II. Превратности любви

Онлайн чтение книги Зрелые годы короля Генриха IV
II. Превратности любви

Покажи мне ее

Король охотился в компьенских лесах; в тот день он, преследуя оленя, очутился почти у границы Пикардии. Там они — король и обер-шталмейстер его, герцог де Бельгард[22] Бельгард Роже де Сен-Лари, герцог (1562–1646), — придворный, главный оруженосец Генриха III, губернатор Бургони при Генрихе IV, герцог при Людовике XIII, прозванный современниками за свою блестящую карьеру «Поток Милостей»., упустили след. Остальных охотников они давно потеряли из виду и теперь отдыхали на просеке. Король уселся на ствол срубленного дерева. Сквозь листву, уже тронутую осенью, падали солнечные лучи, золотили ее и окутывали рассеянным светом фигуры двух мужчин — сорокалетнего и тридцатилетнего.

— Хорошо бы перекусить чего-нибудь! — сказал король. К его изумлению, обер-шталмейстер немедленно достал и разложил тут же на стволе дерева все, чего только можно пожелать, так что они утолили голод и жажду. Во время еды король размышлял. Раз Бельгард захватил в седельной сумке припасы, значит, он заранее намеревался отстать от охоты и скрыться — куда?

— Куда ты собирался, Блеклый Лист? — напрямик спросил король и с лукавым видом ждал ответа, которого не последовало. — Здесь ты на вид еще желтее, чем обычно, Блеклый Лист, должно быть, от увядшей листвы. Вообще же ты красивый мужчина, и тебе всего тридцать лет. Если бы мне было столько! В ту пору мне больших хлопот с ними не бывало и недостатка в них не бывало тоже. Погляди-ка повнимательнее туда, между дубами! Не кажется ли тебе, будто одна из них хочет выйти из темноты и не решается? В ту пору они приходили сразу.

— Сир! — сказал тогда Бельгард. — Хотите видеть мою возлюбленную?

— Где же? Какую же?

— Она красавица. Их замок неподалеку отсюда.

— Как он называется?

— Кэвр. — Прямой вопрос, точный ответ, и королю сразу все стало ясно.

— Кэвр. Значит, она из семьи д’Эстре[23] Эстре Антуан де — губернатор Нуайона, позднее губернатор Иль-де-Франса и Ла-Фера, с 1597 г. великий мэтр артиллерии..

— Габриель, — сказал молодой человек, и сердце его забилось в этом имени. — Ее зовут Габриель, она прелестна. Ей двадцать лет, волосы у нее — чистое золото, ярче, чем солнце здесь на листьях. Глаза у нее небесного цвета, и порой мне кажется, что лишь от них и светел день. Ресницы у нее темные, а черные брови описывают две узких, гордо выгнутых дуги.

— Должно быть, она их бреет, — вставил король, после чего влюбленный растерялся и умолк. Эта мысль ему никогда в голову не приходила.

— Покажи мне ее! Нынче у вас условлено свидание, но в другой раз возьми меня с собой.

— Сир! Сегодня, сейчас же. — Бельгард вскочил, ему не терпелось показать королю свою прекрасную возлюбленную. Дорогой они говорили об ее семье; король припомнил:

— Отца твоей красотки зовут Антуан. Он был бы губернатором в Ла-Фере, если бы Лига не прогнала его. Ах да, мать! Она, кажется, сбежала?

— С маркизом д’Алегром, много лет назад. А до того она будто бы пыталась продать дочь. Но что это доказывает? Сир! Вы сами знали двор своего предшественника.

— Чистотой нравов он не отличался. Но ваша Габриель была слишком молода, чтобы ею торговать.

— Ей было шестнадцать лет, а по росту она казалась совсем еще ребенком. Однако я сразу ее заметил. Но досталась она мне, к счастью, когда уже расцвела.

— Ах да, сестра, — продолжал припоминать король. — Как же ее зовут?

— Их шесть сестер. Но ваше величество имеет в виду старшую, Диану. Первым у нее был герцог д’Эпернон.

Король едва не сказал:

— У всех шестерых вместе со старухой, вероятно, был целый полк. — Ему припомнилось, что их называли семь смертных грехов. Однако он заметил только:

— Недурная семейка, в которую ты хочешь войти, Блеклый Лист. Ты думаешь жениться на своей Габриели?

Герцог де Бельгард заявил с гордостью:

— Ее прабабка с материнской стороны пользовалась вниманием Франциска Первого, Клемента Шестого и Карла Пятого. Ее по очереди любили король, папа и император.

Но король уже забыл о легкомысленных дамах, от которых вела свой род возлюбленная его обер-шталмейстера. Произнесено было имя герцога д’Эпернона, имя, неразрывно связанное с давними распрями, которые еще отнюдь не завершены. Все невзгоды его королевства нахлынули на короля, он пустил лошадь шагом, невзирая на великое нетерпение своего спутника, и заговорил о своих врагах. Они поделили между собой королевство, и каждый изображал из себя в своей провинции независимого государя, не желающего подчиниться королю-еретику. Даже такой вот Эпернон, начавший карьеру любимчиком покойного короля! Даже он смеет выдвигать доводы религии. Вслух Генрих сказал:

— Бельгард, ты ведь католик и мне друг, скажи, неужто я и в самом деле должен сделать тот опасный прыжок?

Дворянин понял короля; он ответил:

— Сир! Вам незачем менять веру. Мы и так служим вам.

— Если бы это было так, — пробормотал король.

— И вы увидите мою возлюбленную! — ликующе воскликнул его спутник.

Король поднял голову. По ту сторону лесистой долины и бурлящей реки, за холмами, за грядами многоцветной листвы, среди дерев и синевы небес реял замок. Издалека, пока мы не увидим их вблизи, они часто кажутся нам воздушными и кровли их блестят. Но что там ждет нас? Они ограждены рвами и стенами, вверху защищены пушками, но розы вьются по ним. Что ждет нас именно в этом? Неуемная тревога, причиняемая врагами, и ужас перед обращением делали короля восприимчивым к предчувствиям. Он остановил коня, сказал, что время позднее, и хотел повернуть назад. Бельгард рассыпался в просьбах, ибо жаждал от короля похвал своему несравненному сокровищу. Король услыхал о пурпурных устах, между которыми будто бы сверкают жемчужины; о щеках, подобных лилиям и розам, где, однако, преобладают лилеи, и все тело такой же лилейной белизны, грудь точно мрамор, руки богини, ноги нимфы.

Король поддался уговорам, и они поскакали вперед.

Перед замком был ров и подъемный мост. Посредине главный въезд, по краям два боковых крыла, над каждым башенка ажурной архитектуры. Среднее здание двухэтажное, с высокой кровлей, открытой колоннадой, массивным порталом и нарядными оконными наличниками. Первоначально суровый, замок был теперь приукрашен, и розы вились повсюду, кое-где еще осыпались последние.

Король решил подождать снаружи, а спутник его вошел в дом. В глубине сеней поднимались два разветвления закругленной лестницы. Герцог Бельгард прошел под лестницей в залу, куда с другой стороны, из сада, падал зеленоватый отсвет. Воротился он вместе с темноволосой молодой дамой; на ней было желтое платье в розовых букетах гирляндами. Поспешно и легко опередила она герцога и склонилась перед королем. Стоя в смиренной позе, она лукаво поглядывала на него. Прищуренные глаза давали понять, что государю не следует принимать всерьез смирение красавицы. Да он и не собирался. Он поспешил сказать:

— Вы обладаете такими достоинствами, мадемуазель, что, несомненно, вы та самая особа, ради которой ездит сюда обер-шталмейстер. Мои ожидания не обмануты.

— Сир! Вы красиво говорите: прошу вас продолжать. А ваш обер-шталмейстер тем временем поищет мою сестру.

И с этим она вернулась в сени. Король последовал за ней.

— Так вы Диана! — воскликнул он, изобразив удивление. — Тем лучше. Вы свободны. Мы легко поймем друг друга. — Не смущаясь, она отвечала:

— Я никогда не бываю вполне свободна. Кто желает понять меня, должен обладать опытом. Хотите, я скажу вам, сколько женщин надо узнать для этого? Двадцать восемь.

Именно столько возлюбленных было, по слухам, у короля, не считая мимолетных встреч. Она показала свою осведомленность и блеснула остротой ума.

— Превосходно, — сказал он и собрался уже назначить ей свидание. В этот миг на площадке лестницы появилась женская фигура.

Нога ее легко касалась первой ступени. На ней было бархатное платье зеленого цвета, оно колебалось на обручах. Сверху проникал свет вечерней зари, и в нем сияли золотистые косы, мерцали вплетенные в них жемчуга. Король рванулся вперед, тотчас замер, и руки у него бессильно повисли. И всему виной было никогда не изведанное очарование спускающейся по ступеням женской фигуры. «Она идет словно фея, словно королева», — думал король, будто ему не случалось видеть уродливых королев, но тут он чувствовал себя точно в сказке. Как хорошо, что она фея и королева, а вид у нее по-детски беспечный! Одна рука ее держала жемчужную нить, по перилам скользила другая. И как склоняется и сгибается тело, каждым шагом являя чудо достоинства, непринужденности, гибкости и величия — этого король никогда не видал. Словно он еще никогда не видал, как ходят.

Он стоял в тени, она не знала этого или просто не думала о нем. Бельгард разминулся с ней, потому что поторопился взбежать по другой лестнице, она смеялась над ним, она выгибала шею движением живым и простодушным. Она забылась настолько, что даже вспрыгнула на две ступеньки вверх и собралась броситься к возлюбленному. Но, видимо по его знаку, остановилась и продолжала свое лучезарное шествие. Король не ждал ее, он отступал к порогу. Когда она очутилась внизу, он был уже за дверью.

Из недр его существа бурно поднялось рыдание и, подкатившись к горлу, помешало ему говорить. Когда Габриель д’Эстре подвели к нему, он молчал. Обер-шталмейстер выпустил руку девушки, он испугался. Ему сразу стало ясно, что он наделал. Король потерял дар речи, он явно был ошеломлен, потрясен — сражен ужасом, невольно подумал Бельгард и взглянул на лицо своей подруги — не превратилось ли оно в лик Медузы. Нет, она осталась обыкновенной девушкой, такой же, как другие, конечно, прекраснее, чем другие, это Бельгард знал лучше всех. При всей гордости обладателя, он невольно подумал, что впечатление, произведенное ею на короля, не в меру сильно, не говоря о том, что оно опасно.

Габриель опустила перед королем темные ресницы; они были длинны и бросали тень на светлые щеки. Ни единый взгляд или улыбка не позволили королю счесть ее скромность притворной. Перед ним была женщина, которая не желала понравиться ему или обратить на себя его внимание. Как будто белоснежная и белокурая богиня может остаться незамеченной. Поняла она это? Тогда ей это безразлично. Король вздохнул, попросил небесное видение не стесняться его присутствием и сделал жест в сторону своего обер-шталмейстера. Тот взял Габриель за руку и прошел с ней туда, где у стены осыпались последние розы.

Диана сказала:

— Сир! Теперь вы будете слепы ко всем моим достоинствам, но я хорошая сестра.

Он спросил торопливо, одни ли они дома. Да, отец ее выехал верхом, а тетка отправилась в гости в карете.

— Тетка? — Он поднял брови.

— Мадам де Сурди, — сказала она; больше ничего и не требовалось: он хорошо знал свое королевство. Мадам де Сурди, сестра их сбежавшей матери, и сама легкого поведения. Обманывает господина де Сурди с господином де Шеверни[24] Де Шеверни , граф (1528–1599), — канцлер при Генрихе III. Впал в немилость в 1588 г., в 1590 г. возобновил карьеру благодаря своему посредничеству в переговорах между Генрихом IV и Лигой., отставным канцлером покойного короля. Господин де Сурди, прежде шартрский губернатор, теперь в том же положении, что господин д’Эстре: без места. Все они без места, им нужно много денег. «Приключение обойдется дорого», — подумал король, но не стал задерживаться на этой мысли. К чему противиться неизбежному.

Пока Диана рассказывала, он устремил на Габриель взгляд, какой бывал у него в сражении, губы его шевелились, до того страстно и беззаветно ощущал он: это она.

«Это она, и мне суждено было ждать до сорока лет, пока явилась она. Мрамор — говорят для сравнения, вспоминают пурпур и кораллы, солнце и звезды. Пустой звук. Кто знает неизъяснимое лучше меня? Кто, кроме меня, может обладать беспредельным? Богиня или фея, что это означает? Королева — ничего не говорит. Я всегда искал, всегда упускал, но это наконец она».

Она беседует с Бельгардом, а вид у нее по-прежнему скромный, или это признак холодности? Выражение глаз неопределенное, они обещают, но как будто не ведают, что именно. «Блеклый Лист не мил ей! — убеждал себя Генрих, наперекор ревности, терзавшей его. — А меня она разве заметила? Ресницы ее все время опущены. Вот она склонилась лицом к розе: никогда не забуду изгиба и поворота ее шеи. Она подняла лицо — теперь взглянет на меня, взглянет — сейчас. Ах, нет. Так больше нельзя».

Он мигом очутился подле нее и потребовал игриво:

— Розу, мадемуазель!

— Вы хотите получить ее? — спросила Габриель д’Эстре вежливо и даже высокомерно. Генрих заметил это и одобрил, ибо высокомерие подобало ей. Он поцеловал розу, которую она ему протянула; роза тут же осыпалась. Король сделал знак, и Бельгард исчез. Генрих тотчас же спросил напрямик:

— Как вы меня находите?

Это она определила давно, как ни был неуверен и мечтателен ее взгляд, когда она смотрела на него. Однако она возразила:

— Все сперва говорят мне, как находят меня.

— Разве я этого не сказал? — воскликнул Генрих.

Он забыл, что потерял дар речи, и думал, что она все поняла.

— Прелестная Габриель, — произнес он чуть слышно.

— Откуда вы это знаете? Вы глядите куда-то в сторону, — спокойно ответила она.

— Я и так уже увидел слишком много, — вырвалось у него, но потом он рассмеялся беспечно и принялся ухаживать за ней так, как она вправе была ожидать. Он был нежен, он был смел — словом, показал себя галантным королем двадцати восьми любовниц и не посрамил своей славы. Она не сдавалась, хотя и завлекала слегка, приличия ради и потому еще, что приятно, когда человек оправдывает свою славу. Успех его тем и ограничился, и он сам это ясно почувствовал. Он был в смущении, однако продолжал говорить и вдруг завел речь о ее матери. Ее безупречное лицо стало холодно, стало поистине мраморным, и она пояснила, что мать ее в отъезде. — В Иссуаре, с маркизом д’Алегром, — подхватил он, не желая сдерживаться именно потому, что заметил, как от нее повеяло холодком. Он видел, что она непременно отвернулась бы сейчас, не будь он королем. Правда, его с головы до пят окинули взглядом, от которого он вдруг почувствовал себя усталым. Он мысленно представлял себе одну черту своего лица за другой, так, как их видела она, оглядывая его. Нос слишком загнут книзу, твердил он про себя все настойчивее, словно это было самое худшее. Но было и нечто поважнее.

Он оглянулся на Бельгарда, он хотел сравнить собственное свое обветренное лицо с лицом того красавца; тот и ростом выше, а зубы у него какие! Когда я был молодым королем Наваррским, я покрыл себе зубы золотом. Все это мы тоже знавали, только с тех пор нам пришлось немало потрудиться.

Диана наблюдала за королем, она сказала:

— Сир! Вам надо отдохнуть. Комната приготовлена на ночь. А в пруду у нас великолепные карпы — вам на ужин.

— Прежде чем мне уехать, дайте мне хлеба с маслом, я поцелую руку, которая принесет их сюда к порогу. В дом господина д’Эстре я войду лишь в его присутствии.

Все эти слова обращены были к Габриели, и она пошла принести то, чего он пожелал. Король вздохнул, как будто с облегчением, чему оба — Бельгард и Диана — удивились.

Генрих надеялся, что Габриель взойдет, а потом снова будет сходить по лестнице. Но она скрылась в одном из нижних покоев и вскоре появилась опять. Король стоя ел хлеб с маслом и при этом шутил, расспрашивал о сельском хозяйстве и о соседских пересудах. С любым своим подданным, с мантскими пекарями, с рыцарем пулярки он вел бы такие же разговоры. Затем он и его обер-шталмейстер сели на коней. Но он выдернул ногу из стремени, подошел к Габриели д’Эстре и заговорил торопливо, а в глазах его было столько жизни и ума, что это должно было поразить ее, — ничего подобного она еще не видала.

— Я вернусь, — сказал он. — Прекрасная любовь моя, — сказал он. Вскочил в седло и помчался, не оборачиваясь.

Когда всадники скрылись между деревьями, Диана спросила сестру, о чем с ней потихоньку говорил король. Габриель повторила его слова.

— Как! — закричала Диана. — И ты спокойна? Пойми же, что это такое! Это само счастье. Все мы станем богаты и могущественны.

— Из-за нескольких слов, которые он бросил на ветер.

— Он сказал их тебе, все равно — стоишь ты этого или нет, и другая не скоро услышит их от него, хотя по меньшей мере двадцать восемь слышали их раньше. Обе мы не дурочки и отлично заметили, как он закусил удила.

— Своими испорченными желтыми зубами, — подхватила Габриель.

— Ты смеешь так говорить о зубах короля! — Диана задыхалась от возмущения.

— Оставь меня в покое, — заявила Габриель. — Он просто-напросто старик.

— Мне жаль тебя, — сказала сестра. — Ему нет еще сорока лет, и притом он закаленный солдат. А фигура у него какая упругая и крепкая в бедрах!

— Лицо точно прокопченное, и морщинок не сосчитать, — заметила женщина, покорившая короля.

— Заставь любого кавалера провести всю жизнь в походах, ему будет не до того, чтобы ровно постригать бороду.

— Седую бороду, — подхватила Габриель. Сестра ее закричала, рассвирепев:

— Ну, так если желаешь знать — у него была плохо вымыта шея.

— Думаешь, я этого не заметила? — небрежно спросила Габриель. Та совсем вышла из себя:

— Именно потому я нынче же вечером легла бы с ним в постель. Ведь только великий победитель и прославленный герой может разрешить себе такие причуды.

— Я стою за приличия. Меня не трогает поклонение короля Франции, раз у него потертый колет и потрепанная шляпа.

С этим Габриель удалилась. Диана крикнула ей вслед, голос ее звучал визгливее обычного:

— А твой-то долговязый фат! Завитой! Раздушенный!

Габриель сказала, обернувшись:

— Кстати, ты мне напомнила. От короля дурно пахло.

Ночной путь

Пока король и его спутник ехали по холмам и грядам многоцветной листвы, небо еще алело вечерней зарей. Теперь перед ними был черный лес. Король придержал коня и поглядел на замок, реющий над верхушками дерев. Отблеск уходящего дня мягко окрашивал высокие кровли. Раньше они ярко сверкали и сулили — что именно? «Мне стало страшно. Это неизбежно и привычно; перед битвой у меня всегда так бывало на душе. Но мне кажется, что на сей раз я буду побежден и попаду в плен».

Сначала все провидишь ясно, чтоб тотчас все забыть в чаду восторга. «Мой удел на сей раз — терпение, — думал Генрих. — Придется многое сносить и на многое закрывать глаза, ибо на нас лежит печать пережитого и с первого взгляда мы понравиться не можем. А это все решает. До всего того, что выпало на мою долю, до горестей, до трудов, в семнадцать лет знавал я дочку садовника Флеретту. Ясное утро, блестит роса. Я взял ее и любил ее, наша ночь была полна восторгов; я не выпускаю ее руки, наши лица отражаются в колодце; но как отражение в воде, так же быстро исчезла любовь, я кивнул ей издали, и мой конный отряд увлек меня. А тут — черный лес».

Он въехал в чащу. Бельгард давно опередил его, Генрих, углубившись в себя, пустил лошадь шагом. «Мне долго придется осаждать ее, — говорил он, — обычно осаду снимают, когда потеряно много времени и людей. Но эту осаду ты не снимешь, дружище, здесь предел твоей свободе, скорее сам ты истечешь кровью». Он вздрогнул, придержал коня, всмотрелся в темноту, привычным взглядом постепенно проник в нее. Это дело не шуточное, и нужно, чтобы оно принесло счастье! Он упомянул о счастье, и оно предстало перед ним: сильнее забилось его сердце, беззаботней стала голова, и он подумал, что старость — пустое заблуждение, она приходит лишь тогда, когда мы поддаемся ей.

«Я хочу быть счастлив, хочу вновь пережить свои семнадцать лет и посулы счастья, которому сейчас имя Габриель. Осуществи их сам! Выбора нет, стыд не поможет, усталость недопустима. Борись! Будь вновь королем Наваррским, маленьким человеком перед лицом великих опасностей. Они его не сразили, и даже эта не сразит».

Выпрямившись, чтобы перевести дух, он заметил вдали неподвижную фигуру всадника. Прямая дорога тянулась куда-то вдаль, ветви дерев осеняли ее; и все же Генриху видна была среди листвы и теней уменьшенная далью статуя, застывшая в ожидании. «Вот кого она любит! Это истина, и я склоняюсь перед истиной. Но если бы он любил ее, он бы тут же, сейчас же вонзил мне в грудь кинжал. А не вонзит, тогда я возьму верх, потому что я король. Он красив и молод: убей меня, Блеклый Лист, иначе ты потеряешь возлюбленную. Не всегда я буду в ее глазах стар и некрасив, об этом я позабочусь, Блеклый Лист. Борода у меня седая, но без причины, ибо сам я молод, как никто. Она узнает, что я молод, чего бы мне это ни стоило; и пусть мне придется дарить, дарить непрерывно, и притворяться слепым, и домогаться, молить, унижаться: в конце концов она перестанет любить тебя, Блеклый Лист. И будет любить меня, меня будет любить».

Вот он поравнялся с тем. Поставил рядом коня, склонился к лицу соперника.

— Бельгард! Очнись! Что ты намерен делать?

— Сир! Сопровождать вас, как только вам не захочется больше быть одному.

Генрих был изумлен, услыша учтивый, спокойный голос. «Как? Буря его не коснулась, только меня она потрясла? Хотя бы показал недоверие, этого я вправе требовать».

— Я старею, — сказал король, когда они тронулись дальше. — Это заметно по тому, как меня стали принимать женщины. Поверишь ли, одна оставила меня за столом, накрытым для двадцати несуществующих гостей, а сама выскользнула из дому и уехала. Тут поневоле оглянешься на себя; вот и сегодня то же самое. Можешь быть доволен. Ты ведь доволен? — повторил король, так как ответа не последовало. Свидетельство ревности! Король торжествовал. — Ты ведь этого хотел, Блеклый Лист. Тебе не терпелось, чтобы я увидал твою возлюбленную, ты готов был показать мне ее купающейся. Она и в самом деле вся белая и розовая, как ты говорил. Скорее белая, чем розовая, совершенно верно. Никогда еще не видел я такой сверкающей белизны и никогда еще ничей облик не сулил мне столько счастья. Как жаль, что я стар.

Последнее было сказано с подлинной грустью или с очень искусным притворством. Бельгард, слушая, все сильнее убеждался в собственном счастье, ибо его счастье было действительностью, а не пустыми посулами.

— Вы правы, я счастлив, — крикнул он вверх, безмолвным вершинам. И тут же начал вполголоса: — У меня прекраснейшая в мире подруга, я обер-шталмейстер Франции, хорош собой, мне тридцать лет, и вечер такой тихий. Я удостоен чести ехать рядом с королем. Сир! Вам хотелось бы отнять у меня мою прекрасную подругу, для вашего дворянина это была бы величайшая честь. Но Габриель д’Эстре любит меня, и вы были бы обмануты.

— Ты будешь забыт, — так же тихо ответил Генрих.

— И все-таки останусь для нее первым, — сказал Бельгард. — Еще при прежнем дворе, когда ей было шестнадцать лет, мы влюбились друг в друга. Покойный король приказывал, чтобы мы танцевали вместе и были одеты в одинаковые цвета. Мы хорошо поступили, что устояли тогда против взаимного влечения. Хоть я и не коснулся ее, она была предназначена мне, а не кардиналу Гизу и не герцогу де Лонгвилю[25] Де Лонгвиль Генрих (1568–1595) — главный камергер Франции, губернатор Пикардии, противник Лиги.. Бегство короля из Парижа разлучило нас на три года, и только по чистой случайности мы снова встретились здесь. Но разве бывают такие случайности?

Высокопарно свыше меры — хотелось крикнуть Генриху. Длинно и высокопарно свыше меры, однако он не вымолвил ни слова. А Бельгард, чем темнее становился лес, тем беззаветнее погружался в тихое опьянение своим счастьем.

— Мне сказали: она в Кэвре. Я скачу туда, и кто встречается мне в зале? Мы смотрим друг на друга, и сразу все решено. Она ждала меня три года, я остался для нее первым. Тетка надзирала за ней, я заплатил тетке, и дверь комнаты не была заперта в ту ночь. Лестница внутри одной из ажурных башенок ведет в боковое крыло, и там я спал с ней, — закончил Бельгард, сам отрезвел от этого слова, умолк и, наверно, крепко сжал губы.

— И это все? — спросил Генрих довольно уныло, хотя на самом деле очень забавно, когда платят тетке и спят с племянницей.

— Я сказал слишком много, — заметил любовник Габриели. То же почувствовал и Генрих; ему было стыдно, что он все это слышал. Задушевные признания того, кого я собираюсь обокрасть, вызывают во мне стыд. Он уже забыл, что недавно, в минуту прозрения, готов был пойти на любые унижения, на добровольную слепоту и даже на позор, лишь бы добиться своего.

Вскоре всадники выбрались на просеку, ту самую, откуда началось их приключение; сюда падал лунный свет. Каждый из них сразу заметил, что другой бледен и сосредоточен; и тут, в этом глубоком уединении, Бельгард вдруг заговорил, как истый царедворец.

— Сир! — умоляюще сказал он. — Не требуйте, чтобы я кичился своей молодостью. Счастливый король молод и в сорок лет. Я же счастлив сегодня, быть может, последний день.

— Какой ты желтый, Блеклый Лист. Даже лунный свет не скрадывает твоей желтизны. Кроме молодости, здоровье тоже чего-нибудь стоит. Тебе следует поехать на воды, Блеклый Лист.

Прелестная Габриель

На каждом шагу, всегда и неизменно Генриху приходится остерегаться врагов. Вот между двумя вражескими полками крадется крестьянин. С мешком соломы на голове проходит он четыре мили лесом, добирается до замка Кэвр и через мост во двор — тут его окликает служанка.

— Эй, старик! Кухня с той стороны. — Ей что-то суют в руку, она изумленно рассматривает полученное и, наконец, исполняет то, что ей приказывают шепотом. Из дому вышла Габриель д’Эстре.

Она увидела низкорослого крестьянина, седобородого, согбенного, с обветренным морщинистым лицом, какие обыкновенно бывают у простонародья.

— Что тебе нужно?

— Я принес вести для мадемуазель. Только господин не желает быть назван.

— Говори или убирайся прочь.

Габриель сама уже собиралась уйти. Но вовремя заметила, какой живой и умный взгляд у посланца. Крестьянин ли это? Где я уже видала эти глаза? Да, следовало лучше запомнить их с того, первого раза.

— Сир! — вскричала она, испугалась и сказала приглушенно: — Какой вы некрасивый!

— Я ведь сказал, что вернусь.

— В таком виде! Разве я не заслуживаю того, чтобы вы прибыли в шелку и бархате, со свитой?

Генрих посмеивался в седую запыленную бороду. «Ага, я был стар для нее. А этот крестьянин куда старше, чем вообще может быть король. Я уже кое-чего добился. Если в следующий раз я прибуду с подобающей помпой, она, пожалуй, найдет меня красивей Блеклого Листа».

Габриель беспокойно оглядывалась на дом; в окнах пока никого не было видно.

— Пойдемте! Я покажу вам пруд с карпами.

Она побежала, а он пошел размашистым шагом, пока оба не обогнули угол дома. Генрих посмеивался в бороду. «Она уже гордится царственным поклонником и ни за что не хочет показать его своим в обличье чумазого крестьянина. Дело идет на лад».

Позади строений сад постепенно шел под уклон, там было удобно скрыться от наблюдателей. Среди древесной чащи к пруду вела усеянная желтыми листьями широкая лестница. Внезапно, в два-три прыжка, Генрих оказывается внизу. Выпрямившись, уже не низкорослым крестьянином, стоит он и ждет, чтобы Габриель спустилась, как в первый раз, когда она, едва сделав шаг, уже ступила ему на сердце.

Она задержалась наверху, но вот уже опускает ногу на первую ступеньку. Одна рука ее держит жемчужную нить, по перилам скользит другая: точь-в-точь как в первый раз. Длинные темные ресницы опущены. Она шествует. И чудо достоинства, непринужденности, гибкости и величия вновь открывается ему. Сердце у него бурно бьется, на глаза набегают слезы. Это будет длиться вечно, чувствует он. Когда она приближается, ресницы еще укрывают ее. Но вот она подняла их, и в ее синих взорах все та же чарующая неопределенность. Знает ли она, что делает?

Генрих не спрашивал об этом. Он видел ее волосы, ее лицо. В скудном свете облачного дня на золотистых волосах ее лежал блеск, бесстрастный, как благодать. Оттого и цвет лица у нее казался матово-белым, и это, на его взгляд, было чарующе прекрасно: он тряхнул головой.

— Сир! Ваше величество недовольны своей слугой, — сказала Габриель д’Эстре с весьма искусной скромностью, приседая перед королем, однако не очень низко. Генрих поспешил поднять ее. Он сжал ее локоть. Впервые почувствовал он ее тело.

Генрих чувствовал ее тело, и два ощущения приходили ему на память, в которых он никогда не посмел бы ей признаться. Первое: перила гладкого старого мрамора, разогретые солнцем, там на юге, в его полуденном Нераке. Он гладил их и чувствовал себя дома. Второе: конь тоже из тех далеких времен, из его юной поры. Он ласкал живую трепетную кожу и был повелителем и был почитателем.

— Сир! Что вы сделали? Вы меня запачкали.

Он отнял руку, она оставила черный след. Генрих принялся удалять его губами. Габриель воспротивилась, достала кружевной платочек; но, коснувшись его лица, платочек тоже почернел, как рука.

— Этого еще недоставало, — сказала она с недовольным смешком, а он испытал миг упоения и любви без границ, без конца. Ее тело под его губами: «Габриель д’Эстре, твое тело, которое я целую, вкусом напоминает цветы, папоротники в родных моих горах. Это вкус солнца и вечного моря — жаркий и горький, я люблю сотворенное в поте лица. В тебе воплощено все, да простит мне Бог, — даже он».

Тут он заметил ее немилостивую усмешку и засмеялся тоже, очень неясно и тихо, чем покорил и умилостивил ее. Они продолжали смеяться без причины, словно дети, пока Габриель не закрыла ему рот рукой. При этом она оглянулась — снова незабываемый поворот шеи, — как будто их могли заметить здесь, в чаще. Но она хотела лишь подчеркнуть тайну их свидания, и он понял ее. Тогда он откровенно спросил ее, что предпочитает тетка де Сурди — драгоценности, шелка или деньги.

— Превыше всего ей нужна должность для господина де Шеверни, — без стеснения заявила Габриель. — И для господина де Сурди тоже, — вспомнила она. Потом заколебалась на миг и спокойно добавила: — Мне самой нужна должность для господина д’Эстре, потому что отец ходит ужасно сердитый. А что приятнее мне, — драгоценности, шелка или деньги, — я и сама не знаю.

Генрих уверил ее, что в следующий раз привезет все. Но чтобы назначить трех вышеназванных господ губернаторами, ему необходимо сперва завладеть многими городами, землями и еще некоей спальней. Он описал ее местоположение:

— Лестница внутри одной из ажурных башенок ведет в боковое крыло… Там я спал с ней, — закончил он неожиданно голосом своего обер-шталмейстера. Габриель узнала голос и прикусила губу. Блестящие зубки впились в нее. Генрих глядел, не веря своим глазам, все в Габриели было прекрасно, как день, вечно первый день. Лишь сегодня ее нос приобрел такой грациозный изгиб, а у кого еще ресницы так отливают бронзой и так длинны! А ровные, высокие и узкие дуги бровей! Даже в голову не придет, что они могут быть подбриты.

Габриель д’Эстре показала ему обратный путь в обход через поля, чтобы он не встретил никого из замка. Пробираясь снова в обличье крестьянина между полками врага, он помышлял уже не о чарах Кэвра, а о том, как бы поскорее занять Руан. Лига навязала прекрасному городу начальника, но тот, увы, уже давно, в Варфоломеевскую ночь, утратил разум и теперь ссорился с жителями, вместо того чтобы восстанавливать укрепления и запасать продовольствие. Королю действительно следовало употребить все силы на завоевание Руана, что он и задумал твердо и о чем уже объявил. Но когда он принял другое решение, люди стали доискиваться, откуда такая перемена, и без труда обнаружили клику д’Эстре и де Сурди во главе с их яркой приманкой. Недаром король открыто, под сильным эскортом отправился в Кэвр.

Для первой же встречи все семейство, будучи обо всем осведомлено, собралось полностью: мадам де Сурди в торчащей робе на обручах, господа д’Эстре, де Сурди, де Шеверни и шесть дочерей, из которых лишь Диана и Габриель остались с гостями. Меньшие знали, что предстоит обсуждение важных дел, и шаловливо упорхнули.

Мадам де Сурди с неприступным видом взяла кошелек, который король достал из-под короткого красного плаща. То был кожаный мешочек, она высыпала его содержимое на ладонь, и только тут лицо ее прояснилось, потому что из мешочка выпали драгоценные камни внушительной величины. Она приняла их как королевское обещание презентовать ей еще большие — в урочный час, откровенно заявила она. Во время этого предварительного торга почтенная дама стояла одна перед королем посреди просторной залы, которая вела из нижнего этажа прямо в сад; со стен глядели поясные портреты маршалов из рода д’Эстре, а также оружие, которое они носили, и знамена, которыми завладели собственноручно; все было развешано весьма торжественно.

Король думает: «Что же будет? Уж и эти несколько сапфиров и топазов мой Рони неохотно одолжил мне из своего имущества. Это страшная женщина, она так и приковывает взгляд. Такими щуплыми и сухими, говорят, бывают отравительницы. Лицо птичье и притом белое, такая белизна неестественна, — думает он с глубоким отвращением, — ибо на самом деле вполне очевидно, что она присуща всем женщинам в семье, и что одну делает соблазнительной, у другой напоминает о яде и смерти».

У владельца замка была лысина во всю голову, красневшая при малейшем волнении. Он был охотник и честный малый. Супруг Сурди отличался небольшим ростом, широкими бедрами и полнейшей беззастенчивостью, хоть и держался хитро, в тени. Зато весьма заметен был Шеверни, отставной канцлер. Он был выше всех ростом и считался здесь красивым мужчиной, в другом месте его назвали бы высохшим скелетом. Однако одет он был тщательнее всех, — очевидно, по причине его отношений с хозяйкой дома.

Генрих разгадал всех троих с первого взгляда. Его опыт в отношении мужчин богат и непогрешим. А женщины? Дальше будет видно. Они обманывают непрестанно; и виноваты в том не они, а наше воображение. Габриель стоит рука об руку со своей сестрой Дианой. Трогательная семейная картинка, обе девицы скромны и милы. Генрих готов забыть, что одна из них — желанная ему женщина, несравненная по величавости и красоте, цель жизни и вся любовь. До последней минуты считаешь себя господином своих поступков, считаешь, что можешь отступить.

Женщина вроде мадам де Сурди понимает это. И потому она поспешила подать решительный знак рукой вбок, поверх торчавших на обручах складок своего многокрасочного наряда. После чего Габриель выпустила руку Дианы и приблизилась к Генриху. Он не мог вымолвить ни слова, ибо любовь его вновь открылась ему. И так она будет восходить для него каждый день, неизбежно, как солнце. Нет, он не может отступить, как отступил однажды.

Тем временем зала наполнилась. Двери ее были отворены, и через сени в распахнутые створки портала видно было, что во двор беспрерывно въезжают кареты. Пышно разодетые кавалеры и дамы собрались из замков всей округи. Они явились точно на помолвку, перешептываясь, с любопытством жались они по стенам; и тут они воочию увидели, что сделал король. Он поднял руку прекрасной д’Эстре к самому своему лицу и надел ей на палец кольцо — но кольцо не такое, чтобы взволновать дам. Несколько алмазиков, вставленных в тонкий обручик, младший сын в семье мог бы надеть такое колечко на руку бедной падчерице. После этого хозяйка жезлом подала знак слугам, и в залу торжественно были внесены фруктовые воды, оршад, мармелады, турецкий мед, а также расставлены накрытые столы с паштетами и винами, — под присмотром осанистого повара; он же следовал указаниям жезла, которым мадам де Сурди взмахивала, коротко и отрывисто, совсем как фея. На ее огненном парике колыхались два пера — зеленое и желтое. А когда она поворачивала шею, получалось совсем как у Габриели, жест был, бесспорно, родственный, хотя грация тут превращалась в гримасу, а восторг — в омерзение. Одно вообще так близко к другому.

Привлеченные едой гости забыли робость, протиснулись на середину и стали шумно спорить из-за мест. Знатнейшие стремились, через приближенных короля, представиться ему и заверить его в своей преданности, что не мешало сделать, ибо совсем еще недавно они сражались против него. Хотя это была для него чистая прибыль, он отвечал просто, что каждый настоящий француз признает его и служит ему, впрочем подолгу он не задерживался ни с кем и вступил в беседу лишь с герцогом де Лонгвилем. Это второй поклонник Габриели; она колебалась, быть может, она и теперь еще не знает, который из двух: он или Блеклый Лист. Так вот они каковы! У этого волосы искусственно обесцвечены, а лицо девическое, какие были в моде при прошлом дворе. Однако он храбр, у одной дамы убил ворвавшегося в спальню супруга, хотя сам был в рубашке.

— Расскажи об этом, Лонгвиль! — Король втягивает его в разговор, Габриель д’Эстре обиженно удаляется. Впрочем, она могла отговориться тем, что ее увлекла толпа, движущаяся по зале: люди, которые жаждут увидать короля или поживиться чем-нибудь съестным. Все это суетится, сильно потеет, скверно пахнет, над толпой колышутся перья, а шеи, возвышающиеся над остальными, несут на крахмальных брыжах головы, которые как будто самостоятельно парят по зале.

Короля самого подхватило и понесло к другому концу залы: цепь дюжих слуг отгораживала этот угол. Там хозяйка ждала короля, подняв жезл, словно завлекая его с помощью волшебства. Короля посадили за отдельный стол, господа д’Эстре, де Сурди и де Шеверни стоя прислуживали ему: один подносил вино и дыню, второй — жирного карпа, третий — паштет из дичи, сплошь начиненный трюфелями. На короля вдруг напал сильнейший голод, однако он приказал сперва, чтобы Габриель д’Эстре села рядом с ним. Ее не могли отыскать. Вместо нее папаша д’Эстре нагнулся над королем, которому как раз наливал вино, и произнес в непритворном гневе, так что лысина его побагровела:

— Сир! Мой дом — это непотребный вертеп. Если бы я задумал ночью пройтись по спальням моего замка, дабы отомстить за честь семьи, от моего семейства не осталось бы и следа. Что пользы мне в его гибели? Только и утешения что от прелюбодейной четы в Иссуаре.

Он подразумевал свою жену и маркиза д’Алегра. Король спросил честного малого, почему именно они служат ему утешением. Господин д’Эстре отвечал, что маркиз д’Алегр пользуется всеобщей ненавистью в подвластном ему городе, который ему приходится разорять ради мадам д’Эстре и ее ненасытных потребностей. Нет сомнения, что это кончится большой бедой… Но тут настала очередь жирного карпа. Господин де Сурди, на обязанности которого лежало поднести его королю, отнюдь не упоминал о семейных бедах, несмотря на ветвистые рога, явственно украшавшие его лоб. Нет, он пекся единственно о городе и департаменте Шартр. Первым он сам управлял некогда, во втором был господином друг его Шеверни, пока обоих их не прогнали вследствие усилившегося беззакония и ущербности королевской власти. По мнению карпа, ибо господин де Сурди был схож с ним, нужно брать не Руан, а непременно Шартр. Непременно, подтвердил бывший канцлер, который сменил карпа и поднес королю паштет из куропатки, сплошь начиненный трюфелями. Этот тощий дворянин показал необычайную сноровку не только в роли лакея, но и в разгадывании королевских намерений и вкусов.

— Сир! — проговорил он вдумчиво и проникновенно. — Вы могли бы принудить свой город Руан к сдаче, чем бы сразу закрепили за собой свою провинцию Нормандию. Однако это стоило бы большого кровопролития. Ваше величество сами высказывались, что вы с прискорбием душевным видите тела подданных своих, устилающие поля сражений, и где вы выигрываете, там же и теряете. А ведь высшее должностное лицо, известное всему департаменту, без труда могло бы подчинить вам Шартр путем мирного соглашения. — Вот как он угадывал желания короля, и к тому же в голосе его было столько благородства.

Подошла очередь мадам де Сурди; по мановению ее жезла появилась большая закрытая миска, и когда серебряную крышку подняли, обнаружилась живая статуэтка Амура, коварного ребенка, — один пальчик приложен к губам, в кудрях розы, в колчане полно стрел. Пока все любовались миловидным стрелком и по зале шли охи и ахи, мадам де Сурди, — сама рыжая, а перья желтые и зеленые, — подняла перед королем жезл и спросила:

— Опустить мне его? Шартр господину де Сурди, а господину де Шеверни королевскую печать.

Веки короля шевельнулись еле заметно, но мадам де Сурди следила зорко. Она опустила жезл, и за столом возле короля, совсем рядом с ним, очутилась прелестная Габриель.

Долина Иосафата

К востоку от города Иерусалима, в сторону, противоположную Средиземному морю, но невдалеке от Мертвого моря, лежит Долина Иосафата. Это впадина между городской стеной, кольцом окружающей город, и горой Елеонской. Нам знакома страна, нам знакома долина и слишком хорошо известен Гефсиманский[26] …слишком хорошо известен Гефсиманский сад.  — По евангельскому преданию, в Гефсиманском саду Христос произнес свою последнюю молитву, в которой просил Бога-Отца избавить его от мук распятия (так называемое «моление о чаше»). сад. Благочестивейшие люди желают быть похороненными только в Долине Иосафата, ибо трубный глас воскрешения и Страшного суда, когда прозвучит, прежде всего будет услышан там. А здесь, внизу, меж дерев сада, именно здесь был искушаем наш Господь. Иуда собирается его предать, что не укрылось от него, ибо великое тяготение людей отпасть от Бога открывается ему через собственную слабость. Ему не хочется умирать, и в Гефсиманском саду, с каплями смертного пота на челе, он говорит Богу: «Отче Мой! Если не может чаша сия миновать Меня, чтобы мне не пить ее, да будет воля Твоя».

Долина Иосафата, так именовался королевский лагерь под Шартром, и однажды, когда король весь в грязи вылез из траншей, кого несли к нему навстречу? Генрих побежал, как мальчик, чтобы подать руку своей Габриели и помочь ей выйти из носилок: при этом он чуть не забыл госпожу де Сурди; а затем повел обеих дам в Иосафатскую долину. Габриель красовалась в зеленом бархатном платье, которое так шло к ее золотистым волосам: в туфельках из красного сафьяна ступала она по грязи, но при этом улыбалась победоносно. Длинное здание гостиницы было отведено возлюбленной короля; без долгих проволочек она в ту же ночь приняла там того, кто столь сильно желал ее.

Она поступила так по совету своей многоопытной тетки де Сурди, сказавшей ей, что она не пожалеет об этом, что король из тех, кто платит и потом, и что потом его влюбленность даже возрастет. Эта премудрая истина оправдалась, и первый, кто извлек из нее выгоду, была сама госпожа де Сурди, так как старый друг ее Шеверни получил от короля печать и стал именоваться «господином канцлером». Длительное несчастье делает недоверчивым. Когда тощий дворянин, приспешник покойной Екатерины Медичи, вдохновительницы Варфоломеевской ночи, вошел в комнату к королю-протестанту, каково ему было? Пот выступил у него на лбу, ибо он не сомневался, что над ним решили поиздеваться и вскоре его потихоньку уберут. Так принято было поступать в его время.

У окна подле короля стоял только его первый камердинер, господин д’Арманьяк, седой человек. Он все долгие годы сопровождал своего господина повсюду — в плен, на свободу, переживал с ним смертельные опасности и счастливые дни. Он спасал ему жизнь, добывал для него ломоть хлеба и отвращал беды, когда они грозили ему от мужчин. От женщин он никогда не предостерегал его, потому что и сам, как его господин, не ожидал от женщин ничего дурного, разве только от уродливых. А госпожу Сурди д’Арманьяк находил красивой, потому что у нее были рыжие волосы и дерзкие голубые глаза, которые неминуемо должны привести в восторг галантного кавалера с юга. Поэтому он заранее был на стороне господина де Шеверни и старался по мере сил, чтобы друг госпожи де Сурди встретил у короля хороший прием. По едва заметному знаку д’Арманьяк взял со стола печать и ключи и торжественно, как при официальной церемонии, вручил их королю, и тот поневоле подчинился тону, заданному первым камердинером, обнял господина канцлера, высказал ему свое благоволение и простил прежние грехи.

— Отныне, — так сказал король, обернувшись в глубь комнаты, — оружие, которое представляет собой эта печать, будет направлено господином канцлером не против меня, а против моих врагов.

Шеверни, хоть и видавший виды, тут онемел от изумления. В глубине комнаты слышен был шепот, ропот и, если верить ушам, звон оружия. То были протестанты, и недовольство их относилось не только к этой сцене: пребывание обеих дам в Иосафатском лагере не нравилось им. Их злило, что из-за дам, вместо завоевания важного пункта, Руана, зря тратится время на осаду Шартра. Они боялись еще больших бед от новой страсти короля, ибо на стойкость его в вере уже не надеялись.

Благополучно ускользнув из этой комнаты страхов, господин де Шеверни сперва никак не мог опомниться, но приятельница его де Сурди разъяснила ему, на чьей стороне сила в долине Иосафата. Во всяком случае, не на стороне пасторов. Однако оба сошлись на том, что Габриель должна держать у себя в услужении одних протестантов. Сама она тоже поняла, что это полезно. Впрочем, она преимущественно танцевала. Каждый вечер в Иосафате пировали и танцевали, то была весьма веселая осада. Когда все ложились спать, король, взяв сотню конных, отправлялся дозором. Ночь его была коротка, солнце заставало его за работой, а днем он охотился — и все оттого, что эта возлюбленная своим присутствием лишала его покоя, как ни одна до нее, и небывалым образом подхлестывала его силу и энергию. Тем более раздражало его, что осажденный город не желал покориться. Габриель д’Эстре, он знал отлично, послушалась практических советов, а не велений сердца, когда отдалась ему.

Генрих поклялся изменить это; у женщин бывают разные соображения, расчет не исключает у них чувства. «В сорок лет мы это знаем. В двадцать мы вряд ли польстились бы на возлюбленную, которая тащит за собой целый обоз непристроенных дворян. Никогда бы мы не поверили, что способны взять на себя труд явиться ей в целом ряде образов, от самого скромного до самого высокого — сперва старым низкорослым крестьянином, которому она говорит: до чего вы некрасивы; затем во всем королевском великолепии; затем солдатом, который повелевает, управляет и всегда бодрствует. Но под конец она должна увидеть победителя. Перед ним ни за что не устоит ее чувство, ибо женщины грезят о покорителях людей и городов и ради них готовы забыть любого молодого обер-шталмейстера. Тогда она станет моей, и исход борьбы будет решен».

Наконец Шартру пришлось сдаться, потому что королевские воины подкопались под самые его стены. Брали одно передовое укрепление за другим, а потом взяли замок и город; таким же образом взял Генрих и Габриель, которая, еще не любя его, уже делила с ним комнату в гостинице «Железный крест». Его упорство завоевало ему одно из передовых укреплений ее сердца, а когда он вошел в Шартр, у него были все основания полагать, что он проник и в твердыню ее души. То был ярчайший день, двадцатое апреля, то были гулкие колокола, вывешенные ковры, дети, которые усыпали весь путь цветами, духовенство, которое пело, то был мэр с ключом, а четверо советников держали синий бархатный балдахин над королем, и он, сидя в седле, созерцал свой город, едва завоеванный и уже восторженно встречавший его. Прекрасный день! Прекрасный день, и протекает он на глазах у любимейшей из всех женщин в его жизни!

Торжественный прием происходил в знаменитом, высокочтимом верующими соборе, а впереди толпы сияла возлюбленная со своей свитой, король являл ей свое величие и, поглядывая на нее искоса, убеждался, что она готова растаять перед этим величием. Какая-то тайная причина мешала ей, она покраснела, прикусила губу — да, усмешка выдала ее. Таким путем король, на беду, обнаружил, что позади нее в тени притаился кто-то: давно он не встречался с тем и даже не спрашивал о нем. Вон там прячется он. В первой вспышке гнева Генрих знаком призывает к себе всех своих протестантов, они прокладывают ему путь — он спешит к проповеди в дом, пользующийся дурной славой. Увы, это так — его пастору, чтобы молиться Богу, отведено помещение, где обычно выступают комедианты и бесчинствуют сводники и воры. Это место король предпочел обществу порядочных людей: поднялся такой ропот, что ему оставалось лишь покинуть Шартр.

Но сперва он помирился с возлюбленной, которая клялась ему, что собственные глаза обманули его, тот дворянин никак не мог находиться в церкви, иначе она бы знала об этом! Это был самый ее веский довод, Генриху очень хотелось счесть его убедительным, хотя нелепость его была очевидна. Где доказательство, что она действительно ничего не знала? Уж никак не в беспокойно блуждающем взгляде ее синих глаз, говорившем: берегись! И все-таки он согласился на примирение, именно потому, что не один владел ею до сих пор и хотел дальше бороться за нее.

Она отправилась назад в Кэвр, где он навещал ее и где господин д’Эстре заявил ему, что честь дома терпит один ущерб от такого положения. Оба выражались по-мужски.

— А как вы сами назвали свой дом? — спросил король.

— Непотребным вертепом, — проворчал честный малый. — Простые дворяне порочили его, не хватало только короля, теперь и он объявился.

— Кум, проще всего было бы вам сопровождать свою дочь в Шартр. Во-первых, вы могли бы следить за ней. Кроме того, вы были бы теперь тамошним губернатором. А вместо вас назначен господин де Сурди, но его все ненавидят по причине его уродства, и потом, он сразу показал себя хищным, — прямо не карп, а щука. Мне нужны честные люди, кум.

— Сир! Я всей душой стремлюсь служить королю, однако дом свой очищу от скверны!

— Давно пора, — сказал король, — и начать собираетесь с меня?

— Начать собираюсь с вас, — подтвердил господин д’Эстре, меж тем как лысина его покраснела.

Король ускакал, не повидав своей возлюбленной, а дорогой обдумывал предложение королевы Английской. От нее он может получить три-четыре тысячи солдат с содержанием за два месяца, и небольшой флот согласна она послать ему — только он должен всерьез заняться Руаном. Таково было ее требование, вполне понятное со стороны пожилой женщины, которая, кроме власти, не знает уже никаких других благ. Король пустил коня более быстрым аллюром, под конец перевел его даже на галоп, удивленные спутники отстали от него; он весь — движение, а в Англии неподвижно сидит старуха.

Елизавете теперь уже далеко за пятьдесят; радея единственно о своей власти, она казнила собственных фаворитов и с католиками у себя в стране поступала не лучше. Генрих же не пожертвовал ни одной женщиной, да и мужчин, хотевших убить его, он нередко миловал. Однако никакой Армады он не победил, это верно; такой удар всемирной державе нанес не он — к сожалению, не он. И будь Елизавете даже шестьдесят лет, ее народ не смотрит на годы, он видит великую королеву на белом иноходце, прекрасную, как всегда. Елизаветой руководит только единственно одна воля, которую не сломит ничто: ни жалость, ни любовь. «Имя «великий» мне не пристало», — думает Генрих.

Лошадь его пошла шагом. «Имя «великий» мне не пристало. Впрочем, разве можно сорокалетнему человеку медлить и откладывать свои личные дела? Я сам лучше знаю, что с Руаном мне спешить некуда, сперва надо пристроить господина д’Эстре». Это он и сделал вскоре. Он захватил город Нуайон и посадил туда губернатором отца Габриели. Честный малый сразу почувствовал, что отныне ничто не может его обесчестить. Дочь открылась ему: она надеется стать королевой.

Все слуги у нее были протестанты. Она давала пасторам деньги на их ересь, и вскоре сама была заподозрена в ереси. В течение лета король делал ей такие богатые подарки что, кроме личных трат, у нее хватало и для более высоких целей. Следуя совету тетки де Сурди, она завязала сношения с консисторией, нащупывая, согласятся ли там расторгнуть брак короля. Иначе, так намекали посредники, можно опасаться, что король отречется от своей веры. Таким путем он сразу завладеет своей столицей и будет достаточно могуществен, чтобы добиться у папы всего, чего пожелает, — вернее, того, что внушат ему госпожа де Сурди и ее тощий друг. Ибо влюбленный Генрих в это лето забыл все на свете. Такова, к сожалению, была истина.

Он продолжал быть деятельным в мелочах, иначе он не мог; но о дальних целях, к сожалению, не помышлял, и, так как, по сути дела, они были точно определены, он их не касался. Всякий вправе разрешить себе передышку, отвлечение, слабость. А быть может, это нельзя назвать слабостью, быть может, это только придаст силы для нового прыжка тому, кто уверен в своем деле. Не таковы уж женщины, их замыслам препятствует собственное сердце. Хотя клика Сурди пользовалась прекраснейшим орудием, однако и оно было подвержено слабостям женской природы. В замке Кэвр, где уже не жил никто, кроме нескольких слуг, Габриель принимала своего Бельгарда.

Английский посланник писал своей повелительнице из Нуайона, что король не может вырваться оттуда вследствие сильного увлечения дочерью губернатора. Последняя, правда, не раз исчезала из города, и королю незачем было следить за ней, ему обо всем доносили: в первый раз — куда она ездила, во второй — что она там делала. В третье ее путешествие он сам сопровождал ее на расстоянии и неприметно, потому что дело происходило ночью. Коню своему он обернул сукном копыта. В местах, освещенных луной, прятался в тень. Габриель ехала в низенькой полукруглой коляске, запряженной бараном, сама правила, а пышный плащ ее волочился по земле. Видение скользило в лунном свете. У Генриха сердце колотилось, и когда коляска огибала опушку, он ехал наперерез и нагонял ее.

Он добрался до Кэвра со стороны полей, привязал коня и прокрался в сад, который утопал в летнем цвету, так что скрыться здесь мог всякий. Однако Генрих чуял врага. Чувства, обостренные ревностью, распознавали в неподвижном теплом воздухе среди испарений листвы запах человека. «Отведи в сторону куст, один лишь куст, и откроешь лицо, которое не сулит тебе ничего доброго!» Но Бельгард не шевелился, он стоял так же неподвижно, как сам Генрих, пока их возлюбленная спускалась по лестнице к пруду.

Глубокая тишина природы. Листок, который она задела, продолжает шелестеть, в то время как она останавливается и вглядывается в темноту. Широкие ступени наполовину черны, наполовину залиты ярким лунным светом. Внизу таинственно мерцает вода. Скрытая складками плаща фигура словно отливает серебром; и рука, придерживающая его у шеи, оправлена в серебро. Большая шляпа, защитница на недозволенных путях, затеняет все лицо до подбородка, который кажется особенно белым. «О, бледный лик измены! О, женщина в ночи, зачарованная и обманчивая, как сама ночь!» Генрих теряет власть над собой, взор ему туманят слезы, он отводит куст, перепрыгивает через три ступеньки сразу, он возле нее, хватает ее, чтобы она не успела скрыться. Откидывает ей голову, говорит сквозь зубы:

— Бежать, прекрасная моя любовь? От меня, от меня?

Она пыталась овладеть собой, голос ее еще дрожал:

— Как могла я думать, что это вы, мой высокий повелитель!

Он медлил с ответом, прислушиваясь. И на ее лице он читал тревогу.

— Разве мы не созданы для того, чтобы угадывать друг друга? — спросил он элегическим тоном, соответствующим ночи и ее призрачным теням. — Разве магическое зеркало наших предчувствий не показывает нам, где находится и что делает каждый из нас?

— Да, да, конечно, мой высокий повелитель… — Сама не зная, что говорит, она прислушивалась к треску веток: он слабел, совсем затих. Она вздохнула с облегчением.

Генрих не хуже ее знал, кто это уходил.

— Сладостный вздох! Многообещающая бледность! К чему отрицать, что вы здесь ради меня. Мы не могли не встретиться. Ведь мы одни из тех вечных любовников, вокруг которых мир может рухнуть, а они и не заметят. Абеляр[27] Абеляр Пьер (1079–1142) — выдающийся средневековый французский философ и богослов. Его чувство к девушке Элоизе стало примером страстной и верной любви. и Элоиза, Елена и Парис.

Она очень боялась, как бы он не догадался, что он здесь в роли не Париса, а Менелая. Но, с другой стороны, это смешило ее — она с иронией взглянула на него из-под полей шляпы и сказала:

— Мне холодно, пойдемте отсюда.

Он, взял кончики ее пальцев и, держа их в поднятой руке, повел ее по садовой лестнице, по спящему двору к левой башенке ажурной архитектуры. Лишь наверху, у себя в комнате, Габриель осознала, что происходит, и, так как изменить нельзя было ничего, она быстро сбросила с себя все одежды и скользнула в постель. Под кроватью на полу лежал тот, другой — до чего никак не могла додуматься рассудительная любовница. Только мужчина, исполненный страсти, угадал отчаянный порыв другого, был готов к тому, что соперник не устоит перед искушением, и, едва переступив порог, обыскал взглядом комнату. Кровать была ярко освещена луной.

Генрих лег рядом с возлюбленной, она с готовностью протянула к нему свои прекрасные руки. Тут он впервые заметил, что они несколько коротковаты. И больше всего его раздосадовало, что другой тоже знает этот недостаток. После любовных утех они захотели есть и открыли коробку с конфетами, которую захватил с собой Генрих. Они набили рты и ничего не говорили. Но вдруг Габриель услышала какой-то шорох, отличный от чавканья ее любовника. В испуге она сама перестала есть и замерла.

— Бери еще! — сказал он. — Разве у тебя в башенке водятся духи? Не пугайся их стонов, оружие у меня под рукой.

— О дорогой мой повелитель, это ужасно, не одну ночь провела я внизу у служанок, потому что здесь кто-то стонал. — На сей раз у нее не было охоты смеяться. Генрих сказал:

— А что если это дух Блеклого Листа? Я давно не видал его — может быть, он умер. Но все равно, дух или человек, а жить каждый хочет, — добавил он и бросил под кровать несколько конфет.

Оба ждали и в самом деле вскоре услыхали под кроватью хруст. Скорее, однако, злобный, чем жадный.

— Бежим! — молила Габриель, дрожа и цепляясь за него.

— Как же я могу встать, когда ты держишь меня?

— Возьми меня с собой, я боюсь. Открой скорее дверь, я брошу тебе платье.

Она перебралась через него и стала тянуть его за руку, моля в ужасе:

— Не заглядывай под кровать! Это может навлечь на нас беду.

— У меня есть враги и похуже духов, — сказал он невнятно от муки и страха, щемившего где-то внутри. — В духов я верить согласен. Но во что я не желаю верить и о чем не хочу знать, — это о прошлом, которое было для тебя плотью и кровью и теперь еще, пожалуй, живо в твоей памяти.

— Бежим, ради Бога!

— Мне все рассказали про тебя: о Блеклом Листе, о Лонгвиле и о том, что было до них. Когда покойный король пресытился тобой, он продал тебя левантинцу Цамету[28] Цамет Себастьян (1549–1614) — сапожник-левантинец из свиты Екатерины Медичи. Благодаря своим денежным операциям стал богатейшим банкиром своего времени, ссужал деньгами Генриха IV и его возлюбленных, за что Генрих IV давал ему выгодные откупы и назначил его сюринтендантом дома королевы., который торгует деньгами.

Давая волю своему страданию, он собрался назвать еще многих, хотя сам не верил ни в одного, но тут она упала к его ногам и обнимала его колени, пока он не поднялся, да и тогда еще осталась на полу, своим телом загораживая от него кровать. Он оделся, ни разу и не посмотрев туда. Потом накинул на нее широкий плащ, поднял ее, спустился с ней по витой лесенке, снова прошел через двор, через сад до поля, где стоял конь. Он посадил ее впереди себя. Тихая ночь, обернутые копыта, мягкая вспаханная земля. Габриель явственно расслышала шепот у себя за спиной:

— Так лучше. Я знаю, искушение, испытание, трудные минуты. И все-таки я завоюю тебя, прекрасная моя любовь.

Катрин неизменно

Кэврский сад утопал в летнем цвету, так же как Генрих — в любви, а в таких случаях ни один человек не видит дальше, чем ступает его собственная нога. Но и эта буйная поросль чувств поредела, соответственно времени года, и король снова занялся своими делами, решительней прежнего, несколькими сразу, но с точным расчетом, хотя случались и неожиданности, от которых легко голову потерять. Громом среди ясного неба была затея его милой сестры покинуть и предать его и помочь сделаться королем своему возлюбленному, Суассону; тогда вместо брата Генриха она сама со своим любезным супругом взошла бы на престол. Генрих, как услышал об этом — принялся разить направо и налево. Он грозил смертью каждому, кто приложил руку к этому предприятию. Милой сестре своей он приказал явиться к нему в его кочевую резиденцию, а не то он велит доставить ее силой.

Он велит силой вывезти ее с их старой родины Беарна, где она занималась опасными происками против него, помимо того, что помышляла выйти замуж за кузена Суассона. После этого неминуема была бы попытка убить ее милого брата, что, наверно, сознавала и она. Многое становится понятно в жизни, когда брат и сестра росли вместе и были связаны общей целью на трудных переходах, без всякой опоры. Ведь, в сущности, никого нет у детей королевы Жанны, кроме них двоих. Как ни странно, Генрих позабыл Габриель д’Эстре, чужую, виновницу многих заблуждений и недоразумений, все это бледнеет перед заговором моей малютки Катрин.

Он назвал ее как в детстве и схватился за голову. Он не выходил из комнаты все те долгие дни, что карета ее катилась по дорогам, но под конец не выдержал и помчался ей навстречу. Облачко пыли вдали, в нем должно быть скрыто все то, что осталось от юной поры его жизни, исчезни оно, и он сам станет себе чужим. Облако пыли осело, карета остановилась. Никто не шевелится, сопутствующие дворяне сдерживают коней и смотрят, как король подходит к дверце кареты.

— Не угодно ли вам выйти, мадам, — предложил он церемонно, и только тогда показалась она. Неподалеку среди полей стоял крестьянский двор. Они бросили всех провожатых на дороге, они одни пошли туда. Генрих сказал: — Милая сестра, какое у вас угрюмое лицо, а я ведь так рад вас видеть.

Это звучало ободряюще, это звучало умиротворяюще и никак не походило на те слова укора, которые он готовил. Ответа не последовало, но сестра повернулась к нему лицом, и этого было достаточно: он остолбенел. Четкий свет пасмурного дня показал ему источенное скорбью лицо. Увядшей под бурей неясной розой предстало ему пепельнокудрое, едва расцветшее дитя — в его глазах по-прежнему и до конца ее дней едва расцветшее дитя; перемены были только внешние. Он успокоил свою совесть, которую встревожило это зрелище. «Следы старости только внешние — кто ж это стареет? Никак не мы». И все-таки он здесь увидал воочию: они старели.

Внезапно он понял свою собственную вину, о которой прежде не хотел и помыслить. «Мне давно надо было выдать ее замуж, хотя бы за ее Суассона. Много ли нам дано времени для того, чтобы быть счастливыми. Она немало боролась с собой из-за того, что он католик. А теперь и я скоро буду католиком. Во имя чего мы себя мучаем? Все мы комедианты. Totus mundus… Наше назначение в жизни по большей части просто игра».

Крестьянский дом был виден весь насквозь. Обитатели его куда-то подевались. Генрих обтер скамью перед входом, чтобы Катрин села на нее. Сам он, свесив ноги, уселся на стол, стоявший на врытых в землю бревнах.

— Во имя чего мы себя мучаем? — повторил он вслух. Говорить об измене было бы крайне неуместно, да и несправедливо — как ему вдруг стало ясно. — Сестра, — начал он, — знаешь ли ты, что главным образом из страха перед тобой я не решался изменить нашей вере: без тебя все было бы много легче. Как мог я думать, что ты сама отступишь от нее и пожелаешь стать католической королевой?

Он говорил просто, миролюбиво, почти весело, чтобы она улыбнулась, хотя бы сквозь слезы. Но нет, у нее по-прежнему было жалкое, замкнутое лицо.

— Брат, вы причина многих моих разочарований, — сказала она, когда уже невозможно было медлить с ответом. Он подхватил поспешно:

— Знаю. Но я питал наилучшие намерения, когда в добрый час предлагал кузену союз наших семей.

— Ты это сделал, чтобы привлечь его на свою сторону, а едва не стало тех, кто стремился возвести его на престол, как ты нарушил данное ему слово, — заключила она сурово; но сама разгорячилась, так что говорила сурово и в то же время искренне. Только одно это создание здесь на земле могло позволить себе такую откровенность с ним. Иначе он, пожалуй, и не узнал бы никогда, что нарушил данное слово. До сих пор оно казалось ему не особо веским, второстепенным, вроде самого Суассона. Настоящей угрозой был Лотарингский дом, настоящей угрозой продолжал быть Габсбургский дом. «Милого кузена можно было устранить одним безответственным словом: ты получишь мою сестру, обещание дано, и конец». В ту пору дворяне-католики особенно настойчиво требовали, чтобы Генрих решался и переходил в их веру, а не то они провозгласят королем кузена. «В общем, все это было несерьезное дело, — твердил себе Генрих, — разве я бы иначе забыл о нем? Теперь оно стало изменой. Значит, я способен на измену».

Сестра кивнула; она читала в его лице.

— Всегда во всем твоя выгода, — сказала она серьезно, но уже не сурово. — О счастье других ты забываешь, и все-таки — ты добрый, тебя называют гуманным. Только, увы, ты забывчив.

— Сам не знаю, как это получается, — пробормотал он. — Помоги мне, милая сестра, — попросил он, уверенный, что «помоги мне» больше тронет ее сердце, чем «прости мне».

— Что ты хочешь сказать? — спросила она нарочно, ибо думала о том же, о чем и он, — о созыве в Париже Генеральных штатов.

Он заявил презрительным тоном:

— Мой побежденный враг Майенн хорохорится и рассылает гонцов для созыва Генеральных штатов, чтобы королевство сделало выбор между мной и Филиппом Испанским. Им недостаточно проигранных битв.

— А королевство может выбрать и графа де Суассона, — наставительно сказала она. — Он тоже Бурбон, как ты, но уже католик.

— Клянусь Богом, тогда я поспешу отречься.

— Брат! — в ужасе произнесла она; в сильнейшем волнении бедняжка вскочила со скамьи и неровными шагами — хромота была теперь очень заметна — побежала вдоль низкого забора фермы. С дерева свешивался персик, она сорвала его и принесла брату. Тот поцеловал руку, из которой взял плод.

— Несмотря ни на что, — сказал он. — Мы остаемся сами собой.

— Ты — без сомнения. — Сестра напустила на себя тот строгий, но рассеянный вид, высокомерно-рассеянный, с каким всегда говорила о его амурных делах, впрочем, и о своем собственном непозволительном поведении тоже. — Ты опять завел себе особу, которая доведет тебя до чего угодно. Не из-за Генеральных штатов отречешься ты от нашей веры, — заявила она, хотя это совсем не вязалось со сказанным ранее. — Нет. Но стоит мадемуазель д’Эстре пальцем поманить, как ты предашь и нашу возлюбленную мать вместе с господином адмиралом, и нас, живых свидетелей.

— Габриель сама протестантка, — возразил он, чтобы упростить дело, — ведь она, во всяком случае, поддерживала отношения с пасторами.

Катрин сделала гримасу.

— Она интриганка, сколько врагов нажил ты из-за нее. Наверно, она потребовала, чтобы ты арестовал меня, и приехать сюда мне пришлось по ее приказу. — Принцесса негодующе оглядела грязный двор, по которому бродили куры. Генрих горячо запротестовал:

— Об этом она не вымолвила ни единого слова. Она рассудительна и во всем покорна мне. Зато ты сама затевала против меня преступные козни, а возлюбленный твой самовольно покинул армию.

Его вспышка заметно ее успокоила: это удивило его. Он осекся.

— Продолжай, — потребовала она.

— Что же еще, довольно и того, что твое замужество поставило бы под угрозу мою жизнь. Если у вас будут дети, то убийцы, подстерегающие меня, не переведутся никогда, это все мне твердят в один голос: а ведь я ничего так не боюсь, как ножа. Молю Бога, чтобы он даровал мне смерть в бою.

— Милый мой брат!

Она стремительно шагнула к нему, она раскрыла объятия, и он прильнул головой к ее плечу. У нее глаза остались сухими, принцесса Бурбонская плакала не так легко, как ее венценосный брат; воображения у нее тоже было меньше, и опасность, которая будто бы грозила его жизни в случае ее замужества, казалась ей измышлением врагов. Тем неизгладимее ложилась ей на сердце скорбь этой минуты; но его подернутый слезами взор ничего не прочел на состарившемся лице сестры.

После этого она напомнила ему еще только об одном давнем событии, которое произошло к концу его пленения в Луврском дворце и, собственно, послужило толчком к бегству. Он застал тогда сестру свою Екатерину в пустой зале со своим двойником: у него было то же лицо, та же осанка, но особенно убеждала в их тождественности одежда незнакомца, такая же, как у Генриха, и сестра опиралась на его руку, как обычно на руку Генриха.

— Я нарочно нарядила его, чтобы усилить природное сходство, — так сказала она теперь, стоя посреди крестьянского двора. — Съешь персик, я по лицу вижу, что тебе хочется съесть его. — Он послушался, задумавшись о тайных пружинах, воздействующих на повседневную жизнь.

Отшвырнул косточку. Произнес задумчиво:

— Недаром я готов грозить смертью всякому, кто хочет рассорить нас. Не в моих привычках грозить смертью — ради престола я бы не стал это делать, только ради тебя.

Таким образом, оба одинаково по-родственному заключили разговор, который привел к цели, хотя и оставил неразрешенными многие сомнения. Они невольно повернули руки ладонью кверху, заметили это, улыбнулись друг другу, и брат проводил сестру назад через поля.

И словно их могли подслушать посреди дороги, Генрих прошептал на ухо Екатерине:

— Катрин, не верь ничему, что мне вздумается говорить и делать в дальнейшем.

— Она не будет королевой?

На этот прямой вопрос, ради которого она совершила весь долгий путь, он ответил неопределенно, но тоном, который устранял все недоумения:

— Ты всегда останешься первой.

Принцесса приказала своим людям поворачивать назад. Король молчал, и ей повиновались среди всеобщей растерянности. Стоило ради этого ездить так далеко. Принцесса со своими дамами и с арапкой Мелани села в карету, король крикнул кучеру, чтобы гнал лошадей. Сам он поскакал рядом с каретой, по пути нагнулся к дверце, схватил руку принцессы и некоторое время держал ее. Начался лес, дорога сузилась, королю пришлось отстать. Он остановился и глядел вслед карете, пока она почти не исчезла из вида, и пустился назад, лишь когда облако пыли совсем сомкнулось над ней.

Снова Агриппа

Столько всего сразу, что голову можно потерять. Генеральные штаты в Париже, недурная помесь — полоумное сектантство и вздорная наглость близящейся к полному упадку всемирной державы, которая до последней минуты стремится пожирать королевства. А разыгрывается весь этот фарс перед людом, которому куда лучше было бы, если бы настоящий его король раздал ему хлеб родной земли, вот ради чего стоило бы потрудиться! «Наше назначение в жизни по большей части игра». Так говорил ныне прославленный старый друг короля французского по имени Монтень; тот самый, кто говорил: что я знаю? Но незабываемы остались для короля его слова: «Сомнения мне чужды». Да, некоторые черты внешнего мира заставляют презреть колебания и убивают нашу доброту. Надо идти на них приступом и сокрушать их без пощады, что внешний мир склонен прощать, по крайней мере до поры до времени. Или лучше, во имя государственных соображений, совершить насилие над самим собой, изменить своей вере, отречься от нее? Бог весть, что будет потом. Но такова, как видно, его воля, выхода нет, нет уже и края у бездны, и не осталось разбега для великого смертельного прыжка.

А потому спеши! Как же поступил тут Генрих? Он призвал к себе своего д’Обинье, своего пастыря в латах, свою бесстрашную совесть, того, у кого всегда поднята голова, на устах псалмы и спокойная улыбка праведника. Низенький человечек Агриппа заметил:

— Я пользуюсь высоким благоволением и не знаю отдыха от дел. — Но за дерзкой миной скрывалось мучительное сознание, что нужен он в последний раз. В последний раз, Агриппа, твой король Наваррский призывает тебя. Потом он совершит смертельный прыжок на ту сторону, а по эту останутся все его старые друзья из времен битв, из времен бедности и истинной веры.

Агриппа воспользовался случаем поговорить с королем и напрямик высказал все сразу, начав, по привычке, с того, что у него нет денег. Кому не известно, что он не меньше шести раз спасал королю жизнь.

— Сир! Вашими финансами управляет темный проходимец, и как раз он, этот самый д’О, подстрекает вас перейти в католичество. Судите сами, к чему это поведет!

Агриппа думает: «Когда это свершится, ни единого слова не пожелает он выслушать от меня. Какое страшное расстояние между свершенным и несвершенным. Теперь он склоняет передо мной голову. Теперь он говорит».

Генрих:

— Totus mundus exercet histrionem.

Агриппа:

— Я вижу, папа приобретает дурного сына. А нас вы покинете и заслужите ненависть отважных людей, всецело преданных вам.

Генрих:

— Все зависит от рассудительности человека. Мой Рони советует мне решиться.

Агриппа:

— Недаром у него голубые глаза, как из фаянса, и щеки точно размалеванные. Ему не важно, что вы попадете в ад.

Генрих:

— А мой Морней! Морней, или добродетель. Мы немало спорили. Оба мы не признаем чистилища. На этом я стою крепко, и ни один поп не переубедит меня, будь покоен, но, принимая причастие, мы пьем истинную кровь Христову, это я всегда отстаивал.

Агриппа:

— Спорить хорошо и полезно для души, покуда она еще стремится постичь истину. Наш честный Морней верит в вас. Его вам легко обмануть, обещав ему созвать собор из богословов обоих исповеданий, дабы определить истинную веру. Но если истина не та, которая полезна, собор не имеет смысла.

Генрих:

— А я говорю, имеет смысл. Ибо многие пасторы согласились уже в том, что душу можно спасти, исповедуя как ту, так и другую религию.

Агриппа:

— Если плоть подобных пасторов немощна, то и духом они не сильны.

Генрих:

— Мне спасение души моей поистине дорого.

Агриппа:

— Государь, в это я верю. Теперь же я прошу и заклинаю вас, чтобы вы постигли настоящую цену каждого из ваших сподвижников. Не все мы холодны и архирассудительны, подобно Рони. Не все мы обладаем непорочностью вашего дипломата Морнея. Но один из лучших ваших воинов, Тюренн, задал вопрос, почему нельзя изменить вам: сами ведь вы подаете пример.

Вот уж снова король поник головой, замечает Агриппа.

Генрих:

— Измена. Пустой звук.

Он вспоминает разговор с сестрой. Самые близкие изменяют друг другу, слишком поздно сознают это и видят, что им, дабы не изменять, следовало не родиться вовсе. Тут он слышит имя пастора Дамура.

Агриппа:

— Габриель Дамур. Помните Арк? Когда, казалось, все для вас погибло, он запел псалом, и вы были спасены. При Иври он прочел молитву: вы победили. Настали времена, когда он громит вас с амвона. Прежде ядовитые гады шипели, но были бессильны против вас. В этом же суровом голосе — истина, но отступнику она все равно что яд. Община верующих отворачивается от него.

Действительно, пастор Дамур написал королю: «Лучше бы вам слушаться Габриеля Дамура, чем какой-то Габриели!»

Генрих:

— В чем моя главная вина?

Но на это Агриппа не отвечает — из целомудрия или оттого, что высокомерие его не простирается так далеко, чтобы произнести окончательный приговор. «Великая вавилонская блудница», — думает он, так и пастор Дамур говорил втихомолку, но не перед прихожанами, во избежание соблазна. «До чего доведет тебя эта д’Эстре, сир. Она обманывает тебя, о чем ты, во всяком случае, должен знать. А вдобавок еще ее отец ворует».

Агриппа:

— Душа моя скорбит смертельно. Хорошо было время гонений. Почетно было изгнание. Уединенная провинция на юге, до престола еще далеко, и когда у вас не было денег для игры в кольца, вы поручали мне сочинить благочестивое размышление, чтобы без больших издержек развлекать двор. А звездой над нашей хижиной была сестра ваша, принцесса.

Генрих:

— Я всегда подозревал тебя в пристрастии к ней.

Агриппа:

— Она перекладывала на музыку мои стихи, она пела их. Тщетным словам моим она давала звучание, скромные весенние цветы перевязывала золотом и шелком.

Генрих:

— Мой Агриппа! Мы любим ее.

Агриппа:

— И пусть голос отказывается мне повиноваться, все же признаюсь, я увидел ее вновь. Как ни тайно и быстро отослали вы принцессу в долгий обратный путь, я поджидал ее на краю леса.

Генрих:

— Не утаивай ничего, что она сказала?

Агриппа:

— Она сказала, что в Наваррском доме царит салический закон[29] Салический закон  — свод законов древнегерманского племени салических франков, согласно которым наследование земель и связанных с ними титулов происходило только по мужской линии., дающий наследнику по мужской линии все — только не твердость духа.

Сперва у короля опустились руки, так страшны были ему эти слова сестры. Но вслед за тем он судорожно сплел пальцы и прошептал:

— Моли Бога за меня!

Таинственный супруг

И Агриппа молился, и еще многие другие, каждый в своем сердце молились в это время за короля, ибо им на самом деле казалось, что он в опасности, особенно душа его, однако и тело тоже. Спасение пришло или по меньшей мере возможность спасения открылась королю. Господин д’Эстре выдал дочь замуж.

Ее последнее приключение в Кэвре с королем на кровати и с обер-шталмейстером под кроватью так или иначе дошло до его ушей, Бельгард не умел молчать. Кроме того, ревнивец отомстил за свое унижение, он влюбился в мадемуазель де Гиз[30] Мадемуазель де Гиз  — Луиза Гиз-Лотарингская (1577–1631), дочь Генриха Гиза. Вышла в 1605 г. замуж за принца де Конти. из рода лотарингцев; но род этот все еще стремится к престолу, герцог Майенн по-прежнему воюет с королем. А потому Блеклый Лист исчез с горизонта — его не видно было ни в траншеях под Руаном, ни во время частых поездок короля по стране для военных целей. Папаша д’Эстре воспользовался отсутствием обоих, чтобы выдать Габриель замуж за господина де Лианкура — человека невзрачной наружности, которого он сам подыскал. Ни умом, ни характером тот также не отличался, зато прижил четверых детей, и двое из них были живы. Это отец особенно ставил на вид Габриели: любовные связи ни к чему не приводят; а при таком супруге она может быть уверена, что станет матерью. Это была первейшая забота господина д’Эстре. Затем не худо, что избранник — тридцатишестилетний состоятельный вдовец, замок его расположен поблизости, происхождение вполне удовлетворительное.

Габриель, с тоской в сердце, оказала сперва надменное, но не слишком решительное сопротивление. Она чувствовала, что покинута своим прекрасным соблазнителем, не надеялась также и на помощь своего высокого повелителя, иначе она позвала бы его. Кроме того, она рада была позлить обоих — и высокого повелителя, и сердечного друга. Больше хлопот причинил господину д’Эстре его зять, который, будучи от природы робок, трепетал при мысли о том, чтобы оспаривать у короля столь недавнюю его победу. Независимо от этого, мадемуазель д’Эстре была для него слишком хороша. Он слишком сильно ее желал, что при его робости предвещало немало разочарований. Он знал себя, хотя, с другой стороны, именно скромное мнение о себе внушило ему теперь чувство духовного превосходства. Таков был по натуре господин де Лианкур, а посему, когда наступил торжественный день, он улегся в постель и притворился больным. Нуайонскому губернатору пришлось с солдатами везти своего зятя к венцу. При таких обстоятельствах всем было не по себе, кроме честного малого д’Эстре, который чувствовал себя на высоте положения, чего обычно с ним не бывало. Тетка, мадам де Сурди, казалось, могла бы считать, что на блестящей карьере их семьи поставлен крест; однако она не горевала — ей хорошо были известны превратности счастья.

Когда госпожа Сурди, спустя три дня после свадьбы, нарочно предприняла поездку из Шартра в замок Лианкур, что же она узнала? Вернее, она деликатно выспросила племянницу и сама же подсказала ответ. В конце концов трудно было установить, как все произошло; одно осталось бесспорным: господин и госпожа де Лианкур спали врозь. Едва услышав это, возмущенный отец молодой женщины поскакал галопом в замок Лианкур — увидел смущенные лица и не добился ни решительного «да», ни ясного «нет». Только в разговоре с глазу на глаз дочь призналась ему, что брак ее до сих пор по-настоящему не свершился и, насколько она успела узнать господина де Лианкура, надежд на свершение мало. Честный малый, побагровев от гнева до самой лысины, бросился к презревшему свои обязанности хозяину замка. Отец четверых детей — и осмеливается нанести такое оскорбление! Господин де Лианкур извинился, сославшись на удар копытом, недавно, на беду, нанесенный ему лошадью.

— В таком случае не женятся! — фыркнул честный малый.

— Я и не женился, вы меня женили! — тихо отвечал затравленный зять. Хотя он держался робко, но вместе с тем как будто витал в заоблачных сферах. Трудно было понять, с кем имеешь дело: с чудовищем притворства, со слабоумным или с призраком. Господин д’Эстре сразу пал духом и умчался прочь из этого замка.

Тотчас вслед за тем, получив соответствующие известия, в Нуайон прибыл король. Он одновременно услышал не только о неожиданной потере возлюбленной Габриели, но и об ужасной кончине ее матери. Иссуар — это город в самой глубине Оверни; мадам д’Эстре, раз навсегда забывшая долг, не могла расстаться с маркизом д’Алегром, она предпочла не присутствовать на свадьбе дочери. Лучше бы она поехала! Стареющая женщина хотела напоследок исчерпать всю любовь без остатка, однако и в денежных делах тоже была крайне требовательна к своему другу. Иссуарскому губернатору приходилось беспощадно выжимать соки из населения, чтобы удовлетворять прихоти своей возлюбленной. Оба стали до смерти ненавистны народу — и смертоубийство свершилось. Его учинили июньской ночью двенадцать человек, среди них двое мясников. Они опрокинули стражу, вломились в спальню и прикончили чету. Дворянин храбро защищался, тем не менее их обоих выбросили голыми из окна на съедение воронью.

Король сказал нуайонскому губернатору: иссуарский губернатор погиб ужасной смертью.

— Вместе со своей любовницей, — присовокупил господин д’Эстре, кивая головой с видом мудреца, чьи предсказания полностью оправдались.

Королю следовало бы тут почувствовать, как овевают его молитвы друзей: перед ним явно открывалась возможность спасения. Мать его возлюбленной первая пошла по этому роковому пути и дошла до конца. По человеческому разумению, удержать дочь от того же никак нельзя, однако король именно на это направил свои старания. Габриель находится теперь под защитой супруга, Генрих радовался только, что это не Блеклый Лист, с ним было бы больше хлопот. Не мешкая, посетил он прекрасную свою любовь и принялся заклинать ее чем угодно, чтобы она ушла отсюда и чтобы жила с ним, иначе ему невмоготу. Ей тоже, — созналась наконец Габриель, с рыданием прильнув к его груди; возможно, она плакала настоящими слезами, Генрих их не видел. Во всяком случае, имя господина де Лианкура вырвалось у нее со вздохом и вместе с ним еще одно слово, от которого у Генриха замерло сердце.

— Это правда? — спросил он.

Габриель утвердительно кивнула. Однако добавила со вздохом, что будет терпеть этого мужа, несмотря на его неспособность к супружеской жизни.

— Пример моей бедной матери — страшный урок для меня. Я боюсь господина де Лианкура, потому что не понимаю его. То, что он говорит, — нелепо, что делает — загадочно. Он запирается у себя в комнате. Я пыталась подсмотреть в замочную скважину, но он прикрыл ее.

— Мы это все разузнаем, — решил Генрих и в воинственном настроении направился к владельцу замка, но противника себе не встретил. Дверь была настежь, человек без определенной физиономии склонился перед королем, казалось, все житейское ему чуждо, кроме разве изящной одежды, затканной серебром, и ослепительных брыжей — панталоны, равно как и камзол, сидели безупречно, принимая во внимание его жалкий рост. Надо было ухватиться за что-нибудь осязаемое, и Генрих спросил щеголя о происхождении и стоимости надетых на него тканей. Не дослушав ответа, Генрих воскликнул:

— Это правда, что вы не мужчина?

— Я был им, — сказал господин де Лианкур с таким видом, словно весь он в прошлом. Еще он сказал строго официально, с расстановкой и поклонами: — Иногда я бываю мужчиной. Сир! Я сам решаю, когда мне быть им.

Возможно, это было чистое высокомерие. Либо под этим скрывалась преданность царственному любовнику своей супруги; трудно было понять сущность этого человека и добиться от него точного ответа. Генрих промолвил почти просительно:

— А удар копытом?

— Удар копытом имел место. Мнение докторов о нем и его последствиях допускает различные толкования. — От этого заявления король только рот раскрыл.

Ему стало как-то не по себе. Отсутствие определенной физиономии, непостижимая скромность и самоуверенность, как у лунатика или привидения. Это существо ни в чем не признается, ничего не желает; оно только показывается, только заявляет о своем существовании, да и то слабо. Генриху стало невтерпеж. Он ударил кулаком по столу и закричал:

— Правду!

Его гнев относился к обоим, к этому призраку и еще больше к Габриели, которая, вероятно, налгала ему и каждую ночь спала с мужем. Он крупными шагами пересек комнату, упал в кресло и прикусил себе палец.

— Жизнью вашей заклинаю! Правду!

— Сир! Ваш слуга ждет приказаний.

Тут ревнивец понял, что все будет так, как он пожелает. Ему следовало бы раньше додуматься до этого; мгновенно успокоившись, он приказал:

— Вы передаете мне мадам де Лианкур. За это вы назначаетесь камергером. Габриель получает от меня в качестве приданого Асси, — замок, леса, поля, луга.

— Я ничего не требую, — сказал супруг. — Я повинуюсь.

— Габриель продолжает носить ваше имя. Возможно, что в дальнейшем я ее сделаю герцогиней д’Асси. После ее смерти все наследуют ваши дочери. Сударь! — окликнул он, перебив сам себя, ибо казалось, будто тот уснул стоя. — За это вы подтвердите без возражений все, что нам угодно будет объявить, — продолжал предписывать король. — Иначе берегитесь: госпожа д’Эстре вышла за вас замуж только по принуждению, и своих супружеских обязанностей вы не выполняли, все равно, по причине ли удара копытом или тайной болезни. Понятно?

Можно было не сомневаться, что господин де Лианкур понял, несмотря на свое странное оцепенение. Оно возрастало, по мере того как на господина де Лианкура сыпались подарки, смертельные опасности и перемены судьбы. Генрих оставил его и захлопнул за собой дверь.

По уходе короля тот некоторое время стоял, устремив взгляд себе под ноги. Наконец он выпрямился, запер дверь, прикрыл замочную скважину, достал из ларя толстую книгу в кожаном переплете с родовым гербом Амерваль де Лианкуров и начал писать. Он запечатлел, подобно всем событиям своей жизни, и это последнее. С большой точностью описал он короля, его речи, душевные побуждения и ходьбу по комнате. Сознательно или нет, но образ и роль короля он изобразил так, что смело мог смотреть на него сверху вниз. Со своей прекрасной супругой он давно проделал то же самое. Но эту свою запись он заключил сообщением для потомства. Он начертал сверху крупными буквами: «Весьма важное истинное свидетельство Никола д’Амерваля, господина де Лианкура. Прочесть после его кончины и сохранить на вечные времена».

«Я, Никола д’Амерваль, владелец Лианкура и других поместий, в здравом уме, предвидя свою кончину, но не предвидя ее часа…» Он облек то, что задумал оставить потомкам, в торжественную форму завещания; далее он заявлял, что все с ним приключившееся — несправедливость, ложь и насилие. Он отрицает за собой неспособность или неискусность в плотском труде деторождения — тому свидетель Бог. Если же при бракоразводном процессе он покажет обратное, то сделает это только по причине послушания королю, а также из страха за свою жизнь.

Пастор Ла Фэй[31] Ла Фэй Антуан де (род. в первой половине XVI в. — ум. в 1615 г.) — французский пастор, крупный теолог, соратник и друг Беза. Оставил после себя большое количество религиозных трактатов.

Габриель, не мешкая, явилась к Генриху. Он послал за ней дворян, которые привезли ее к его кочевому двору, и оба были очень счастливы. Женщина радовалась, что выбралась из своего жуткого замка, где за закрытыми дверями творятся подозрительные дела. Мужчину восхищало, что она его любит; и, конечно, по сравнению с покинутым супругом она любила его. Ее сверкающее, обольстительное тело, отдаваясь, продолжало быть спокойным, чего не замечал страстно жаждущий любовник. Разница была очевидна: прежде безрадостная покорность его желаниям, теперь столько терпения и ласки. Генрих думал, что достиг всего, а кто стоит на вершине, тот чувствует себя свободным. Кажется, что от него теперь зависит, остаться с любимой или нет. Конец так далек, что можно говорить о вечной любви, зная по неоднократному опыту, сколь это бывает длительно, вернее, сколь кратко.

По-настоящему Генрих не знал ничего. Эта совсем иная, и причинит ему больше хлопот, чем все остальные, вместе взятые. На протяжении тех лет, что ей еще суждено жить, мало осталось простора для него и для его чувств, а в завершение — ее смерть, самая значительная до его собственной смерти. Теперь она отдается ему ласково, и только, ибо она прямодушна и не хочет притворяться. Но то, чего она еще не чувствует, он постепенно завоюет: ее нежность, ее пыл, ее честолюбие, ее покорную верность. Он делает все больше открытий, трепетно вступает он на каждом этапе их близости в новый мир. И он готов стать новым королем и новым человеком всякий раз, как она, через него, становится другой. Готов самого себя отринуть и посрамить, лишь бы она любила его. Отречься от своей веры и получить королевство. Стать победителем, оплотом слабых, надеждой Европы — стать великим. Не довольно ли этого: все это предрешено и должно случиться, одно за другим. Но затем возлюбленная великого короля доведет до конца свою роль орудия судьбы: она умрет, и ему суждено будет стать мечтателем и провидцем. А в итоге современники не постесняются показать, сколь докучен стал им он сам и его дела. Они отвернутся от него, меж тем как он одиноко будет подниматься все выше и выше, пока не исчезнет. Ничего этого не знал Генрих, когда приглашал мадам де Лианкур к своему кочевому двору и был с ней очень счастлив.

Здесь она всем чрезвычайно нравилась и не нажила себе ни противников, ни противниц. Женщины видели и признавали, что она не обнаруживала ни малейшей нескромности как в речах, так и в манерах. Она выказывала много юного смирения перед каждой дамой более высокого рода или более зрелого возраста. Не интригами или распутством, а только милостью короля достигла она своего положения, а потому не подобало укорять ее этим. Мужчины при кочевом дворе были простые воины, суровый Крийон, храбрый Арамбюр, «Одноглазый» — такое прозвище дал ему его друг и государь.

— Завтра у нас бой, Одноглазый. Береги свой глаз, а не то совсем ослепнешь! — Пожилые гугеноты кочевой резиденции были глубоко нравственны и в этом несхожи с королем. Молодежь безоговорочно брала его себе за образец; но для обоих поколений протестантов, равно как и для преданных ему католиков, Генрих был великий человек, достойный только восхищения, и до конца его постичь можно, только любя его.

Почувствовав это, прекрасная д’Эстре всецело прониклась настроением, царившим вокруг короля. Здесь он явился перед ней личностью, далеко превосходящей любовника, с которым ей пришлось свыкнуться, и даже победитель Шартра, чей ореол льстил ей, отошел на второй план. Здесь все мужчины в любой миг отдали бы свою жизнь за его жизнь, а каждая женщина пожертвовала бы сыном. И как мужчины, так и женщины сочли бы себя при этом осчастливленными, ибо король олицетворял лучшее, что было у них, их собственное существо, но доведенное до совершенства, их веру, их будущность. Габриель, натура хладнокровная, скорей расчетливая, нежели распущенная, спокойно наблюдала, исподтишка потешалась — но при этом постигала, на чем ей строить свои надежды и как вести себя. Если сердце ее не было вполне растрогано, то взгляды ее переменились.

При дворе она была уравновешенней всех. Высокое ее положение сказывалось только лишь в полной невозмутимости, иные называли это холодностью. Ее почитатель, господин д’Арманьяк, первый камердинер короля, называл ее северным ангелом. Никто, за исключением Генриха, так не понимал ее очарования, как д’Арманьяк. Северный ангел, говорили и другие гасконцы, и взгляды нескрываемого обожания ловили ее взор, светлый и загадочный. Дворяне, тоже происходившие из северных провинций, употребляли это прозвище, в духе своего повелителя, с легкой насмешкой и с большим добродушием. Под конец даже упрямый Агриппа д’Обинье признал, что, невзирая на всю свою красоту, госпожа д’Эстре не расточает пагубных чар.

Будучи на виду у всех и не защищенная ничем, Габриель не сделала почти ни одного промаха, во всяком случае, не сделала самого главного. Все ждали, произнесет ли она имя Бельгарда. Как бы она ни поступила, — заговорила о нем или умолчала, все равно она повредила бы себе. Наконец она все-таки упомянула о своем бывшем любовнике, но никакого ущерба отнюдь себе не нанесла. Молодой Живри[32] Живри Анн д’Англюр, барон де (1560–1594), — ревностный католик, но тем не менее сторонник Генриха IV в его борьбе с Лигой. В 90-х годах боролся против испанцев, был взят в плен герцогом Пармским., сверстник обер-шталмейстера и такой же видный, почтительно и галантно ухаживал за ней; вернее, он через нее ухаживал за королем.

— Господин де Живри, вы сказали слова, которых король вам никогда не забудет! — заявила мадам де Лианкур так, что многие слышали ее. — Слова, прогремевшие среди дворянства: «Сир! Вы король храбрецов, покидают вас одни трусы». Так сказали вы, и выразились весьма метко. Однако герцог де Бельгард не трус, королю недолго придется ждать его, он непременно вернется.

И это все. Никакого упоминания о мадемуазель де Гиз, чем было ясно дано понять, чтобы о любовных историях даже не заикались, ибо единственно важное — это верность королю. Ход был ловкий — его признали прямодушным и смелым. Скандал как будто предотвращен, а может быть, и нет? Многие сочли, что она зашла слишком далеко в своих притязаниях на полную безупречность, принимая во внимание истинное положение дел. На последнее неоднократно указывали пасторы королевской резиденции: оба, король и мадам де Лианкур, состоят в супружестве, отсюда двойное прелюбодеяние на соблазн миру и явное пренебрежение к религии. На сей раз пасторы возвысили голос и сказали «Иезавель», меж тем как прелаты молчали. «Иезавель» сказали пасторы, как будто жена еврейского царя Ахава, склонившая его к вере в своего бога Ваала, имела что-то общее с католичкой — подругой короля Французского. Правда, Иезавель подвергалась преследованиям пророка Ильи, пока ее не сожрали собаки, оставив лишь голову, ноги и кисти рук. Предсказания пророка оправдались. Пасторы же могли ошибаться, они показали себя жестокими и хотя бы потому неумными. Они запугали даму и пресекли ее благие намерения.

От священников своей церкви возлюбленная короля видела только ласковое поощрение; однако никаких определенных надежд на высокое супружество, до этого дело отнюдь не дошло. Даже развод госпожи д’Эстре с мужем далеко не был решен, не говоря уже о браке короля, на который, наверное, не захочет посягнуть ни один клерикальный дипломат, избегающий всяких осложнений. И о переходе короля в католическую веру, хотя все вело к этому, хотя его срок все приближался, прелаты не упоминали ни словом в разговорах с королевской любовницей. Это был урок для Габриели, и она поняла его. В часы их близости Генрих не слыхал от нее ни единого, даже шепотом произнесенного намека на перемену веры. Однако протестантских слуг своих она рассчитала — без шума, следуя совету тетки Сурди, которая по-прежнему была на страже.

Пастор Ла Фэй был старый кроткий человек, некогда державший Генриха на коленях. Он-то и решился поговорить с королем. Ему это пристало, потому что он не был ни благочестивым ханжой, ни тупым ревнителем нравственности. Он признавал, что душу можно спасти в обоих исповеданиях.

— Я скоро предстану перед Богом. Но будь я католиком и призови меня Господь наперекор моим упованиям во время мессы, а не во время проповеди, все же он из-за этого не отвратит от меня ока со своей лучезарной выси.

Пастор сидел, король шагал перед ним по комнате взад и вперед.

— Продолжайте, господин пастор! Вы не Габриель Дамур, у вас в руках нет огненного меча.

— Сир! Это поворот ко злу. Не вводите в соблазн своих единоверцев, не позволяйте силой вырвать себя из лона церкви!

— Если я последую вашему совету, — возразил Генрих, — вскоре не станет ни короля, ни королевства.

Пастор поднял руку, как бы отмахиваясь от чего-то.

— Мирские толки, — сказал он бесстрастным тоном, показывающим, что их надо отринуть и отмести. — Король чувствует, что ему грозит нож, если он останется при своей вере. Но стоит ему отречься от нее, как нам, гугенотам, придется опасаться и за свободу своего исповедания, и даже за свою жизнь.

— Заботьтесь сами о своей безопасности, — вырвалось у Генриха, но тут же, устыдившись, он заговорил с жаром: — Мое желание — мир для всех моих подданных, а для себя самого — покой душевный.

Пастор повторил:

— Покой душевный. — И продолжал медленно, проникновенно: — Это уже не мирские толки: так говорим мы. Сир! После перехода в другую веру вы уже не будете с чистым сердцем и просто, просто и бестрепетно стоять перед народом, который любил вас, а за то любил вас и Господь. Вы были милостивы, потому что были ни в чем не повинны, и радостны, пока ничему не изменяли. Тогда же… Сир! Тогда вы перестанете быть упованием.

Все равно, истинно или ложно было это слово — вероятно, и то и другое, — но сказано оно было со всей силой духовной ответственности, и король побледнел, услышав его. Старому охранителю его юности стало тягостно это зрелище, он шепнул торопливо:

— Но иначе вам нельзя.

Он хотел встать, дабы показать королю, что теперь устами его говорит уже не религия, а только смиренный человек. Король заставил его сесть; сам он крупными шагами ходил по комнате. «Дальше!» — потребовал он, вернее подумал, а не произнес вслух.

— Какие же новые пороки или добродетели появились у меня?

— Они все те же, — сказал Ла Фэй, — только с годами приобретают другой смысл.

Король:

— А разве нет у меня больше права быть счастливым?

Пастор, покачав головой:

— Вы почитаете себя счастливым. Но некогда Бог даровал вам беспорочное счастие. А теперь вам придется претерпеть немало зла и самому сотворить много еще более тяжкого зла ради вашей возлюбленной повелительницы.

— Моей возлюбленной повелительницы, — повторил Генрих, ибо так он называл ее на самом деле. — Что она может навлечь на меня?

— Сир! Взгляните прямо на все, чему суждено быть. Господь с тобой!

Что это означало? Королю надоели выпады и загадки старика; он покинул комнату и вышел на улицу своего города Нуайона; там плотной массой сгрудился народ. Только при появлении короля толпа раздалась и из своих недр выбросила не кого иного, как господина д’Эстре, губернатора города, который после возвышения дочери стал губернатором всей провинции. Он с трудом протиснулся вперед, за ним тянулось множество рук.

— Господин губернатор, кто осмелился тронуть вас? — строго спросил король, и, так как подоспела его стража, толпа стала разбегаться. На господине д’Эстре одежда была изорвана, из-под нее торчали странные предметы: детские шапочки, крохотные башмачки, жестяные часы, деревянная лошадка, покрытая лаком.

— Я купил ее, — сказал господин д’Эстре.

— Шапочки он у меня не покупал, — утверждала какая-то лавочница. Другой ремесленник вторил ей:

— А башмачков у меня он тоже не покупал.

Третий мирно, но не без насмешки, просил сделать одолжение и уплатить ему за игрушки. Король в тягостном ожидании смотрел на своего губернатора, который что-то невразумительно бормотал; но покрасневшая лысина выдавала его. Шляпа его валялась истоптанная на земле, хорошо одетый горожанин невзначай что-то вытащил оттуда — глядите, кольцо: не подделка, настоящий камень.

— Из шкатулки, которую господин д’Эстре просил меня показать, — пояснил купец.

— Вещи все налицо, — сказал король. — Я держал пари с господином губернатором, что ему не удастся приобрести их тайком. Я проиграл и плачу вам всем.

Сказав так, он крупными шагами пошел прочь.

Слуга короля

Вслед за этим он, не медля и не простившись, покинул город; у Арманьяка всегда были наготове дорожные мешки и оседланы лошади. Генрих решил несколько отдалиться от семьи д’Эстре, воевать и скакать по стране не обремененным излишними тяготами. Однако от тоски по Габриели и оттого, что ему приходилось стыдиться ее, он в траншеях у Руана подвергал свою жизнь опасности. Королева Англии сурово осуждала его за это, о чем он узнал из писем своего посла Морнея. Многие дворяне-католики предупреждали его, что не могут выжидать, пока он решится принять другую веру. Майенн назначил им последний срок перейти, пока не поздно, на сторону большинства. Времени до созыва Генеральных штатов у них осталось в обрез. А между тем твердо решено, что избран будет король-католик. Среди всех тревог Генрих однажды видит, как по улице Дьеппа, мерно покачиваясь, двигаются носилки. Он тотчас понимает, кто скрыт в них, сердце его начинает бурно колотиться, но это уже не радость и не бурное желание, как тогда, в Долине Иосафата, когда носилки появились в первый раз. Многое изменилось с тех пор.

Он пошел к себе в дом и ждал ее там. Габриель, одна, смиренно вошла в комнату.

— Сир! Вы оскорбляете меня, — сказала она без жалобы или упрека, во всей своей равнодушной красоте, и красота эта мучила его, как нечто утраченное. Его взор открывал черты, выходившие за пределы совершенства; а между тем оба они молчали из страха перед неизбежным разговором. Намек на двойной подбородок увидел Генрих. Ничтожная складка, уловимая лишь при определенном освещении, но прекрасная свыше всякой меры!

— Я готов принести вам извинения, мадам, — услышал он свои слова, такие официальные, какие говорят чужому человеку. Однако она не изменила тону сдержанной интимности.

— Как могли вы поступить так несправедливо, — сказала она, качая головой. — Вы должны были защитить моего отца и меня от жителей Нуайона, которые отказывают нам в уважении.

— Его нельзя и требовать от них, — ответил он резко, но при этом жестом указал ей кресло. Она села, после чего еще строже поглядела на него.

— Вы сами виноваты во всем. Почему вы немедленно не покарали наглецов, которые оклеветали перед вами господина д’Эстре?

— Потому что они были правы… Покупки торчали у моего губернатора из каждой прорехи платья. Мне казалось, будто меня самого поймали с поличным.

— Какое ребячество! Это его маленькая, безобидная слабость, за последнее время она, пожалуй, возросла немного. Мы к этому привыкли; по забывчивости я не успела предупредить вас. Моей тетушке де Сурди часто приходилось ездить к торговцам и разъяснять недоразумение. Впрочем, обычно дело идет о дешевых безделках.

— Кольцо не безделка, — заявил он и в растерянности поглядел на ее изумительную руку, как она покоилась на локотнике и как блестел на ней камень. То самое кольцо, она его носит! — Удивляюсь, — произнес он, хотя в голосе его звучало скорее восхищение. — Однако, мадам, объясните мне, что делает мой губернатор с детскими игрушками?

Она посмотрела на него, и взгляд ее преобразился. Прежде холодный и ясный от гнева за нанесенные оскорбления, он теперь затуманился нежностью. О! Это была не насильственная нежность!

— Габриель! — воскликнул вполголоса Генрих; уже поднятые, руки его снова опустились. — Зачем нужны игрушки? — прошептал он.

— Они приготовлены для ребенка, которого я жду, — сказала она, опустила голову и робко протянула к нему руки. Покорно и в сознании своих прав ожидала она поцелуев и благодарности.

При следующем их свидании она потребовала большего: король должен назначить господина д’Эстре начальником артиллерии. Он обязан дать удовлетворение ее отцу, на этом она настаивала. Почему именно такое удовлетворение? Она не объясняла. Генрих попытался обратить все в шутку.

— Что понимает господин д’Эстре в применении пороха? Не он ведь взорвал серую башню.

Ее взорвал барон Рони, когда король осаждал город Дре. Рони, искусный математик, владел также секретом подкопов и взрывчатых снарядов. «Подкоп господина де Рони» — во время осады Дре это было ходячим выражением, насмешкой над кропотливыми трудами честолюбивого педанта, длившимися шесть дней и шесть ночей, пока толстые стены серой башни не были начинены порохом, — целых четыреста фунтов пошло на них. Весь кочевой двор вместе с дамами собрался на этот взрыв и изощрялся в остротах, когда сперва только повалил дым и послышался глухой треск, а затем семь с половиной минут — ровно ничего. Казалось, ученый вояка наказан за самонадеянность, однако башня вдруг треснула сверху донизу, раздался небывалый взрыв, и она рухнула. Никто этого не ожидал, даже и осажденные. Они стояли на башне, и множество их погибло. Немногие спасшиеся получили от короля по экю. Рони, который имел все права стать губернатором, снова был оттеснен, прежде всего потому, что принадлежал к «той религии». Его соперник, толстый плут д’О, мог вдобавок обещать королю ту долю из общественных средств, которую не прикарманит он сам. Ну, как же ему было не стать губернатором?

Но должность начальника артиллерии, по крайней мере, оставалась еще свободной, и Генрих твердо решил отдать ее за заслуги своему Рони. Он хотел преподнести отважному рыцарю эту награду, когда тот вернется из города и крепости Руана, куда услал его король с поручением сторговаться, за какую цену сдадут город.

— Прекрасная любовь! — говорил Генрих Габриели д’Эстре. — Возлюбленная моя повелительница! — умолял он. — Не просите меня об этом. Выберите для господина д’Эстре все, что вам заблагорассудится, только не управление артиллерией.

— Как могу я послушаться вас, — отвечала она. — На меня и на моего отца весь двор будет смотреть пренебрежительно, если вы не дадите нам этого удовлетворения.

Быть может, упрямство ее объяснялось беременностью. На время Генрих отделался неопределенным обещанием и, не мешкая, послал в Руан настойчивое письмо своему Рони, чтобы тот поторопился сторговаться насчет сдачи города. Пусть не скупится, ворота во что бы то ни стало должны раскрыться перед его господином. Габриель, пожалуй, забыла бы про управление артиллерией, если бы ей предстояло вместе со своим венценосным любовником совершить торжественный въезд через триумфальную арку в столицу нормандского герцогства.

Но пока что письмо короля оказалось очень кстати его послу. Без этого письма король мог легко потерять свой город Руан, а его посол Рони — даже жизнь.

С господином де Вийяром, который начальствовал в Руане от имени Майенна и Лиги, Рони добросовестно спорил о цене уже целых два дня, возражал против всех условий губернатора и доказывал, что королевская казна не может их выдержать. А в это самое время уполномоченные Лиги и короля Испанского предлагали тому же самому Вийяру несчетные груды золота, и притом на любых условиях. По рассудительности посол короля был сродни этой северной стране, и в голове у него никак не укладывалось, что нужно тратить деньги, когда лучше взорвать башни и разнести город из орудий. С другой стороны, Рони, впоследствии герцог Сюлли, крайне заботился о своем достоинстве и впадал из-за него даже в чванство. В этом отношении он мог быть доволен, ибо господин де Вийяр устроил его в лучшей гостинице, приставил к нему для услуг своих людей, послал ему своего первого секретаря и пригласил его в дом своей любовницы. В этом смысле все было благополучно. Однако губернатор, человек прямолинейный, не замедлил выставить все требования, какие только мог придумать, и они, естественно, возрастали по мере того, как противная сторона сулила ему все большие груды золота. В конце концов получился целый реестр: должности и звания, крепости, аббатства, миллион двести тысяч на уплату его долгов, кроме того, ежегодная рента, а затем снова следовали аббатства. Запомнить это было уже невозможно, господин де Вийяр с присущей ему аккуратностью записал все и прочел вслух.

Рони ответа сразу не дал, думая про себя: «Грабитель этакий! Вот откуда ваше гостеприимство и прием у вашей любовницы. Стоит мне вычеркнуть что-нибудь из вашего списка, и вы продадитесь Испании. Впрочем, вы были бы правы, если бы не наши пушки. Я вам покажу, как закладывают порох в башни. А кончится тем, что вас повесят».

Придав своим голубым глазам и гладкому лицу не больше выражения, чем требовалось, Рони выступил с встречными разумными предложениями; однако губернатор прервал его, он забыл еще одно требование. Не меньше чем на шесть миль вокруг Руана должно быть воспрещено протестантское богослужение, — объявил он еретику и послу короля-еретика. Вследствие этого разговор принял неприятный оборот и в тот день уже не мог ни к чему привести. Правда, был заключен предварительный договор, но только потому, что Рони уж очень любил документы и подписи; без документа, даже самого малозначащего, он не кончал ни одного совещания. Через гонца он уведомил короля о бессовестных условиях губернатора. В ожидании ответа господин де Вийяр вбил себе в голову, что Рони, ничего даже не подозревавший, замыслил убить его. Это было чистое недоразумение; какой-то проходимец вознамерился похитить губернатора, чтобы потом стребовать выкуп. Словом, когда они встретились вновь, у губернатора глаза на лоб лезли и в мыслях были только виселица и веревка. О том же в прошлый раз подумывал Рони, но не обнаруживал своих помыслов так открыто. Теперь его здравый ум подсказал ему, что, только разыграв безумие, он спасет положение и оградит себя от самого худшего. И он немедленно разъярился пуще губернатора и даже назвал его бесчестным изменником; Вийяр до того опешил, что потерял дар речи.

— Я… я изменник? От гнева вы не помните себя, сударь.

— Вы сами в пылу безрассудного гнева толкуете о каком-то убийстве, о котором я понятия не имею; а кроме того, собираетесь нарушить слово, ведь у меня есть предварительный договор!

Эти внушительные слова отчасти привели в чувство господина де Вийяра, так что при появлении своей любовницы он сказал:

— Не кричите, мадам, я тоже больше уже не кричу.

Однако его успокоения, которое скорее можно было назвать оторопью, хватило бы ненадолго. Невиновность господина де Рони настойчиво нуждалась в существенном подтверждении, иначе дело могло обернуться плохо. Как раз в эту минуту один из слуг Рони принес ему письмо короля. Это был ответ на бессовестные требования руанского губернатора. Правда, главным поводом для этого письма послужили требования мадам де Лианкур, иначе оно, пожалуй, не пришло бы так кстати. Впрочем, остается невыясненным, не было ли оно получено Рони еще раньше, в гостинице. Настолько силен был эффект от вручения его здесь, в напряженнейшую минуту, что по зрелом размышлении никто не поверил в случайность. Возлюбленная губернатора не замедлила усомниться.

Но как бы то ни было, король принял все условия, исключая запрет богослужения, о котором он не упоминал ни слова, почему и господин де Вийяр обошел этот пункт: место генерал-адмирала он все равно получит. Он немедленно принес извинения послу, признав, что несправедливо считал его своим убийцей. К счастью, как раз был пойман сообщник настоящего убийцы. Губернатор приказал привести его, собственноручно надел ему веревку на шею, и губернаторские слуги повесили злодея из окна на глазах обоих господ. Затем оставалось лишь отпраздновать счастливое окончание дела.

— Лиге конец! — с прямотой старого солдата выкрикнул Вийяр из того окна, к которому уже ранее все взгляды привлек висельник. Губернатор приказал: — Кричите все: да здравствует король!

Народ послушался, и клики его докатились вплоть до гавани, где корабли дали залп из пушек. С крепостных валов раздавались салюты, радостно звонили все без изъятия церковные колокола. Благодарственное молебствие в соборе Богоматери, с королевским послом Рони в первом ряду; прием именитых горожан, принесших ему в дар великолепный столовый сервиз из позолоченного серебра; после этого Рони покинул город Руан.

Когда во время сражения при Иври он, весь в ранах, лежал под грушевым деревом, он и там оказался победителем и даже захватил богатых пленников, ибо этого человека возлюбило счастье. На сей раз он своим усердием — счастье послужило здесь только подмогой — добыл королю один из лучших городов. Хороший слуга короля поистине заслужил свою награду. Меж тем он возвращается, ему навстречу раскрываются объятия, он произносит красивую речь: столовый прибор из позолоченного серебра должен принадлежать королю; его слуга взял себе за правило ни от кого не принимать подарков. После чего король оставляет ему прибор и прибавляет еще три тысячи золотых экю. Пока все идет прекрасно. Однако, когда Рони просит о месте начальника артиллерии, король обнимает его еще раз и назначает губернатором города Манта. Рони вне себя. Он дерзко бросает королю упрек в неблагодарности. По старой привычке шутить над серьезными вещами — Рони она всегда была чужда — король отвечает:

— Моя неблагодарность — это уже старо. Попросите лучше, чтобы вам рассказали последние придворные новости.

Очень скоро Рони узнал все. Он заперся на час у себя в комнате, затем отправился к мадам де Лианкур. Она тотчас поняла, что он пришел по поводу места начальника артиллерии, хотя по нему ничего не было заметно: держал он себя с обычным достоинством. Одежда его была усыпана драгоценными каменьями.

— Мадам, я просил о чести присутствовать при вашем утреннем туалете. Король пользуется моими услугами, возможно, я могу понадобиться и вам.

Габриель ответила необдуманно:

— Благодарю. Когда король в походе, я посылаю ему письма через господина де Варенна[33] Де Варенн Гийом Фуке, маркиз де ла Варенн (1560–1616), — французский дипломат. Начав свою карьеру в качестве повара, поставщика любовниц Генриху IV и исполнителя его интимных поручений, стал маркизом, канцлером и генеральным контролером почт. Покровительствовал иезуитам..

Тот был раньше поваром, а теперь разносил любовные письма. Рони побледнел; краски на его лице, напоминающем свежий плод, не сошли совсем, только потускнели. Габриель все же заметила это, но упустила возможность тут же извиниться, и, сколько ни пыталась впоследствии, ей это так и не удалось. Будь при ней ее тетка де Сурди, она подала бы ей нужный совет, и Габриель, возможно, не приобрела бы на всю жизнь такого врага. А вместо этого, заметив свою ошибку, бедняжка заупрямилась, поглядела на господина де Рони так высокомерно, что камеристка перестала расчесывать ей волосы, и наступило длительное молчание.

Наконец господин де Рони преклонил колено и надел даме туфельку, которую она в раздражении сбросила с ноги. Габриель нетерпеливо смотрела на него и думала, что и это не поможет ему стать начальником артиллерии, им будет господин д’Эстре. Обиженный и виду не подал, он сказал комплимент по поводу ее маленькой ножки и откланялся. Едва он удалился, как испуг пронизал Габриель до самого сердца: она его не поздравила, о доблестном приобретении города Руана даже не вспомнила. Он, конечно, пошел прямо к королю.

— Беги, верни его! — приказала она камеристке. Но тщетно. Рони не пришел. Он задавал себе вопрос, почему эта красивая женщина до глубины души ненавистна ему. Главной причины — их взаимного сходства — он покамест не постиг. Оба блондины, с севера, у обоих светлые краски, холодная рассудительность. Голый расчет связывает их с королем, человеком смеха и слез; но медленно в обоих созревает нечто, выходящее за пределы их природы — чувство, внушить которое может им только этот человек с юга. Скоро каждый из них потребует большего: не только милостей короля, но и доверия возлюбленного. Оба ревнивцы, оба любят одного, хотят вредить друг другу — и так до самого конца.

Король отправился в Сен-Дени, где вскоре ему предстояло отречься от своей веры. Об этом он до сих пор не знал ничего определенного и в сердце своем еще колебался, хотя столько уже было предпосылок к этому событию, что оно могло бы произойти как бы само собой. Между тем он совещался с лицами духовного звания, прислушивался к голосам представителей Генеральных штатов там, в Париже, почти равнодушно ожидал перемен, которые могли бы остановить его, сам медлил, надеясь договориться со своим Богом. Полный тревожных предчувствий, он больше чем когда-либо нуждался в близости своей прекрасной возлюбленной. Он оставил ее сейчас в другом городе, потому что у него не было еще того опыта, который он вскоре приобрел; но уже и тут стало ясно, что разлучаться им нельзя. Король не знал никого, кто бы бережнее его благородного Рони доставил к нему любимую. Никакие разочарования не могут поколебать преданность хорошего слуги. Невозможно ему не любить Габриель, раз он видит свое благополучие в Генрихе. Так полагал Генрих.

Рони немедленно приступил к сборам. К чему задумываться, для кого он старается, кто средоточие заботливых приготовлений? Пускай для недруга, все равно нужно обеспечить спокойное путешествие по стране и торжественное прибытие. Впереди, верхом, он сам со своей свитой, затем, на расстоянии ста шагов, — два мула, запряженных в носилки, на которых покоится возлюбленная короля. Снова промежуток. Затем повозка для прислуги, запряженная четверкой лошадей. Далеко позади, в хвосте поезда — двенадцать мулов с поклажей. Все торжественно и чинно, на всем печать той же разумной аккуратности, что и на прочих начинаниях барона. Ничего бы не потребовалось изменить, если бы вместо Габриели д’Эстре средоточием шествия была сама царица Семирамида. К сожалению, не все люди так преданы делу и обладают таким чувством ответственности, как Рони. На самом крутом спуске кучер запряженной четверней повозки соскочил с козел, не подумав хотя бы здесь обуздать свою естественную потребность. Какой-то задорный мул, несмотря на тяжелый груз, галопом настиг лошадей, тащивших повозку, и, позвякивая колокольчиками, показал, как громко умеет он реветь — ничуть не хуже, чем осел Силена[34] Силен  — в древнегреческой мифологии воспитатель бога Диониса. Изображался веселым, подвыпившим старцем, едущим верхом на осле. в Бафосской долине. От этого четверка коней рванулась вперед; тяжелая колымага, казалось, того и гляди, повалит легкие носилки, разобьет их вдребезги и пустит под гору, а с ними вместе и самое большое сокровище королевства.

— Держите! Держите! — кричали все, но никто не шевелился, слуги оцепенели от ужаса. Между тем дышло сломалось, повозка остановилась, а лошади одни помчались дальше и где-то впереди были задержаны людьми господина де Рони.

Дама была на волосок от гибели, и потому рыцарь стремглав бросился к ней. Страх сковал ему язык, он только жестами без слов выражал свою преданность да издавал хриплые возгласы радости. Дама раскраснелась от гнева. До сих пор ее всегда видели лишь в мерцании лилий, значительно преобладавших над розами. Рыцарь наблюдал происходящее с тайным удовольствием, он вспомнил других любовниц короля, которых тот покинул, потому что не терпел их свойства краснеть пятнами. Такой юной особе до этого было далеко, по меньшей мере лет двадцать; нужды нет. У Рони зародилась надежда, и он собрался попросту продолжать путь. Госпожа д’Эстре полагала иначе; на ком-нибудь ей нужно сорвать гнев, и если сам Рони для этого не годится, то пусть он хоть собственноручно высечет кучера за несвоевременное отправление естественной нужды. И доблестный слуга короля послушался, а немного позднее доставил королю прелестную путешественницу всецело в мерцании лилий.

— Во время происшествия все позеленели от ужаса, — пояснил он нетерпеливому любовнику. — Только у мадам де Лианкур краски стали еще прекрасней, чем всегда. Сир! Жаль, что вас при этом не было!

Несчастная Эстер

Любящая чета открыто поселилась вместе в старом аббатстве, о чем проповедник Буше, надрывая глотку, кричал по всему Парижу. Однако успех его был невелик. Слушатели уже не сбегались толпами, не устраивали давки, падучая случалась реже: прежде всего вследствие провала Генеральных штатов. Люди убедились наконец, что различные претенденты на французский престол не имеют твердой почвы под ногами, а у ворот столицы ждет настоящий король, которому стоит только отречься от прежней веры, чтобы немедленно вступить в город. Он доказал свою силу хотя бы тем, что не делал больше попыток ворваться с боем. Ворота были открыты, крестьяне ввозили припасы, парижане отваживались выходить из города. Они были сыты, что бодрило их, возвращало им давно утраченную любознательность; кто с урчанием в животе слушает поклепы неизменного Буше, тот в конце концов забывает, что следует самому посмотреть и поразмыслить.

Целыми толпами тянулись парижане в Сен-Дени, но только в одиночку доходили до старого аббатства; иногда на это отваживались по двое, рассчитывая защитить друг друга. Ведь здесь явно имеешь дело с антихристом, тому порукой многое, иначе разве мог бы отлученный от церкви еретик так долго держаться против всей Лиги, против испанских полчищ, против золота короля Филиппа и папского проклятия. Два горожанина прокрались сегодня в монастырский сад, отыскали укромное место и решили выжидать, запасшись провизией. А вот и само чудовище, тут как тут, точно дьявол, когда его вызывают заклинанием, только что вокруг него нет серного облака. Он даже без охраны и не вооружен; одет совсем не по-королевски. Вот мы уже и открыты, хотя за кустарником он видеть нас не мог. Конечно, что-то с ним нечисто.

— Сир! У нас нет дурных намерений.

— У меня тоже.

— Клянемся, никогда мы не верили, что вы антихрист.

— Да я и не считал вас такими дураками. Теперь пришло для нас время познакомиться поближе. Нам всем троим придется еще долго жить вместе.

По его знаку они покинули свое убежище, и не успел он оглянуться, как они уже стояли пред ним на коленях. Он добродушно посмеялся над их смущением, потом сразу перешел на серьезный тон и спросил о недавно пережитых ими тяжелых временах; они упомянули о муке, которую действительно добывали на кладбищах, чему теперь сами уже верили с трудом; тут король закрыл глаза и побледнел.

Об этой встрече они рассказали потом великому множеству любопытных, которые меньше интересовались его словами, нежели его наружностью и обхождением. Хотели знать, добрый он или злой.

— Он печальный, — заявил один из тех, что близко заглянул ему в лицо. Другой возразил:

— Откуда ты это знаешь? Он все время шутил. Хотя… Впрочем… — Здесь тот, что считал его шутником, запнулся.

— Хотя… Впрочем! — с сомнением сказал и тот, которому он показался грустным.

— Он большой человек. — В этом оба были согласны. — Он высокого роста, приветливый и такой простой, что страшно становится и даже…

— Хочется руку ему подать, — торопливо закончил второй. Первый смущенно молчал. Он чуть не выдал, что они валялись в ногах у короля.

В том же монастырском саду король принял явившегося к нему пастора Ла Фэя, который вел за руку женщину под покрывалом.

— Мы вошли незаметно, — были первые слова старика.

Генрих ничего не мог понять, он переводил взгляд с пастора на женщину, однако покрывало на ней было плотное.

— Незаметно и неожиданно, — второпях произнес он; он спешил к Габриели.

— Сир! Возлюбленный сын, — сказал старик. — Господь не забывает ничего, и, когда мы меньше всего ждем этого, он напоминает нам о наших деяниях. Кто их совершил, не смеет от них отрекаться.

Тут Генрих понял. Он, должно быть, знал эту женщину, Бог весть где и в какие времена. Напрасно он искал какого-нибудь знака на ее обнаженной руке. Никакого кольца, пальцы разбухшие и израненные работой. Он перебирал в памяти имена, боялся, что за ним подсматривают, и с трудом удерживался, чтобы не оглянуться на окна дома.

— Она нашей веры, — сказал Ла Фэй и сдернул с нее покрывало. Вот кто это — Эстер из Ла-Рошели. Генрих любил ее так же, как двадцать других, и, может быть, больше, чем десятерых из них, теперь об этом судить трудно. Он спешил к Габриели.

— Мадам де Буаламбер, если не ошибаюсь. Но, мадам, время выбрано неудачно, я занят. — Он думает: «Габриели об этом донесут непременно!»

Пастор Ла Фэй, старик с развевающимися седыми волосами, очень твердо:

— Вглядитесь лучше, сир! От своей совести люди нашей веры не бегут.

— Кто говорит о бегстве. — Генрих принимает гневный вид, но постепенно на самом деле распаляется гневом. — Я вовсе не бегу, я занят, и я не потерплю принуждения. Даже и от вас, господин пастор.

— Сир! Вглядитесь получше, — повторил пастор.

И тут у Генриха словно крылья опустились, ничто уж не воодушевляло его, ни желание, ни гнев. Перед ним, теперь действительно без покровов, была состарившаяся, больная и жалкая женщина, — а когда-то из-за нее он пережил экстаз пола и подъем сил. Он никогда не достиг бы столь многого, не достиг бы ворот своей столицы, если бы все они не вызывали в нем экстаза и подъема. «Эстер! Вот что сталось с ней! Ла-Рошель, твердыня у моря, крепкий оплот гугенотов, отсюда мы, борцы за веру, не раз устремлялись в бой. К чему сверкать на меня глазами, пастор, мы единодушны. Минута выбрана удачно».

— Мадам, чего вы желаете? — спросил Генрих.

Он думает: «Гугенотка Эстер удачно выбрала минуту, чтобы предстать несчастной передо мной. Я собираюсь отречься от веры, и за это счастлив с Иезавелью, которая обращает царя Ахава к богу Ваалу. Однако ее в конце концов сожрут собаки. О, как скоро красоту постигает возмездие, она тускнеет от нашей неблагодарности: у Эстер из Ла-Рошели от горя и нужды потускнело лицо!»

Но тут он все-таки убежал бы, если бы она не заговорила. Ее хриплый, тихий голос произнес:

— Сир! Ваш ребенок умер. С тех пор ваша казна мне больше ничего не платит. Я отвергнута своими, я одинока и бедствую. Смилуйтесь надо мной!

Она попыталась преклонить колено, но от слабости едва не упала. Не Генрих, а старик Ла Фэй поддержал ее. Его взгляд строго сверкал, и Генрих ответил ему скорбным взглядом. Вскоре он ушел, но перед уходом кивнул пастору, в виде обещания, что все будет сделано. Он думал об этом, пока шел по коридорам аббатства, постепенно замедляя шаги. «Что я сделал, что я могу еще спасти? Это самый непростительный пример моего бессердечия. Проливаю мимолетные слезы и уже спешу к следующей. Такая обо мне слава, она известна всем, а я последний замечаю, каков я на самом деле».

Ему вдруг стала ясна его роковая роль. Он плодил жертвы. По всем правилам и по искреннему своему убеждению он должен был бы поступать иначе, ибо из личного опыта хорошо знал тяготы жизни и неизменно нуждался в душевной твердости, как проходя школу несчастья, так и на пути к трону. Но наше доблестное поведение всегда требует, чтобы мы кого-то приносили в жертву. Генрих еще раз вспомнил об Эстер, потому что ему неоткуда было взять пенсию, которую он хотел ей назначить; ему пришлось бы урезать на эту сумму Габриель, свою дорогую повелительницу. Это он считал невозможным и боялся этого, ибо она, конечно, ничего бы не уступила. Ему стоило только вызвать в памяти картину, как ее прекрасная рука покоилась на локотнике кресла, а на пальце блестел камень, тот самый камень, что был украден господином д’Эстре.

Погруженный в заботы, он необычайно тихо вошел в ее покои. Из прихожей он заглянул в отворенную дверь; красавица сидела у туалетного стола. Она писала. «Но любимая женщина не должна писать никому, кроме меня. Всякое другое письмо неизбежно внушает подозрения». Генрих приближался совсем беззвучно, теперь уже вовсе не по причине задумчивости. Наконец он заглянул писавшей через плечо, она его не замечала, хотя все их движения отражались на светлой глади круглого зеркальца. Генрих прочел: «Мадам, вы несчастны».

Он испугался, сразу понял, о чем тут речь, и все же с мучительным трепетом следил за пером, которое громко скрипело, иначе, пожалуй, слышно было бы его дыхание. Его дыхание туманило зеркало. Перо крупно выводило: «Мадам, такова наша участь, когда мы верим красивым словам. Нам следует остерегаться, иначе нас ждет заслуженная гибель. Мне вас не жаль, потому что ваше поведение унизительно, а сцена в саду бесчестит мой пол. Я согласна дать вам денег, чтобы вы исчезли. Отец вашего умершего ребенка легко может об этом позабыть». Она писала дальше, но Генриху уже не хотелось читать. Зеркало было затуманено его дыханием, и лица его она там не увидела, когда внезапно подняла взгляд. Он, пятясь, удалился прочь, в полной уверенности, что она знала о его присутствии и писала больше для него, чем для той, другой.

Он не появлялся несколько дней и даже обдумывал разрыв с возлюбленной. Она была жестока и непримирима. Посредством письма она дала ему понять, что никогда не простит, если он окажет помощь той женщине. Он и не решился на это. Дела в разных городах способствовали тому, что он забыл о капризах своей повелительницы. Он позабыл о ее капризах, но не о ней, а из-за большой тоски по Габриели у него не осталось времени подумать о той несчастной. На третий день он узнал, что его возлюбленная принимала у себя герцога де Бельгарда.

У него начался жар, совсем как приступ лихорадки, которая в течение всей его юности приключалась с ним и валила его с ног после особенно тяжелых испытаний — бессилие волевой натуры, перед которой открылась бездна. Отсюда и жар. Сорокалетний человек не пугается его. Глубокую трещину в своей воле к жизни он закрывает собственной рукой; это возможно в таком уравновешенном возрасте. На коня, застичь изменников! Он опередил своих спутников и вторил ветру стонами горести и мести. Действовать! Не валяться в постели и не предаваться отчаянию, нет, это недопустимо, надо спешить, чтобы покарать обоих. Он мчался в полном мраке по лесу, пока его конь не упал и сам он не очутился на сухих листьях.

— Господин де Прален[35] Де Прален  — Шарль де Шуазель, маркиз де Прален (1563–1626), — французский военный, отличился в битвах в царствование Генриха III и Генриха IV. С 1619 г. маршал Франции, под конец жизни губернатор Сентонжа.! — крикнул он, когда подоспели дворяне.

В подставленное ухо шептал он приказы, никогда в жизни он не думал, что способен приказать нечто подобное. Бельгард должен умереть.

— Вы должны исполнить мою волю, вы отвечаете мне собственной головой.

Прален недолюбливал обер-шталмейстера, в поединке он убил бы его: но королю он не верил. Этот король не из тех, что поощряют убийц, он никогда не осуждал на смерть своих личных врагов и не начнет с Блеклого Листа. Прален отвечал рассудительно:

— Сир, подождем до рассвета.

Король вспылил:

— Вы думаете, я не в своем уме. Я хочу того, что вам приказываю. И не только Бельгарда. Не его одного должны вы убить, если застанете их вместе.

— Я в темноте плохо слышу, — сказал господин де Прален. — Сир, вы повсюду прославлены своей добротой, вы монарх новой человечности и тех сомнений, которые философы считают плодотворными.

— Неужели так было? — спросил Генрих сурово, — Ничего не помню. Оба должны умереть — женщина даже скорее, она первая. — Он резко выкрикнул: — Я не могу это видеть, — и заслонил глаза рукой от встававших перед ним картин.

Свидетель мрачного часа поспешил отойти как можно дальше, чтобы не присутствовать при этом. Наконец король снова вскочил в седло. Когда они прибыли в Сен-Дени, занималось утро. Генрих мчится вверх по лестнице, требует, чтобы его впустили, принужден ждать у двери и сквозь плотно закрытую дверь, словно воочию, видит переполох преждевременного пробуждения. Его терзает страх; тем, что находятся в комнате, не может быть страшнее, чем ему. Наконец замок щелкает, его возлюбленная повелительница стоит перед ним — вновь обретенная, он вдруг понимает, что считал ее утраченной. Кровь приливает у него к сердцу, потому что она возвращена ему. Она одета как в дорогу, хотя едва светает, совершенно одетая женщина стоит против окна, которое задребезжало, когда его распахнули. Слышен был прыжок в сад.

— Объясните все это, мадам.

Она держала голову высоко и отвечала невозмутимо:

— Человек, что впал у вас в немилость, просил о моем заступничестве.

— Он выпрыгнул в окно. Надо его задержать.

Она преградила ему дорогу.

— Сир! Ваши враги из Лиги завлекали его; но он вам не изменил.

— И с Лигой и с вами! Мадам, как объяснить, что вы одеты, а постель ваша измята? Заступничество! На рассвете и при измятой постели.

Она своей широкой юбкой загородила постель.

— То, чего вы опасаетесь, не случилось, — совершенно спокойно сказала она.

Он топнул ногой, чтобы придать всей истории менее мирный характер.

— Оправдайтесь! Вы еще не знаете, что я явился вас выгнать.

Она испытующе заглянула ему в глаза, словно боясь, что у него начался приступ лихорадки.

— Сядьте, — потребовала она и села сама, перестав заслонять измятую постель. Затем заговорила: — Сир! Вы не впервые оскорбляете меня. Вы нанесли обиду господину д’Эстре. Далее, вы унизили меня тем, что приняли в саду ту женщину. Вы уехали, не простившись, и я проявила слабость, ответив на письмо более верного друга. Он явился ко мне до рассвета, что вы должны бы счесть с его стороны деликатностью. Разве вам было бы приятней, если бы весь дом проснулся и увидел нас?

Он с трудом дослушал до конца, он вцепился в локотники, чтобы не вскочить с кресла. Вместо этого он подвинулся ближе к ней и сказал, отчеканивая каждое слово, прямо ей в лицо:

— Он приехал за тобой; поэтому ты одета. Вы хотели бежать. Вы хотели обвенчаться.

— С вашего позволения, — отвечала она, вскинула голову, но не отвела от него взгляда.

— Позволения я никогда не дам, — пробормотал он. — Матери моего ребенка, — вдруг произнес он громко. При этих словах она дважды быстро взмахнула ресницами и больше ничего, затем наступило молчание. Оба застыли, нога к ноге, почти щека к щеке, в напряженном молчании. Сначала он весь похолодел, потом у него стало сухо во рту и в горле, он не мог глотнуть, подошел к столу и выпил воды. После чего покинул комнату. На нее он больше не взглянул.

Мадам де Лианкур не стала ждать и велела укладывать сундуки. Она не знала, проиграла она игру или нет. Пока что следовало уехать к тетке Сурди. Тетушка де Сурди сказала бы: «Что бы ни случилось, никогда ничего не проси и ни при каких обстоятельствах не благодари». Габриель, казалось, слышала эти советы даже издали, а сама между тем рассеянно отдавала распоряжения служанкам, укладывавшим сундуки. Правда, она не обладала глубоким умом и из-за скудости мышления совершала порой чреватые последствиями ошибки, как, например, с господином де Рони. На сей раз, однако, она руководствовалась затверженным житейским правилом ничего не просить, ни за что не благодарить, только выжидать, пока противник не сдастся. «У него нет никого, — думала она. — Никого на свете, тем более что сейчас он готовится к прыжку, который сам зовет смертельным прыжком, и недаром. У него больше вероятия потерять своих приверженцев, чем выиграть королевство. Когда мы ночью лежим рядом, я больше молчу, а он говорит сам с собой. Я ничего не имею против того, чтобы казаться недалекой».

И она приказала служанкам прекратить сборы. Оставшись одна, она набросила самое легкое, самое прозрачное одеяние; у нее вдруг явилась уверенность, что он вернется. «Женщины по большей части обманывали его, и он над этим смеялся. Он к иному и не привык, так говорят все. Никогда он не был ревнив, теперь это с ним впервые».

— Ему это, верно, нелегко, — произнесла она вполголоса и, мягко опустив руки на колени, ощутила мимолетный прилив неясности к тому, кто из-за нее стал другим и с ее помощью обогатил свою способность к страданию. Она даже была близка к раскаянию. — Я только ресницами взмахнула, когда он заговорил о своем ребенке.

Он вошел, взял ее за обе руки и сказал:

— Мадам, забудем все.

— Вы одумались, сир! — ответила она снисходительно, однако прекрасно заметила, какой мучительный час он провел. Его лицо должно бы побледнеть и стать усталым. Но лицо, обветренное в бесконечных походах и закаленное в борьбе, не способно быть бледным и усталым. Разве что заглянешь под кожу, подумала она с умилением.

— Сир! Вы неотразимы, когда добиваетесь меня. — С этими словами она протянула к нему руки, уже не просто терпеливо и приветливо, а наконец с вожделением.

Когда минуты самозабвенной страсти прошли, они снова стали прежними — он беспокойный и пылкий, она же непонятная и хладнокровная.

— Северный ангел, — сказал он с отчаянием. — Поклянитесь мне, что с вашей верностью не сравнится ничья, кроме моей. — Но сам не стал слушать ее. — В какой верности можете вы мне клясться, когда вы уже дважды нарушили ее. Мое страшное подозрение вы принимаете совершенно спокойно, меж тем как другому прощаете открытое предательство. Блеклый Лист боится Лиги и не только сватался к мадемуазель де Гиз, но пользуется милостями ее матери. Вы для него ничто, и мне он не предан.

Ревнивец изощрялся в унижении противника, в завоевании ее непобедимого сердца.

— И вы могли ему написать! После всех обещаний! Вы больше не смеете говорить: я сделаю. Вы должны сказать: я делаю. Примиритесь с тем, повелительница, чтобы иметь только одного слугу.

Он застонал. Прижав обе руки ко лбу, он выбежал из комнаты. «Ниже пасть уже нельзя», — чувствовал он.

В старом саду его поджидал пастор Ла Фэй: Генрих как увидел его, застыл на месте, пораженный прямой связью между своим несчастьем и своей виной. Пастор стоял в десяти шагах от него, под деревьями.

— Несчастная Эстер умерла, — проговорил он.

Генрих опустил голову на грудь и столько времени молчал, не шевелясь, что старику в тени деревьев сделалось жутко. Он сказал:

— Пусть даже это ваш величайший грех, сир! Несчастная Эстер теперь у престола вечной любви!

Генрих поднял голову, поверх дерев призвал он в свидетели горние выси:

— В Долине Иосафата у меня в последний раз был выбор… — И удалился поспешно.

Ла Фэй остался один в скорби и страхе. Король богохульствует. Король смущен духом. Готовится отречься от своей веры и осмеливается сравнивать себя со Спасителем, как он был искушаем и устоял.

Только позднее пастор Ла Фэй узнал — Долина Иосафата — так звался королевский лагерь у Шартра; и когда однажды король весь в грязи вылез из траншей, кого же несли ему навстречу? Существо, которое Господь Бог поставил на пути короля во имя Своих неисповедимых целей.

Старый протестант ни за что не поверил бы, что Габриель д’Эстре никогда не убеждала своего друга переменить веру. Сам Генрих знал правду лишь в той мере, в какой ее можно было обнаружить из разговоров и умолчаний. Однако когда впоследствии его спрашивали: «Сир! Кто, собственно, обратил вас?» — «Моя возлюбленная повелительница, прелестная Габриель», — отвечал он.


Читать далее

II. Превратности любви

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть