Лечебное заведение Цисы расположено в долине между двумя рядами холмов, поросших прекрасным лесом. Среди долины протекает ручей и образует в самом парке два пруда; второй из них движет работающие в заведении машины. Пруды окружены огромным парком, переходящим в леса на соседних холмах. Водные процедуры (ванны, гидропатия, души и т. д.) размещены в здании, почему-то называемом «Винцентий», и стоят они возле второго пруда. С этой же стороны, на холме, сверкает белизной среди зарослей кустов и деревьев, цветочных клумб, газонов, уютных аллеек и шпалер великолепный курзал. На территории парка, а также за нею, у разбегающихся во все стороны дорог и даже прямо в лесу построены виллы. Одни из них стоят в ряд, как деревенские избы, другие ищут одиночества и отгораживаются от мира чащами садов.
По ту сторону пруда, на середине господствующего над окрестностями холма, виден дом владелицы и многочисленные каменные постройки ее усадьбы. Еще выше, над усадьбой, на вершине горы – костел с двумя стройными башнями, заметными отовсюду.
На следующий день по приезде доктор Юдым делал визиты, осматривал окрестности, изучал тайны заведения – и был ошеломлен. До начала уже приближающегося сезона ему предстояло не только подробно ознакомиться со всем, что здесь есть, но, кроме того, принимать участие в управлении. Таким образом, он сегодня узнавал химический состав минеральных источников, завтра изучал машины, подающие воду в ванны, исследовал систему канцелярских книг, разбирался в способе ведения хозяйства, управления гостиницей и т. д. Перед ним вдруг открывались целые вереницы вопросов, с которыми он был совсем не знаком, и снова исчезали, заслоненные рядом других.
Больше всего его интересовала структура предприятия – его материальная основа. Лечебное заведение Цисы было акционерным предприятием, с основным капиталом в триста тысяч рублей. Компаньонов было около двадцати. Они выбирали из своей среды распорядительный совет, состоящий из председателя и двух его заместителей, ревизионную комиссию, тоже из трех членов, а также директора, администратора и кассира. Обязанности председателя совета нес видный адвокат, проживающий в Москве. Одним из вице-председателей был, honoris causa,[33]Почета ради (лат.). акционер Лещиковский обитающий в Константинополе, а вторым – богатый варшавский промышленник, пан Старк. Директором был доктор Венглиховский, администратором Ян Богуслав Кшивосонд Хобжанский и, наконец, кассиром и счастливым супругом дамы, с которой доктор Томаш совершил путешествие из Варшавы, а также отцом проказника Дызио – некий пан Листва.
Немало времени прошло, прежде чем доктор Томаш изучил историю этого предприятия, которая в Цисах была подлинной magistra vitae.[34]Учитель жизни (лат.). История – вернее, различные минувшие истории имели там чрезвычайное влияние на ход повседневных дел. Насколько мог узнать доктор Томаш из многих уст, история лечебного заведения была такова:
Цисы славились своими водами уже в начале прошлого столетия. То тут, то там попадаются упоминания, что в Цисах лечился такой-то сановник. Однако это не была курортная местность в более широком значении этого слова. Разные лица пользовались водами лишь благодаря любезности владельца цисовских имений, ибо источники находились в парке, окружающем старый родовой замок. Имения эти с незапамятных времен принадлежали Невадзким, и последним из них был муж той старушки, с которой Юдым познакомился в Париже. В шестидесятых годах[35]То есть после подавления восстания 1863 года. нашего века этот Невадзкий уехал из Польши. Вернулся он в Цисы сломленным и неизлечимо больным стариком. Пережитые страдания коренным образом изменили его взгляды. Главной мыслью старика было теперь благо ближних, а так как сам он был болен, то и его благотворительность была направлена в первую очередь на помощь больным. Врачи признали воду его парка эффективной, и господин Невадзкий напряг все силы, чтобы организовать в Цисах водолечебницу. Для ускорения дела он подарил проектируемому учреждению площадь в несколько десятков моргов, вместе с парком, источником, частью прилегающих лесов и строениями, находящимися на этой территории. Он сам создал товарищество на паях, в которое втянул друзей, в большинстве рассеянных по свету. Больше всего акций взял его старый товарищ и друг, купец с Босфора, Лещиковский. Остальные разобрали адвокаты, врачи, промышленники. Во главе предприятия в первые годы стоял не соответствующий своему назначению директор, который попытался сразу сделать из этой нарождающейся к жизни местности европейский курорт. Здесь строили великолепные здания и виллы и устраивали их с роскошью, могущей удовлетворить самые высокие требования. Эти рискованные эксперименты привели все предприятие на край гибели. В Цисы со всех концов Польши и даже из чужих стран съезжались для развлечения аристократические семейства. Лечебница старалась завоевать репутацию европейского летнего курорта и принимала все более изысканный характер. В это время умер основатель ее Невадзкий. На ежегодном собрании оказалось, что Цисы не только не дают никакого дохода, но дают убыток. Ввиду этого, а главным образом, как обычно в Польше, ввиду исчезновения вдохновителя, который поднял все дело из идейных побуждений, предприятие пошатнулось. Тут-то и явился торговец коврами из Константинополя – Лещиковский. Он поддержал дух акционеров, залатал дефицит собственными деньгами, без церемоний заставил директора отказаться от своего поста и нашел нового директора, также товарища своего и покойного владельца, а именно доктора Венглиховского, который повидал свет, пожалуй, еще и больше, нежели оба его друга. Как только доктор Венглиховский взял дело в свои руки, оно приняло иной оборот. Прежде всего новый директор отказался от управления хозяйственной частью. Администратором был назначен Кшивосонд Хобжанский – опять-таки общий их приятель.
Следующий год уже не был вереницей балов, вечеринок, спектаклей, бегов, гонок, стрельбы в голубей, охот и т. п., но подлинным лечебным сезоном. Взялись за реорганизацию ванн, гостиницы, словом, за строительство настоящего курорта. Доктор Венглиховский придумывал и предлагал совету много нового; если совет не соглашался, он писал Лещиковскому, а тот без колебаний проводил предложенное улучшение на собственные средства. Таков был неписаный договор.
Старик Лещиковский был вдовцом. У него были пасынки греки, которые выжимали его, как губку. Человек он был богатый. Историческая буря выбросила его на берега Босфора в одном рваном сюртуке и ботинках без подошв. Ему пришлось быть и грузчиком в порту, и метельщиком, продавцом европейских газет, агентом французского магазина, приказчиком, коммивояжером – и, наконец, он стал владельцем огромных магазинов, торговцем коврами, промышленником и т. д. В ходе этих событий его прекрасная фамилия подверглась сокращению, он назывался теперь – «Лес», это единственно возможно было выговорить в персидско-турецко-англо-французской торговле. Он и сам, бедняжка, называл уже себя старым «Лесом», склоняя это имя во всех падежах.
Лещиковский был сыном бедного шляхтича из-под Цисов. Еще в знаменитой воеводской школе города Кельцы он сдружился с Невадзкнм, с Венглиховским и Кшивосондом. Суровая жизнь и превратности судьбы навсегда оторвали его от родной стороны. Сын землевладельцев со времен прапрадеда Пяста, он стал купцом. Он работал часов по пятнадцать в сутки и никогда не позволял себе ни праздников, ни каникул. Это был не человек со свойственными ему слабостями, но как бы средоточие сил стальной машины, сил дерзновенных и непобедимых. А между тем этот «М. Лес» среди своих разнообразных занятий день и ночь думал совсем о другом. Здравомыслящий, хитрый торговец, которого ни грек, ни армянин не могли превзойти в хитрости, которого и англичанин не мог опередить в железной систематичности, был в глубине души мечтателем и аскетом. Он спал на жесткой постели, жил в тесной комнатке, одевался как попало. Некоторую сумму он предназначал для «паразитов», для пасынков, остальное рассылал в разные стороны. Почти каждый день на его письменном столе лежало письмо на «человеческом» – польском – языке, присланное иной раз с отдаленнейших континентов. И ни одно из них не осталось втуне. М. Лес был прозорлив, еще никогда ни одному обманщику не удалось обойти его, – зато последний честный фантазер выманивал у него тысячи франков. Но самой любимой мечтой М. Леса был курорт Цисы. Старый изощренный торгаш вечно грезил о преобразованиях в этом уголке, о том, чтобы по возможности цивилизовать его. Он копил деньги, откладывал неприкосновенные суммы, заводил, как скряга, «секретные кассы» – все на невероятные мероприятия, которые он предпримет под Цисами, в своем Загуже и окрестностях, как только вернется…
Все эти «секретные кассы» забирал то первый встречный инженер, отправляющийся учиться, то художник, которому необходимо жить в Париже, то врач или техник (всегда изобретатель in spe[36]В будущем (лат.). ) или еще кто-нибудь. И снова начинались специальные операции для наполнения образовавшейся пустоты. Так текли годы. Когда Невадзкий основал лечебное заведение в Цисах, которое, разумеется, не могло не оказать положительного влияния на судьбу всей округи, старый Лещиковский пробормотал: «Надо это поддержать» – и поддерживал по-своему, со своей, не железной даже, а стальной выдержкой и со своей детской доверчивостью.
Спустя несколько дней по приезде в Цисы доктор Юдым получил из Константинополя огромное письмо. В этом письме старый эмигрант представлялся молодому врачу и вступал с ним в знакомство. Письмо было написано на ужасающем польском языке. В нем попадались английские, французские, греческие, болгарские слова, а зачастую и вовсе для Юдыма загадочные – вероятно, турецкие или персидские. В письмо была вложена фотография, кабинетная карточка старого Леса. Это письмо и этот снимок странно дополняли друг друга. Казалось, взгляд этих глаз говорит все то, что не могло вылиться в слова, все то, чего язык, искалеченный на службе деньгам, не в силах был выразить. Трудно было оторвать глаза от худощавого лица и от темных, пристально глядящих глаз. Мощно вылепленный лоб, большой нос и тонкие губы носили на себе печать отречения, несокрушимости и упорства. Юдым несколько раз перечитал это нелепое письмо и как-то удивительно свыкся с его стилем, словно признав его явлением не только нормальным, но и необходимым. Из отрывочных предложений, повторяющихся то тут, то там в письме, возникал образ этого далекого человека, то была настолько сильная личность, что казалось, будто он находится здесь, в этих местах, о которых говорит в письме. Он знал все в Цисах как свои пять пальцев и обращал' внимание молодого врача на ряд мелочей, которых тот совсем еще не заметил. В конце письма была просьба о фотографии и о том, чтобы Юдым часто, возможно чаще писал ему.
«Я люблю молодых, – писал М. Лес, – они смело берутся за дело. Люди обычно бывают lazy,[37]Ленивые (англ.) знаете, доктор, как сказал бы англичанин. А я этого не выношу! Наш человек, поляк, сделает что-нибудь и тотчас состарится. Работает лишь затем, чтобы потом бездельничать. И тогда, когда ничего не делает, пользуется трудом молодого, его кровь пьет, на его плечо опирается, этого молодого, а сам притворяется, что это его labour.[38]Работа (англ.) He так поступает англичанин. Тот вечно идет! Forward![39]Вперед! (англ.) До конца жизни. А если уже не может поспевать за другими, то никому не застит свет, а отправляется на травку, отдыхать. Тогда на его место приходит молодой и начинает с того, на чем тот кончил. А мы все еще верим в кисмет,[40]Судьба (турецк.). как турки. Когда стоит только руку протянуть! Все можно сделать! Если бы я был еще молод, я бы все сделал. Мне кажется, что мы будем взаимно поддерживать друг друга, дорогой мой господин доктор Юдым…»
С того момента, как у руля встал доктор Венгли-ховский, а администрацией занялся Кшивосонд, прошло десятка полтора лет. Цисы стали санаторием с хорошей репутацией, посещаемым и широко известным. Очень влиятельным лицом был администратор Кшивосонд Хобжанский. Это был старый холостяк, красивый, высокий, хорошо сложенный. Он носил длинные, опущенные вниз усы, которые, равно как и остатки волос на висках, чернил дешевой краской, вследствие чего они приобретали зеленоватый оттенок. Одевался он почти всегда в широкие шаровары, высокие сапоги и нечто вроде старинной польской чамары. Человек этот исходил вдоль и поперек Европу. Говорил он, кажется, на всех индоевропейских языках, по крайней мере охотно произносил слова на всех диалектах, и был почти всеведущ. Если шел разговор о химии, он вмешивался и в него, и часто впопад. Если кто заводил речь о живописи, скульптуре, литературе, о поварском искусстве, о ювелирном, о кожевенном деле, о подделке картин, о торговле древностями, о портняжном и сапожническом ремесле и, главное, о всякого рода механике – Кшивосонд обнаруживал запас специальных знаний в любой из этих отраслей. Мало того, знакомство с любым из этих искусств он умел доказать делом. В сочельник он сам варил суп и приготовлял рыбу. Правда, суп был довольно оригинален, ибо если ему случалось по-солдатски пересолить его, то для смягчения остроты он сыпал в суповую миску фунт сахару. Все седла в заведении были его работы, вернее, переделаны им. Если какая-нибудь пара женилась или обручалась в сезоне, Кшивосонд как милости выпрашивал позволения самому сделать обручальные кольца. По всем Цисам было полно его произведений. Он сам починял машины, строил с каменщиками, рубил и пилил с плотниками, стругал и полировал со столяром, копал с садовником.
У директора Венглиховского были эмалированные часы, дар и дело рук Кшивосонда. Так по крайней мере гласила надпись, выцарапанная на крышке этих часов каким-то острым резцом: J. В. Krzywosnd de Chobrza-nowice Chobrzanski eques polonus fecit Lutetiae Parisiorum Anno Domini 1868».[41]Ю. Б. Кшивосонд из Хобжановиц Хобжанский, польский дворянин, сделал в Лютеции Парижской в год 1868 от рождества Христова (польск. и лат.). В сенях курзала стояли часы, играющие всякий раз, как их тянули за шнур, веселый мотивчик. Эти часы были будто бы совершенно разбиты и на диво восстановлены Кшивосондом.
В читальне заведения стоял его шедевр, так называемая аллегорическая группа. Это был столик, на котором склеенные камни, кристаллы, осколки фарфора, стеклышки, кораллы и т. п. образовали нечто вроде горных вершин, озер и пещер. Из глубины этих пещер, предвещая ясную погоду, должен был выходить монах, – но, по правде сказать, никогда не выходил. Верхушку этого сооружения украшали различные аллегорические фигурки, петушки, солдатики, флажки, терновые венцы, а в середине сидела стеклянная белая птица, вроде гуся с черными глазами, которые придавали ей такой вид, словно она была в очках. В зале для игры в карты стоял другой шедевр Кшивосонда. Это был старинный шкаф, инкрустированный костью и с таким филигранным искусством окованный, что голова кружилась. На верхнем карнизе этого произведения мебельного искусства виднелась инкрустированная дата: «Anno Domini 1527». Администратор был, конечно, лишь реставратором этого памятника минувших веков, хотя злые языки утверждали, что он был именно созидателем не только шкафа, инкрустаций и оковки, но также и даты на карнизе.
Ю. Б. Кшивосонд Хобжанский очутился в Европе в то же самое время, что и М. Лес. Но последний направился на восток, а Кшивосонд пошел на запад. Пошел в прямом смысле этого слова, па собственных ногах – через Силезию, Чехию, Баварию, во Францию. Он скитался по Парижу, Лондону, Брюсселю, зарабатывая на хлеб чем мог. В Париже он работал ретушером у плохонького фотографа с улицы Пикпю. В Лондон сманил его приятель, который устроился там на оружейном заводе. Кшивосонд некоторое время работал рядовым рабочим и приобрел, по слухам, большую практику в оружейном деле. Однако легче было приучить к этой работе руки, чем примирить с ней шляхетский дух. Скопив немного деньжонок, Хобжанский возвратился на континент и отправился в Брюссель. Все это вовсе не значит, что он был лодырем. Вовсе нет! Он мог встать на рассвете, провести весь день без передышки за тяжким трудом и поздно ночью склонить голову на жалкую постель. Он ходил в поношенной одежде и готов был и ее отдать беднейшему, чем он сам, – лишь бы об этом знали! Когда кто-нибудь являлся к нему с просьбой о помощи, о деньгах взаймы, он давал всякому – но хотел, чтобы и для него было сделано то или другое, во внимание к его заслугам. От мастерских в Лондоне его оттолкнула какая-то необъяснимая сила, жажда чего-то лучшего. Кшивосонд не мечтал ни о спокойной жизни, ни о большом богатстве, хотя любил благосостояние: среди тягчайших жизненных испытаний он неизменно стремился к славе, к возвышению, к видной роли, к влиянию и известности среди своих. Он охотно предпринял бы героический труд, лишь бы он не стал повседневным ярмом, работой, обязательной для него, как и для других, обыденной и постоянной. Несмотря на это, он довольно продолжительное время работал кассиром в одной брюссельской табачной лавочке. Он даже стал привыкать к этому занятию, как вдруг подал признаки жизни кружок его приятелей, кочующих по Мюнхену. Мюнхен, который он видел проездом в Париж, чрезвычайно ему понравился. И вот он двинулся в «Мнихов».[42]Польское название Мюнхена. Там он нашел целую колонию. Это были художники, студенты, всякого рода служители искусства, ремесленники и бездомные сироты, «die unglücklichen Polen».[43]Несчастные поляки (нем.). Здесь гудело, как в улье. Кипели споры, создавались группы, партии, происходили собрания, суды и даже драки. Хобжанский, ясное дело, вошел в одну из партий и вскоре принял над нею командование. Это был энергичный руководитель. Он завел в своей партии такой порядок, что зачастую точное выполнение предписаний заканчивалось в полицейском бюро. С противниками, которых он метко окрестил «птицами, гадящими в собственное гнездо», он боролся столь железной рукой, что ему угрожали выбить окна и избить его самого. Поскольку он не имел собственной квартиры, угрозы сводились к покушениям на неприкосновенность его шкуры, но он умел их отразить посредством фехтовального искусства, пуская в ход суковатую палку. Тотчас по приезде, пока не подвернулась другая работа, он позировал художникам. Его красивое лицо с выражением удивительной меланхолии, гордости и высокомерия их привлекало. Он завоевал репутацию «интересной головы» и был довольно широко известен, как «unglücklicher Pole». С течением времени эта узкозтнографическая номенклатура превратилась в менее определенную: «unglückliche Fratze mit vielen Konsonanten»[44]Несчастный тип с множеством согласных (нем.). но, надо сказать, что в это время Кшивосонд уже позировал только своей братии, притом не иначе как верхом на лошади.
Связи с художниками толкнули его в совершенно другую область. Художнический народец, кочевой, беспечный, ныне купающийся в золоте, завтра стоящий на краю голода, стал источником заработков Кшивосонда. Скажем, этакий художничек вдруг пошел в гору, покидает Мюнхен и устремляется в широкий мир; «староста» покупает у него за гроши или просто получает в наследство всю его художническую утварь, старинные костюмы, иной раз какие-нибудь поломанные доспехи, оружие, незаконченные этюды, наброски, рисунки, да хоть бы и сломанные рамы. Другому требуется починить стильное седло, привести в порядок старинный костюм, починить мебель, склеить какую-нибудь древность. Кшивосонд брался за все и все делал. Иной раз хорошо, другой плохо, – ко делал. При этом он присматривался к удивительному процессу творчества, прислушивался к спорам, исследовал царство художников, этот необъятный мир, и получал энциклопедическое образование в антикварно-старьевщическо-ремесленно-художественной области. Если он чего и не умел сделать, то по крайней мере знал, как это делается. С течением времени в большой комнате на Шванталерштрассе разместилась странная мастерская. Там были и столярные инструменты, и слесарный станок, реторты, тигли, груды рам, бутыли с разноцветными жидкостями, куски кожи, железный лом. По стенам развешаны были наброски и картины, зачастую произведения высокого искусства, поддельные персидские ковры, всевозможное оружие, латы. По истечении полутора десятков лет, проведенных в Мюнхене, Кшивосонд выбился в фабриканты древностей. Иногда ему удавалось склеить из обломков, по существующему образцу, какое-нибудь подобие старинной утвари или меблировки и уступить это антиквару, промыть почерневшую картину, купленную за гроши, и пустить в оборот в качестве «школы» – «итальянской» или «голландской». Но особой любовью «старосты» пользовался готический стиль. Кшивосонд усматривал этот стиль везде, даже там, где был несомненно другой. В его устах слово «готика!» было верхом похвалы. Вот почему его коллекции заключали в себе столько остроконечных вещей. Все, что имело стрельчатую форму, заслуживало внимания: железные украшения решеток, ключи, оковка дверей, крестьянские подсвечники в окрестностях Боденского озера, пряжки для поясов, рамы и т. д., не говоря уже о подлинных осколках готики.
У Кшивосонда часто собирались бурши и художники. Старый усач потчевал эту легкомысленную молодежь неслыханной настойкой «своего изготовления», сыром собственной выделки и сухим хлебом, который если и не пек сам, то, во всяком, случае, архаизировал, держа его в своих бездонных шкафах, пока он не покроется белой плесенью. В виде особой милости он позволял всякому приближаться к развешанному по стенам «оружию», вытаскивал откуда-то из-под спуда испачканные рисунки и с видом полнейшей небрежности, словно речь шла о чем-то безразличнейшем, сообщал, указывая пальцем на какую-нибудь пачкотню:
– Петр Павел Рубенс…
Или:
– Болонская школа… Третий период Гвидо Рени…
После рисунков таких мастеров начиналось показывание других редкостей – например, переплетенной в белую телячью кожу книжечки под названием «Приапея». Книжечка эта была в нескольких местах пробита навылет. Когда спрашивали, что это означает, почему она так странно порвана, Кшивосонд объяснял, что это излюбленное сочинение Карла XII, которое тем не менее неоднократно служило ему мишенью при стрельбе из пистолета. Была там также трость Северина Гощинского,[45] Гощинский Северин (1801–1876) – известный польский поэт-романтик, один из руководителей восстания 1830–1831 голов. Наиболее известное произведение Гощинского – поэма «Каневский замок» (1828), посвященная борьбе украинских крестьян против польских помещиков. именуемая иногда тростью Винцентия Поля.[46] Поль Винцентий (1807–1882) – польский поэт-романтик, принимал участие в восстании 1830–1831 годов. Большой популярностью у современников пользовались сборник его ранних революционных стихов – «Песни Януша» (1833) и поэма «Песня о нашей земле» (1835). Был стилет Беневского,[47] Беневский Мавриций Август (1714–1786) – участник шляхетского оппозиционного русскому царизму движения, так называемой Барской конфедерации (1768). За участи «в конфедерации был сослан на Камчатку, откуда бежал через Китай во Францию. Погиб в 1786 году в стычке с французскими войсками на Мадагаскаре, где сражался на стороне туземных племен. Личность Беневского и его приключения послужил «основой для многих произведений польской литературы. выложенный раковинками, мундир офицера времен Княжества Варшавского, поправленный Кшивосондом таким образом, что выцветшие выпушки были заменены другими, примерно того же цвета, а пуговицы и погоны соответственными пуговицами и погонами мундира французского пехотинца времен Наполеона III. За стеклом висел атласный жупан, составленный из каких-то не подогнанных один к другому лоскутов, стояла странная, оббитая вещица, именуемая «аптечкой Станислава Августа», лежала терракотовая трубка на гнутом чубуке, которая звалась «трубкой Стефана Батория», и т. д.
Однако не всем показывал «староста» свои коллекции. Было в колонии несколько человек помоложе, которые раздражали его и приводили в дурное настроение. Один из них, встретившись с антикваром, тотчас вслед за стереотипным вопросом о здоровье, прибавлял:
– А как Ван-Дейки поживают? Делаются, а? Ну, и как получается?
Другой сопляк притворялся дурачком и, когда Кшивосонд показывал свои коллекции, тягучим, сонным голосом спрашивал:
– А я где-то читал, вот только не помню, в каком сочинении, что «Щербец», меч Болеслава Храброго, будто бы находится в ваших руках, только вы избегаете огласки, чтобы станьчики[48] Станьчики. – Так называли группу консервативных политических деятелей в Галниии. Идеологами стачьчпков были историки С. Тарновский и Ю. Шуйский, написавшие памфлет «Портфель Станьчика» (1869), направленный против демократических реформ, стремления к независимости и ратовавший за упрочение австрийского господства в Галиции. Жеромский относился к станьчикам резко отрицательно. В письмах из Галиции (1892) он пишет о них с негодованием, называя «кликой лакеев». через наемных убийц не захватили его. Но нам-то вы могли бы показать… Мы бы присягнули, что ни слова…
Но были у Кшивосонда и поклонники. Им он показывал извлеченные с самого дна инкрустированного шкафа лоскутки вышитой материи и уверял, что это обрывок одежды, остальная часть которой находится в Клюни, или какую-нибудь миниатюру в почерневшей рамке, об этой картинке он шепотком, с подмигиваниями сообщал, что она украдена одним торговцем из Брера в Милане…
Когда управление Цисами перешло в руки доктора Венглиховского, Кшивосонд принялся в письмах к М. Лесу сетовать на тоску по родине и писал такие письма столь часто, что хитрый купец быстро смекнул в чем дело. М. Лес пробормотал про себя:
– Эта обезьяна заморская что-то затевает.
К Кшивосонду у него было непонятное пристрастие. Он даже покупал его бесценные антики, его Рубенсов и Рюйсдалей, его гетманские булавы и подлинные королевские сувениры. Все это он складывал в зеленый сундук и называл «кабинетом обезьяны заморской».
Наконец, в один прекрасный день, Кшивосонд признался в письме, что намерен вернуться на родину. М. Лес не противился этому, и бедный скиталец вернулся в Варшаву, а вскоре за тем стал администратором лечебного заведения в Цисах.
Его апартаменты помещались внизу старого «замка». В эту квартиру вели ворота (разумеется, готические) – то есть, собственно говоря, их угрожающие обвалиться остатки, которые Кшивосонд тщательно окружал подпорками. Дальше направо крутая и узкая лесенка шла к самым дверям квартиры. Над входом была галерейка, окруженная железной решеткой. Как лесенка, так и галерейка были заново пристроены администратором, чтобы ускорить процесс архаизации этой готики, оттуда никогда не выметали мусора и не устраняли следов пребывания воробьев, которые целыми стаями сидели перед дверьми. Кшивосонд обожал птиц. Он разговаривал с ними, сыпал им столько крошек, что воробьи почитали это за чистую синекуру и ни на минуту не покидали своей галереи.
Когда доктор Томаш медленным шагом почтительно приближался к апартаментам администратора, чтобы нанести ему первый визит, глазам его предстала такого рода сцена: у подножия лестницы с оглушительным криком толпилась орава фольварочной детворы, еврейских детей из местечка и прочей голытьбы. На галерейке стоял Кшивосонд в туфлях и почерневшей оленьей куртке. На перилах сидел прирученный им сокол, о котором доктор Томаш слышал уже целую историю. Этот сокол всю зиму болел и подвергался лечению. Кшивосонд лил ему в глотку прованское масло и сажал его греться на печи калорифера в такой жаре, что несчастная птица впадала, по-видимому, в нечто вроде обморока – истопники зачастую находили ее лежащей замертво у дверцы огромной печи, среди углей и пепла. Лишь поблескивавшие глаза свидетельствовали в такие минуты, что жизнь еще не окончательно покинула несчастного пациента. Теперь, когда так ясно светило весеннее солнце, сокол был впервые вынесен на воздух. Он сидел на балюстраде, крепко вцепившись в железный прут, озирался, шевелился и давал многочисленные доказательства своего выздоровления. Кшивосонду, видимо, хотелось показать мальчишкам не только птицу, но и ее ученость. Он наклонялся и подставлял к ее клюву свою голову, приговаривая:
– Куси хозяина, куси…
Ему хотелось. чтобы сокол нежно пощипал клювом остатки крашеных волос. Но свежий ли воздух, а быть может, и улучшившееся состояние здоровья повлияли на сокола столь роковым образом, что, когда администратор, став на колени, все ближе подставлял ему лысину, птица приподнялась на лапах, взъерошила перья и изо всех сил ударила «хозяина» клювом по черепу, только звон пошел. Собравшиеся, издав радостный вопль, стали хлопать в ладоши и подпрыгивать. Между тем Кшивосонд принес длинный прут и обратился к соколу:
– Значит, я к тебе, негодяй, как к родному племяннику, с лаской, а ты меня будешь лупить по башке! Va-t'en![49]Убирайся (франц.)
С этими словами он сбросил птицу на пол и стал сечь ее прутом, так что перья летели. Сокол распустил крылья и с криком удрал в глубь квартиры. Дверь за ним захлопнулась.
Юдым открыл эту тяжелую дверь и осторожно вошел в помещение. Оно состояло из больших сводчатых сеней с каменным полом и из двух жилых комнат. К сеням прилегала котельная, где помещался калорифер и где как раз подвергался столь заслуженной каре сокол. Оттуда слышались его дерзкие крики. Юдым вошел в комнату налево и, едва ступив на порог, шепнул:
– Твардовский![50] Твардовский – герой польских народных легенд, чернокнижник, история жизни которого во многом напоминает историю Фауста. Ну, ей-богу, Твардовский!
И правда, эта квартира в точности напоминала жилище мага Твардовского. Страшно толстые стены, зарешеченные окна, сводчатые потолки. Ближе к окну стояли хозяйственная утварь и обитое кожей кресло с высокой спинкой. В глубине – широкое, старинное деревянное ложе с балдахином, на высоких столбиках, покрытых искусной резьбой. По углам лежали груды железа, ремней, клепок. На стенах были развешаны пресловутые картины, о которых Юдым уже столько слышал.
Вернувшись после экзекуции в комнату, Кшивосонд с живостью занялся гостем. Он усадил его в кресло, – причем Юдыму показалось, будто его погрузили в глубокую ванну, – и пустился в любезный разговор. Когда речь зашла о Цисах, Кшивосонд стал выражаться об этом учреждении с той же небрежностью, которая была свойственна его речам при демонстрации рисунков Рубенса. Юдым заметил также, что администратор пускал в ход лишь такие стилевые обороты, которые отражали полноту его власти в этом месте. Например, он говорил:
– Я распорядился перестроить весь замок… Мне еще надо взяться за приведение в порядок парка… Я имею в виду полную реставрацию ванных, да вот, как назло, все недосуг…
– Это будет сделано… Я распоряжусь это сделать, – говорил он непрестанно.
Особенно часто повторялись слова:
– Это мне, знаете, господин доктор, нравилось… Это на меня хорошо действовало… Это радовало глаз, так что я приказал сделать…
Такого рода обороты несколько сбивали Юдыма с толку. Ведь было делом довольно известным, что перестройка зданий, например, зависела не только от того, хорошо или плохо «действовало» это на администратора, но также и от других причин, главным же образом от решения совета распорядителей.
Однако впоследствии Юдым убедился, что такой способ выражения вкусов администратора и влияния этих вкусов на ход цисовских Дел довольно верно отражал действительное положение вещей.
Кассиром заведения был пан Листва, которого Кшивосонд в глаза и за глаза называл старым рохлей или, еще обидней – старым колпаком. Пан Листва был мужем матери Дызио и отчимом этого милого мальчика. Рохлей в узком значении этого слова цисовский кассир не был, и еще менее того старым колпаком, но к разряду орлов его тоже нельзя было отнести. В сущности это был человек, угнетенный тяжелой жизнью и особенно брачными цепями. Жена и Дызио делали жизнь господина Листвы столь разнообразной, что работа в сырой и холодной канцелярии лечебного заведения, долгие часы, просиживаемые им там среди бухгалтерских книг, квитанций, счетов, были для него единственным, правда, но зато подлинным наслаждением. Лишь выйдя из дому, кассир чувствовал, что он живет. У семейного очага он был вроде старого сломанного зонтика, он прятался по темным углам и молчал. Несмотря на такую скромность, он был все же козлом отпущения, когда бы ни столкнулся с Дызио, упражнявшим свое остроумие на пожилом отчиме. Бывали моменты, когда господин Листва пытался протестовать. Но эти эксперименты кончались быстро, а возобновлялись все реже. Все приводил к одному знаменателю один-единственный звук, срывающийся с «ее» уст:
– Ипполит!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления