Онлайн чтение книги Вечный хлеб
3

В посудомоечной ресторана испокон веку работала Евгения Петровна. Впрочем, все ее звали тетей Женей, и Вячеслав Иванович тоже так звал. А фамилии ее не помнил или вовсе даже и не слышал никогда. Она сбрасывала объедки с тарелок, и потому Вячеслав Иванович заходил к ней за кормом для Эрика. Тетя Женя знала вкусы Эрика и отбирала ему то, что нужно: куски обжаренного жира от свиных шницелей. Их чаще всего оставляют на тарелках, а для Эрика самое лакомство.

Тетя Женя пережила всю блокаду. Говорила она об; этом редко, но Вячеслава Ивановича отличала, потому что знала, что ему тоже пришлось испытать всего. Ей-то единственной на работе хотел он рассказать про вчерашние события: тетя Женя поймет как надо.

Он забежал в посудомоечную после четырех, когда; спадает обеденный пик. Штабеля тарелок уже не заслоняли тетю Женю — а то, когда везут и везут, ставят и ставят, бывает, ее и не видно почти, а она покрикивает; в притворном ужасе: «Спасите! Замуровали!» Многие бы побрезговали такой работой: разгребать объедки! — а тете Жене, кажется, даже нравилось. Вячеслав Иванович ее не расспрашивал никогда — чего зря копаться в ранах! — но догадывался, что ей приятно прикасаться с пище и что осталось это с блокады, потому-то она всегда смахивала остатки руками, не признавала для этого никаких щеток, никаких тряпок. Догадывался, потому что сам не испытывал никакой брезгливости к надкушенным и брошенным кускам. Недоумение — да: как же ак — надкусить и бросить?! Но брезгливости — ничуть!

— Вот, набрала я твоему оглоеду! Пусть в два горла жрет.

Тетя Женя протянула переполненный полиэтиленовый мешок.

— Ну спасибо, тетя Женя. Гав-гав-привет!

— Чего там. Угощение-то даровое.

Вот и весь обычный разговор. Но сегодня Вячеслав Иванович замялся, не спешил уйти — встряхнул мешок, осмотрел зачем-то на свет, передвинул на оцинкованном столе стопу тарелок.

— Чего у тебя? Стряслось чего?

— Да такое дело: вспомнил я, где жил. Имена родителей раскопал.

— Ну и что? Люди-то хорошие оказались?

— Наверное, хорошие. Я ж еще не знаю про них. Нормальные.

— Тогда поздравляю. А то всякое бывает: найдешь и не обрадуешься. Ну и что теперь?

— Да ничего. Умерли же. Тогда и умерли. Но все-таки. Не Иван больше, родства не помнящий.

— Понятно. То-то, смотрю, ты не в себе. Пережить надо. А ты выпей слегка. За упокой души.

Тетя Женя не осуждала в людях такую слабость. Да и сама поддавалась ей каждый день, пожалуй. Не брезговала и из рюмок сливать. Объясняла при этом: «Я сразу вижу, какая после заразных губ, а какая чистая, как слеза младенца!» Но других своими коктейлями не угощала.

— Когда за плитой, не могу. Завтра пойду одну ихнюю знакомую искать — адрес узнал. Вот, может, с ней.

— Это как знаешь. Если можешь перетерпеть до завтрева. Умерли, значит, оба, а ты живой? Значит, правильные люди. А я, дура, спрашиваю, хорошие ли! Такой расклад я знаешь как называю? Сами под воду, а ребенка над головой… Зато я вот жива, а Виолетточка моя там. Там же, где твои родители. В марте родилась, в сорок первом, а в феврале — все. До годика не дожила. Мне бы совсем этого пайка не есть, все бы ей оставлять! Хотя что ее желудочку эта глина? У меня-то молока сразу не стало — сушь. Да ну… Всколыхнул ты меня, придется сегодня начать раньше. У меня уж отлита анисовая. Совсем нетронутая! Для баб берут, а те ломаются. Ты не думай, будто я остатки допиваю. Это Стешка про меня распускает. А я нетронутые.

Что тут скажешь? Не утешать же. Сам-то Вячеслав Иванович считал, что и в несчастье пить не обязательно. Алкоголики все оправдываются. Вот и тетя Женя: «Стешка распускает». Забыла, как сама же признавалась. Но хотя Вячеслав Иванович и осуждал слабость тети Жени, все же нравилась ему эта усталая женщина с мешками под глазами: за душевность, за то, что можно ей что угодно рассказать — и поймет…

Но сейчас он думал не о тете Жене, а о блокадной Тусе: как та его встретит? Какие у нее всколыхнутся воспоминания? Захочет ли рассказать?

Ну конечно, Вячеслав Иванович постарался, испек отличный торт, да еще с сюрпризом, торт из духовки, не картошка, что делается холодным способом, — а внутри мороженое! Вот фокус: как мороженому не растаять в духовке? Не хуже, чем живые голуби у царского повара Мартышкина! На дворе стоял мороз, так что по дороге мороженое в торте не должно было растаять, — конечно, нужно ехать не в метро, а взять такси. Были сомнения по поводу вина: может быть, взять коньяку? Шикарнее выглядит, особенно если «Двин» или «КВ». Дома стояло много бутылок — подарки к праздникам от заказчиков. И все-таки взял «Киндзмараули»: такое он и сам пьет, и для женщины подходит, а в смысле престижа — его ведь тоже в магазине не купишь. Так неужели при таком торте и таком вине Туся Эмирзян не захочет рассказывать?! Какие бы у нее ни тяжелые воспоминания. Не может быть!

Огромный новый дом в Гавани, где жила теперь Александра Никодимовна Эмирзян, делал предстоящий разговор как бы чуть-чуть нереальным: новая жизнь кругом, можно сказать, совсем новый город — так уместно ли в нем вспоминать прошлое? Но Вячеслав Иванович шел бодро и был уверен, что своего добьется.

Из-за двери даже на площадку доносилось бойкое пение: оперетта по телевизору. Вячеслав Иванович перехватил коробку с тортом так, чтобы была на виду, чтобы сразу видно, что он не с пустыми руками (существовало и на этот счет у Вячеслава Ивановича сокращение: неспуками, — но он сам понимал, что не очень удачное: настраивает на неуместную веселость, тогда как умение приходить не с пустыми руками — дело серьезное, может быть, краеугольный камень современного человеческого общения), тем более что коробки под свои торты он всегда берет фирменные от «Северной Пальмиры», — и позвонил. Не робко звякнул, а подержал палец на кнопке секунды три.

Дверь открыл полный и словно чуть сонный мужчина в пижаме. Или Вячеславу Ивановичу показалось, что чуть сонный? Ведь прямо от телевизора человек, от оперетты! С тех пор как сам Вячеслав Иванович похудел, он стал испытывать недоверие, даже неприязнь к толстым людям.

— Можно видеть Александру Никодимовну? — спросил он, вдвигаясь в прихожую тортом вперед.

— Мамаша, к вам молодой кавалер! — с некоторой игривостью крикнул мужчина в пижаме.

Тотчас же из комнаты, из которой неслись звуки телевизора, вышла женщина — вышла так быстро, что почти что показалось, будто выбежала: совсем не худая, высокая, с крашенными хной волосами, — на вид ей вполне можно было дать не больше пятидесяти. Вячеслава Ивановича сразу обнадежило столь явное жизнелюбие блокадной Туси: наверное, и рассказывать станет охотно, без лишних вздохов.

Мужчина в пижаме не торопился уходить в комнату, — ну что же, Вячеслав Иванович вполне непринужденно заговорил и при нем. Слава богу, не стеснительный, — детдом на всю жизнь отучает от излишней стеснительности.

— Вы простите, Александра Никодимовна, что я врываюсь, но вы понимаете, какое дело: меня на ваш след навела Вера Николаевна Каменецкая. Или Каменская. Которая с Красной Конницы.

— Ах, Веруша наша! — Александра Никодимовна от радости старомодно всплеснула руками. — Веруша-копуша, Веруша-дорогуша! Каменецкая, вы правильно сказали: Веруша Каменецкая!

— Она сказала, вы многих помните с блокады. Понимаете, в доме двенадцать наша семья жила до войны. В шестьдесят седьмой квартире. Ну и в блокаду — пока не умерли. Сальниковы. А я вот остался.

— Сальниковы?! Петруша и Галка?! — Александра Никодимовна обрадовалась еще сильнее и стала прежней молодой Тусей, видно, вечной активисткой по темпераменту.

— Так если вы помните… Я ведь ничего о них не знаю, только имена да фамилии.

— Петруша и Галка! Чудесные люди! О, господи, и вы?..

— Да, я. Собственной персоной, можно сказать.

— Да раздевайтесь, раздевайтесь, что же вы! Пойдемте!

— Мамаша, говорить вы можете о чем угодно, но человек пришел с тортом, — с капризной игривостью вмешался толстяк в пижаме. — Так уж не забудьте про бедных родственников, которые хотя и голодать не успели, но тоже любят вкусненькое. Тем более когда «Северная Пальмира».

— Ну, тут кое-что получше, — не удержался Вячеслав Иванович. — Да еще…

Он показал толстяку бутылку и подмигнул.

— Тем более, — вконец обрадовался толстяк. — Это, мамаша, и вообще не для вас, зачем вам? В ваши годы вредно!

— Ты уж молчи про годы! Да не бойтесь, бедные родственники, на чай приглашу, не забуду. А пока разговоры наши вам ни к чему. Неинтересны вам. Мы пока в кухню, пока у вас там «Летучая мышь».

— Ладно-ладно, только не увлекитесь там наедине с тортом.

— Идемте, дорогой мой Сальников, не слушайте его. А на кухне у нас просторно: называется — улучшенная планировка.

В кухне Вячеслав Иванович сразу забеспокоился:

— Что у вас в морозильнике? Выкидывайте все и ставьте торт.

Туся послушно выгребла какую-то рыбу, сосиски.

Пристроив торт, Вячеслав Иванович огляделся. Почти все кафельные плитки были заклеены яркими переводными картинками, и дверца холодильника тоже — зверями, цветами.

— Дениска развлекается, внук. За каждую пятерку ему клеить разрешается. Как видите, успехи довольно скромные, если посчитать за пять лет. Ну садитесь, садитесь… Так значит, вы сынок Гали и Петруши? Вот бы не подумала! То есть, конечно, через столько лет, я понимаю…

Вячеславу Ивановичу было неприятно, что в нем сразу не обнаружилось разительного сходства с родителями; ему даже показалось, что блокадная Туся подозревает его в самозванстве, и он заторопился с доказательствами:

— Я понимаю. Я сам чуть помню, что отец был толстый, а я вот худой. Но это от спорта, а вообще-то я склонен.

— Не то чтобы очень толстый — нормальный. Но полнее вас, конечно. Распух он в конце: в ноябре, в декабре.

— Значит, тогда и запомнил… А я как вошел на лестницу, сразу все узнал! И во дворе. А скажите, госпиталь напротив был, на углу Суворовского? Он горел?

— Был, само собой! И горел три дня.

— Вот видите! А мне этого никто не рассказывал.

— Да что вы! Я же не к тому! Обиделись… О, господи! Вечно я ляпну… Так который вы сын? Старшего убило, Сереженьку… Такой был хороший мальчик. И вежливый, и умненький… Девочка — та совсем маленькая, не помню, как и звали… А вы, значит, средний? Постойте-постойте… Славик! Ну да, Славик!

— Правильно!

То, что блокадная Туся сама вспомнила его настоящее имя, показалось Вячеславу Ивановичу последним и решающим доказательством подлинности его происхождения. И он повторил, как поставил печать:

— Правильно: Станислав Сальников!

— У меня двоюродный брат тоже был Славик, только Святослав, вот и запомнила. А Петруша, отец ваш, любил смеяться: «А знаешь, Туся, что в старое время такой орден был: Станислав? Почитай Чехова». Он хотя и без образования, простой рабочий, а читать любил. А я ему: «Ты, Петруша, осторожнее про старые ордена. Вовсе ни к чему сейчас вспоминать!» А он смеется— веселый был… Да, вот не думала, что доведется повидать сынка Гали и Петруши, — и не гадала, что вы живы… Ой, опять я ляпнула, простите, ради бога!

— Да что вы! Я сам не думал. То есть в том смысле, что жил когда-то с таким именем и фамилией. Меня подобрали — фамилии не знаю, адреса не знаю…

— Да-да-да, вспоминаю: второй Галин мальчик после нее пропал. Куда, что — никто не знал.

— А что с самой младшей, с Маргаритой, не помните?

— Ну правильно: Маргарита! Они тогда зачитывались «Королевой Марго» — Петруша с Галей. Маргарита! Ее эта родственница взяла — как ее? Ее все не любили, вот и не помню. У меня такая память дурацкая: хороших людей запоминаю, а плохих — ну хоть убей!

— Совсем не помните?! Хоть что-то! Зацепку бы какую-нибудь!

— Попытаюсь. Только не знаю, что получится. Потому что лучше не вспоминать. Тетка она вам была или какая родня подальше — не буду врать. Но родня. У нее муж работал на шоколадном заводе. Вообще-то он был адвокат, а кому тогда адвокаты?.. Он и сообразил быстро, устроился на шоколадный. Ну и приносил домой, умудрялся. А жили в нашем доме, во флигеле, который во дворе, но бомбоубежище-то общее. Как сейчас помню: Галя сидит, мама ваша; рядом Сереженька братика занимает — вас, значит; у Гали маленькая на руках. И тут же эта — тетка ваша. Или не тетка, но родня. Сидит королевой! И вдруг вынимает шоколад и начинает жевать. При всех! Сереженька-то молчит, только видно, прямо спазм у него в горле. А братик его, выходит, что вы, руку тянете: «Тетя Зина, дай!»… Вот и вспомнила: Зинкой ее звали, стерву эту. Ребенок просит, родня как-никак: «Дай!» И маленькая за братиком: «Дай, дай!» А та отвернулась и жует молча. Галя, мама ваша, как закричит: «Славик, прекрати!» И потише, но слышно: «Запомни, никогда не проси чужое!» Ну скажите, кем надо быть?! Ну привалило тебе счастье: носит муж в дом. Так запрись, залезь с головой под одеяло — и жри. Жри! Но зачем же при людях? При племянниках каких ни есть? Сереженька ее ну прямо ненавидел!

Вячеслав Иванович даже не совсем поверил:

— Да как же?! А народ?! Что же, все и смотрели молча?! У нас бы в детдоме… Да за это темную! Закон железный: кто что достал — делить на всех. Если принес. На стороне — жри, а принес — коммуна: всем поровну. Ну, может, жрали тайком, но чтоб в открытую!..

— Там в бомбоубежище не детдом.

— Вот и плохо, что не детдом. И все смолчали?!

— Да. Отвернулись только.

— Ух, я бы ей! И молчальников тоже не люблю… Нет, я понимаю, что раз такая работа, а дома родная жена… Люди — не ангелы. Но при всех!.. Она и дура к тому же. Вот, значит, какой родственницей отоварился, И жива, наверное, — такие с голоду не помирают.

— Столько времени прошло — могла с тех пор и не от голода.

— Ага, наоборот, от ожирения. Это бы справедливо. Да, одна надежда, что от ожирения.

Вячеслав Иванович говорил с какой-то радостной мстительностью. Прислали бы ему сейчас приглашение на похороны этой подлой родственницы — все бросил бы и побежал с радостью: такие похороны — настоящий праздник. А блокадная Туся, видно, страдала оттого, что разговор принял такое направление.

— Ах, ну что мы о всякой гадости говорим! Давайте о хорошем. Вот у меня двоюродный брат, тоже Славик, как вы, он нам с передовой привез сухарей, так я всех соседей угостила в квартире, и жильцов через площадку тоже. До войны я их почти не знала, которые через площадку, а тут как родные сделались! Так как же их не угостить?!

Вячеслав Иванович кивнул машинально:

— Да-да, это красиво: всех угостили, со всеми поделились. Прямо как в кино… — Но думал он о своем: — Так получается, что эта же Зинка, эта же шоколадница взяла Маргариту?

— Да, она.

— Интересно! То отломить кусочек пожалела, а то совсем ребенка взяла. Интересно! Трогательно! Но ведь на ребенка карточка полагалась, так?

— Конечно. Иждивенческая.

— Иждивенческая, но все равно карточка. И выходит, она к себе сестренку, и она к себе ее карточку, так?

— Мы тоже думали, что не на карточку ли польстилась. Потому и не отдали ей сразу. Галя уже отмучилась, одна осталась маленькая, а мы ее той не отдаем: чтобы, если хочет карточкой попользоваться, — не выйдет! Пока сами кормили всем домом — уже чуть полегче, и думали в детприемник, но Зинка принесла бумагу, что эвакуируется. Говорит, зачем же ребенку здесь или по детдомам, пусть лучше уедет с нами, будет в семье. Тогда отдали. Вы сообразите сами: уже весна, апрель — стало полегче. Кто пережил — уже надеялись! А чуть полегче — люди меняются: в январе отвернулась, а в апреле могла поделиться. Тем более своих детей у них нет. Они же удочерили полностью: и фамилию сестре вашей сменили. Одно дело той Зинке чужую угостить, а другое — для дочки. Ну разве влезешь в душу. Но факт остается: взяли девочку. Но Вячеслав Иванович не торопился умилиться:

— Взяли! И она стала не Сальникова?

— Да, сменили фамилию.

— Были Сальниковы и кончились — при живой дочке! И как же она стала?

— Не помню. Вот вспомнила, что звали Зинкой, а фамилию — нет. Нет у меня памяти на плохих людей, что тут сделаешь!

— Напрасно! Их-то и нужно помнить. А то забыли их, а они и рады, живут себе, еще и в грудь себя бьют: «Мы — блокадники!»

— Вы узнаете, если хотите: жила в нашем доме, эвакуировалась с мужем в апреле, звали Зинаидой — узнаете. Но неужели вы ей прошлое припомните?!

— А почему ж нет? Почему прощать? Родственница! Может, маленькую бы помощь, и мать бы жива!.. Но главное мне — найти сестру. Жива ли сестра? Может, и за сестру придется с этой шоколадницы спросить! Найду! Подход я знаю через жилконтору. Спасибо.

— Да что, не много я вам помогла.

— Много, не много, а помогли! Главное, нить не оборвалась, нить есть, как говорят следователи! А вы мне еще про родителей расскажите, что помните. Как жили тогда?

Что можно вспомнить про его родителей в этой благополучной кафельной кухне? Словно нарочно, как раз в этот момент включился и деловито заработал холодильник.

— Да что вам сказать! Жили, как все тогда. Жили честно. Отец ваш ничего с завода не выносил, не как тот адвокат, Зинкин муж… — Блокадная Туся говорила про отца Вячеслава Ивановича, самого-то его она и не знала совсем, и Вячеслав Иванович прекрасно это понимал, а все равно показалось, что Туся намекает: дескать, отец твой был вон какой, а ты… — Нет, не выносил. Да и завод не тот. Что еще рассказывать… Такая была жизнь, что если вспоминаю — не верю, что это я была, что я все пережила. Не верю, вот хоть ты что! Что смогла, что вынесла. Будто смотрю кино про какую-то особенную героиню. Ведь я же обыкновенная, сама знаю, что обыкновенная, а для той жизни особенные герои и героини нужны!.. Знаете что, ведь после Гали же осталась тетрадка! Я к ней забежала, а она уже остывшая, и около на кровати тетрадка — в руке зажала, будто протягивает. Протягивает — я и взяла. Заглянула — ее почерком записанная. Не той же оставлять, не Зинке! Та тоже скоро прибежала, но про тетрадку и не спрашивала, ее не тетрадка интересовала, а вещи. Да какие вещи — если чего было немного, давно на хлеб выменяли.

Вячеслав Иванович вскочил, ударившись плечом о холодильник. От боли немного опомнился, снова сел… Как же эта женщина так долго молчала о самом главном?!

— Так это же!.. Что же вы молчите?! Так эта тетрадка — у вас?!

Блокадная Туся смутилась:

— Нет, я отдала…

Вячеслав Иванович снова вскочил, недослушав:

— Как же можно?! Какое право?!.

— Я отдала одному художнику. У нас в соседнем доме художник, он стал к концу войны собирать всякое— записи, стихи, вещи разные, которые теперь называют сувенирами. Вот я и отдала. Думаю, человек образованный, художник — пригодится ему… Или отдаст в музей. Не знала же, что вы вдруг…

— А как художника? Баранов?! — вырвалось невольно, а потом уже вспомнился сон про тюльпановые луковицы.

— Нет, Раков. Иван Иванович Раков.

— Ну и что же он?! Жив? Сохранил?

— Наверное, жив. Если бы умер, я бы услышала, — художник же. А хранит ли? Выбросить он не мог, это уж точно! Либо сам хранит, либо отдал куда-нибудь. Жил в доме четырнадцать, а по-прежнему ли там — не поручусь. Может, и переехал.

— Раков Иван Иваныч — ну, это нить, поищу. Художник, говорите… А в нашем доме не было художника? Баранова?

— Не Баранов, а Барабанов! Был такой Барабанов.

И это сходится! Как удивительно сходится!

— Ну и что же он?!

— Умер. В декабре, кажется. Знаете, с ним обидная история. Его жена занималась до войны цветоводством. Была прямо чемпионкой по цветам! У него, как у художника, дача — тогда, знаете, дачи реже, чем сейчас, у людей бывали, — и она на своем дачном участке чего только не развела. А больше всего тюльпанов. Обожала тюльпаны. А они, Оказывается, не из семян растут, а из луковиц. Я и не знала раньше. Так когда уж самый голод, этот художник Барабанов — не помню, как его звали, — ни за что не хотел их есть! Откуда-то он слышал, что они смертельно ядовитые, эти луковицы, — как грибы бывают ядовитые или волчьи ягоды. Кажется, он когда-то сам отравился грибами, едва откачали, вот с тех пор у него страх отравиться. Да тем более учтите, у нас в доме муж и жена от горчицы умерли. Вы не помните? Вдруг стали продавать сухую горчицу, и слух пошел, будто, если ее отмачивать две недели, горечь уйдет с водой, и можно из нее, как из муки, печь. Вот они и поели блинчиков — те муж с женой. Мало что умерли, еще и мучились. Тогда умирали тихо, незаметно, легко, можно сказать. Докторша старая с нашего участка, она и в блокаду по квартирам ходила, пока могла. Она и говорила мне: «Голод сначала мучает, а под конец легко; умирают— словно испаряются: выдохнул в последний раз облачко на мороз — и испарился…» Ну а те мучились после горчицы. За что же? Мало — умереть, так еще и мучиться! Барабанов и боялся. Сам не ел и жене не позволял. И умер над ними — так и не тронул. А она после него стала есть эти луковицы — и выжила. Только представьте: умер над ящиком с едой! Да, не отравись он когда-то грибами, да не история бы с горчицей — и выжил бы, наверное. От чего зависит жизнь человеческая!.. А почему вы про него спросили?

— Да мелькнуло смутно в памяти: «художник Баранов».

Рассказать подробнее Вячеслав Иванович не захотел. Ведь получалось, что они с братом забрались без спроса в мастерскую к Барабанову. И луковицы взяли без спроса. За себя Вячеслав Иванович не стыдился: нужда не знает закона! Да и не попробуй они первыми, может быть, жена художника так и умерла бы над ними, как сам Барабанов. Но предводительствовал-то старший брат, тот самый Сережа, о котором блокадная Туся вспоминает с таким восторгом, — зачем же омрачать хоть малейшим пятнышком его память? Очень хорошее есть выражение, в любом обществе уместно повторить, — жалко только, что Вячеслав Иванович не помнит, как произносится погречески: молчи, если не можешь сказать про мертвого ничего хорошего!

Ну а про себя Вячеслав Иванович торжествовал: ведь он получил еще одно доказательство подлинности своих воспоминаний! Пожалуй, самое бесспорное доказательство: пожар госпиталя видели все, кто-то когда-то мог ему рассказать, — про тюльпановые луковицы никто ему рассказать не мог!

А бодрая молодящаяся Александра Никодимовна между тем засуетилась — может быть, еще и от облегчения, что все наконец рассказала:

— Ах, да что же я вас баснями кормлю? Давайте-ка чайку! Да и мои там все уже, наверное, слюной изошли, глядя на ваш торт. Сейчас вскипит быстро. Идемте, я вас пока познакомлю.

Толстяк, открывший Вячеславу Ивановичу дверь, оказался зятем блокадной Туси. Тут же перед телевизором сидела и ее дочка — тихая, какая-то изможденная, почему-то не унаследовавшая материнской жизнерадостности.

— Давайте-давайте! — радовался толстяк. — Воздадим, так сказать, мирной эпохе… Мамаша наша нарассказала вам — я представляю. Она любит! Мы уже наслышаны, так она рада свежему человеку… Денис! Торт дают! Тащи большую ложку!

Тотчас явился Денис — типичный начинающий акселерат. Кажется, он в пятом классе? Ростом уже с отца.

— Где дают? За что?

— За бабушкины подвиги. Как пишут в газетах: награда нашла героя.

Александра Никодимовна не обижалась — привыкла, наверное, — сказала весело:

— Завидуете! Вам-то получать торты не за что! Дочка ее завозилась в буфете:

— Ты сядь, мама, я все поставлю.

— Да не могу я сидеть, и поставишь ты не так! Синие надо чашки, а ты что достаешь? Вы-то садитесь, Станислав Петрович!

Впервые к Вячеславу Ивановичу так обратились. Он в первый момент и не понял, что к нему. А когда понял, с тем большей готовностью уселся, взялся хозяйским жестом за бутылку «Киндзмараули», как бы утверждая этим новое свое имя. Приказал:

— Штопор выдай-ка, Денис Давыдов!

— Почему Давыдов? — обиделся было акселерат.

— Раз Денис. Какой еще Денис знаменитый? Поэт-партизан. «Жомини да Жомини, а об водке ни полслова!»— Единственная строчка поэта-партизана, известная Вячеславу Ивановичу, но сообщил он ее с таким видом, будто знал наизусть все избранные стихи.

— Рано ему про водку, — сказал толстяк, но без всякого осуждения.

— Я и сам водки не пью, просто поэзия.

— А что такое «Жомини»? Коньяк такой? — заинтересовался Денис, уверенно отыскав в буфете штопор.

— «Коньяк»! Генерал был такой! Наполеоновский маршал, — с удовольствием сообщил Вячеслав Иванович. Этот Денис наверняка учится в английской школе, а не знает ни про Дениса Давыдова, ни про Жомини.

Торт, конечно, произвел сенсацию. Первым разобрался тот же Денис:

— И мороженое внутри! Ну, класс!

— Где вы достали? — сразу сделал стойку толстяк. — Я в «Метрополе» знаю все торты. И в «Европе». И сами признались, что не «Пальмира».

Вот она — минута торжества Вячеслава Ивановича.

И с тем большей небрежностью постарался он произнести:

— Сам сотворил.

— Да вы волшебник! Не отпустим, пока не научите мамашу! Это же надо! Я всегда говорил, что наш брат готовит лучше. Это хобби у вас такое? На вид-то вы как научный работник.

Вячеславу Ивановичу было приятно. Он и сам знал, что не похож на типичного повара, — недаром и бегает, и ест мало: для здоровья тоже, но и чтобы выглядеть. И вовсе он не хотел выдавать себя за какого-нибудь физика, он не считал, что физики выше поваров, — нет, он своим видом постарался возвысить всю профессию: пусть видят, что и повара бывают интеллигентные! А то думают, будто они все — куски мяса ходячие.

— Нет, не хобби, я и есть повар-профессионал — Не удержался и добавил: — Шестого разряда.

Все как-то разнеженно заулыбались.

— Надо же! Видно, что мастер. Наверное, в хорошем ресторане?

— Да. В «Северной Пальмире».

— Отличная специальность! Вот учти, Денис, мотай на ус. Нынче все лезут в научные работники, а что толку? А повар, он повар и есть. От голода не помрет. И воровать не обязательно — достаточно пробовать. — Толстяк захохотал.

Вячеслав Иванович и сам думал точно так же, но последняя шутка толстяка показалась обидной.

— У нас такой же учет, как на любом производстве! — сказал он резко.

— А я что говорю! Но пробовать-то не запретишь, — снова захохотал толстяк. — И будто не знаете, что на любом. Какой учет! Унесут чего хочешь. Только если не на атомном заводе. Представляете, если на атомном?! Ха-ха. Разве что для тещи — подложить под подушку.

— Вася, — тихо сказала толстяку жена.

— Да я же не про мамашу. Мамаша у нас золото.

Вячеслав Иванович не считал, что обобщения толстяка как-то относятся к нему, — ну взял материал на торт, так это ж совсем другое дело! При том, сколько попадает в отходы. И все-таки приходилось как бы снова доказывать себе, что его собственные сумки, которые несет из ресторана, — это другое дело, это мелочь. И потому с удовольствием переменил тему. Взял бутылку, разлил.

— Ну давайте. Мы сегодня вспоминали с Александрой Никодимовной — многое вспоминали. Вот в память о тех. И чтобы никогда снова.

— Снова не будет, — с не соответствующей теме жизнерадостностью подхватил толстяк. — Не те времена, не тот прогресс! Нынче ахнут — и все в одной воронке.

Что тут возразишь? Верно по существу. А почему-то неприятно слушать. Может быть, нельзя хохотать, говоря такое?

— По краям воронки останутся, — сказал Вячеслав Иванович. — И с тех спросится — по блокадному счету.

— В блокаду, конечно, натерпелись, я ничего не говорю, — не мог остановиться толстяк. — Но тоже не все правда. Преувеличивают дорогие блокаднички задним числом. Вроде охотничьих рассказов. Я не осуждаю, я бы и сам приврал для складности, если б пережил. Потому что если б всё как рассказывают, то и никого бы не осталось, ни одного человека. Организм — он и есть организм человеческий: своего требует, законных калорий. И если бы все только по норме, по осьмушке этой… Знаете, как сейчас с зарплатой. Подсчитайте по средней зарплате, сколько лет нужно не есть, не пить, всё на машину откладывать! А едят и пьют, и очередь на три года. Так и тогда с калориями. Да ведь не во всяком виде желудок примет. Лось вон веники ест, а человек не может, — какая бы нужда, какой бы патриотизм, а веника кишки не переварят. Вон говорят, и мамаша тоже: «Клей, клей!» А какой мог быть клей? Сразу бы заворот кишок — и с концами.

— Ели клей, — тихим, не похожим на слышанный раньше голосом сказала блокадная Туся. — Столярный клей. За лакомство считали.

— Да ну! Скажите хоть вы, как повар.

— Человек все может! — зло сказал Вячеслав Иванович. — Чего никакой лось, а человек может! А столярный клей, как повар объясняю, на желатине, на котором желе и заливные.

— Но заливными мебель не клеят. Да чего, сговорились, ясное дело. Рыбак рыбака!

— Ну что ты, Вася, — тихо сказала толстяку жена.

— Хорошо-хорошо! — Толстяк поднял руки. — Сдаюсь. Все было честно и прекрасно… Ну, давайте по следующей. За нашего гостя, за вдохновенного творца этого торта. Чтобы все у вас хорошо. Я расслышал, вы справлялись про родственников? Так чтобы нашли богатых и честных родственников.

Вячеслав Иванович так резко отодвинул рюмку, что она ударилась о сахарницу и разбилась. Потекло вино по скатерти, а Вячеслав Иванович не смутился, а наоборот, был рад: и что рюмку разбил, и что залил скатерть красным вином — пусть теперь не отстирается! Жена толстяка бросилась вытирать, собирать осколки.

— Одна у вас пластинка! А мои родители хорошие люди были, понятно? Честные! Шоколад с фабрики не таскали!

— Ва-ася… — протянула блокадная Туся. — Остановись. У Станислава Петровича родители умерли в блокаду. И брат.

Толстяк пытался умерить жизнерадостность.

— Тогда извиняюсь. Тогда, значит, за светлую память. Да вам и ни к чему богатые: вы сами пробились в жизни, вас самого кто хочешь в родственники захочет.

— Опять ты, Вася, — тихо сказала толстяку жена. Вячеслав Иванович отвернулся от него, демонстративно обратился к одной Александре Никодимовне:

— Я в ваш дом пришел незваный, вторгся, как говорится. И к вам со всем уважением. Потому ссориться не хочу. Но объясните вы зятю вашему, чтобы не одним приварком людей мерить!

— Ой-ей-ей! — закричал толстяк. — Сейчас ударит в праведном гневе.

— Ударить не имею права, как мастер спорта! — презрительно отрезал Вячеслав Иванович.

Вообще-то известен случай, когда за сверхмарафон дали мастера: получил Олег Лось, повезло человеку. Норм на сверхмарафон до сих пор нет, дали просто так, за активность. Потому и Вячеслав Иванович не терял надежды. Тем более набегал за год больше многих мастеров, так что имел полное моральное право. Но, увы, мастером он все же не был. Но так хотелось сейчас быть, что он почти поверил, что стал уже настоящим мастером, и презирал толстяка сразу за все — за пошлость мыслей, за расплывшуюся фигуру — презирал с высоты мастерского звания. (Казалось бы, какое значение имел ярлык: «мастер спорта»? Тренированность, фигура — все при Вячеславе Ивановиче и без ярлыка, но нет, по-настоящему утвердить свое превосходство он мог только на прочном фундаменте официального звания, — как серебряная ложка не вполне серебряная, если на ней забудут отчеканить пробу.)

— Тогда сдаюсь! — Толстяк изобразил испуг. — И повар, и мастер, — я на лопатках! Мир прекрасен, и люди все праведники. Тут еще по капле осталось, выпьем за праведников!

— Просто за хороших людей, — сказала блокадная Туся.

— Которые ничего из себя не строят, — внезапно добавил Денис. Ему тоже налили полрюмки, он выпил и заговорил. — Не люблю, когда строят из себя!

— Правильно говоришь, молодой человек! — закричал Вячеслав Иванович, искренне не понимая, что реплику можно истолковать на его счет тоже: он-то строил из себя мастера спорта.

Потом завелся нудный разговор — о ресторане, что туда завозят, какие продукты. В другое время Вячеслав Иванович с удовольствием похвастался бы ресторанным снабжением, но сейчас, после недавних воспоминаний блокадной Туси, вдруг опять сделалось неприятно. Да еще вспомнилась предыдущая старушка, Каменецкая, гордившаяся тем, что в самый голод ее знакомые не унижались до пайковых разговоров. И он резко оборвал:

— Да чего там. Как говорится, лучше в рот положить, чем болтать всухую. Спасибо за все, я пошел, мне пора: еще пса вывести.

Хотел было объяснить, какой у него небывалый пес, но удержался — может быть, из-за реплики Дениса удержался.

Дочка Туси сказала тихо, прощаясь в прихожей:

— Желаю вам. Легче жить, когда знаешь, что родные — хорошие люди.

Толстяк говорил что-то бодрое, Денис снова замолчал, только покраснел почему-то, когда Вячеслав Иванович протянул ему руку, а Туся крикнула вслед:

— Вы теперь наш! Вот устрою блокадную встречу, позову непременно!

На улице ветер нес колючий снег. Ветер врывался сюда прямо с залива, он еще не успевал, запутавшись в каменном лабиринте, растерять весь свой задор и был не по-городскому холодным и стремительным. Вячеслав Иванович был хорошо одет, а все-таки ветер прорывался сквозь все одежки, и хотелось скорей в метро.

Каково же было им, тогдашним — выходившим из квартир, где замерзала в кастрюлях вода, шагавшим через весь город, потому что не было никакого метро, да и трамваи не ходили! Каково же было им, поголовным дистрофикам? Кто объяснит, если вот блокадная Туся, сама все пережившая, не понимает, как она смогла перенести, так что иногда чуть ли не сомневается: да с нею ли все это было?

Какой должен был быть особый настрой?

Но им есть что вспомнить, тому поколению. Чем ужаснее пережитое, тем горделивее воспоминания. И получается— странная какая-то логика, но никуда не денешься! — что те, кто тут все перенес, счастливцы? А дальше еще невероятнее: что время то, те девятьсот дней — высший взлет их жизни? Лучшие годы?

И другая невольная мысль: чего бы мы все достигли, если бы сохранился хоть наполовину тот настрой, если бы жили хоть в половину того напряжения, той безжалостности к себе?! Чтобы было что вспомнить, чем гордиться, о чем сказать: «Я это пережил!»

Но тут Вячеслав Иванович не мог удержаться от некоторого самодовольства: он не раз выкладывался до конца, испытывал и силу, и волю; пробежав до Москвы, он имеет право на гордую фразу: «Я это совершил!» Вот только… Вот только бег имеет три стороны: как спорт, как самоцель — раз; как оздоровитель — два; но и три — как тренировка, как подготовка к тому моменту, когда сама жизнь потребует выложиться до конца. Если потребует…


Читать далее

Михаил Чулаки. Вечный хлеб
1 09.04.13
2 09.04.13
3 09.04.13
4 09.04.13
5 09.04.13
6 09.04.13
7 09.04.13
8 09.04.13
9 09.04.13
10 09.04.13
11 09.04.13
12 09.04.13
13 09.04.13
14 09.04.13
15 09.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть