ГЛАВА СРЕДИННАЯ

Онлайн чтение книги В поисках синекуры
ГЛАВА СРЕДИННАЯ

1

Опорно-защитную полосу протянуть успели, пустили отжиг по всему фронту от реки до марей и озер. И было время, были полных шесть суток, когда люди, сотни людей, окарауливая пожарище, захлестывая очажки огня проволочными метлами, просто еловыми ветками, забрасывая вскопанным сырым грунтом, заливая водой из ранцевых опрыскивателей, дружно верили: огонь побежден. Хоть и тонуло Святое урочище в знойном дыму и суховейный ветер бушевал на всем пространстве межгорья.

Корин несколько раз облетел урочище, не отрываясь от бинокля, до слезной рези в глазах оглядывал каждый дымок, курение, коптение, проверяя, высматривая защитную полосу, а главное — нет ли загораний позади нее. Наконец он приказал пилоту Диме лететь в лагерь: знал, чувствовал, жестко понимал — пора докладывать председателю комиссии.

Войдя в штабную палатку и не застав радистку Веру, он с неким облегчением присел на кругляк у стола: можно додумать, найти более подходящие слова, чтобы точнее обрисовать обстановку, реальную, без особых сомнений, но и не высказать боевитой уверенности. По опыту, ставшему интуицией, нутром «спецбеда» он знал: такое пожарище надо окарауливать неделями, а вернее — до осенних дождей, холодов.

Звенела эфиром, потрескивала разрядами дальних сухих гроз включенная рация. В любое мгновение могли послышаться позывные: «Отряд! Отряд!..» Корин встал, подошел к рации. Справа от нее, на ящике, застеленном цветной пленкой, аккуратно расставлены коробочки, пузырьки. Это, понял он, туалетный столик Веры Евсеевой, почему-то ранее не примеченный им. Корин взял рекламный листок парфюмерного набора «Селена», прочитал:

«Этот свежий аромат цветочно-фантазийного направления, в композиции которого ясно ощущается нежная нота майского ландыша, назван в честь естественного спутника нашей планеты — Луны».

— Красиво, прямо-таки цветочно-фантазийно! — не удержался от невольного восклицания Корин и услышал за своей спиной голос радистки Веры:

— Добрый день, Станислав Ефремович. Вы с кем-то здесь говорите?

— С Селеной, которая при солнечном свете незаметна. Вера увидела в его руке рекламку, рассмеялась:

— А-а... нежная нота майского ландыша... — Она поворошила кипу бумаг, подала Корину книжечку торгового проспекта.

Он прочитал на первой странице:

«Отличительной особенностью данного прибора является то, что с целью исключения зависимости погрешности коэффициентов деления от изменения окружающей температуры измерительные сопротивления делителя помещены в термостат, где автоматически поддерживается постоянная температура с помощью усилителя Ф-356».

Теперь рассмеялся Корин:

— Да, на канцелярско-тарабарском... Вы Диме или его технарю Божкову покажите.

— Показывала. Пилот почесал в затылке, сказал: «Бижутерия», инженер вроде что-то понял, но перевести не смог.

— Оба текста, фантазийный и коэффициентно-термостатный, — в учебник русского языка. А, Вера? Чтоб с детства в «композиции» человека было отвращение к шикарно-заумной ноте... Я так ясно вижу этих сочинителей: нестареющая дама, умащенная лосьонами, с розовой мечтой о Париже и кандидат наук в кожаном пиджачке, глаженый, чищеный — симпозиум со всегдашней газеткой в метро. Люди особой породы, родила их одна мама — техническая революция. Мы тут, Вера, дикари мезозойские, то есть я. Почувствовал даже свою толстую кожу — от копоти, пота, всякой лесной трухи. Тайга ведь только издали да на экране красива. — Корин кивнул на рацию, словно бы раскаленно свистящую перед взрывом, спросил: — Может, успею в ручье окунуться?

— Да, да, Станислав Ефремович. Отговорюсь, если что. И чай приготовлю.

Она положила ему полотенце, мыло, майку, рубашку — все свежее, стираное.

— Ваша забота, Вера?

— Мы с Анютой... — И выскочила из палатки.

Корин спустился к ручью, отошел немного влево, разделся под густым здесь ольховником, влез в воду, выбрав бочажинку поглубже; вода показалась ему менее прохладной, чем в прежние купания, точно и ее согрел пожар, хотя тек ручей пока вдалеке, поперек Святого; просто он обмелел, усох от зноя; плескаясь водой и чувствуя, как она медленно скатывается по его телу, почти не освежая, Корин думал: есть соленая, «тяжелая», минеральная, даже «мокрая» вода, а эта — усталая, сочащаяся с усилием, упорством, чтобы не дать иссохнуть земле.

Возвращался он неспешно, чтобы не растерять, пусть и малой, прохлады ручья, а войдя в палатку, изумленно остановился у входа: земляной пол чисто выметен, штабное имущество уложено вдоль стенок, в углы, стол накрыт белой салфеткой, из транзистора слышалась легкая музыка «Маяка»; воздух нааромачен хорошими духами; и радистку Веру он едва узнал — была она в коричневой юбке, салатной кофточке, в туфлях-башмачках, с расчесанными, распущенными на плечи светлыми, почти белесыми волосами.

— Это вы?.. — спросил Корин, чувствуя, что как-то ненужно, глупо-неловко смущается.

— Я, я, Станислав Ефремович. Просто вот переоделась. Брюки, куртка так надоели! Праздник ведь, правда? Пожар остановили.

— А это?.. — он указал на ее волосы. — Парик?

— Что вы! Свои.

— Но ведь...

— Краска сошла, смыла.

— Так же лучше.

— Но не модно, Станислав Ефремович. Давайте чай пить. По-вашему заварила — чифир.

Корин послушно сел к столу, Вера положила в его кружку сахара пять кусочков — столько он всегда клал сам, — пододвинула бутерброды с копченой колбасой и сыром, и Корин, уже без огорчающей досады, думал: вот он, пятидесятилетний, тертый, мятый, зачерствелый, смутился перед девчонкой, покорно ест бутерброды, хотя есть ему вовсе не хочется, и самое постыдное — не может, не наберется храбрости поднять на нее глаза, ибо страшится, да, иного слова не подобрать, — страшится увидеть в ее глазах то, о чем догадывался сам, говорил ему Дима и чему он все-таки не очень поверил; вернее, верил, но так, по разумению старого холостяка: приглянулся девчонке: заметен, начальник, «сильная личность», седой, мрачноватый, с трагической биографией — этим и интересен. Юное тянется к опытности. Пройдет, переболеется. Ему сейчас же, немедленно нужно стать прежним «спецбедом», чтоб не расслабиться до каких-то нежных чувств, не подтолкнуть Веру — она не сводила с него упрямых, печально-улыбчивых глаз, — говорить о чем-то интимном, касающемся только их, пусть даже (или тем более) вся ее любовь — капризное увлечение.

Звучно отставив кружку, медленно раскурив трубку, Корин, грубовато покашляв, спросил:

— Скажите, Вера, мы потушили пожар?

Она еще какое-то время онемело смотрела на него, вроде бы чуть испугавшись этих совсем неожиданных для нее слов, наконец вдумалась в них, поняла, опустила взгляд к своим вяло лежащим на столе, искусанным гнусом рукам, тихо, прерывисто проговорила:

— Н-нет, Станислав Ефремович... Вы сами знаете... Я сказала — праздник, а здесь... — она прижала руку к груди. — Нехорошо... как-то тревожно.

Мгновенно встав, Корин шагнул к Вере, взял ее руки, крепко стиснул, сказал торопливо, обрадованно:

— Спасибо, Вера, мне как раз не хватало вашего «нехорошо». Мужчины думают, женщины — предчувствуют. Теперь я знаю, что доложить Центру. Вызывайте.

Вера, краснея смущением, растерянно стояла посреди палатки, словно вновь не понимая Корина, затем резко откинула за плечи волосы, молча кивнула и, став радисткой Верой Евсеевой, пошла к аппарату; включила передатчик, но едва успела выговорить позывные, как сразу же замигал зеленый индикатор рации, отозвалась мощная радиостанция Центра:

— Отряд, Отряд, я тебя слышу...

— Попросите к микрофону председателя комиссии, — подсказал ей Корин.

— Центр, Центр, начальник отряда просит...

— Отряд, председатель комиссии у аппарата.

Вера указала на складной стульчик рядом с собой, подала в руку Корину микрофон, прибавила громкости, наушники надевать он не стал. Сквозь треск, плотное гудение, переливы отдаленных морзянок легко пробился, будто напористо вошел в штабную палатку, негромкий, отчетливо-твердый голос:

— Слушаю, товарищ Корин.

— Товарищ председатель, пожар остановлен, ведем окарауливание.

Треск, шум, недолгое молчание, точно там, на другом конце невидимого эфирного провода, коротко, деловито посовещались, и вновь, уже требовательный, голос председателя — три резких мигания индикатора:

— Можно считать — потушили?

— Нет. Остановили.

Молчание, напряженный гуд эфира.

— Это уклончиво, товарищ Корин. Нужен четкий доклад.

— Четче не могу, товарищ председатель. Сушь. Сохнут мари. Возможно самовозгорание торфа. За хребтом, вы знаете, новые очаги.

— Те — не ваше дело, с теми справимся, невелики. Говори о Святом урочище. Могу я доложить вверх?..

— Пока нет.

Теперь молчание было более долгим, более напряженным, чудилось: накалялся, плавился тот невидимый эфирный провод, и здесь, в палатке, становилось нечем дышать от иссушаемого зноя. Понимая, чувствуя волнение Корина и не зная, как, чем помочь ему, Вера включила вентилятор, придвинула к нему. Он ощутил прохладу, легкую влажность, кивнул ей с кроткой улыбкой, благодаря. И тут в динамике зазвучало:

— Тебе не кажется, что ты напрасно проработал месяц?

— Не кажется... — Корин расслабил вздернутые плечи, приподнял голову. — Если не доверяете — отстраните.

— Как скор, однако... Что-то не коринский стиль. Стареешь?

— Устаю.

— Это поправимо. Даю неделю отпуска. Лети в город, мойся, брейся, отдыхай. На концерт сходи — у нас столичные артисты... Руководство пусть примет Ступин.

— Не могу... если доверяете.

Молчание. Короткое. Гулкое. Затем:

— Тогда, товарищ Корин, три дня срока. И доклад.

— Ясно. Но прошу прислать самолет-танкер, опасные очаги укажу на карте. Хорошо бы искусственный дождь... Облака над Святым есть. Прошу также десятка три ранцевых опрыскивателей, противодымные маски, люди задыхаются...

— Просить умеешь! — председатель комиссии коротко жестко хохотнул (несколько беглых зеленых миганий). — А считать государственную копейку — не очень. Можно подумать, Корин, ты собираешься организовать новое загорание!

— Положение серьезное.

— Мы и направили тебя — серьезного. Не паникуй. Все. Да, вот еще что... — Председатель комиссии, вероятно, отстранил микрофон, с кем-то там поговорил невнятно, пошучивая, и опять Корину жестковато, сдержанно, будто микрофон не принимал иного тона: — Жалуются на вас корреспонденты, лекторы. Недооцениваете прессу, пропаганду. Закончишь в Святом — пошлем на повышение политзрелости. Все, товарищ Корин. Успеха в работе.

Динамик зашуршал, щелкнул, заглох.

Какое-то время они сидели молча, глядя на ровно светящийся зеленый индикатор рации. Потом Корин сильно потер концами пальцев виски, точно проясняя сознание, попросил Веру записать коротко разговор с Центром, набил табаком трубку, встал, принялся вышагивать от рации до входа в палатку.

У лагерной кухни было шумно, стучали миски и ложки, слышались голоса неунывающих шутников — очередная группа вернулась с опорной полосы на отдых. Корину подумалось: вот же люди веселы, хоть и утомились, кое-кто, пожалуй, едва ноги дотащил. Может, обойдется? Зря он паникует? Но на душе — «нехорошо», точнее не выразить ему свое состояние. Это огромное, дымно-косматое, злобное, всепожирающее существо — Пожар, по видимости и чувству, лишь притих, затаился, встретив жесткую преграду — пущенный навстречу, направленный людьми малый пожар. Большой сожрал, задавил малый, но и сам ослаб на опустошенном пространстве. Если бы дождь, если бы вода сверху — он захлебнулся бы, умер. А пока жив, нутро его раскалено, солнце иссушает, готовит пищу ему, ветер гонит свежий воздух для его дыхания.

— Отжиг, Вера, понимаете, прошел понизу, кроны почти везде сохранились, пойдет огонь верхом — как удержим?

— Понимаю, Станислав Ефремович, читала, изучала.

— Я на опорную. Нужно строго, неусыпно окарауливать, чтоб единая искра не проскочила.

— Вам пообедать надо.

— Там, у Руленкова или Мартыненко... Дима, наверно, приготовил вертолет.

Вера подошла к нему, спросила:

— Вас очень огорчил разговор?

— Какой?

— Ну... с председателем комиссии.

Корин помолчал, словно что-то вспоминая, признался:

— А я забыл о нем.

Протяжно, с явным облегчением вздохнув, Вера негромко, как бы для себя, рассмеялась.

Корин посмотрел на нее зорко-прищуренно, обретая наконец свой привычный взгляд — напряженный, помогающий ему понимать людей, житейские сложности, — и увидел большие серые, чуть продолговатые, смеющиеся и плачущие глаза: они смотрели на него с детской радостью и усталой женской, вроде бы старчески-мудрой отрешенностью. Такие глаза не ведают страха, обиды, стыда — они сущность самой души. И сила их велика: внушают, влекут, заражают верой в самое невозможное.

«Она же, да ведь она...» — прошептал Корин и спросил единственное, что мог сейчас спросить, чувствуя — она поймет его:

— Это правда, Вера?

— Да, — ответила она, потупляя взгляд.

И не вымолвил суровый Корин ни единого из многих слов, приготовленных на этот (возможный, ожидаемый им) случай: я стар для тебя, угрюм, меня нельзя полюбить, это увлечение, оно пройдет, и был бы я глуп, гадок себе, если бы увлек девчонку... да и привык дело ставить превыше всех иных житейских благ, удобств, тем более любовных утех; так что спасибо, милая девушка, но и ты скажешь мне спасибо, когда одумаешься, полюбив своего, суженого... Вся его высокая, убежденная разумность была сейчас жалка, стыдна, даже пошла. Он избран женщиной, и не видит она его возраста, сомнений, страха — принимает всего, такого, каков он есть. Она — любит.

Но в Корине было нечто истинно коринское, что и делало его именно Кориным: непокорность. Никому, ничему. Это словно бы заледенело в нем, ощущалось неким постоянным холодком напряжения. Этот холодок вдруг подтаял сейчас, но не расплавился, и Корин с явной освобожденностью, пусть не совсем уверенной, крепко сжал Вере руки, молча вышел из палатки.

2

Опорно-защитная полоса напоминала фронтовую линию обороны: взорванная до глины земля, валы из дерна, кустарника, лесного валежника — как брустверы; в спешке, беспорядочно поваленные деревья — точно противотанковые заграждения; и впереди выжженное, очищенное нейтральное пространство — чтобы лучше видеть приближение «противника». Вся полоса разбита на три участка — от реки до марей. Справа, перед фронтом пожара, стоял Мартыненко, в центре — Руленков, слева — Ляпин; группы бойцов, дружинников, парашютистов-пожарных сильно разрослись, распухли, приняв многочисленный, разнообразный городской люд, и все-таки были управляемы — удалось кое-чему научить не только юных пэтэушников, но и кандидатов искусствоведческих наук, — хотя, конечно, командиры сетовали и на расхлябанность, непослушание, глупый риск жаждущих подвига молодчиков. Не нравилась им и излишняя, пробудившаяся в некоторых пожилых гражданах хозяйственность: строили землянки, копали погреба, а в группе Мартыненко два мастеровитых мужичка срубили терем-светелку над крутым обрывом реки. Ненужная трата сил, явное отвлечение от главного — окарауливания пожарища. Самое опасное в человеке — успокоение: авось обойдется! Вот и горит вокруг него земля, и сам он сгорает в огне, сотворенном своим нерадением.

3

Олег Руленков в защитном комбинезоне, в противодымной маске шел по золе и пеплу пожарища, всматриваясь в курящиеся пни, муравейники, дымно тлеющий кое-где пухлый лесной подстил. Останавливался, поднимал вверх ракетницу, стрелял, слушая шипение заряда, тупой хлопок во мгле неба, а затем — не отзовется ли Стацюк, ученик строительного училища: не то заблудился, не то нарочно отстал от группы, тушившей ранцевыми опрыскивателями очаги огня на огромном пространстве отжига. Паренек хулиганистый, «с дуринкой», из тех, которых одинокие мамы отдают строгим учителям со словами надежды и облегчения: «Может, человеком станет». Руленкову, обычно спокойному, с проверенными нервами пожарного-парашютиста, хотелось поскорее отыскать Стацюка и немедленно «сделать из него человека»: дать хорошего пинка под зад без свидетелей или выматерить так, чтобы одного вида его, Руленкова, боялся. Но тут же он начинал думать иначе: не сгорел бы, не задохнулся бы дымом этот бывший герой дворовой шайки, ведь и маску мог потерять. Вот будет мороки, следствий, нервотрепки — хоть самому сигай в пекло.

Отжиг пронесся по подстилу, кустарникам, подлеску, однако и кроны елей полосами, пятнами выгорели во многих местах, только лиственницы с зачернелыми стволами уберегли свои высокие ветви и, кажется, были еще живы. Но радоваться этому Руленков не мог, лучше бы выгорело все, ибо по ним, уцелевшим кронам, затаившийся пожар может перекинуть пламя на живые массивы Святого урочища. Если разбушуется ветер.

Он остановился. Дальше идти опасно, и видимости почти никакой. Пейзаж мрачнел. Черные столбы деревьев напоминали бесчисленные колонны гигантского, неземного, догорающего храма: видение жуткое, дурманящее... Были и вывалы — рухнувшие стволы с перегоревшими корнями. То издали, то близко слышался грохот, треск. В любую минуту могло упасть любое дерево. Дым проникал сквозь маску. Одному, вслепую, идти глупо — он и так нарушил инструкцию, пошел один, пожалев утомившихся пожарников, — и Руленков решил еще раз выстрелить.

Сразу же из мглы, дымного мрака вынырнула неуклюжая фигурка Стацюка. Он торопился, даже вроде бежал, но, увидев инструктора Руленкова, споткнулся, замер в нескольких шагах от него, покачиваясь, часто дыша, вздергивая плечи. Под мышками он держал двух чумазых, вяло свесивших длинные лапы зайчат.

В маске не поговоришь, не поорешь, облегчая душу, да и перегорела злость на этого шалопая-недоростка. Руленков поманил Стацюка к себе, взял у него зайчат и грубовато подтолкнул в спину: иди, мол, спокойно, там разберемся. А то еще драпанет от страха перед командиром и уже обещанным ему наказанием — выдворением в город, чего Стацюк никак не хотел.

Минут через двадцать они были на опорной, у оранжевой палатки Руленкова. Сбежались все, кто не спал, не дежурил в наблюдении — на тушение обычно выходили по утренней росе и вечерней прохладе, — окружили «героя», спасшего двух зайчат, стали помогать ему вылезти из комбинезона, сдернули маску. И тут Стацюк, хватив свежего воздуха, рассеянно обозрев смеющихся пожарников, побледнел, начал приседать на ослабевших ногах и повалился навзничь так внезапно, что его не успели подхватить.

— Аптечку! — крикнул Руленков.

Принесли коробочку с аптечкой, но в ней не оказалось нашатырного спирта. Двое, подбадривая друг друга, начали делать Стацюку искусственное дыхание.

— Не надо, — сказал Руленков. — Обычный обморок.

Он пошел к большому муравейнику за ручьем, слегка разворошил его и, когда густо сбежались муравьи, нагреб их вместе с муравьиной трухой в носовой платок; вернулся, поднес к лицу Стацюка туго завязанный узелок, стиснул его пальцами. Резко запахло муравьиным уксусом. Стацюк открыл глаза. Его окропили холодной водой из ручья, приподняли, усадили меж трех чурбаков, как в кресле. Дали попить. И темненькие глазки Стацюка ожили, забегали виновато, но и с надеждой: теперь-то не будут ругать, наказывать — пострадал все-таки, расплатился за дурь свою; и вон, двух животин спас. Стацюк отыскал взглядом зайчат, вскрикнул:

— Подохли, что ль?

Оба лежали на боку, с вытянутыми лапами, плоские от худобы, закопченные, будто кто-то пытался живьем зажарить их.

— То же самое, что и с тобой, — мрачновато усмехнулся Руленков.

Дали и им понюхать муравьиного уксуса; зашевелили ушами, открыли слезно-красные глаза, подтянули лапы, а вот уже и сидят, сгорбившись, вяло положив на спинки длинные уши.

— Из-за них, значит, геройство проявил? — спросил толстенький, седой преподаватель училища, давно знающий Стацюка.

— Ну да. Одного поймаю, другой вырвется, пока того ловлю, этот сбежит. Возле болотца сидели. Бежали — и меня завели.

— Какой гуманный! Да ты кошек на чердаке вешал и с собак шкуры сдирал. Забыл? В паре в одним мастером-шкуродером. — Толстенький повернулся к толпившимся пожарникам. — Известное дело: тот собачьи шапки по сто пятьдесят рэ продавал. А помощничку — десятку со шкуры.

— То другое... — обидчиво пробормотал приунывший Стацюк. — И надо вам про это рассказывать...

Все засмеялись. Руленков сказал:

— Не видите — перевоспитался. К старости дедом Мазаем сделается. А пока, Стацюк, обедать и спать. Поговорим «тет-на-тет», как выражаются образованные люди, потом.

Но не успел Стацюк подняться, уже без обиды выслушивая шуточки, подбадривания пожарных — в данный момент все о’кей, а о будущем он не умел печалиться, — как кто-то из молодых, крепкоголосых с нарочитой серьезностью выкрикнул:

— Внимание, товарищи! Приведем себя в порядок, достойный нашего важного дела. Построимся по ранжиру. К нам приближается, очень похоже, пресса в очень важном сопровождении. Пора, пора нас запечатлеть!

Говоруна-балагура остановил коротким взмахом руки инструктор Руленков, однако и сам едва удержался от усмешки, увидев живописную, хоть «запечатлевай», сцену: по минерализованной полосе шла женщина в джинсовом костюмчике, низко повязанная желтой косынкой, за ней — тощий мужчина, бородатый, в годах, обвешанный съемочной аппаратурой; их сопровождал диспетчер Ступин с зеленым новеньким рюкзаком за плечами. «Пресса» была утомлена жарой, переходом, едва передвигала ноги, и диспетчер, чтобы ободрить ее, сказал громко, когда подошли к лагерю:

— Группа пожарного-парашютиста Олега Руленкова! Прошу знакомиться.

Женщина остановилась, достала из сумочки платочек, отерла им потное лицо, мельком глянула в зеркальце, приблизив к лицу сумочку, и лишь после этого подняла голову. Увидев толпу любопытствующих молодых, среднего возраста, престарелых мужчин, в общем беспечальных, даже жизнерадостных, она и сама оживилась, жестковато, профессионально-простецки пожала руки стоящим впереди, назвала себя:

— Корреспондент радио и телевидения Ирена Постникова. А это — она повернулась в сторону понуро стоявшего бородатого человека, нагруженного аппаратурой, — оператор Аркадий Аркадьевич. Мы прибыли к вам запечатлеть... — При этом толпу всколыхнул легкий, стеснительно-сдержанный смешок. — Да, запечатлеть на пленке ваш нелегкий благородный труд, записать ваши голоса. Вы поделитесь опытом тушения большого пожара, расскажите о проявивших отвагу товарищах, выскажите недостатки, пожелания. Желающие могут передать телеприветы родственникам.

Ирена Постникова приподняла платок, затенявший ей глаза, и все увидели: лицо у нее искусано гнусом, рябое, губы опухли, набрякшие веки слезятся; была она не первой, как говорится, молодости — лет сорока, но из тех волевых, до крайности эмансипированных, которые скорее помрут, погибнут в тайге, средь арктических льдов, в песках Каракумов, чем откажутся лететь, ехать, идти, куда бы их ни направили.

— Может, чайку вам? — жалостливо спросил заботливый преподаватель стройучилища.

— Нет, сначала работа, товарищи. Как раз вы в сборе. И командир ваш в сторонке, занят беседой с диспетчером. Идеальная обстановка: я обращаюсь сперва к народу, потом к начальникам. Непосредственный контакт. Сама жизнь, из первых рук, без навязывания героев. Вам лучше знать их. Назовите отличившихся, расскажите какой-нибудь интересный, может, да, я не боюсь этого сказать, героический эпизод, связанный с риском для жизни. Ну, кто смелый?

После короткого молчания послышался вполне серьезный, с покашливанием, голос невидимого в толпе шутника-говоруна:

— Как же, товарищ Постникова, есть у нас один, можно сказать, жизнь двум зайцам спас, рискуя собственной, человеческой. В плане защиты фауны и флоры можно подать. А то шумят там, что мы тут кабанов да лосей поедаем... Расступитесь, товарищи, покажем нашего рыцаря.

Охотно раздвинулись, образовав этакий неширокий коридор, и в конце его Ирена Постникова увидела чумазого, насупленного парнишку, сидящего меж трех чурбаков.

— Он?

— Он, он! Только скромный. Едва в чувство привели. До потери сознания действовал... Между прочим, вот, посмотрите. — Постниковой передали узелок, пахнущий растревоженным муравейником. — Командир Руленков тоже находчивость проявил: нашатырного спирта не оказалось — муравьиным уксусом в чувство привел и человека и животных. Полезный опыт в таежных условиях.

Она осмотрела, тоненькими пальцами настороженно ощупала платок, поднесла к носу, едва удержалась от чихания, стиснув губы, мелко наморщив лоб.

— Аркаша, готовь камеру! — скомандовала, подходя к Стацюку; и его тоже внимательно осмотрела, даже потрогала слипшиеся на макушке кудрявые волосики, спросила строго, как учительница чем-то крайне удивившего ее ученика: — Правильно они говорят?

— Ну, вопче-то так было... — нагловато глянул на нее окрепший Стацюк.

— А встать ты можешь?

— Могу, наверно.

— Хотя сиди. Аркаша, давай кадр — отдых после возвращения из опасной зоны. Тут и зайцы рядом.

Бородатый утомленный оператор, в клетчатой кепке с длинным козырьком, молча, равнодушно-отрешенно поднял кинокамеру, припал к ней глазом и, держа на губах чуть брезгливую мину — не все ли равно, где, когда и кого снимать, такая работа! — застрекотал аппаратом, отшагивая в сторону, назад, подходя почти вплотную к объекту. Стацюк при этом пучил темненькие глаза, хмурил сурово бровки и складывал губы капризно-брезгливо, подражая оператору.

Из палаток выходили отдыхавшие пожарные, толпа густела, бурлила говором, похохатывала. А Стацюка уже вели к пожарищу, запечатлевали на фоне выжженной земли и черных деревьев, давали ему в руки вяло дрыгавших ногами зайчат, просили с ненавистью погрозить кулаком в сторону побежденного огня, но, когда понадобилось взять у него интервью, он уныло залопотал, пряча шаловатые глаза:

— Ну, вопче-то так было... зайцев вижу, интересно, живые, думаю, шапки заячьи бывают... а с кошками завязал, не трогаю... собак по обману старшего товарища крал, художественной литературой тот обманул: читай, говорит, бравый солдат Швейк для офицеров не шавок каких-нибудь — породистых уводил... вопче-то трудовое воспитание полезно...

Огорченная Ирена Постникова отстранила микрофон, поняв, что ничего разумного из Стацюка не выжмешь, обвела взглядом пожарников.

— Кто-нибудь может внятно произнести несколько слов?

В толпе поспорили, попрепирались и наконец вытолкнули на «съемочную» площадку своего главного говоруна. Он оказался увалистым, с хитро прищуренными, ясно-голубыми глазами парнем лет тридцати.

— У вас что, все герои недоростки?

— Им больше надо, — пошутил кто-то.

— Ладно. Фамилия?

— Коновальцев Иван Калистратович.

— Ну, Калистратович, громко, четко, толково.

— Могу. — Коновальцев вставил правую руку в бок, левой потянулся к микрофону, однако Постникова не доверила ему, он все-таки вцепился в рукоятку пониже ее руки, заговорил с самым серьезным видом и сознанием высокой ответственности: — Кто не знает, товарищи, какие огромные убытки народному хозяйству приносят пожары? Миллионы кубометров погибшего «хлеба культуры». А без культуры нет цивилизации, без цивилизации нет прогресса, без прогресса нет движения мирового человечества к светлому будущему, а также к иным цивилизациям в нашей галактике и в масштабе всей вселенной. Недавно выступавший перед нами лектор из города Бурсак-Пташеня правильно отметил: в данный момент мы на передовом фронте с разбушевавшейся бездушной стихией. Мы глубоко сознаем это и не жалеем труда и сил на спасение «хлеба индустрии», а также культуры. От лица всей нашей группы заявляю: у нас нет симулянтов, мы трудимся с высоким духовным подъемом. Даже ранее малосознательный пэтэушник Стацюк проявил чудеса героизма, спасая богатую флору тайги...

Свое интервью Коновальцев выкрикивал так вдохновенно, что диспетчер Ступин, глянув в сторону толпы пожарников, спросил недоуменно:

— Митингуют, что ли?

— Интервьюируют, — ответил Руленков.

— Да там, кажется, и твой шалопай в героях.

— Пусть. Мама увидит в телевизоре — обрадуется. Кроме слез, ничего не знала от своего сынка.

— А это кто так декламирует? — Ступин даже привстал с чурбака.

— Есть такой шутник-верховодник. В огонь пока не лезет, больше по части громких выступлений. Испытаю, назначу старшим бригады, может, дури поубавится... Да, Леонид Сергеевич, вы предупредили корреспондентку, чтоб не заявляла там — пожар потушен?

— Всю дорогу, пока от Мартыненко шли, твердил: окарауливаем, огонь остановлен, но не уничтожен. Сушь. Ветер. Мол, сами видите. В такой жаре лес загорается от скопленного электричества в воздухе, шаровых молний, да и черт его знает отчего — загорается, и все. Обещала точно обрисовать обстановку.

— И я предупрежу.

Они замолчали, придвинувшись к дымку тлеющего торфа. Олег Руленков, поглядывая на диспетчера Ступина, сожалеючи вздыхал: усох Леонид Сергеевич, истомился, ломаные-переломаные кости, конечно, побаливают, сердце бывшего летчика-аса подношено. Волей, характером живет. И на земле точен, аккуратен. Лесную форму, как раньше пилотскую, носит. В дыму, копоти, по чащобам, а смотри — пиджак почти без пятен, брюки не мяты, сапоги хоть и обшарпаны, да чисты, фуражка... зеленая фуражка — свежа, незапятнанна, как совесть и честь его, праведного работника лесоохранной службы.

4

Бурсак-Пташеня явился в группу Василия Ляпина под вечер, как раз к ужину; вокруг котлопункта было тесно, шумно: из каждой бригады пришло по два-три человека с бачками, сумками, чайниками — получали кашу, хлеб, чай, выпрашивая с шутками-прибаутками у юной поварихи из кулинарного техникума погуще, помяснее, покрепче. Бурсак-Пташеня остановился на чистой ягельной полянке, поставил к ногам потертый в переходах «дипломат», снял легкую капроновую шляпу, отер несвежим платком лысину; он собрался порадоваться простору, надышаться не столь дымным воздухом, но, потянув чутким носом-пуговкой, едва не зажал его пальцами: от сумеречно-синей мари и оловянно-тусклых, запавших в торфяники озер ветер принес душный, тошнотный смрад. Бурсак-Пташеня повел головой в одну, другую сторону, соображая, чем, почему так смердит, и все стоял не двигаясь, почти всерьез страшась: шагнет — и рухнет в зловонную яму.

Его заметили толпившиеся у походной кухни, подивились, кто острословя, кто сочувствуя: из лесу вышел толстый, в желтой рубашке, синем галстуке, в джинсах на отвислом животе, мятый, усталый человек; стоит посреди ягельного бугорка, не то чего-то испугавшись, не то важно озирая пространство.

— Эй, дядя! — крикнул ему пожарный-дружинник Валерий Самойлов. — Топай живее, пока всю кашу не выгребли!

Бурсак-Пташеня помотал головой, зажав платком нос.

— Понятно. Им воздух наш не по нутру. Братцы, у кого маска под рукой, отнесите товарищу. — Валерию хоть и не доверили бригаду, как другим дружинникам, но при случае он командовал студентами из пополнения, чувствуя себя если не командиром отделения, то ефрейтором вполне. — Чемерисов, помоги. Между прочим, на гуманитария учишься, а от миски оторваться не можешь, когда человек на твоих глазах погибает.

Сутулый длинный Чемерисов молча взял маску, пошел неспешно к толстому человеку, гам они возбужденно начали говорить, размахивать руками; было видно: Чемерисов пытается натянуть лысому, крикливому маску, тот сопротивляется, обидчиво пятится; наконец студент взял его под руку, повел, что-то объясняя, успокаивая.

У костра Бурсак-Пташеня отдышался уже привычным для него дымным воздухом, приободрился, предложенной кашей пренебрег, зато съел трех больших вареных карасей, кои тут всем приелись, а потом долго, с причмокиванием, насыщал свое обезвоженное лесным переходом тело крутым чаем.

В это время Василий Ляпин, обойдя пять бригад почти на десятикилометровой полосе между пожарищем и марью, медленно подходил к своей палатке рядом с котлопунктом, где и был центр, штаб его участка.

— Василий Филиппович, ужинать! — позвала его повариха.

Он сел за стол, смастеренный из тоненьких березовых жердинок, напротив багрово разогретого чаем гостя. Ему подали кашу, рыбу. Бурсак-Пташеня пригляделся, уверенно спросил:

— Товарищ Ляпин?

— Кажется, я.

— Почему, извините, кажется?

— В такой преисподней все покажется... Шел сейчас, вижу — синий дымок полоской стелется, по сфагнуму... Душа моя в пятки ушла: пропустили, загорание! Послал ребят с опрыскивателями. Вернулись, говорят: «Товарищ командир, ошибка — туманец над озерцом». Скажу я вам... извиняюсь, кто вы, по какому делу?

— Лектор из города.

— Скажу я вам, товарищ лектор, городской пожар при современной технике, пусть даже самый опасный, — забава против лесного. Где вы видели, чтоб выгорали города? Кирпич, камень... Ну, там этажи, бывает, валятся. А тут? Как в окружении, котле. Откуда вдарит огонь — одному богу известно, а он помалкивает. Простое дело — умом подвинуться.

Бурсак-Пташеня развеселился, охотно принимая за шутку нарочито грустные, как ему подумалось, слова Ляпина. Сжав кулачки, он потряс ими над столом, возбужденно сказал:

— Вы такой... такой крепкий. Вы подкову согнете!

— Может, согну. Да зачем бесполезно? Пожар бы согнуть.

— Так уже... — Бурсак-Пташеня кивнул в сторону черного леса.

Ляпин угрюмо оглядел его, цветасто-мятого, бодренького, затем, смягчаясь, горестно усмехнулся, спросил:

— Вы лектор, значит, знания распространяете?

— Правильно говорите.

— Можно вам прибавить немножко пожарных знаний?

— Рад буду. Знание — сила!

— Видите дым до неба? Вот когда небо будет чистеньким над Святым, тогда и отпразднуем нашу силу. А покуда, извиняюсь, я пойду передохну.

— Товарищ Ляпин! — Бурсак-Пташеня вскочил как подброшенный, обежал стол, загородил дорогу командиру группы, вставив в бока руки, словно желая быть пошире. — А лекция?

— Что лекция?

— Актуальная тема: «Лес — хлеб индустрии». Для воспитания высокой сознательности, морального духа.

Ляпин огляделся, устало и чуть виновато развел руками. Пока они ужинали и беседовали, люди разошлись: кто на дежурство ночное, кто отдыхать. Лишь у походной кухни мыли посуду, котел, убирали в торфяной погребок продукты повариха и две ее помощницы, тоже ученицы кулинарного техникума; им помогал безотказный, застенчивый студент Чемерисов, почти по пояс занырнув в котел, и Валерий Самойлов, охотно жертвовавший личным отдыхом ради волнующего общения с девушками. Ляпин указал лектору на них.

— Всего-то? — изумился Бурсак-Пташеня.

— Вы же понимаете...

— Понимаю, понимаю. Качество главное, не количество. И это... путевочку подпишите?

— Давайте.

Лектор положил на «дипломат» листок, дал Ляпину шариковую ручку, показал, где расписаться, тут же проговорив:

— Благодарю. Осознаете важность мероприятия, в отличие от некоторых вышестоящих, неосознавших...

Взяв его аккуратно под локоток, Ляпин склонился к нему, негромко, точно внушая великую тайну, сказал:

— Советую, товарищ Пташеня: улетайте скорее.

5

Начав облет опорной полосы с левого фланга, побывав в группах Ляпина и Руленкова, к середине дня Корин приземлился у реки, на участке майора Мартыненко. С ним были корреспондент радио и телевидения Ирена Постникова и оператор Аркадий Аркадьевич, почему-то не назвавший своей фамилии. Корин уговорил их хотя бы временно покинуть опасную зону: «Вызову, приглашу, если локализуем пожар». Хотел вывезти и Бурсака-Пташеню, но тот убежал, сказали, спрятался где-то в тундре, завидев вертолет начальника отряда.

Мартыненко чуть на отдалении коротко пожал Корину руку и, по военной привычке, четко, ясно доложил:

— Группа бдительно ведет окарауливание, установлены посты, действуют дозоры, в утренние и вечерние часы отделения из бойцов гражданской обороны отправляются в глубь пожарища на подавление старых очагов, тушение новых загораний; многие, пополнившие группу, получили хорошую противопожарную подготовку, действуют находчиво, смело; но есть и безответственный народ: двое наквасили ягодной браги в бочонке из-под повидла, пили сами, тайно подпаивали малостойких; пара влюбленных переплыла реку и сутки скрывалась в тайге, пришлось посылать бойцов на розыски; один психованный гражданин ушел в лагерный медпункт и не вернулся... В общем же обстановка боевая, люди ответственно относятся к делу, можно и дальше успешно действовать.

— Так. Благодарю. А это... — Корин повернулся в сторону домика-светелки, рубленного из листвяжных, добела очищенных бревнышек. — Самодеятельность малостойких?

— Разрешил, Станислав Ефремович. — Мартыненко покашлял с непривычным для себя смущением. — Мастера, в свободное от дежурств время. Красиво. И польза оказалась: живут в тереме влюбленные, те, которые сбегали...

— Вы серьезно?

— По-другому не могу. Свадьбу в группе сыграли, с песнями, танцами, но без спиртного. За это ручаюсь... Категорически не соглашался сначала, убедили товарищи, и сам Ступин дал добро: пусть, жизнь не остановишь, а так — на глазах будут. И точно — самые примерные стали.

— Если так...

— Так, так, Станислав Ефремович, вы меня знаете, противозаконно не допущу: поклялись перед коллективом после тушения расписаться.

У домика уже расхаживали Ирена Постникова, согбенный оператор; пилот Дима Хоробов что-то громко объяснял им, советовал, тыча пальцем в бугор, вероятно, с какой точки лучше заснимать строение; Постникова отшучивалась, мол, нам, корреспондентам, лучше это знать, и сияла Диме накрашенными губами, подведенными синью веками: вертолетчик вовсю раскручивался, чаруя, обвораживая работницу телерадио элегантными жестами, вдохновенно-возвышенными, чуть-чуть, для шарма, грубоватыми словесами воздушного аса. По ее повелению оператор Аркадий, муж Ирены, как выяснил Дима (потому-то он и не называл своей фамилии), запечатлел их у резного фасада терема.

А вот привели и молодоженов — светлоголового верзилу-акселерата и чернявую девицу баскетбольного роста. Засняли их в разных положениях: на крылечке в обнимку, над обрывом реки и даже выглядывающих из окошка домика, для чего пришлось прорвать прозрачную полиэтиленовую пленку, заменявшую стекло. Пара оказалась самой современной, объектива не боялась, роль влюбленных сыграла — дай бог, без обмана! — вполне артистично, как по киносценарию.

Корина, отказавшегося «запечатлеться для истории», Мартыненко провел по своему участку опорной полосы, показал особо опасные места, где пришлось выжечь уцелевшие при отжиге вершины крайних лиственниц, а затем усадил за стол у своей палатки и попросил девушку-повариху подать чая.

Чай кипятили днем и ночью, он был спасением в дымно-знойном Святом урочище, некогда богатом чистоструйными потоками: ручьи обмелели, родники едва пробивались сквозь зачерствелую, иссохшую почву. Корину приходилось непрестанно просить у снабженцев чай, те дивились, куда идет такая прорва, но завозили; чай был в лагере отряда, на всех котлопунктах, и людям не приходилось пить пустую кипяченую воду. А кипятить приказано было строжайше.

Молча отхлебывали из эмалированных кружек, отдыхали. С Мартыненко не поболтаешь на какие-либо отвлеченные темы, он и сейчас, в эти тихие минуты, наверняка думал о деле, как и что у него на участке, все ли учтено, предусмотрено. Единственный из руководителей групп он без «но», «знаете», «увидим» заявлял: «Выстоим, потушим!» Чтобы отвлечь Мартыненко, суховатого по характеру, сухопарого внешне, а теперь и вовсе исстрожившего себя ответственностью, от забот, Корин спросил сколь мог участливо:

— Алексей Иванович, как у вас дома, в семье?

— Порядок, Станислав Ефремович. Жена нянчит внучку, дочь в геологической экспедиции, сыну-студенту приказал прибыть на тушение, он в группе Ляпина — чтоб никаких поблажек, по всей строгости, попросил. И жена у меня, Маруся, боевая, прилетела бы, да внучку не на кого оставить.

Прост, ясен, прям майор запаса Мартыненко. И семья у него, должно быть, такая же: все они счастливы доступным, возможным, посильным. Пусть и не похож на него Корин, но не такого ли счастья желал он себе?.. Внезапно вспомнилась Вера Евсеева — обдало прохладой, юной легкостью: вот же, протяни руку, начни сначала, и все у тебя будет, хоть ты староват для нее, но ведь не болен, не дряхл, а главное, главное — любовь ее... И тут же горечь поднялась из самой непроглядной глуби души его: к чему это? Зачем? По какой слабости, праву, силе, безволию?.. Жизнь необратима, у каждого — одна. Не раскается ли Вера? Можно ли ему, «делочеловеку», как он называл себя иногда, «спецбеду», вновь стать существом, способным восторгаться, быть нежным, наивно счастливым? «Любви все возрасты покорны...» Да. Но и возраст — времени. Жизни.

Корин поднял голову, чуть тряхнул ею, словно освобождаясь от дум; не мог он понять, уяснить себе: плохо или хорошо ему при теперешнем душевном беспокойстве? Порой он соединял, смешивал его с тем, внешним, нагнетаемым затаившимся пожаром.

— А знаете, что-то тяжко сегодня... — вдруг проговорил уныло Мартыненко.

Ветер неприметно стих, к жаре прибавилась застойная знойность. Зло ярившийся гнус пропал, стрижи низко промелькивали над матово-бледной, издали недвижной эмалью реки. Воздух ощутимо, громоздко отяжелел, в нем накапливалось нечто взрывное, электрическое; казалось, чиркни спичкой — все небо займется пламенем.

Корин глянул в задымленную просеку речного русла, затем чуть выше, где проступало чистое небо, и вдруг увидел: из-за гольца вздымалась буро-черная туча, похожая на рваную, вздыбленную мглу.

Он указал туда рукой. Мартыненко лишь покачал смятенно головой в низко надвинутой фуражке, мрачно нахмурясь.

— Хоробов! — позвал Корин пилота, балагурившего с корреспондентами на песчаной речной отмели после коллективного купания. Дима не успел подойти вплотную, как Корин приказал: — Немедленно в лагерь. И увози гостей. — На немой, слегка растерянный вопрос Димы: «А вы?» — ответил: — Остаюсь здесь.

Будучи истинным авиатором, Хоробов не стал расспрашивать, уяснять: почему, как, зачем? Он уже глянул в ту сторону, куда неотрывно смотрели Корин и Мартыненко, с него мгновенно слетело беззаботное развеселие. Не уговаривая, почти насильно он втолкнул в кабину вертолета Постникову, ее мужа и минут через пять, разрывая винтами тишину, падучий зной, оторвал колеса машины от посадочной площадки.

Вертолет прогудел, прострекотал над тайгой и затих, уйдя к лагерю отряда.

Туча грозно росла, громоздясь на Святое урочище.


Читать далее

ГЛАВА СРЕДИННАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть