Онлайн чтение книги Белый шаман
9

Кажется, все шло в артели как надо: сооружались остовы для байдар, возникали бригады, а между ними началось состязание, кто больше поймает песцов, азартное состязание. Веселее стало жить охотникам, в каждом новшестве им виделся огромный, внушающий самые добрые надежды смысл. Да и в тундре, у чавчыват, менялась жизнь. И самым примечательным было то, что уходили пастухи от богатых чавчыват в артель.

Почти все пастухи покинули Эттыкая. И Вапыскат был вынужден все чаще выходить обыкновенным пастухом в свое стадо, которое таяло с каждым днем: то волки отколют косяк, разгонят по тундре, порежут десятки, то мор нападет — никаким камланием не отгонишь. Приехал однажды черный шаман к Эттыкаю и сказал:

— Кажется, сдвинулась со своего места сама Элькэп-енэр, приходит конец всему сущему на свете.

— Приходит нам с тобой конец, а не всему сущему, — раздраженно ответил Эттыкай, не очень приветливо принимая гостя.

— Я нашлю порчу на Майна-Воопку. Он научился дерзости у Пойгина. Это ты спас проклятого анкалина. Я вчера нюхал шкуру черной собаки… до сих пор в ней хранится предсмертный пот этого Пойгина.

— Да, спас, это верно, — неотступно думая о чем-то своем, подтвердил Эттыкай.

— И Рырки нет. Сколько он говорил, что наша пуля рано или поздно настигнет Пойгина. А вышло, что пуля Пойгина его настигла. Все ты, ты виноват. Зачем тогда пощадил Пойгина?

— Пощадил, пощадил, — приговаривал Эттыкай, поправляя огонь в светильнике.

— Ну и как теперь будем жить дальше?

— Наверное, будем отдавать оленей в артель, пока их волки не пожрали.

— Что?! — Вапыскат принялся ожесточенно расчесывать свои болячки. — Отдавать оленей в артель?

— Да, отдавать оленей в артель и проситься к Пойгину в пастухи…

— К Пойгину в пастухи?! Я лучше наглотаюсь мухоморов и уйду к верхним людям. И никогда уже сюда не вернусь…

Эттыкай с равнодушным видом пожал плечами:

— Как знаешь, как знаешь. Можно и так. Но скорее всего, когда олени твои разбегутся, ты станешь обыкновенным анкалином, будешь жить на берегу.

Черный шаман от изумления, казалось, и дышать перестал. Наконец закричал:

— Ты что говоришь?! Понятна ли тебе суть твоих слов?! Неужели ты настолько поглупел, что смеешь меня так унижать без боязни быть наказанным?

— Не твоего наказания боюсь…

— Не моего? Может, наказания Пойгина ждешь? Рырка уже дождался…

— Дождался, дождался…

— Пусть на твоих оленей найдет мор!

— Пусть, пусть найдет, — монотонно и равнодушно сказал Эттыкай. — А тебе я прорицаю жизнь анкалина. Хватит, наслушался твоих прорицаний, послушай мои…

Не знал в тот момент черный шаман, насколько был близок к истине Эттыкай. Отставив в сторону чашку с недопитым чаем, Вапыскат принялся быстро одеваться.

— Пусть гостем твоего очага будет Ивмэнтун, но только не я…

Эттыкай на какое-то мгновение пожалел, что разгневал черного шамана, но тут же мысленно махнул рукой и замер с крепко закушенной потухшей трубкой.

Вапыскат ушел. А Эттыкай еще долго сидел неподвижно, пугая жену своим мрачным видом.

— Пора идти в стадо, — робко напомнила Мумкыль. Эттыкай посмотрел на нее так, будто она оказалась тем самым Ивмэнтуном, которого пожелал ему увидеть собственным гостем черный шаман. Мумкыль юркнула мышью вон из полога. «Пора идти в стадо», — еще долго звучал в ушах Эттыкая робкий голос жены. Да, пора идти самому в стадо, как последнему пастуху. Такая теперь у него жизнь. Где же выход? Может, и вправду прийти к Пойгину и попроситься в артель? Однако, что будет дальше? И примут ли его в артель?

Много раз с тех пор возвращался Эттыкай к этой мысли. Осторожно заговаривал с Майна-Воопкой по этому поводу. Однажды приехал к нему в стойбище, застал у костра в яранге. Пэпэв достала белую шкуру оленя, вопросительно посмотрела на мужа. Тот едва приметно кивнул головой, мол, стели. Эттыкай заметил это, сел на шкуру осторожно, почти застенчиво, показывая, насколько он лишен даже в малой степени высокомерия. Долго пили чай молча. Наконец Эттыкай сказал:

— Не жалко тебе, что моих оленей рвут волки?

— Жалко…

— Вот, вот, жалко, очень жалко. А как твое стадо? Большое оно теперь у тебя, о-о-о-чень большое.

— У меня моих оленей не больше, чем было. Остальное стадо общее, артель называется.

— Не режут волки ваших оленей?

— Случается. Но много меньше, чем резали когда-то.

— Не ленятся пастухи?

— Нет, не ленятся.

— Неужели Выльпу слушаются, как слушались Рыр-ку или меня?

— Вас больше боялись, чем слушались.

— Да, да, боялись, это верно, боялись. Какой пастух слушается, если хозяина не боится.

— Есть и такие, которым страх нужен. Привыкли, что Рырка на них должен рычать…

— Или Эттыкай лаяться, — попробовал пошутить гость над собой, горько усмехаясь.

— Мы научились по-своему вселять в таких страх, — сказал Майна-Воопка, как бы пропуская мимо ушей шутку Эттыкая, которому она, видимо, не так-то и легко давалась.

— Каким образом?

— На всеобщий укор приглашаем — собрание называется. Правда, собрание это не только всеобщий укор тому, кто нарушил запрет на лень, на бесчестие. Это еще и как бы семейный совет по всем общим делам.

Эттыкай поморщил лоб, не в силах осмыслить для него непостижимое, и тихо повторил:

— Всеобщий укор… Смешно как-то… Майна-Воопка вскинул гордую голову, показывая,

что гостю нелишне было бы выбирать слова поосторожнее, а то здесь и обидеться могут. С чувством достоинства ответил:

— Не так уж и смешно. От лодырей пар идет, как от котла над костром, когда выслушивают наш укор.

Эттыкай понял, что допустил оплошность, сказал льстиво:

— Ты умеешь устыдить того, кто достоин порицания…

— Не только я.

Приняв от Пэпэв еще одну чашку чая, Эттыкай отпил глоток и надолго задумался. Потом отпил еще несколько глотков, поправил машинально амольгин, взявшийся жаром в костре, и спросил, напряженно глядя на Майна-Воопку:

— Могу ли я стать человеком вашей артели? Майна-Воопка подумал, прежде чем ответить.

— Я скажу, если ты позволишь, каждому из чавчы-ват артели, о чем ты меня спросил сегодня…

— Позволяю.

— Пусть думают об этом чавчыват. Я тоже буду думать… А еще советую съездить к Пойгину, он самый главный у нас…

— Да, да, я знаю. Он давно уже был главным, даже тогда, когда жил у меня простым пастухом.

…Еще несколько месяцев думал Эттыкай, не попроситься ли ему в артель. И только тогда, когда к лету откочевал со своим стадом к морскому берегу, явился к Пойгину в правление артели. Это был деревянный дом у самого берега моря. Здесь толпилось много людей. Эттыкай настороженно огляделся, присел в угол и долго смотрел на Пойгина, отдававшего распоряжения охотникам. «Что ж, может, я тебя и не зря спас от шкуры черной собаки, — мысленно обращался к нему Эттыкай. — Теперь твоя очередь спасать меня. Интересно, каким было твое лицо, когда ты стрелял в Аляека, а потом в Рыр-ку? И так ли уж ты и не заметил, что я к тебе пришел? Скорее всего хочешь обидеть своим пренебрежением…»

Судя по всему, охотники были почтительны к своему председателю. Но вот вошел Ятчоль, протолкался к Пойгину, закричал:

— Я не поплыву в море на пятой байдаре! Она слишком мала и неустойчива на волнах.

— Садись в третью байдару, на мое место. Я буду на пятой, — спокойно ответил Пойгин.

— Нет, я лучше поплыву на пятой. Третья еще хуже.

— Это верно. Потому я и выбрал ее для себя и для тех, кто не трясется от страха перед каждой волной.

— А я трясусь? Ты почему позоришь меня?

Охотники попытались урезонить Ятчоля:

— Помолчи, рваная глотка!

— Покричи на свою жену, она привыкла к этому!

— Не мешай председателю!

— Он сделал три новые байдары, а сам уйдет в море на старой…

— Пусть уходит на новой, кто ему запрещает, — уже потише возразил Ятчоль.

— Совесть ему запрещает.

— Он и на старой тюленей и моржей добывает больше, чем кто-либо другой на новой.

— Он шаман, он прикликает к себе зверя! — опять закричал Ятчоль. — Скоро очочи прогонят его из председателей. Скоро придет газета из округа со словами проклятия Пойгину…

Эттыкай насторожился. О чем болтает этот крикливый человек? Может, все-таки говорит правду? Так ли уж и устойчив Пойгин под своей Элькэп-енэр? Почему он молчит? И все охотники тоже молчат…

Молчание действительно было долгим и тяжелым.

Но вот к Пойгину подошел Мильхэр — охотник высокого роста, с рябым от оспы лицом, и вдруг схватил Ятчоля за оба уха и с яростью прямо в лицо сказал:

— Если и вправду придут слова проклятия в листке немоговорящих вестей… я оборву твои уши и скормлю собакам.

Охотники рассмеялись. А Пойгин устало улыбнулся и негромко попросил:

— Отпусти его, Мильхэр. И руки в морской воде вымой. Уши Ятчоля, как и язык его, только с ложью и знаются.

И снова насмешки, как снег в пургу, осыпали Ятчоля. Осторожно потирая уши, он ждал момента, чтобы ответить насмешникам. Наконец дождался такого мгновения, закричал, раздувая в натуге шею:

— Откусите свои языки, угодливые людишки! Вы и передо мной по-собачьи вертели бы хвостом, если бы я был председателем. Но я буду, буду еще вашим очочем! Пусть только придет газета со словами проклятия Пойгину…

Ятчоль знал, о чем говорил. Месяц назад, когда артель готовилась к первому выходу байдар в море, Пойгин вышел со всеми охотниками Тынупа на берег со своим бубном. Старик Акко нес в лукошке из моржовой шкуры кусочки нерпичьего мяса, Мильхэр — лопасть от весла, Кайти — глиняный сосуд с жертвенной кровью нерпы. Навстречу людям дул резкий ветер. Море, насколько мог его постигнуть глаз человека, было открыто, нигде даже малейшего намека на ледяное поле. И это было плохо. Моржи, тюлени чаще всего там, где плавают ледяные поля. Надо было попросить море, его хозяйку, Моржовую матерь, пригнать ледяные поля, которые можно было бы достигнуть на веслах.

О, как ощутимо сегодня вечное дыхание моря. Волна за волной обрушивается на берег. И Пойгину кажется, что это живые существа спешат к берегу с добрыми вестями от Моржовой матери. Он жадно втягивает в себя такой знакомый ему запах водорослей, облизывает морскую соль на губах и произносит пока мысленно свои говорения в честь моря, говорения, которым через какое-то время суждено будет уйти грохотом его бубна в морскую даль, до той черты, где море становится небом. Уйдет грохот бубна и в глубь пучины, где находится очаг Моржовой матери. Чайки, гагары, бакланы слетаются к тому месту на морском берегу, где стоят мужчины и женщины, обращенные лицами к морю; кричат птицы, почти крылом касаются Пойгина, словно бы торопя его поскорее вскинуть над головою бубен. О, как глубоко дышит море, как ощутимо его вечное дыхание, как таинственна невидимая жизнь его пучины, как загадочна та черта, где море становится небом. Пойгину в детстве мечталось уйти на байдаре настолько далеко, чтобы он смог пересечь черту, где море становится небом. Ах, как крепко море пахнет морем…

Пойгин поглядывает на Кайти. Несет Кайти в вытянутых руках глиняный сосуд с жертвенной нерпичьей кровью, шаги ее точны и осторожны. Ах, как она верит морю. Сколько раз она выходила на берег, когда он, Пойгин, где-то далеко-далеко одолевал на байдаре волны. Выходила на берег и все смотрела и смотрела вдаль и шептала, что она верит морю, верит, что с его стороны ничего не приходит злого, а значит, не придет и печальная весть, что мужа ее поглотила пучина. Какие у нее удивительные глаза. Когда Пойгину случалось отчаянно пробиваться сквозь волны, ему казалось, что он видит глаза Кайти, и силы его удесятерялись.

Шипит пена прибоя, оседая на гальке, и Пойгину в этом чудится таинственный шепот самого моря, доверительный шепот, словно кто-то невидимый наклонился к его уху. Что в том шепоте? Скорее всего обещание отозваться добром на жертвоприношения, обещание откликнуться согласием на его просьбу подогнать поскорее льды и вместе с ними моржей и тюленей.

Вот еще пять раз наклонился кто-то невидимый к уху Пойгина с доверительным шепотом, с удивительным шепотом, который слышен даже сквозь грохот прибоя, и он ударит в свой бубен.

Пойгин поднял пятерню левой руки. Один палец загнул, второй, третий. Еще два раза осталось зашипеть пене прибоя. Еще один. И вот все! Сейчас грохот бубна пересилит гром прибоя. Уйдет грохот бубна далеко-далеко, глубоко-глубоко, и Пойгин всем своим существом растворится в вечном дыхании моря.

И загремел бубен! И, казалось, заспешили вал за валом к берегу волны моря, на призыв заспешили. И стал еще доверительней шепот невидимого, который склонился к самому уху Пойгина, словно бы советуя: ударь еще громче, найди в бубне самый проникновенный голос, пусть он войдет в самую душу Моржовой матери.

Бросил Акко из моржового лукошка кусочки мяса в море — прими в дар, Моржовая матерь. Швырнул Мильхэр лопасть весла в море — прими в дар, Моржовая матерь. И наконец настала пора самому главному жертвоприношению. Побледнев ликом, Кайти выплеснула из глиняного сосуда жертвенную кровь в море — прими в дар, Моржовая матерь. А бубен гремел, подтверждая всей своей страстью искренность жертвоприношения. И кричали, ликуя, птицы, и входила в каждую кровинку Пойгина сила вечного дыхания моря.

Журавлев прибыл на летние каникулы из тундры в Тынуп вместе с прикочевавшими на морской берег оленеводами. Постриженный, вымытый, переодетый в европейскую одежду, он чувствовал необычайную легкость и радость человека, который имел право на отдых после нелегкого испытания. Не такой уж и большой поселок Тынуп казался ему сущей столицей. Позади осталось девять месяцев жизни в тундре. Красная яранга его обрела добрую славу в тундре, а он, Кэтчанро, сумел показать себя в полете.

Ах, Кэтчанро, Кэтчанро, отчаянный ты человек, и что влечет тебя порой к самому дьяволу на рога? Писать надо об этом, писать свою душу, а главное — надо бы как можно полнее рассказать об увиденном. Хорошо, что он ведет дневник.

Журавлев достал из тумбочки дневник, полистал его, остановился на одной из записей. «Ездил в стойбище шамана Вапыската. Это был вызов на вызов. Шаман боялся, что я уведу от него последних пастухов, погрозил, что его жена встретит меня пулей из винчестера, а он сам — стрелою из лука. Вот я и явился к нему. Не с пустыми руками явился. То, что я захватил с собой, и явилось моим оружием. Сейчас вспоминаю, и хохот меня разбирает…»

Захлопнув дневник, Журавлев посмотрел на себя в зеркало, не узнавая свое бритое лицо. Вот так, Александр Васильевич, так-то вот, Кэтчанро. Было смешно, но поначалу не слишком…

Встретил Журавлева черный шаман у входа в свою ярангу. Долго смотрел на него, мигая красными веками, наконец спросил:

— Ты знал, чем я грозил тебе, если ты ко мне приедешь?

— Знал. Потому и приехал…

— Может, русские не боятся смерти?

— Я не боюсь твоих угроз.

— Значит, ты приехал ко мне с вызовом?

— Не совсем так. Но если и с вызовом, то не таким, как ты думаешь. Я привез тебе подарок от Рыжебородого. Здесь, в этой банке, мазь. Она, возможно, излечит твои болячки.

Журавлев протянул черному шаману стеклянную банку с противочесоточной мазью. Вапыскат понюхал банку, скривился от отвращения.

— Почему Рыжебородый хочет излечить меня от болячек?

— Наверное, потому, что ты хочешь наслать на него порчу.

— Он что, испугался, хочет задобрить меня?

— Нет, он посылает вызов тебе. Но вызов не зла, а добра…

— Выбрось банку подальше, вон за те синие горы, чтобы запах от этой отвратительной мерзости больше не беспокоил меня.

Вапыскат еще раз понюхал содержимое банки, но Журавлеву ее не вернул.

— Ладно, пусть побудет у меня. Только объясни… это надо есть, в чай намешивать или на мясо намазывать?

— Нет, это надо втирать на каждую ночь в тело, особенно там, где язвы.

— Ну если ты такой добрый… то не вотрешь ли эту мерзость в мое тело, как только старуха поставит полог?

Журавлев не смог скрыть, что на какой-то миг растерялся. Хотел было сказать, что это сумеет прекрасно сделать и его старуха, но потом решил, что нужно в своей операции идти до конца. «Ах, Кэтчанро, Кэтчанро, сумасбродная твоя голова», — сказал он себе и воскликнул:

— Я согласен!

Вапыскат недоверчиво усмехнулся, опять понюхал банку, а Журавлев размышлял: «Не хватало тебе и самому заразиться чесоткой, дурья твоя голова. А если у шамана не чесотка, а что-нибудь пострашнее?»

Вапыскат, поразмыслив о чем-то своем, громко сказал жене:

— Омрына! Ставь полог! Не медли ни мига. Я принял вызов этого странного гостя. И если мои болячки не исчезнут… ты будешь стрелять в него из винчестера, а я из лука…

«Ого! Вот это поворот, может, он думает, что к утру должен стать здоровым?» — подумал Журавлев, а вслух сказал, стараясь показать, что к угрозе шамана он относится не более как к шутке:

— Болячки твои, возможно, и совсем не исчезнут. Во всяком случае, далеко не сразу. Может, через месяц, через два, если ты будешь втирать мазь каждый вечер…

Вапыскат тоненько ухмыльнулся.

— Тогда выбрось эту пакость вон туда, в те сугробы, куда мы сливаем содержимое ачульгина. Пусть к дерьму добавится другое дерьмо…

— Делай это сам, — с некоторым облегчением сказал Журавлев и подумал: «Слава богу, не придется заниматься черт знает чем…»

Но не тут-то было. Едва нагрелся от выпитого чая полог, как Вапыскат стащил с себя кухлянку, потом штаны и заявил:

— Я готов. Втирай в меня твою отвратительно пахнущую мерзость. — И уже с невольной робкой надеждой добавил: — Кто ж его знает, а вдруг поможет. Замучили меня болячки.

И это был голос больного, разнесчастного человека.

Сострадание на какое-то время победило у Журавлева брезгливость. «Хорошо, хоть успел мяса съесть да чаю попить», — утешал он себя, закатывая рукава гимнастерки.

Ох и отчаянная это была работа! Журавлев втирал в покрытое язвами тело шамана мазь и прогонял подступающую к горлу тошноту глумливыми насмешками в свой адрес.

Вапыскат постанывал, поворачивался с боку на бок, пошлепывал по своему сухолядому телу ладошкой, показывая, в каком месте особенно невыносимо донимают его болячки.

А Журавлев, войдя в раж, творил свое врачеватель-ное дело, вслух по-русски приговаривая:

— А-а-а, сопишь, черная твоя душонка, покряхтываешь от удовольствия! Пардон, не слишком ли побеспокоил? Мне бы на дуэли с тобой сражаться, на винчестерах, а я черт знает чем ублажаю тебя!

Вапыскат приподнял голову и спросил удивленно:

— О чем твои говорения? Заклятия, что ли?

— Проклятия, а не заклятия! — по-русски ответил Журавлев. — А ну, поднажмем еще! Хорошо, что хоть от мази этой запах деготка доносится. Это даже приятные детские воспоминания навевает. Ну, ну, работай, самозваное медицинское светило, и вспоминай, как пахли сапоги у родного батюшки или шкворень в телеге. Это же надо, до чего докатился, шаманюгу злостного ублажаю, чуть ли не в массажисты к нему напросился. Ведьма бы тебя, мракобесину, помелом своим массажировала!

Омрына, зажав нос рукою, неподвижно сидела в углу полога, порой что-то едва слышно нашептывала.

— Нагрей чайник воды, мне надо отмыть руки, — попросил ее Журавлев.

Старуха долго не могла понять, что от нее хотят, наконец подобострастно закивала головой, выбралась из полога, принялась заново раздувать костер…

На второй вечер Журавлев заставил «врачевать» своего «пациента» старуху Омрыну.

— Побудь сегодня моим ассистентом, поучись у профессора, — по-русски сказал Журавлев, снова настраивая себя на тон отчаянного зубоскала. — Да и самой, поди, нелишне полечиться, вон все руки в язвах.

Когда Журавлев покидал стойбище шамана, тот ему сказал:

— Ты не рассказывай, что втирал в меня вонючую мерзость.

— Что вы, что вы, сэр, врачебная тайна превыше всего! — воскликнул по-русски Журавлев и по-чукотски добавил: — Даю обещание. Но обещай и ты мне, что будешь втирать мазь каждый вечер, пока не опустеет банка. Если будет мало — приезжай за новой.

К удивлению Журавлева, Вапыскат и вправду через полмесяца приехал к нему поздней ночью, вошел в палатку, попросился в полог.

— Впусти меня, я должен быть никем не замеченным…

«Ого! — мысленно воскликнул Журавлев. — Да ты, брат Кэтчанро, никак входишь в тайный сговор с черным шаманом…»

— Спасибо тебе, что обещание выполнил, никому не сказал, что я втираю мерзость в свое тело.

— Почему ты думаешь, что я обещание выполнил?

— У всех людей тундры мозги от удивления выворачиваются, никто не может понять, чем от меня пахнет… Если бы ты хоть слово кому сказал… все сразу поняли бы, что случилось…

А среди чавчыват и в самом деле возникали самые невероятные слухи о странном запахе, исходящем от черного шамана. Кто говорил, что он нажрался какого-то особого снадобья из корней и мухоморов, возможно, что даже помета Ивмэнтуна туда подмешал; кто высказывал предположение, что он и самого Ивмэнтуна сожрал прямо живьем. А старик Кукэну клялся: «Пусть на моей лысине трава болотной кочки вырастет, если Вапыскат, как со своей родной старухой, не обнимался с самой вонючей росомахой. Тут уж, что было, то было, не зря даже волки, кажется, дохнут, как только до них донесется омерзительный запах черного шамана».

— Удивляется тундра моему запаху, — повторил Вапыскат с таким видом, будто приводил доказательства собственной доблести.

— Ну а болячки… проходят?

Вапыскат растопырил пальцы, бережно подул на них, радостно заулыбался:

— Это диво просто, как мерзость твоя помогает. Дай мне еще, я хочу исцелиться до конца.

— Хорошо, я дам еще одну банку мази, однако при одном условии…

Вапыскат насторожился.

— Только плохой человек делает добро на каком-то условии…

— О, и ты о добре заговорил! Браво, браво! — по-русски воскликнул Журавлев, а по-чукотски возразил шаману:— Ты можешь сказать людям, что твое исцеление произошло благодаря твоей сверхъестественной шаманской силе.

Вапыскат прикурил от свечи, которой Журавлев обычно освещал свой полог, и уже тоном необычайной гордыни сказал:

— Так оно и есть! Мерзость твоя отвратительным запахом привлекла моих главных духов, которых я еще в молодости растерял. Вот кто меня исцелил… Теперь можешь рассказывать про это всем. — Вапыскат поклевал согнутым пальцем по стеклянной банке. — А Рыжебородому передай, что он не победил меня. Он хотел своей мерзостью исцелить мое тело, но душу ослабить. Но я как был черным шаманом, так и остался им. Однако заклятия свои я, пожалуй, сниму, пусть теперь не боится, что моя порча его настигнет.

Язвительно улыбаясь, Журавлев воскликнул по-русски:

— О, как вы великодушны, ваше шаманское преподобие!

Нырнув рукой под чоургын полога, Вапыскат достал тряпичный узелок, бережно развернул его.

— Вот тебе моя старуха гостинец прислала… лепешку прэрыма.

Журавлев присвистнул:

— Ну-у-у-у, брат Кэтчанро, тебе уже и подношения делают. Далеко пойдешь, профессор дерматологии. Впрочем, ты и зубы теперь рвать можешь. Черт его знает, может, я и в самом деле медицинское светило в себе погасил.

— Ты что опять меня лечишь заклинаниями? — спросил Вапыскат, и в тоне его явственно прозвучали дружелюбные нотки.

«Ишь ты, как сладенько заговорил, а недавно по палатке из винчестера садил», — подумал Журавлев и спросил у шамана в упор:

— Ну а стрелять по Красной яранге больше не будешь?

Вапыскат долго мигал, наконец ответил загадочно:

— Бывает, что страх человека накликает в его сторону пулю. Трусливый иногда так вот и уходит в мир предков.

— Видал, каков гусь! — оскорбленно воскликнул Журавлев. — Он меня пытается уличить в трусости. Нет уж, шаманское твое преподобие, такого ты от меня не дождешься!

— Я чувствую… ты по-русски бранишься, потому ухожу, — заявил шаман, завертывая в освободившуюся от прэрыма тряпицу банку с мазью.

— Катись, катись! — с веселой злостью напутствовал Журавлев шамана.

Долго не мог уснуть в ту ночь Журавлев, зажег еще две свечи, принялся за дневник. Нет, он не просто записывал факты, он размышлял, размышлял по поводу фактов. В тот раз он записал: «Мало, конечно, в противоче-соточной мази романтики, и, может, куда было бы романтичнее выходить на поединок с шаманом, имея винчестер в руках. И все-таки я ему вмазал кое-что посущественней, чем пулю винчестера…»

И вот теперь, наслаждаясь простором и чистотой своей комнаты на культбазе, Журавлев перечитывал дневник, заполнял новые страницы. Комично приосанившись перед зеркалом, он взвесил на ладони засаленную, залитую стеарином толстую тетрадь, сказал с шутливой велеречивостью:

— Это тебе, брат, мысли. Наблюдения и мысли!

В комнату ввалился корреспондент окружной газеты Геннадий Коробов. Он уже больше недели жил у Журавлева, и молодые люди успели подружиться. Был Коробов высок и нескладен, с кудрявой гривой волос, знал на память уйму стихов, любил пофилософствовать. Стихи он читал с упоением, подвывая, философствовал заумно, клялся, что напишет роман о Чукотке, даже язык чукотский начал для этого изучать. Завидовал Журавлеву: «Здорово ты настропалился по-чукотски говорить, да и опыт у тебя… целую зиму в кочевье. Мне бы твои наблюдения».

«Они и для меня пригодятся».

«Но я тоже кое-что поднакопил, забираюсь порой к черту на кулички со своей журналистской настырностью. В нашем деле, дорогой Александр, без настырное™ ни-,как не возможно».

«Ну, ну, действуй, настырный Гена!»

И вот настырный Гена ворвался в комнату и закричал, возбужденно тараща небесно-голубые глаза:

— Вот это кадрик! — потряс фотоаппаратом, висевшим на груди. — Да что там кадрик — целая тема, проблема острейшая!

— Да сядь, отдышись.

— Сейчас. — Гена сел на кровать, несколько раз подбросил себя на пружинистой сетке. — Это черт знает что я увидел! На уровне лучших страниц «Робинзона Крузо». Не-е-ет, уж я это распишу, уж я это разделаю!

— О чем ты?

— Неужели ты не слушал, как грохотал бубен?!

— Когда, какой бубен?

— Слушай все по порядку, — Гена прижал длинно-палые пятерни к узкой груди. — Сижу я в учительской… стараюсь взять в плен моего обаяния… эту прелестную Надежду Сергеевну… Она учебники там подклеивает. Да, сижу, значит, Бальмонта ей читаю. И вдруг в дверь просовывается лукавая физиономия… как его… Ятчоля! Манит меня, шельмец этот, лукаво рукою. Я вышел. А он сообщает, что председатель артели… грандиозное шаманство на берегу моря устроил…

Журавлев помрачнел.

— Да, уж это он зря. Над ним и так тучи сгущаются… Грамоту не признает, в дом переселяться не хочет, а тут еще шаманство…

— Вот, вот! Чем не тема? Тридцать шестой год идет. А тут председатель… вместо того, чтобы в море… на охоту… в бубен колотит. И жена его… из лохани… кровищу в море выплескивает. Это как… жертвоприношение, что ли?

— Наверное. Ты вот что, не горячись, настырный Гена. Пойгина так, с ходу, не раскусишь. В море он выйдет и вернется, будь уверен, с добычей. Это охотник удивительный…

— Но сам посуди — бубен! Жертвенная кровь! У всех на глазах… при белом свете… И как ты там еще сказал… сейчас запишу. В дом, значит, переходить не желает и не учится. Существенная дополнительная информация.

— Да подожди ты со своей информацией. — Журавлев досадливо поморщился, зачем-то заглянул в свой дневник, опять захлопнул. — Я сам не знаю, чего у меня больше к этому человеку. Порой чувствую, что нахожусь прямо-таки под гипнозом его личности. И злюсь на себя за это. Гипноз, конечно, не буквальный. Злюсь и стараюсь прогнать невольную симпатию к нему. Но было, было и другое. Поначалу я испытывал к нему не только неприязнь, но и вражду. Однако Артем Петрович открыл мне глаза…

— Всыплют, всыплют по первое число и твоему Артему Петровичу. Кстати, не слишком любезно он принял тут меня. Наверное, к жене бородач ревнует.

— Чушь, чушь все это, настырный Гена. — Журавлев положил руки на плечи Коробова, вгляделся в него так, будто художник выбирал натуру. — А знаешь, я вдруг в тебе самого себя увидел…

— Вот и прекрасно. Родство духа. Не случайно же мы так быстро подружились.

Журавлев чуть оттолкнул от себя Коробова, с шутливой яростью погрозил ему пальцем.

— Нет, шалишь, братец! Я этот дух вон из себя изгоняю!..

Коробов недоуменно замигал.

— Я тебя что-то не пойму. — Долго молчал, вдруг сникнув. Потом сделал какие-то записи в блокноте, сказал, опять возбуждаясь: — Я знаю, как подам этот материал. Я его подам через Ятчоля. Вполне современный чукча зло высмеивает отжившие суеверия… Чем не ход?

— Если и ход, то ход конем. Ты не знаешь Ятчоля…

— Что ж, узнаю. Я пошел! Я из тех, у кого девиз: куй железо, пока горячо!

И так уж вышло, что настырный Гена как следует повозился с Ятчолем и увез в окружную газету «потрясающий, проблемный» материал. Вот это и имел в виду нынче Ятчоль, когда заявил в правлении артели, что скоро придет газета со словами проклятия Пойгину.

Ятчоль ушел из правления, оставив Пойгина в угрюмом раздумье. Охотники, получив распоряжения, один за другим потихоньку, чуть ли не на цыпочках, уходили из правления. Наконец Пойгин остался один на один с Эт-тыкаем, который по-прежнему сидел в углу, как сонная птица.

— О, ты пришел! — казалось, с искренним удивлением приветствовал Пойгин неожиданного гостя. — Как это я тебя не сразу увидел…

— Я давно пришел. Сижу и слушаю. Стараюсь понять, каким ты стал.

— Понимал ли ты, каким я был?

— Понимал. — Эттыкай наконец поднялся на ноги, несмело подошел к столу, осмотрел с конфузливой усмешкой табурет, осторожно присел.

— Ушли от меня почти все пастухи. Теперь я да старуха моя пасем оленей. Боюсь, что волки скоро разгонят все стадо.

— Не хочешь ли пригласить меня в пастухи?

— Времена изменились. Я пришел к тебе в пастухи. Забирайте оленей. Оставьте для меня, сколько полагается, остальных берите.

— Полагается пятнадцать раз по двадцать.

— Вот и хватит. Я все хорошо обдумал. Иду к тебе пастухом.

— Нет, ты не все обдумал и не все понял. У меня нет пастухов. Я сам такой же, как любой пастух или охотник. Тебя может принять только артель. Напиши заявление.

Эттыкай непонимающе уставился на Пойгина.

— Ты должен написать немоговорящую клятву.

— Клятву?

— Да. Именно так. — Пойгин задумчиво набил трубку, прикурил, протянул ее гостю и только после этого продолжил:— Ты должен поклясться: «Я, Эттыкай, прошу вас, люди, простить меня за то, что вы пасли моих оленей, мерзли, часто были голодными, тогда как я был всегда сыт и одет. Я прошу вас простить меня за то, что я был несправедлив к вам. Я прошу несчастного человека Гатле, переименованного в Клявыля, услышать меня в Долине предков и простить за то, что я так долго мучил его. Мне стыдно подумать, как я мучил его…»

— Хватит, — прервал Эттыкай. — Хватит. Ты сам меня мучаешь…

— Я, Эттыкай, клянусь, — продолжал Пойгин, накаляя голос и поднимаясь за столом, — что иду к вам в артель человеком, а не росомахой. Я буду рад, если вы примете меня как равного. Я буду делать все, что делаете вы, буду делить беду и радость вместе с вами.

Эттыкай тоже встал, изумленно глядя в побледневшее лицо Пойгина, тихо спросил:

— Ты почему так громко говоришь?

— Потому что говорю голосом справедливости.

— Может, это и впрямь голос справедливости… — Эттыкай снова присел, отдал Пойгину трубку и после долгого молчания вкрадчиво спросил: — Тебе не снятся Аляек и Рырка?

— Мне снится снег, красный от крови Кайти, Клявыля и русского. Русские шаманы вытащили пулю Аляека из груди Кайти. Но моя жена все время кашляет, я боюсь, что немочь вселилась в нее…

Эттыкай опустил голову и снова надолго умолк. Пойгин вывел его из оцепенения.

— Я ухожу. Мне надо в море.

— Я готов дать такую клятву, — с трудом поднимая лицо, сказал Эттыкай. — Умеешь ли ты чертить немогово-рящие знаки?

— Не умею. И, наверное, никогда не сумею. Не хватает рассудка…

Эттыкай медленно поднял руку, поклевал согнутым пальцем себя по лбу:

— У тебя… не хватает рассудка?

— Кайти женщина, а вот в этом оказалась способней меня… Далее Ятчоль и тот способней…

Эттыкай с сочувственным недоумением покачал головой.

— Я думал, ты всесильный. — Конфузливо помолчал, как бы страдая оттого, что увидел Пойгина в слабости, несмело спросил: — О каких это словах проклятья болтал Ятчоль?

— Не знаю. Но если листок бумаги… газета называется… придет со словами проклятья… я откажусь дальше быть председателем. — И, словно спохватившись, что не перед тем человеком раскрывает душу, Пойгин добавил: — Ну а пока я председатель… пиши клятву. Нам поможет Тильмытиль… сын Майна-Воопки.

— Помню, помню его. Вапыскат предрекал ему смерть, а он живет.

— Ты, наверное, забыл, что я предрек ему жизнь…

— Нет, не забыл. Никто в тундре об этом не забыл… Вапыскат оказался тобой побежденным.

— Он тоже остался без пастухов?

— Да, тоже без пастухов. Вот так, дул, дул странный ветер с берега моря и все изменил в жизни чавчыват. Да и у вас столько перемен. Что ж, чему быть, тому быть. Я готов… готов дать клятву.

Через месяц Эттыкай дал клятву на собрании товарищества. Ему поверили. И когда пастухи и охотники подняли за него руки, Майна-Воопка вышел из-за стола, за которым сидел рядом с Пойгином, и сказал:

— Ты будешь главным человеком по отелу оленей. Я знаю, лучше тебя никто не может проводить отел.

Едва Эттыкай вернулся в свое стойбище, расположенное на берегу морской лагуны, как к нему явился Вапыскат. Приблизил почти вплотную свое лицо к лицу Эттыкая и потребовал, задыхаясь:

— А ну… ну-ка… высунь свой язык…

Эттыкай сел на грузовую нарту возле яранги, принялся усиленно отгонять комаров. Черный шаман рядом присел.

— Покажи язык!

— Надоел ты мне, как вот эти комары, — досадливо сказал Эттыкай и снова замахал рукой. — Знаю, зачем тебе нужно видеть мой язык. Будешь уверять, что после клятвы моей на собрании артели он стал языком самого Ивмэнтуна.

— Можно, можно и так сказать. Правильно догадался.

— Ну а ты как будешь дальше пребывать на этом свете?

Вапыскат крепко сжал костлявые кулачки, потряс ими возле своего лица.

— Мстить буду. Порчу на всех насылать. Ко мне вернулись самые мои сильные духи. Еще в молодости я их потерял. Теперь вот вернулись. — Растопырил перед глазами Эттыкая пальцы. — Видишь? Исчезли язвы. Помогли мои прежние духи победить того, кто наслал на меня порчу. На мне теперь ни одной болячки. Вот, посмотри.

Вапыскат суетливо расстегнул ремень, задрал летнюю кухлянку, оголяя живот. Комары в одно мгновение облепили оголенное тело.

— Вот видишь? Убедись, какая сила теперь у меня…

— Ничего не вижу, — с обидным равнодушием сказал Эттыкай. — Комаров только вижу…

Вапыскат опустил кухлянку, подпоясался. Затем вырвал трубку из рук Эттыкая, затянулся, тут же вернул ее.

— Не надо мне твою трубку. Дели ее с Выльпои, с этим бывшим… вошеедом.

Эттыкай огляделся по сторонам и закричал в расчете на то, что его услышат другие люди:

— Не оскорбляй человека артели! Я вступил в их семью. Теперь это мои родичи…

— Родичи?! — Вапыскат, казалось, не столько был возмущен, сколько зашиблен предательством бывшего сподвижника. Рот его плаксиво покривился, а красные щелки глаз наполнились слезами. — Вот, значит, как… Выльпа стал тебе роднее меня.

— Роднее…

Вапыскат застонал и пошел прочь, как слепой, спотыкаясь о кочки.

…И стал Эттыкай ходить в стадо, как обыкновенный пастух. Правда, в стаде больше сидел на кочке или камне, смотрел на оленей и думал какую-то бесконечную думу. Было лето. Светилась лагуна, залитая солнцем, звенела мошкара, кричали птицы, хоркали олени, жадно набрасываясь на траву, которая росла здесь прямо на глазах при круглосуточном свете.

Смотрит Эттыкай на оленей и прежде всего примечает своих, которые стали теперь общими. Наваливалась тяжким сугробом тоска, порой разражалась в душе снежной вьюгой лютая злоба: на земле зеленое лето, а в душе седая зима.

Пасутся олени, Эттыкай пересчитывает своих, меченных его личным тавром. Считает оленей Эттыкай и чувствует, будто на его сердце выжигают каленым железом тавро, которое он видит на крупах бывших своих оленей. Когда-то было и такое, что он клеймил своим тавром чужих оленей, отбитых у других чавчыват, а теперь словно бы его самого выхватили арканом из прежней жизни и выжгли тавро на сердце. И кажется Эттыкаю, что от него пахнет паленой шерстью, которой обросло его сердце.

И стало навязчивой страстью у Эттыкая клеймить в воображении раскаленным железом оленей всех подряд, и бывших своих и чужих. Трепетали ноздри от жадного вздоха: горелое мясо, жженая шерсть чудились ему в воздухе… Закроет глаза Эттыкай и слышит, как хрипят от ожога олени, видит, как мчатся они, обезумев, по кругу. А в центре круговерти сидит он, Эттыкай, и скалится, скалится — не поймешь, не то улыбка на его лице, не то гримаса ненависти. Открывает глаза Эттыкай и видит лагуну, меченную красным тавром солнца, мирно пасущихся оленей. И нет в его руках раскаленного железа, и не пахнет горелым мясом и паленой шерстью…


Ятчолю на почте вручили письмо в большом синем конверте. Не просто взволнованный, а потрясенный, он крутил в руках конверт, нюхал его и гадал, мучительно гадал, что бы это значило? Пришло в голову, что письмо прислал Гена — человек, сотворяющий газету. Спрятав бумажный мешочек за пазуху, Ятчоль помчался к своей яранге.

Да, это было первое письмо в жизни Ятчоля. Первое! И потому он был обуреваем каким-то непривычным чувством новизны своего положения. Ятчоль еще не знал, что заключено в бумажном мешочке, но гордость уже распирала его. Теперь-то все пойдет по-другому, теперь он сможет достойно ответить любому насмешнику. Да, кажется, появилась возможность доказать всем тынуп-цам, что он вправе чувствовать свое превосходство над каждым из них.

А что, если письмо не от Гены? Ятчоль остановился на полпути к своей яранге, воровато огляделся: нет ли кого поблизости, достал из-за пазухи письмо. На бумажном мешочке было что-то написано, но, кроме собственного имени, Ятчоль ничего другого прочесть не мог. Конечно же, Гена прислал. Наверное, хочет порадовать доброй вестью, что он скоро все-таки совершит такое действие, при котором слова проклятья Пойгину проступят знаками на листе бумаги. И это будет самый большой подарок судьбы Ятчолю, потому что давний и непримиримый соперник и враг его, Пойгин, окажется жестоко посрамленным. Надо поскорее узнать, что же таится в бумажном мешочке…

Ятчоль вошел в свою ярангу, осмотрелся, нет ли кого постороннего, и сказал Мэмэль с таинственным видом:

— Закрой вход в ярангу и никого не пускай. Чтобы даже мышь не посмела юркнуть сюда…

Сказал и прилег на шкуру возле костра, перехшвая всю исключительность счастливого случая: ведь ему пришло письмо!!!

— Закрыла вход? — строго и важно спросил Ятчоль, разглядывая жену с той огромной высоты своего превосходства над всем сущим (а над этой скандальной женщиной тем более), с той высоты, которую он ощутил, едва ему вручили в сельсовете письмо.

— Раздуй как следует костер, а то в яранге темно. А мне кое-что о-о-очень важное увидеть надо…

Крайне изумленная, Мэмэль никак не могла понять, что происходит с мужем.

— Не нахлебался ли ты веселящей жидкости?

— Хорошо, хорошо бы глотнуть глоток, другой. Но это потом…

Ятчоль снял с себя летнюю кухлянку, расстегнул ворот рубахи, полез за пазуху.

— Здесь, вот оно…

— Что там у тебя?! — Мэмэль бросилась к мужу, приложила руку к его груди. — Ничего нет. Я уж думала, ты кусок материи мне на платье купил или украшение какое…

— Материя — чепуха. Украшения — совсем чепуха. Тут есть кое-что куда поважнее…

И вдруг Ятчоль выхватил из-за пазухи синий конверт:

— Вот! Письмо! Мне… Мне письмо! Ни один тынупец не имел письма. А я имею. Пусть теперь все тынупцы прикусят языки и чтят меня, как того я всю свою жизнь был достоин.

На лице Мэмэль разочарование боролось с крайним любопытством.

Руки Ятчоля чуть дрожали, на лбу проступил пот. ¦— Раздуй как следует костер, чтобы пламя было. Понюхав конверт, Ятчоль заулыбался от блаженства.

— Никогда я еще не чувствовал такого запаха. Теперь эти чукчи… по-собачьи хвостами завиляют при встрече со мной.

— А ты кто… разве не чукча?

— Я? Давно уже должна бы догадаться, кто я… Сколько раз говорил, что меня, пожалуй, зачал американец. Только ты помалкивай. Русские не очень любят, чтобы сюда совали свой нос американцы…

— Если бы твоя мама не была человеком… я бы сказала, кто тебя зачал.

— Ну, ну, не бранись. Не до этого. Я не могу сообразить, как отклеить крышку бумажного мешочка. Дай чайную дощечку, только вытри ее как следует.

Положив конверт на чайную дощечку, Ятчоль поскреб ногтем то место, где шел рубец приклеенной крышки. Ничего не добившись, попытался орудовать ножом. Но крышка не отклеивалась. Ятчоль сопел, кряхтел, вытирал залитые потом глаза.

— Может, его опустить в горячую воду? — робко спросила Мэмэль и сама удивилась, что она способна на такой вот странный для нее голос по отношению к мужу.

— Ты совсем лишилась рассудка! Немоговорящие вести боятся воды, они в ней исчезают.

— Тогда мешочек надо подержать над костром.

— Так сгорит же!

— Ну дай я посижу на нем, может, само откроется.

— Совсем обезумела, женщина. Что же от него останется, если ты посидишь на нем?! Кому оно будет нужно после этого?!

Мэмэль обиженно отвернулась.

— Тогда можешь сожрать его, все равно ничего не поймешь, ты только притворяешься, что умеешь читать.

— Я?! Притворяюсь?! Не говори мне больше никогда таких лживых слов. Я теперь человек, имеющий письмо. Понимаешь, что это значит? Я уверен, это Гена прислал. Наверное, пришла долгожданная весть, что скоро сотворится газета со словами проклятия Пойгину.

— За Пойгина я сама кого угодно прокляну… и тебя тоже.

— Ты?! Меня?! За Пойгина?!

Ятчоль, наверное, поколотил бы жену, но тут было не до нее: он обладает письмом. И это совершенно меняет положение.

— Отблагодари добрых духов, что они послали мне письмо, иначе я оттаскал бы тебя за косы! Повырывал бы из них все твои украшения.

Мэмэль поправила косы, потрогала медные пуговицы, вплетенные в них, достала из полога зеркальце.

— Вот так сиди перед зеркалом, любуйся своей красотой и не мешай…

Налив из чайника в чашку теплой водицы, Ятчоль стал смачивать те места, где была приклеена крышка конверта. И все-таки добился своего, сообразительный человек: смоченная бумага разбухла и отклеилась.

— Смотри! — заорал Ятчоль. — Смотри сюда. Оставь свое зеркало, пока я его не разбил. Здесь газета! Видишь— газета!

Мэмэль едва не уронила зеркало. А Ятчоль осторожно разворачивал газету. Мэмэль дотронулась до нее рукой, понюхала и сказала ядовито:

— Ну, читай, если умеешь. Читай, читай…

Ятчоль крутил газету и так и сяк, расстелил ее на чайной дощечке, лежащей на земле, встал на четвереньки, напряженно вглядываясь в ровные столбики бесчисленных черных значков — буквы называются. В глазах рябило, значки были на редкость мелкими. «Уж не могли сделать газету хотя бы с такими буквами, как в букваре», — сердито подумал Ятчоль.

— Ты что стоишь на четвереньках? Можно подумать, что вот-вот по-собачьи завоешь от досады, что не умеешь читать, — издевалась Мэмэль.

— Замолчи, иначе поколочу! — не меняя позы, погрозил Ятчоль. И вдруг, ткнув пальцем в газету, как-то странно хохотнул. — Прочитал! Одно слово прочитал! Смотри, здесь написано — Ятчоль!

Теперь уже и Мэмэль встала на четвереньки, долго всматривалась в то слово, которое Ятчоль показывал пальцем.

— Да, это и я прочитала… Ят-чоль. — Мэмэль подняла лицо и ошеломила мужа неожиданным открытием. — Так в газете слова проклятья не Пойгину, а тебе…

Ятчоль раскрыл рот и долго смотрел на жену бессмысленными глазами. Еще раз всмотрелся в газету и промолвил в полной растерянности:

— Как же так… Гена обещал ругать Пойгина, а не меня. Давай ищи, ищи, говорю, может, здесь есть и слово Пойгин. Приоткрой хоть немного вход. У меня перед глазами какие-то комашки ползают.

На сей раз Ятчоль лег на спину с газетой в руках и долго разглядывал каждую строчку. Вдруг вскочил.

— Есть! Вот здесь, здесь обозначено буквами «Пойгин»! И вот здесь тоже. Много раз обозначено «Пойгин».

— Ну и что? — теперь уже равнодушно спросила Мэмэль. — Насколько я понимаю, газеты часто говорят спасибо тем, кто не лодырь. Пойгин не лодырь. А ты ленив, как старый морж. Значит, ему спасибо, а тебе проклятье.

И опять Ятчоль бессмысленно уставился на жену. От волнения он еще болъше вспотел.

— Нет ли у нас хоть капли веселящей жидкости? Если бы хоть глоток, я во всем разобрался бы.

— Ну да, как же! От веселящей жидкости ты станешь еще глупее.

— Ох и поколочу я сегодня тебя, — вяло погрозил Ятчоль, соображая, как ему узнать, что написано в газете. — Пойду к учителю Журавлеву. Он друг Гены, он все прочитает и все объяснит. А чтобы лишнее не болтал, если проклятье мне, а не Пойгину… надо ему что-нибудь подарить…

После долгих пререкательств с женой Ятчоль решил подарить Журавлеву старый примус, который, кажется, уже невозможно было починить.

— Дай мне мое галипэ и вытри от грязи примус, — приказал он жене.

— Может, не надо надевать галипэ? — стараясь настроить голос на просительный лад, спросила Мэмэль.

— Почему?!

— Да потому, что смеются не только над тобой, но и надо мной. Это же я сшила эти штаны с ушами.

— Сама ты нерпа с ушами. Давай галипэ .

Пока Ятчоль обряжался в «галипэ», Мэмэль чистила примус.

И вот Ятчоль уже важно шагает к дому на культбазе, где живет учитель Журавлев. Когда проходил мимо правления артели, услышал голос Мильхэра:

— Ты куда это примус несешь?

— Чинить.

— Почему в галипэ не спрячешь? Такой большой карман, пожалуй, даже чайник вместить можно. Разожги примус, чайник поставь… Потом чайку вместе попьем.

Ятчоль не стал терять время на ответ насмешнику. Однако Мильхэр кричал ему в спину:

— Ты только поосторожней с кипятком! А то кое-что ошпарить можешь… Мэмэль тогда через трубу к Чугу-нову залезет, если он будет закрываться от нее на серьгу железную — замок называется.

Ятчоль было хотел повернуться и запустить в насмешника примусом, но в кармане «галипэ» лежала газета с се мучительной тайной, тут было не до Мильхэра. «Ничего, рябой, я еще заставлю тебя по-собачьи хвостом вилять», — мысленно грозился Ятчоль.

Журавлев долго не мог понять, зачем Ятчоль сует ему в руки примус.

— Починить, что ли?

— Нет, это подарок тебе. Примус, правда, испорчен, но его можно починить.

— Зачем мне твой примус?

— В Красной яранге у тебя, говорят, всегда горит примус и кипит чайник для гостей. Починишь этот, будет два чайника чаю.

— Тогда по какой же причине такая щедрость?

— Моя душа давно имеет к тебе сильную расположенность.

— Ну, ну, ну, понимаю. — Журавлев озадаченно рассматривал нежданного гостя. — Что это у тебя за штаны?

— Галипэ называются. Мэмэль из самых лучших оленьих шкур пошила. Надоело быть чукчей, хочу быть как русский…

— Это почему же надоело быть чукчей?

— Чукча плёко. Чукча — это яранга. Чукча нет па-ня, — уже по-русски заговорил Ятчоль. — Я хочет паня.

— Ах, вот ты как впитываешь ци-ви-ли-за-цию. — Журавлев встал, обошел вокруг Ятчоля, разглядывая со всех сторон его роскошные «галипэ». — Значит, не хочешь быть чукчей… Устроил бы я тебе баню…

Ятчоль топтался на одном месте, все чаще и чаще засовывая руку в карман, где лежала в конверте газета. Наконец вытащил конверт, осторожно извлек из него газету. Чувствуя недоброе, Журавлев потянулся к газете.

На второй полосе на чукотском языке была напечатана статья за подписью Ятчоля «Мой добрый совет». «Так, значит, настырный Гена все-таки состряпал опус», — враждебно подумал Журавлев.

Статья оказалась намного мягче, чем предполагал Журавлев. Некий Ятчоль (конечно же, с реальным Ятчо-лем он не имел ничего общего) отдавал должное председателю Тынупской артели Пойгину, как честному человеку, прекрасному охотнику, уверял, что искренне его уважает. И только после этого следовали укоры и дружеские советы побыстрее вырваться из капкана суеверий, забыть о несуществующих духах, не позорить себя дикими обрядами жертвоприношений. А еще некий Ятчоль, человек, судя по всему, уже просвещенный, стоявший по своему развитию на целую голову выше Пойгина, советовал ему как можно скорее научиться грамоте, в противном случае успешно руководить артелью он не сможет. Внушал добрый и снисходительный Ятчоль председателю Тынупской артели и то, что ему уже пора бы покинуть ярангу и переселиться в дом.

«Ах ты ж Гена, настырный Гена, — грустно размышлял Журавлев, — хорошо, что хоть на это тебя хватило, не стал хребет ломать человеку. А может, твой опус умные люди выправили? Прочел редактор разнос и с помощью собственного пера поубавил твой пыл. Случается и такое».

Ятчоль изнемогал от нетерпения: когда же учитель промолвит хоть слово? А тот шелестел газетой, хмурился, что-то сердито бормотал.

Ятчоль не выдержал, спросил, заглядывая по-собачьи в глаза учителя:

— Ну что там? Кому проклятье… Пойгину или мне?

— Какое проклятье?

— Гена говорил, что газета будет сильно ругать за шаманство Пойгина, пошлет ему немоговорящее проклятье.

— Ах вот в чем дело! — Журавлев, скрестив руки на груди, казнил Ятчоля издевательской усмешкой. — Ты что-нибудь смог прочесть в газете?

— Вот, вот здесь, увидел слово Ятчоль. А вот здесь Пойгин… Так и не знаю, кому проклятье.

Журавлев, наклонив лобастую голову, казалось, был готов боднуть Ятчоля, а в уголках жесткого рта его блуждала все та же издевательская усмешка.

— Так вот, слушай, Ятчоль, о чем говорит газета. Она говорит о том, что вот это все… целых два столбца… написал ты.

— Я?!

— Да, ты. А чтобы люди знали, кто писал, здесь вот внизу напечатали твое имя…

Ятчоль не верил ушам своим и боялся только одного, что учитель его расшучивает.

— Ты не шутишь?

— Нисколько.

— Значит, проклятье Пойгину?!!

— Нет. Вот здесь, здесь и здесь ты очень хвалишь его за то, что он хороший человек, настоящий охотник… Тут вот так и написано: «Я очень уважаю Пойгина».

— Я?! Уважаю Пойгина?!

Выражение счастья на лице Ятчоля сменилось такой горестной гримасой разочарования, что Журавлев едва не рассмеялся.

— Врешь?! — вскричал Ятчоль.

Журавлев выпрямился. Строго нахмурил брови.

— Ты почему выбрал такое скверное слово, обращаясь ко мне?!

Ятчоль в своем страдании плохо понимал, о чем его спрашивают. Все, что так высоко его вдруг вознесло в собственных глазах, исчезло, как туман при ветре. Ему хотелось кричать от обиды, браниться, пинать собак, таскать за волосы Мэмэль. И конечно же, в это мгновение он больше всего ненавидел обманувшего все его надежды Гену.

— РунтэтылинЭто я о Гене такое слово сказал. Он мне обещал проклятье шаману Пойгину. А тут выходит, что я расхвалил его…

— Так и выходит. Правда, здесь есть и упреки Пойгину. За то, что не научился до сих пор читать и писать, и за то, что в духов верит…

— Упрек?! — Ятчоль выхватил газету из рук Журавлева, порвал первую страницу. — Где упрек? В каком месте?

— А ты читай, читай сам. Люди в других местах, где не знают тебя, верят, что ты умеешь писать, а стало быть, и читать. Верят, что в газету ты сам написал.

— Прочитай, где упрек! Какие там слова!

— Не-е-ет, Ятчоль, читай сам. Теперь я понимаю, зачем ты старый примус мне в подарок принес.

— Новый. Почти новый примус. Могу и чайник еще подарить.

— Ого, какой щедрый!

— Бери подарок и поскорее читай.

— Не прочту!

Ятчоль долго смотрел в непреклонное лицо учителя, и просительное выражение в его заплывших глазках постепенно менялось откровенной ненавистью.

«Как же в тебе уживается вот это бесконечно злое со смешным, порой почти трогательно смешным? — размышлял Журавлев, как-то по-новому открывая для себя этого человека. — Да если бы ты был добрым — смешному в тебе цены не было бы…»

Кое-как сложив газету, Ятчоль сунул ее в карман «галипэ», ухватил примус за ножку и устремился к двери. На пороге замер и сказал, не оборачиваясь:

— А примус почти новый. Не отдам!

И пошел Ятчоль из яранги в ярангу, всюду показывая газету, тыкал пальцем то в одно, то в другое место: «Вот, вот здесь упрек Пойгину за его шаманство. Даже не упрек, а, пожалуй, проклятье. Это я, я написал. Имя мое в самом низу… вот оно,., доказательство, что я написал».

Люди разглядывали газету: кто недоверчиво, кто недоуменно, а кто просто прогонял Ятчоля: «Не оскверняй мой очаг своими лживыми речами. Уходи!»

В яранге Мильхэра, пока Ятчоль якобы зачитывал «слова проклятья», ему кто-то засунул в карман «галипэ» щенка. А Ятчоль в этот раз превзошел самого себя в «чтении» газеты. Щенок в кармане, конечно, зашевелился — и Ятчоль все понял, но ему было трудно прервать «чтение». Он с таким упоением «читал» слова проклятья, направленные Пойгину, что осекся лишь тогда, когда щенок совершил свое щенячье дело. Ятчоль смешно присел, широко расставил ноги. Не меняя позы, аккуратно сложил газету и чуть было не сунул ее в мокрый карман со щенком, да вовремя спохватился, спрятал ее за пазуху через ворот рубахи. А люди уже так хохотали, что даже собаки Мильхэра начали от возбуждения выть. Выхватив щенка, Ятчоль какое-то время держал его за холку перед глазами, видимо придумывая, как его наказать. Потом, к удивлению всех его насмешников, осторожно опустил щенка на землю, ласково приговаривая:

— Иди, иди спокойно к своей матери. Ты не виноват, что галипэ мое осквернил. Это хозяева твои настолько глупы, что до сих пор не могут понять, чем может закончиться их непочтение ко мне.

И снова хохотали люди и выли собаки.

Ятчоль поднял многозначительно палец, погрозил совсем тихо, полагая, что в этом будет куда больше устрашающей, зловещей силы:

— Ничего, ничего, Мильхэр. Вот ты смеешься, а скоро икать от страха будешь. Придет еще одна газета. И это уже будут тебе слова проклятья.

Пока Ятчоль «читал» в ярангах газету, Пойгин осваивал на плаву подвесной руль-мотор. Учил его понимать «живое железо» Чугунов. А коль скоро они не понимали друг друга, им помогал в разговоре Тильмытиль. Мальчишка был чрезвычайно горд, что эти два хороших человека взяли его в байдару и, в сущности, не могут без него обходиться.

Руль-мотор достал Чугунов в Певеке и уверял Пойгина, что в скором времени в Тынупскую факторию привезут еще пять таких моторов.

Не все было понятно в руль-моторе и Чугунову. Он то и дело заглядывал в книжицу с техническим описанием механизма и приговаривал:

— Я как-никак с трактором на лесозаводе управлялся, а уж тут как-нибудь управлюсь. Сейчас, сейчас он зачихает, голубчик. Важно не суетиться. А еще у настоящего механика должно быть, понимаешь ли, дьявольское терпение.

Пойгин внимательно следил за тем, как Степан Степанович развинчивал руль-мотор, разбирал его на части, продувал какие-то трубки, искал упрятанный в железо огонь, который порой нет-нет да и выскакивал искоркой.

— Тут главное — добиться искры. Вот это называется свечи. Переводи, Орел, — обращался Степан Степанович к мальчишке, размазывая на собственном лице машинное масло. — Ты знаешь, что твое имя по-русски звучит О-рел?

— Знаю.

— Так вот объясни, Орел, Пойгину… это называется свеча. Ввинчивается она вот сюда, в так именуемое гнездо. И здесь должно быть абсолютно чисто и сухо. Засаленная или замоченная свеча — это беда-а-а.

Тильмытиль, склонившись над руль-мотором, старательно переводил слова Чугунова, и Пойгин все жадно запоминал, одержимый страстью постигнуть тайны «живого железа». И невольно ему вспоминался железный Ивмэнтун, выпущенный Чугуновым в его яранге, и все тяжкие последствия этого поступка торгового человека, которого он сначала едва не успел полюбить, а потом готов был возненавидеть. Позже Чугунов не один раз объяснял Пойгину, что никакого Ивмэнтуна не было, просто обрезки консервной банки, не больше. Может, может, и так. Но что было, то было, и важно теперь другое: важно, что он, Пойгин, снова поверил в Чугунова, поверил в «живое железо» и не испытывает перед ним никакого страха. А уж чем не Ивмэнтун по виду своему этот огнедышащий идол? И голова у него есть, и руки, которыми он крепко ухватился за корму байдары, и еще не то нога, не то хвост, которым он так бешено вертит, что байдара мчится быстрее ветра. Вот так по-страшному можно представить себе этого головастого идола, который руль-мотор называется. Но теперь Пойгин только посмеялся бы над тем, кто вздумал бы пугать его огнедышащим железным Ивмэнтуном; теперь он готов сутками не есть, не пить — только бы поскорее обрести над ним свою твердую власть.

Еще целый месяц, а может, и полтора можно будет на этом «живом железе» далеко уходить в море, туда, где много морского зверя. Быстротечно лето, надо спешить сделать достойный настоящих охотников запас мяса и шкур. Кое-что уже запасли. Пожалуй, даже больше, чем кое-что. Много моржового, тюленьего мяса вывезли в тундру на подкормку песцов прямо к их норам. Надо, чтобы не ушли песцы в поисках пищи. Когда придет время добычи — все подкормленные песцы должны попасть в капканы охотников Тынупской артели. Пойгин думал об этом еще тогда, когда зимой сооружал байдары. Теперь все видят, как пригодились они. Говорят, что это прекрасные байдары. Каждое утро они устремляются в море, словно стрелы, выпущенные с Тынупского берега. Пойгин и артель свою представляет в виде какой-то особенной байдары, плывущей по бурным волнам жизни. Стремительно мчатся отважные охотники в море, и благосклонный к ним ветер дует в их паруса. А что же будет, когда каждую байдару помчит по волнам вот это «живое железо»?!

— Попробуем завести! Теперь ты… ты сам. Намотай шнур на диск и дергай. Тут главное, понимаешь ли, компрессию чувствовать…

Пойгин, прежде чем дернуть за шнур, даже дыхание затаил. Наконец глубоко передохнул — и дернул шнур. Руль-мотор зачихал, но тут же умолк.

— Чихает! Это уже хорошо! — радовался Степан Степанович. — Наматывай снова и дергай, пока не взревет.

И Пойгин терпеливо повторял одно и то же десятки раз. Шлепала о днище ленивая морская волна, манили к себе ледяные поля, которые двигались бесконечной вереницей вдали от берега по своим извечным путям, по воле течений и ветра.

— Давай-ка еще раз проверим свечи. Отвинчивай сам. Та-а-ак, правильно. Железо оно хоть и железо, а требует, понимаешь ли, как женщина, вполне ласкового обращения, — глянув смущенно на мальчишку, Степан Степанович громко прокашлялся и сказал: — Это, Орел, можешь не переводить, да и вряд ли ты понял, о чем толкую…

Пойгин отвернул свечи, аккуратно протер их, снова ввинтил, повертел рукою диск, напряженно прислушиваясь к тайной жизни огнедышащего идола. И когда железный идол взревел и затрясся, он поначалу все-таки испугался, едва не выпустил из рук рукоятку.

— Не робей, брат ты мой иноязычный! Не робей! — кричал Чугунов, пересиливая шум руль-мотора. — Учись на скоростях рулить байдарой. Тут, брат, особая необходима сноровка.

Ревел огнедышащий идол, подвластный руке человека, пенилось море за бортами стремительной байдары. Пойгин подставлял лицо ветру и думал о том, что он едва ли когда-нибудь чувствовал себя настолько бесстрашным и сильным.

— Хорошо-о-о, очень хорошо-о-о, — нахваливал его Степан Степанович. — Крутых поворотов не делай, вмиг перевернешь байдару. И еще запомни, как святая святых, когда будешь заливать бак… тут уж трубку не смоли. И другим строжайше закажи! Зарекись навсегда!

Мотор вдруг зачихал и опять заглох. И тогда началось все сначала.

— Не надоело тебе с нами, Орел? Может, к своим ненаглядным оленям пойдешь? Покажи, где твое стойбище?

— Вон там, за лагуной. В бинокль хорошо видно. — Тильмытиль поднес к глазам бинокль Пойгина. — Сегодня ночью буду пасти оленей. Скоро стадо опять далеко-далеко в тундру погонят.

— Ну ничего, ничего, мы тебя оторвали от оленей всего на несколько дней. Спасибо папаше твоему за то, что тебя отпустил. Больно мне нравится твой папаша. Серьезный, понимаешь ли, мужик этот Майна-Воопка — Большой Лось. Интересно вы себя именуете, дорогие мои иноязычные братья. Красиво звучит. Большой Лось. Вес, понимаешь ли, имя имеет. Ну ладно, займемся мотором.

Чугунов полистал книжицу, разглядывая чертежи руль-мотора. В задумчивости чуть было не полез рукой в свою буйную шевелюру, да вовремя вспомнил, что пятерня в машинном масле.

— Ну и пишут же… умники, мозги свихнешь. Нет чтобы, понимаешь ли, простым человеческим языком объяснить, так нет, надо с выкрутасами…

Пойгин тоже заглядывал в книжицу, и чувство уверенности покидало его. Конечно же, ему никогда не понять помещенные в книжицу советы, как обходиться с мотором. О своей неспособности овладеть тайнами чтения и письма он в последнее время думал с мучительной болью. Можно было бы ходить на ликбез каждый вечер, сидеть, подобно мальчишке, за партой. Но ему же некогда! Это сколько же времени надо потратить, чтобы сидеть в школе, как сидит его Кайти. Хорошо бы понять тайну не-моговорящих вестей как-то сразу, постигнуть ее вдруг пришедшим наитием. Это должно быть как прозрение! Пойгину иногда снилось, что такое прозрение пришло, и он теперь умеет читать и писать, и не гнетет его больше стыд за немощь своего рассудка.

Прошлой зимой он просил Кайти научить его читать и писать. «Поясняй мне то, что ты поняла в школе». Кайти поясняла, а Пойгин мало что понимал и отстранялся от букваря, от тетради, презирая себя за тупоумие. Потом он попросил Тильмытиля научить его тому, чему он сам научился в школе. Он брал мальчишку с собой на проверку капканов, останавливал нарту где-нибудь под горой, в затишке, где не таким был пронзительным ветер, и требовал: «Учи здесь». И тогда Тильмытиль вычерчивал на снегу буквы, цифры и, стараясь подражать Надежде Сергеевне, громко говорил:

— Запомните на сегодня главное. Есть в чукотском языке две группы гласных, это как два отдельных стада оленей. Их еще называют рядами гласных. В первом ряду, или стаде, находятся «и», «э», «у»; во втором — «э», «а», «о»…

— Ты что разговариваешь так, будто здесь не я один? К тому же в твоей речи слишком много русских слов, которых я не понимаю.

Тильмытиль смущенно умолкал, обдумывая, с чего же начинать. Хочешь не хочешь, надо разговаривать с Пой-гином, как с первоклассником. Стыдно со взрослым человеком так обращаться, но что поделаешь? Не станешь же ему объяснять падежи чукотского языка: абсолютный, творительный, сопроводительный. А жаль. Если бы дали волю Тильмытилю, он даже птицам, сидящим на скалах, растолковал бы, что такое детально-направительный падеж, отправительный, определительный. А еще — слушайте, слушайте, птицы! — есть еще и назна-чительный падеж. Но рано Пойгину знать это. Если бы он понял, что такое слог, — и то уже было бы хорошо.

— Ты меня не учи пустякам. Ты главному учи, — между тем требовал Пойгин, стараясь скрыть за строгостью тона смущение. — У меня рассудок не хуже, чем у Ятчоля, получше внуши — и я все пойму.

— Ладно. Постараюсь внушить. Только не обижайся, если я буду разговаривать с тобой, как с первоклассником.

— Разговаривай как хочешь. Однако о почтении не забывай… Я постарше твоего отца…

И Тильмытиль не забывал о почтении. Особенно он помнил об этом, когда Пойгин учил его своей грамоте охотника-следопыта.

Однажды Тильмытиль не смог отличить след волка 'от следа обыкновенной собаки. Пойгин на второй день, перед уходом на охоту, зашел в класс, сказал Надежде Сергеевне:

— Отпусти его со мной.

— Нельзя. Уроки только начались.

Пойгин мрачновато усмехнулся, поманил пальцем учительницу из класса.

— Иди, иди сюда, я кое-что тебе объясню. Надежда Сергеевна, несколько недоумевая и сердясь,

вышла из класса.

— Дети наши научились различать знаки немоговорящих вестей, как я умею различать следы зверя. Это хорошо. Но плохо то, что Тильмытиль вчера не отличил след волка от следа собаки.

— Научится.

— Когда? Это надо познавать сразу же, как только мальчик забывает вкус молока своей матери.

— Пусть дети познают это на каникулах, в конце концов после занятий.

— Нет, так не познаешь. Это надо видеть даже во сне.

Надежда Сергеевна с досадой поглядывала на дверь класса.

— Ты мне мешаешь, Пойгин, — сказала она. — Я тебя уважаю, но нельзя же так…

— Я тоже тебя уважаю. Но почему ты не хочешь понять, что в мое сердце вселилась тревога?

— Все будет хорошо, Пойгин. Грамотный человек найдет себе дело.

— А кто будет ловить песцов, пасти оленей?

— Ты что, хочешь сказать, что школа ни к чему? И это тебе, председателю, пришли такие мысли?

— Какой я буду председатель, если наши дети вырастут и не смогут отличить след волка от следа собаки?

К изумлению Надежды Сергеевны, Пойгин с решительным видом распахнул дверь класса, подошел к парте Тильмытиля, схватил его за руку и увел с собой. Тильмытиль упирался, даже заплакал, но Пойгин был неумолим.

Едва выехали в тундру, Пойгин приказал Тильмы-тилю сойти с нарты.

— Долго сидеть за партой ты научился. Теперь учись бегать.

Тильмытиль побежал. Шло время, а Пойгин словно забыл о мальчишке.

— Я больше не могу! — закричал Тильмытиль, задыхаясь.

— Можешь!

И Тильмытиль побежал дальше. Ему было очень трудно — от усталости, от обиды, от вины перед учительницей. Подумалось: не ослушаться ли Пойгина, не повернуть ли назад, в школу? Но он пересилил себя. И потом, когда к нему пришло второе дыхание, о котором ему было еще не известно, он посветлел лицом, даже заулыбался: оказывается, это такое счастье — бежать, бежать, бежать и чувствовать себя неутомимым!

У одной из приманок Пойгин наконец остановил нарту. В капкане метался песец.

— Снимай его! — приказал Пойгин.

Тильмытиль не раз снимал с капканов песцов, но уже мертвых. Видел, как Пойгин снимал и живых. Он ловко опрокидывал ногой песца на спину, прикладывал походную палку к груди зверька и наступал на оба ее конца. Песец кричал, и это было похоже на плач ребенка. Однажды, заметив на лице Тильмытиля сострадание, Пойгин спокойно сказал:

— А ты представь, как этот песец пожирает птенцов в гнездах птиц. Никогда не видел? Летом я тебе покажу. Один раз увидишь, и вся твоя жалость исчезнет.

И вот сейчас Тильмытилю самому предстояло задушить песца. Пойгин протянул ему палку.

— Только осторожнее, не испорть шкуру.

Долго мучился Тильмытиль с песцом. Пойгин, сидя на нарте, бесстрастно курил трубку.

— Он кусается! — вскричал Тильмытиль.

— А как же. Птенцы хорошо знают, как он кусается. И не только птенцы. Гуси, лебеди, журавли в линьку, когда теряют маховые перья, не знают, куда деваться от его зубов.

Наконец песец заплакал под ногами Тильмытиля. Закрыв глаза, мальчишка крепился. А Пойгин по-прежнему продолжал бесстрастно сосать трубку.

— Все, — с трудом выдохнул Тильмытиль и принялся раскрывать капкан.

Подняв песца, он подул на его мех и сказал уже не без важности:

— Кажется, не тронул на нем ни одной шерстинки.

— Плохо, совсем плохо, — вдруг мрачно сказал Пойгин.

Тильмытиль испугался: наверное, сделал что-то не так…

— Не о тебе говорю, Тильмытиль, ты достоин похвалы. Я о себе говорю… Учишь ты меня, учишь, а рассудок мой по-прежнему постигнуть тайну не может.

— Ты бы слоги скорее понял! — с величайшим сочувствием и отчаяньем воскликнул Тильмытиль. — Наверное, плохо я объясняю.

— Нет, это я плохо понимаю. Что-то есть здесь недоступное моему рассудку.

Вот об этом Пойгин с горечью думал и сейчас, наблюдая, как Тильмытиль вместе с Чугуновым заглядывает в книжицу и что-то там, видно, понимает. А он, Пойгин, так никогда из этой книжицы ничего и не поймет. Умолкнет мотор, и ничего не сделаешь, если не обратишься к книжице за советом.

Ветер дул с берега, и байдару все дальше уносило в море. Трудно будет возвращаться в Тынуп, если придется идти на веслах. Маячат на берегу жилища Тынупа. Вон стоят рядом три новых дома — подарок райсовета тынупцам. Один для Акко, второй для Мильхэра, а третий… третий… Пойгину предназначается. Сколько раз подходил Пойгин к этому дому, заглядывал в окна, открывал дверь, внутрь заходил и чувствовал, что душа его никак не располагалась к новому очагу. Зато Кайти и во сне бредила этим домом. Ах, Кайти, Кайти, ну чем тебе не нравится родная яранга? Не так давно и поставил ее Пойгин, на самом хорошем месте в Тынупе. Но не это главное. А что?

Пойгин всматривается в жилища Тынупа, напряженно морщит лоб: что же все-таки главное? Привычка, наверное. В яранге все знакомо с детства, даже дымок от костра, шкуры, пропитанные дымом, пахнут по-особенному; и жить без этого запаха — это все равно что воду пить во сне — никогда не утолишь жажду.

А Кайти ходит к дому по нескольку раз в день, умоляюще смотрит на Пойгина, ждет, когда он переборет себя. Пожалуй, надо перебороть, именно ради Кайти. Когда она рассказывает, каким чистым будет их дом, то вся будто светится и слова такие находит, что их можно назвать по праву говорениями. Да, надо вселяться в новый очаг, надо порадовать Кайти.

Чугунов закрыл книжицу, дотронулся до плеча Пойгина:

— О чем размечтался? Очнись. Я, кажется, понял главную причину, почему глохнет мотор. Необходимо жиклер поточней отрегулировать. Вот смотри, как это делается…

Увлеченный постижением мотора, Чугунов только сейчас заметил, как далеко унесло байдару.

— Ого! Того и гляди, у Северного полюса очутимся.

Ну и попыхтим на веслах против ветра, если мотор не заведется.

Однако мотор завелся. Когда он взревел, Пойгин по-отечески прижал голову Тильмытиля к своей груди и сказал:

— Учись и ты понимать этого железного идола — у тебя рассудок, достойный рассудка твоего отца, ты сможешь.

Тильмытиль заулыбался, потом важно приосанился, щуря глаза от встречного ветра.

— Ну, капитан, бери власть на корабле в свои руки. Одним словом, рули сам.

Пойгин пересел на корму, взялся за ручку мотора. Огнедышащий головастый идол дрожал от избытка яростной силы, и эта дрожь передавалась через руку к самому сердцу Пойгина: вот такая же сила бушует и в нем, и потому он все сможет и все одолеет, даже тайну немоговорящих вестей. Вот однажды проснется что-то необыкновенное, и Пойгин поймет, что тайна постигнута, рассудок его пробился в неведомое, как свет Эль-кэп-енэр пробивается в земной мир через облака и туманы.

Почти все тынупцы выбежали встречать байдару, на которой гудел мотор. Пойгин окинул толпу внимательным взглядом. Вон и Кайти чуть в стороне от всех. Смотри, смотри, Кайти, что умеет делать твой Пойгин, какая силища «живого железа» теперь подвластна ему. Не волнуйся, Кайти, Пойгин не расшибется, врезаясь на полном ходу в берег.

— Та-а-ак, сбавь обороты, — подсказывал Чугунов, — гаси скорость. Теперь совсем выключай. Байдара сама с ходу дойдет до косы.

Едва Пойгин сошел на берег, как перед ним оказался Ятчоль в своем «галипэ».

— Вот газета! — потряс синим конвертом перед самым носом Пойгина неукротимый в своем ликовании Ятчоль. — Тут я… я тебе укор… можно сказать, не только укор… пожалуй, даже проклятье!

Мильхэр попытался оттеснить скандалиста от Пойгина, но тот забегал к нему с другой стороны и твердил свое:

— Да, можно сказать, что это даже проклятье! А те хорошие 'слова, которые я в газете о тебе говорю… это так, их придумал Гена. Молод еще, глуповат, наверное.

Пойгин, мрачно посасывая трубку, мучился в недоумении.

— О чем ты болтаешь? Смотри, как бы ветром не унесло тебя в море на крыльях твоего галипэ.

Кайти по-прежнему стояла чуть в стороне. Лицо у нее было таким печальным, что Пойгин отмахнулся от Ятчоля, устремился к жене.

— Почему у тебя такое лицо? Ты заболела?

Кайти медленно покачала головой, дескать, дело не в этом.

— Я вижу, что-то случилось. Тебя обидели?

И опять Кайти, будто видел Пойгин ее во сне, медленно покачала головой, отрицая и это.

— Я хочу тебя обрадовать. Я все обдумал. У нас будет новый очаг. Через день, через два состоится наше вселение в дом…

И опять Кайти отрицательно покачала головой, а в глазах ее отразилась такая боль, что Пойгин невольно схватил ее за плечи.

— Что случилось с тобой? Ты не хочешь вселяться в дом?

— В дом будет вселяться Ятчоль, — едва слышно промолвила Кайти и заплакала.

— Почему Ятчоль? Кто сказал?!

— В Тынуп приехал большой очоч. Он сказал…

А в Тынуп прибыл не кто иной, как Величко. Был он к этому времени уже заместителем председателя райисполкома; в гору пошел, как только в край отозвали секретаря райкома Сергеева. Медлительный, вальяжный, он не растерял своей улыбчивости, пошучивал, посмеивался, хотя и давал понять тем, кто раньше не слишком чтил его, что он не так уж и забывчив. Особенно он это подчеркивал сейчас, при встрече с Медведевым.

— Давненько не бывал я в Тынупе, — сказал Величко с тем наигранным добродушием, за которым таилось: ну вот я до вас наконец и добрался. — Преображается Тынуп. Летом я здесь впервые… Вид прекрасный.

Не могу не согласиться, — сдержанно ответил Артем Петрович. — Прошу вас, присаживайтесь.

Величко медленно опустился в кресло у стола, Медведев сел во второе — напротив гостя.

— Да, поселок стал посолиднее, — с удовольствием повторил свою мысль Величко. — Кстати, три этих дома… подарок райсовета лучшим охотникам, как они… уже заселены?

— Два завтра-послезавтра заселяются.

— Кем?

— В одном будет жить председатель сельсовета Акко. Во втором — лучший бригадир Мильхэр. Ну а третий… Третий… полагаю, там будет жить председатель артели Пойгин.

Величко вытащил из портфеля окружную газету:

— Вот это читал?

— Прочел…

— Ну и что скажешь?

— Сочинил некто Коробов человека по имени Ятчоль. И тот дал председателю артели кое-какие полезные советы. Но лучше бы Коробов сделал это от собственного имени.

Величко сбил пепел мизинцем той же руки, в которой держал папиросу. До чего же был изящным его этот привычный жест. Казалось, отучись от него Величко — и сразу что-то заметно убудет в его обаянии. Еще раз слегка ударив мизинцем по кончику папиросы, Величко многозначительно вздохнул.

— Нет, почему же. То, что чукча дает совет другому чукче побыстрее расстаться с пережитками прошлого… это куда эффективнее.

Медведев потянулся к бороде, чтобы спрятать усмешку-осу, как бы запутавшуюся в волосах.

— Но ведь реальный Ятчоль и тот, статью которого вы читали, — это небо и земля…

— Досадно, конечно. Но не беда. Есть выход. Будем подтягивать реального Ятчоля до идеала, изображенного Коробовым. А заодно потянутся к идеалу и другие. Вот в чем ценность журналистского хода Коробова. Важно и то, что он видел реального Ятчоля, поверил в него. Значит, почувствовал в нем, как говорится, нечто…

— Я не знаю, что он в нем почувствовал. Однако мне понятно, как нелепо все это выглядит здесь, на месте. Люди должны верить газете. Но кому же неизвестно, что из себя представляет Ятчоль?..

— Жаль, очень жаль, — несколько капризно и в то же время сокрушенно промолвил Величко. — Жаль, что мы с вами опять расходимся… Даже вот как-то невольно перешел на «вы».

Медведев удовлетворенно закивал головой и поспешил успокоить собеседника:

— Ничего, ничего. Мне, знаете ли… даже так приятней…

«Все такой же, независимый и ядовитый, — отметил для себя Величко. — Ничего, я с тебя кое-какой гонорок посшибаю». Вслух вяло сказал, показывая легким зевком, что он нисколько не уязвлен:

— Ну, ну, будем на «вы». Я человек добрый, сделаю, сделаю вам приятное… Итак, вернемся к Ятчолю. Уверяю вас, имя его после этой статьи прогремит на всю Чукотку. Ведь он заговорил об очень тонких, деликатных вещах. Представляется образ чукчи сегодняшнего… Ну если не сегодняшнего, то завтрашнего. Возможно, Коробов его немножко поднял, преломил, так сказать, через свою мечту. Однако важен пример…

Заметив, что Медведеву слушать все это невыносимо, Величко поскучнел, а затем и рассердился.

— Ну вот что, Артем Петрович, вы знаете мою деликатность… Я не однажды проявлял ее по отношению к вам…

— О, как же, как же!

— Напрасно иронизируете. Теперь имейте в виду следующее. В третий дом войдет не Пойгин, который, как мне известно, предпочитает ярангу, и это вполне логично, подчеркиваю… войдет не Пойгин, а Ятчоль. И нового председателя артели придется искать, не исключено, что пришлем со стороны…

Артем Петрович, запрокинув голову, долго смотрел в потолок, как бы в этом видел выход, чтобы зло не рассмеяться.

— Да, мы именно Ятчоля поселим в дом, хотя бы в знак благодарности вот за это! — Величко пришлепнул растопыренной пятерней по газете, лежавшей на столе. — Проведем это через райсовет. А ваша задача… задача работников культбазы… сделать все возможное, чтобы этот человек тянулся к тому уровню, на каком его будут видеть чукчи других мест, полагая, что такой Ятчоль действительно уже существует. Он должен, должен быть таким! Только постарайтесь, подойдите к нему без предвзятости, по-человечески…

Артем Петрович мрачно молчал, потому что ничего, кроме негодования, не испытывал.

— Что же вы молчите?

— Вы хотите, чтобы я заговорил?

— Вы не угрожайте. Забудьте старые замашки. В конце концов, оцените факт, что я прибыл к вам на сей раз совершенно в новом качестве.

— Простите, но я посмею возразить… Коль скоро вас устраивает фикция… я вижу вас совершенно в прежнем качестве…

От пухлых щек Величко отхлынула кровь. Он долго смотрел остро прищуренными глазами на Медведева, который повернулся к нему боком с подчеркнутым видом полнейшего пренебрежения, наконец сказал:

— Боюсь, Артем Петрович, что нам в одном районе дальше не жить…

— Меня направил сюда крайком…

— Это вам не поможет. Ну ладно, поговорили по душам, и хватит. Иногда очень полезно поставить точки над «и». Однако дела есть дела, пойдемте посмотрим на эти дворцы…

Артем Петрович не просто встал, а вскочил, вытягивая руки по швам, издевательски изображая готовность и подобострастие.

— А вы все такой же артист. И до чего же у вас колючий характер.

Когда проходили мимо правления артели, наткнулись на Ятчоля. Шагал он воинственно, в крайнем возбуждении, в своих «галипэ» и в засаленной телогрейке, которую подпоясал ремнем, как гимнастерку.

— Вот ваш прославленный Ятчоль, —¦ не просто сказал, а продекламировал Артем Петрович.

Величко вскинул руку, хотел было размашисто подать ее чукче, но вдруг замер:

— Постой, постой… это что на тебе такое? — подошел к Ятчолю, подергал за одно из крыльев его странных штанов. — Это как понимать?

Ятчоль скособочил голову влево, потом вправо, разглядывая самого себя, наконец выпалил:

— Это русский штана… галипэ называется!

Величко чуть изогнулся, словно у него резануло живот, и так расхохотался, что стали сбегаться тынупцы.

— Галипэ! Вот это ты уморил меня, братец. Ну и учудил!.. Русская штана. — И опять зашелся в хохоте до слез.

Ятчоль сначала настороженно смотрел на очоча, стараясь определить, что будет потом, когда он перестанет смеяться, и вдруг тоже захохотал дурашливо.

Медведев, подчеркнуто безучастный к происходящему, наблюдал за байдарой в море: он знал, что в ней Чугунов обучает Пойгина владеть руль-мотором. «Эх, Пойгин, Пойгин, сумеешь ли выдержать эту комедию с газетой? Не сорвался бы».

— Послушайте, Артем Петрович! — с веселым добродушием окликнул Величко Медведева. — Бросьте хмуриться. И не надо уж так жестоко презирать этого малого. — Широким жестом положил руку на плечо Ятчоля. — Ну смешон… смешон, куда денешься. Но ведь искренне тянется к новому! Неужели его галифе хуже того, что председатель колхоза колотит в бубен, плещет в море кровищу и совершает всякую прочую чертовщину.

Артем Петрович по-прежнему смотрел в море, упрямый и непримиримый в своем упорном молчании.

— Как знаете. Я подавал вам руку. В конце концов, мне надоело перед вами унижаться…

У дома, который предназначался Пойгину, скопилось много людей, была среди них и Кайти. Величко степенно обошел вокруг дома, взобрался на крылечко и громко воскликнул:

— Здесь будет жить Ятчоль!

Кайти поднесла судорожно сжатые кулачки ко рту, чтобы не вскрикнуть: властный жест очоча в сторону дзери дома, произнесенное имя Ятчоль ей все объяснили…

В комнату Величко, отведенную ему на культбазе, вошел Чугунов. Был он сдержан в своей мрачной решимости: дал себе наказ не проявлять ее бешено, хотя внутри у него все клокотало.

— Здравствуй, Игорь Семенович.

— Здравствуйте, — подчеркнуто на «вы» ответил Величко, тем самым давая понять, что Чугунову неукоснительно надо последовать его примеру. — Присаживайтесь. — Озабоченно глянул на часы. — Только учтите, у меня очень мало времени.

Степан Степанович чуть передвинул стул, уселся основательно, словно угрюмой скалой навис над душою Величко.

— Я слышал, вроде бы дом Пойгина… теперь переходит Ятчолю…

— Никакого дома Пойгина не было.

— Как не было? — пока все еще сдерживая в себе черта, спросил Чугунов. — Я сам в нем все до последнего плинтуса вот этими руками ощупал. Строгал, красил, подгонял…

— Честь и хвала вам. Я знаю, руки у вас золотые.

— Но неужто я для этого болтуна старался? Величко покривился в нервической усмешке.

— Степан Степанович, дорогой, мне очень некогда. Если у тебя есть дела ко мне как к заместителю председателя райисполкома, то…

— Есть, есть дела! — вдруг все-таки выпустил черта Чугунов. — Кто тебе позволил… допускать такое самоуправство? Ну если ты взъелся на Пойгина… то подумай о других людях! Чукчи всего Тынупа переполошились. Удивляются люди. Так, понимаешь ли, недолго и веру подкосить… веру в справедливость…

Величко все это выслушал хотя и терпеливо, но с тем недобрым видом, который как бы говорил: всему бывает предел, плохо будет, если вы это не поймете.

— Твое самоуправное решение… боком выйдет нашему общему делу. Надо же понимать. Ты же партийный человек! Пост вон какой ответственный занимаешь!..

— Ну вот что, я не намерен обсуждать с вами вопросы, к решению которых вы не имеете никакого отношения. Я вас уже предупреждал… вы заведующий факторией… у вас есть свои непосредственные обязанности.

Чугунов схватил с подноса второй стакан, наполнил водою, осушил его так, будто гасил в себе пожар.

— Ты меня, товарищ Величко, в стойло не загоняй! Я тебе не бык или прочая рогатая скотина. У меня билет партийный. Я ехал сюда действовать во всеобщем нашем масштабе. И впредь буду действовать на всю широту своей души. И ты ее из меня не вышибешь!

— С партийным билетом при таких махновских замашках… можно и расстаться.

Степан Степанович распахнул меховую куртку, приложил пятерню к карману гимнастерки, не просто приложил, а припаял к груди. И чтобы не сорваться на крик, ударился в обратную сторону, в какой-то клокочущий полухрип, полушепот:

— Ты мне… эти угрозы… не смей! Со мной расподоб-ные шуточки… никто еще себе не позволял. И запомни, что я тебе сказал. Слепую политику здесь не разводи. К секретарю райкома поеду… до округа доберусь, а суть твоей слепоты политической как есть обрисую!

Чугунов замахнулся кулаком, чтобы грохнуть по столу, но остепенил себя на полпути, плечом саданул дверь и ушел прочь, оставив после себя густой запах махорки, морской соли, машинного масла.


Пойгин не верил, что газетой ему послано проклятье, и все-таки, когда уже почти все тынупцы улеглись спать, пошел к Медведеву, осторожно постучал ему в окно. Артем Петрович еще не спал. Отдернув занавеску, узнал Пойгина, жестом пригласил войти.

И вот сидит Пойгин, угрюмый, с опущенной головой, смотрит на Медведева печально и недоуменно. Потом печаль его и недоумение выливаются в слова:

— Почему дом отдают Ятчолю?

Артем Петрович собрал бумаги на столе, мучительно соображая, как отвечать.

— Сейчас будем пить чай.

Пойгин в знак согласия кивнул головой.

— Ладно, не будем говорить о доме. Я сам виноват. Все медлил, сомневался. Старый очаг меня в новый не пускал. А вот Кайти хотела. Она так ждала этот новый очаг. Обидел я Кайти, радость отнял… Так что о доме говорить не надо.

— Будем говорить и о доме и о многом другом.

Пойгин нетерпеливо повел рукой:

— О доме потом. Я хочу узнать о другом. Правда ли, что газета послала мне проклятье? Есть ли у тебя такая газета?

— Есть.

Нетерпение в лице Пойгина стало каким-то мучительным.

— Покажи!

Артем Петрович открыл стол, достал газету, развернул.

— Прочитать?

— Дай я сначала сам посмотрю.

Осторожно, словно боясь обжечься, Пойгин взял газету и долго смотрел в ее столбцы, испещренные мелкими знаками — буквы называются. Странно, он, Пойгин, живет в Тынупе, а о нем рассказали этими мелкими черточками, кружочками, хвостиками какую-то весть, и она теперь идет по всей Чукотке на листе бумаги. Если газета сотворяется столь таинственным образом, почти при участии сверхъестественных сил, надо полагать, добрых сил, то может ли она нести в себе ложь? Как было бы хорошо, если бы он уже мог сам постигать тайну этих черточек, кружочков, хвостиков. Еще надо радоваться, что есть Артем, он, конечно, ничего не скроет, о чем говорит газета, а если бы не было его? Тогда хочешь не хочешь — верь тому, о чем болтает Ятчоль. Можно было бы попросить помочь одолеть неведение жену Артема, учителя Журавлева, ну а если бы их тоже рядом не было? Чугунов хоть и умеет понимать немоговорящие знаки, но только на своем языке. А тут, кажется, газета говорит по-чукотски.

Пошелестев газетой у самого уха, Пойгин неожиданно улыбнулся:

— Будто шепчет о чем-то… Медведев взял из рук Пойгина газету:

— Так вот слушай, что здесь написано.

Пойгин откинулся на спинку стула, замер в непомерном напряжении: что бы там ни говорили, для него это была встреча с чем-то сверхъестественным… Медленно и внятно читал Артем Петрович. И по мере того как получала высказанность странная весть, якобы принадлежащая Ятчолю, Пойгин все мучительней страдал от недоумения. И когда Медведев умолк, откладывая газету в сторону, Пойгин спросил с видом полной растерянности:

— Так Ятчоль уже научился болтать не только языком, но и немоговорящим способом? Разве мало того, что он болтает просто языком?

— Нет, Ятчоль этого не умеет.

— Но как же все это стало газетой?

— Приехал сюда человек, умеющий делать газету, увидел Ятчоля… послушал его…

— Но разве Ятчоль мог кому-нибудь сказать, что я человек вэймэну линьё?

— Наверное, нет.

— Почему же газета утверждает это? Выходит, произошел обман?

— Человек, делающий газету, не знал чукотского разговора, он не все понял у Ятчоля. А Ятчоль чем-то сумел ему понравиться. И этот человек, журналист называется, поверил, что Ятчоль может тебя уважать. Поверил, что он имеет право делать тебе дружеский укор. Потом от имени Ятчоля заставил говорить об этом газету.

Пойгин во все глаза смотрел на Артема Петровича, стараясь уразуметь непостижимое, снова взял в руки газету:

— Но почему же она стерпела обман? Почему черточки эти, кружочки, которые буквы называются, не разбежались в разные стороны, возмутившись обманом? Почему они не прожгли бумагу?

«Вот это вопросик!» — мысленно воскликнул Медведев и после долгой паузы ответил:

— Ты придаешь газете сверхъестественную силу. А она лишь размышления людей. Конечно, газета, вернее, люди, делающие газету, очень стараются, чтобы не прокрался обман, чтобы размышления на бумаге помещались только самые верные и серьезные… Но раз газету делают не сверхъестественные силы, а люди… то и ошибки бывают людскими…

Пойгин вдруг засмеялся.

— Вот это ошибка получилась у газеты! Ятчоль меня уважает. Что ж, тут можно только посмеяться. Но укоров Ятчоля я не приму. Не ему делать мне укоры…

— Будем считать, что это укоры того журналиста. Но и он… он тоже… ему надо было бы сначала пожить рядом с тобой, прежде чем судить о твоих поступках… Однако один укор ты должен стерпеть и от него…

— Какой?

— Ты должен научиться читать и писать. Все это грамота называется.

Пойгин болезненно поморщился:

— Мне уже снится, что я эту тайну постиг. Все надеюсь, может, во сне придет прозрение.

Медведев улыбнулся, отчего борода его чуть-чуть раздвоилась.

— Вот о чем мне пришло в голову у тебя спросить. Сколько раз, по-твоему, нужно взмахнуть веслами, чтобы доплыть на байдаре от Певека до Тынупа?

Пойгин недоуменно вскинул брови, мол, что за шутка? Ответил с усмешкой, как и подобает отзываться на шутку:

— Наверное, столько же, сколько на небе звезд.

— А за один взмах весел не доедешь?

— Я не сверхъестественное существо.

— Вот, вот. Однако грамоту ты хочешь постигнуть, как сверхъестественное существо, в один миг, всесильным прозрением.

Пойгин засмеялся, оценив ум собеседника, сумевшего шуткой высказать очень серьезную мысль.

— Да, пожалуй, ты прав, — с глубоким вздохом удовлетворения от сердечной и непустой беседы сказал Пойгин. — Я вздумал одним взмахом весел промчаться на байдаре от Певека до Тынупа. Я тебя понял. Но у меня нет лишней жизни, чтобы каждый вечер ходить в школу…

— Ты с избытком наверстаешь потраченную часть жизни, когда научишься грамоте. Поверь, тебе это совершенно необходимо… Ну а теперь давай пить чай. Я совсем забыл, что гость, возможно, мучается от жажды…

— Зато я утолил рассудок…

Кайти отпустила мужа в тундру еще в то время, когда весь Тынуп был в глубоком сне.

— Иди, — сказала она Пойгину. — Я чувствую, тебе хочется поговорить с птицами. Только возвращайся хотя бы к времени нового сна.

Кайти не могла сказать возвращайся к вечеру, потому что в земном мире была счастливая пора круглосуточного солнца.

Пойгин закинул за плечи карабин, взял кэнунэ и подался в прибрежную тундру с мыслью посмотреть, что происходит с подкормкой песцов. У него были свои заветные места и тропы, по которым он не один раз ходил в пору возвращения песцов к своим норам. Сразу же, как только заканчивался сезон охоты на пушного зверя, он отправлялся в разведку, бродил вблизи морского побережья, по склонам холмов, по берегам рек, угадывал норы по приметам, видимым только его глазу, определял, какова будет охота следующего сезона. Он знал, насколько искусно песцы устраивают свои норы, с множеством разветвлений, входов и выходов. Опускаясь на колени возле входа в нору, он постигал тайную жизнь зверьков, возвращающихся из дальних зимних странствий в свои родные места. Песцы чистили старые норы, рыли новые; здесь переживут они свои брачные страсти, здесь родится новое потомство, отсюда в октябре — ноябре они будут готовы уйти опять далеко-далеко, если поблизости не окажется корма. Нельзя, чтобы песцы ушли. Надо сделать все, чтобы они остались в капканах, расставленных на охотничьих угодьях артели.

Пойгин подбирал клочки песцовой шерсти, потерянной в линьке, мял ее, нюхал, что-то нашептывал, вслушивался в драки самцов, в их яростное тявканье, по голосам угадывал, велика ли колония зверьков, старался прикинуть, каков будет приплод. Пройдет пятьдесят с лишним дней — и появится новое потомство зверьков. А после этого промчится еще дней тридцать (быстротечно время), и молодняк начнет выходить из нор — самая пора проследить, насколько велик приплод: самка может родить пять-семь щенят, а может и больше двадцати Все это надо знать, брать в расчет, надо приучить молодняк к подкормке, которая — как только придет охотничий сезон — станет приманкой. Песцы привыкнут к тому, что вкопанное в землю мясо вполне доступно, что здесь нет никакого подвоха. А придет время — будут поставлены капканы, и пусть тогда сопутствует охотнику удача.

Сейчас была пора, когда молодые песцы начинали уходить от нор, чтобы утолить голод у подкормок.

Солнце одолевало свой извечный кочевой путь. И все живое круглые сутки славило его, ликуя. Гуси, лебеди, журавли, потерявшие маховые перья при линьке, вытягивали шеи к солнцу, тоскуя по небу; молодые песцы, впервые в жизни своей увидевшие солнце, изумленно смотрели на него, присев на задние лапы, потом начинали скулить от нетерпения: видимо, им очень хотелось лизнуть этот загадочный ослепительный круг; бурые медведи валялись на спине, широко расставляя передние лапы, будто надеялись, что солнце сойдет к ним прямо в объятия.

Пойгин вслушивался в живой мир летней тундры, порой отвечал на журавлиное курлыканье, на гогот гусей, на лай песцов, лисиц, испытывая то удивительное чувство, когда он сливался душой со всем сущим на земле: и с этой вот куропаткой, затаившейся в кочках со своим выводком, и с зайчатами, припустившимися что было духу наутек, и с каждой травинкой, которая тоже знала, что такое солнце, ибо была она его дитем.

Останавливаясь то у одной, то у другой приманки из мяса моржей и тюленей, вкопанного в землю, Пойгин внимательно оглядывал все вокруг; и по вытоптанной траве, по следам на мясе от зубов и когтей, наконец, по запаху, оставленному песцами, определял их число, нрав, возраст. Вот здесь возились молодые песцы, это видно по вытоптанной траве чуть в стороне от приманки: после утоления голода резвились малыши вдоволь.

В какое бы время Пойгин ни блуждал по тундре один на один со своими мыслями, он все время чувствовал кого-то рядом, пусть не человека, пусть птицу, зверька — все равно живая душа; а след зверя для него часто был тропою к мысли, что человек и зверь — существа очень близкие, что кровь у них одинаковая, горячая и красная, что тот и другой сначала были детьми, что тот и другой одинаково дышат воздухом. В запахе зверя в такие мгновения Пойгин чувствовал запах древности, в голосе зверя он слышал собственный голос, исторгнутый давным-давно, еще в пору первого творения. И кто знает, возможно, что он, Пойгин, в пору того, первого древнего существования был лисою, а вот эта лиса, по следу которой идет он, была человеком. Может, потому так и хитроумна лиса, что была когда-то, в незапамятные времена, человеком. Ну не диво ли то, как она запутывает свои следы? Бывает, бежит, бежит лиса, и не просто по свежему снегу, где только и виден был бы ее след, бежит хитроумная по следу зайца; потом отпрянет в сторону, напетляет немыслимо, еще и еще раз пройдет по собственному следу, чтобы уже ничего не мог понять преследователь, и снова выходит на заячью тропу. И что за радость охотнику видеть, как лиса, в свою очередь, становится охотником за мышью. Юркнет мышь под снег, а лиса присядет и совсем по-человечески то одним ухом прильнет к снегу, то другим. И тихо становилось во всем мироздании — так, по крайней мере, казалось Пойгину, и сам он замирал, внушая себе: не дыши, лиса слушает тайную перекочевку мышиного народца под снегом! Лиса слушала свое, а Пойгин свое — ветер древности слушал, голос первозданности и потому чувствовал себя существом бесконечным и вечным.

А лиса, расслышав то, что было ей нужно, вдруг круто взмывала над тундрой факелом и, плавно изогнувшись, падала в снег головой — именно в то место, где затаилась мышь. И если ты хоть один раз видел это, думал Пойгин, можешь сказать, что встретился с чудом, и оно приснится тебе, поманит в снега, поманит уйти по следу зверя так далеко, что ты в конце концов придешь на край земли и предстанешь один на один перед всем мирозданием, предстанешь для самых глубоких дум о человеке, о звере, о земле, о жизни. Лиса будет сидеть на холме, смотреть на тебя, на звезды, и, когда ты очнешься, она опять помчится по тундре, увлекая тебя все дальше и дальше к тому, к чему ты пришел в своих думах; и тогда ты поймешь, что сам' себя выслеживал, шел по собственному следу, направленному из древнего прошлого в день сегодняшний, шел по тропе вечности. Что было бы с тобой, если бы вдруг исчезли все звери? Ты потерял бы свой след, идущий из прошлого, ты не смог бы продлить его в бесконечное будущее, ты был бы не вечностью, а кратким мигом…

Об этом думал Пойгин и сегодня, блуждая по тундре, отвечая голосом гусей на их гогот, курлыканьем жураз-лей на их курлыканье, стоном лебедей на их стоны. Он был счастлив, что ему удалось еще раз пережить то чувство, когда убеждаешься, что ты идешь по тропе собственной вечности.

А солнце совершало свой круг, оглядывая земной шар со всех сторон, и, видимо, было довольно; земля живет, земля разговаривает голосами зверей, голосами птиц, земля понимает себя и все сущее на ней умом человека.

У озера, которое можно было назвать братом солнца — такое было оно круглое и ослепительное, — снова загоготали гуси. Пойгин долго вслушивался в их гогот, и ему казалось, что там идет осмысленная беседа, скорей всего совет старейшин, а может, матери и отцы обучают своих детей тому, чему их никто другой не научит. Пусть разговаривают гуси, у них свои заботы, пусть им во всем сопутствует удача.

Взобравшись на горную террасу, Пойгин сел на плоский камень лицом к морю, которое было хорошо видно отсюда. И Тынуп отчетливо виден. Жилища его толпятся у моря, как стая птиц. Мираж колеблет дома, яранги, порой поднимает их над землей, и тогда кажется, что птицы взлетают и снова садятся.

Где-то там, в одной из яранг, его Кайти. И не только Кайти, а еще удивительно родное существо, оно было сначала Кайти и Пойгином, вернее, тем, что чувствовали они друг к другу, а потом стало крошечной девочкой Кэргы-ной — женщиной, сотворенной из света, — таков смысл ее имени.

Пойгин хорошо различил и тот дом, в который так хотела вселиться Кайти. Он готов, давно готов, этот дом, и если бы Пойгин вовремя согласился с женой, не было бы того, что случилось вчера, когда Кайти узнала, что это уже дом Ятчоля… Горько Пойгину, мучительно стыдно Пойгину, обидно за Кайти. Почему он медлил? Бывало, подойдет Пойгин к дому со стороны пустынного моря' чтобы никто его не увидел, прильнет всем телом к стене! приложит ухо к дереву и слушает, слушает, себя и дом слушает. Что он хотел услышать, понять? Наверное, хотел понять, возможно ли соответствие его собственной души с миром этого дома. Но миром его стали бы Кайти и Кэргына, а это значит, было бы и соответствие…

Горько Пойгину, обидно Пойгину, стыдно, мучительно стыдно Пойгину от чувства вины перед Кайти.

Выкурив трубку, Пойгин хотел было уже спуститься с террасы, но вдруг увидел учителя Журавлева. Поднимался учитель по складкам откоса, с ружьем за плечами, в широкополом накомарнике, с сеткой, закинутой на затылок. Взобрался на террасу, сделал несколько шагов в сторону Пойгина и вдруг остановился.

— Я знаю, что человеку иногда хочется побыть один на один с собой. Мне неловко, что я возник перед твоими глазами.

— Если ты увидел меня издали и все-таки решил не пройти стороной… значит, понадеялся, что я буду рад тебя видеть.

— Да, я увидел тебя издали и понадеялся…

— Тогда садись рядом.

Журавлев, обутый в высокие резиновые сапоги с завернутыми раструбами, не спеша подошел к Пойгину, снял заплечный мешок — рюкзак называется, достал железную бутыль с неостывающим чаем, потом кружку, наполнил ее. Себе налил в крышку от железной бутыли, термос называется, разложил на камне сахар, хлеб и кусочки жареного мяса.

Когда опорожнили термос и съели снедь, Журавлев закурил свою русскую трубку, протянул Пойгину. Тот с достоинством принял трубку.

— Я очень хотел бы, чтобы сегодняшняя наша встреча… была встречей большого понимания, — сказал Журавлев, заканчивая свою мысль уже не словами, а взглядом: именно взгляд должен был подсказать, о каком понимании идет речь.

Пойгин ответил на это не прямо, однако ответил:

— Вон в той стороне, у озера, я слышу, как разговаривают гуси. Я научу тебя угадывать их разговор, различать их беседы большого понимания. Научу, если захочешь…

Пойгин помнил просьбу Кайти вернуться домой ко времени нового сна, пришел именно в эту пору, застал в яранге гостью — жену Медведева. Сидела она рядом с Кайти и держала в руках газету, которая разволновала весь Тынуп. Кайти засуетилась, встречая мужа. Пойгин присел у светильника, показал глазами на газету:

— Я вчера был у твоего мужа, он мне все объяснил. Я вполне утолил рассудок, у меня больше нет недоумения.

— Кайти тоже все поняла, — ответила Надежда Сергеевна, медленно складывая газету, — но самое главное то, что Кайти сумела сама прочитать, что здесь написано.

Изумленный Пойгин повернулся к жене, собиравшей еду на ужин. Лицо Кайти зарделось, можно было подумать, что ей стало очень неловко.

— Ты зря застеснялась, Кайти, — сказала Надежда Сергеевна. — Я ничего, кроме восхищения, в лице твоего мужа не вижу.

Пойгин смутился в свою очередь, тихо сказал:

— Это верно. Я восхищаюсь…

Надежда Сергеевна выждала, когда пройдет смущение Пойгина, и вдруг спросила:

— Ну так доплывешь ли ты на байдаре от Певека до Тынупа… если единственный раз взмахнешь веслами?

Пойгин рассмеялся.

— Значит, слышала наш разговор с Артемом?

— Да, слышала. Я легла спать в другой комнате. Но сон не шел… Было так интересно вас слушать…

— Что ж, буду плыть от Певека до Тынупа так, как плывет на байдаре каждый.

— Я тебя поняла. Приходи в школу завтра же. Пойгин лишь кивнул головой, изумленно наблюдая за Кайти. Надежда Сергеевна проследила за его взглядом и спросила:

— Ты, наверное, никак не можешь поверить, что Кайти умеет читать и писать?

— Это верно, мне трудно поверить. Но я, конечно, верю…

— Вот и хорошо, — улыбнувшись Кайти, Надежда Сергеевна шутливо добавила: — Если ты хочешь знать, твоя жена уже способна написать письмо о том, как любит тебя. И ты будешь несчастным человеком, если не сможешь прочитать его…

— Теперь я знаю, почему мне надо учиться, — пошутил и Пойгин. Долго молчал, как бы утверждая себя в непреклонной решимости. — Завтра я приду в школу. Буду ходить до тех пор, пока ты не скажешь: хватит…

Надежда Сергеевна многозначительно переглянулась с Кайти.

— Раз он решил, значит, теперь не отступит, — ликующе улыбаясь, сказала Кайти.

— Вот и прекрасно, — по-русски промолвила Надежда Сергеевна.

Заторопившись, гостья от ужина отказалась, ушла веселая и довольная. А Пойгин схватил жену за руки и сказал:

— Доставай бумагу, карандаш. Писать будешь.

— Что писать?

— Как любишь меня. Письмо называется. Кайти рассмеялась:

— Я и так тебе об этом скажу. Вот покормлю, погашу светильник и скажу.

— Тогда скорее корми и гаси.

Когда легли спать, Пойгин долго каялся, что не послушал Кайти, не поселился в дом.

— Ничего, будем ждать другой, — успокаивала мужа Кайти. — А может, Ятчоль откажется от этого дома?

— Нет, Кайти, он не откажется. Он вселится в дом и очень скоро сделает таким же грязным, как и его яранга.

— Зато у нас было бы так же чисто, как здесь. Даже еще чище. Там окна есть. Большие окна. Два в сторону моря. Я так мечтала смотреть в окно и ждать тебя с моря. А если бы тебя в море застала тьма… я подходила бы к окнам с лампой и ты…

Не договорив, Кайти вдруг заплакала от несбывшейся мечты. Пойгин виновато молчал. Он гладил ее тело, осторожно прикасался к шраму. Раны ее зажили. Но все-таки, видно, немало ушло из Кайти жизненной силы, кажется, она стала понемножку таять.

— У меня все меньше остается тела, — печально сказала Кайти.

Пойгин еще сильнее обнял жену, словно бы испугался, что ее сможет отнять у него какая-то невидимая сила.

— У тебя есть тело. Вот, вот, вот оно…

И забылась Кайти, чувствуя, что где-то под самым сердцем опять, как всегда, ворочается, пытаясь улечься половчее, мягкая, пушистая лисица. Она еще способна дотрагиваться острыми коготками до самого сердца, эта вкрадчивая, ласковая лисица. Осторожно дотрагивается коготками до сердца, зубами покусывает. Играет лисица с сердцем Кайти, будто с любимым своим лисенком. Радостно лисенку. Жмурится лисенок, глядя на солнце… И когда Пойгин затих, Кайти приложила руку к его сердцу, долго слушала, как оно колотится. И чудилось Кайти, что чем больше успокаивается сердце Пойгина, тем все дальше уходит он от нее. Кайти хотела сказать об этом Пойгину, но он сразу уснул, усталый и счастливый. Мерным и глубоким было его дыхание. Посапывала в своем углу Кэргына. Вот они, два самых родных ей существа. Неужели ей скоро суждено разлучиться с ними? Кайти хотела снова плакать.

Унимая вдруг проснувшийся снова кашель, Кайти зажгла светильник. Долго смотрела в лицо Пойгина, потом повернулась к дочери. Девочка чему-то улыбалась во сне. Как жаль, что она непохожа на отца. Нет, непохожа, вся в мать. Может, это и лучше. Если Кайти не станет в этом мире, Пойгин будет видеть ее в дочери…

Поправив шкуру, которой был накрыт ребенок, Кайти достала тетрадь и принялась писать письмо Пойгину. Она долго думала над каждым словом, беззвучно шевеля губами, а потом старательно выводила буквы на тетрадном листе. О, это диво просто, как много она могла уже написать, сама удивлялась: когда успела научиться? Что ж, она уже два года учится грамоте. При таком старании, как у нее, можно было и научиться. Писала Кайти письмо и чему-то улыбалась, порой вздыхала, даже принималась плакать. А Пойгин лежал рядом в крепком сне и дышал глубоко и ровно.

Когда письмо было закончено, Кайти долго читала его, сначала беззвучно, потом шепотом, наконец вполголоса:'

«Я шью тебе торбаса. Палец уколола иглой. Люблю тебя. Я разжигаю костер. Огонь горит. Горит огонь. А я тебя люблю. Тебя рядом нет. Воет волчица. Значит, тоска. Значит, я тебя люблю. Скорей приходи. Я сказала все».

По лицу спящего Пойгина пробежала тень, казалось, что он весь напрягся, даже наморщил лоб, и можно было подумать, что он мучительно старается расслышать слова Кайти, но что-то мешает ему. С глубоким вздохом удовлетворения Кайти вырвала листок из тетради, сложила его несколько раз, аккуратно вложила в пустой спичечный коробок, перевязала его ниткой из оленьих жил, засунула в кисет мужа.

Утром Пойгин полез за табаком, вытащил коробок, перевязанный ниткой, спросил:

— Что это?

— Мои слова для тебя. Письмо называется. Пойгин хотел развязать коробок, но Кайти его остановила.

— Наверное, ты когда-нибудь научишься читать. Тогда и узнаешь, какие там слова. Пока носи с собой. Пусть письмо будет тебе амулетом.

И все-таки Пойгин развязал коробок, достал письмо, осторожно развернул.

— Что ж, пусть это будет моим амулетом. Вечером Пойгин пришел с Кайти в школу и сказал:

— Я не знаю, сколько потрачу здесь жизни из вечера в вечер, но тайну немоговорящих вестей постигну до конца. Хорошо, если бы это случилось к лету будущего года.

— Я думаю, что это случится гораздо раньше, — сказала Надежда Сергеевна, сообщнически улыбаясь Кайти. — Я верю в твою решимость, а в рассудок тем более.


Читать далее

Часть первая
1 02.04.13
2 02.04.13
6 02.04.13
Часть вторая
1 02.04.13
4 02.04.13
6 02.04.13
7 02.04.13
8 02.04.13
9 02.04.13
10 02.04.13
12 02.04.13
13 02.04.13
Часть третья
1 02.04.13
2 02.04.13
3 02.04.13
4 02.04.13
5 02.04.13
6 02.04.13
7 02.04.13
8 02.04.13
9 02.04.13
12 02.04.13
Часть четвертая
1 02.04.13
2 02.04.13
3 02.04.13
4 02.04.13
5 02.04.13
6 02.04.13
7 02.04.13
8 02.04.13
9 02.04.13
12 02.04.13
13 02.04.13
14 02.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть