Часть первая

Онлайн чтение книги Замок Эпштейнов Castle Eppstein
Часть первая

I

Был сентябрь 1789 года. Европа еще содрогалась от падения Бастилии. Франкфурт, вольный, город, но одновременно и место, где избирают императоров, и опасался грохочущей Революции, и возлагал на нее надежды. Что касается жителей замка Эпштейнов, то им она внушала только страх, поскольку владелец замка, старый граф Рудольф, был всецело предан императору, а император готовился объявить французам войну.

Но в тот момент, когда начинается наш рассказ, тяжким бременем на плечи графа легли не одни только политические заботы.

Он сидел в огромном зале своего замка, склонив голову на грудь. Рядом с ним сидела жена. По впалым щекам графини текли слезы, у графа же слезами обливалась душа.

В каждом движении этих благородных и величественных стариков сквозило сдержанное достоинство и трогательная доброта, и их убеленные сединами головы были словно увенчаны святыми деяниями, как сказал бы Шиллер.

Грустно и неторопливо они что-то обсуждали.

— Мы должны простить его, — говорила графиня.

— Но возможно ли это? — отвечал граф. — Если бы не существовало мнения света, я раскрыл бы объятия Конраду и его жене. Но, увы, положение обязывает: на нас смотрит столько глаз! Мы должны быть примером твердости и умирать стоя, даже если сердца наши разрываются от горя. Поэтому я прогнал Конрада, Гертруда. И он никогда больше не вернется, никогда больше мы не сможем обнять нашего сына.

— Мне была бы понятна подобная строгость, — робко возразила мать, — если бы Конрад был нашим старшим сыном. Но после вас главой рода Эпштейнов станет Максимилиан.

— Это не имеет значения, — ответил граф. — Все равно Конрад носит наше имя.

— Но он не переживет вашего гнева, — еще раз попыталась вступиться за сына графиня.

— Значит, мы скорее встретимся с ним там, где отцы могут наконец обнять своих детей.

Граф умолк, почувствовав, что если он скажет еще слово, то разрыдается вместе с женой.

На несколько секунд воцарилась тишина. Затем раздался робкий стук в дверь и, услышав разрешение хозяина, вошел старый слуга Даниель.

— Господин Максимилиан просит оказать ему честь принять его, — объявил Даниель.

— Пусть мой сын войдет, — сказал граф Рудольф. — Максимилиан потерял мое уважение, — с горечью продолжал он, когда слуга ушел, — но зато не опорочил себя в глазах света неравным браком. Он развратен по натуре, но ведет себя пристойно. Он забывает о великодушии, но всегда помнит о том, что он граф. Все-таки он бережет честь дворянина, если не в душе, то хотя бы с виду. Максимилиан достоин чести быть моим преемником.

— А Конрад достоин чести зваться вашим сыном, — сказала графиня.

Тут на пороге появился Максимилиан. Прежде чем войти, он сделал над собой немалое усилие, и обычно жестокое выражение его лица несколько смягчилось, хотя и не исчезло вовсе. Он преклонил колено перед графом, поцеловал руку ему и матери и теперь молча стоял, ожидая, когда отец к нему обратится.

Графу Максимилиану было около тридцати лет. Это был человек высокого роста и мужественного вида, с мрачным и надменным лицом. Движения его были уверенными и властными, а лицо выражало скорее отвагу, нежели ум. Каждый, кто оказывался рядом с ним, невольно подпадал под власть его несгибаемой воли, и именно это высокомерие и самоуверенность часто оказывали сильное воздействие на людей, превосходящих его умом. Любое желание этого человека должно было осуществиться незамедлительно. Трудно было выдержать его неподвижный и дерзкий взгляд: вас охватывало смутное чувство, что гнев его не знает преград и он сам, быть может, не сумеет при необходимости справиться с собой.

Графу Максимилиану, как мы уже говорили, было около тридцати лет, но преждевременные морщины, следы терзаний честолюбия, уже бороздили его чело. У него был широкий лоб, какой часто встречается у немцев; из него можно извлекать звук, свойственный полым предметам. Максимилиан и был пустоголовым гордецом. Нос с горбинкой и тонкие губы также придавали его лицу то властное выражение, которое сразу бросалось в глаза при первой встрече. Когда он хмурился, между его бровей залегала глубокая складка. Он редко улыбался, а когда это случалось, то в его заискивающей улыбке придворного сквозила лживость и алчность. Прямая и высокая фигура графа могла при необходимости почтительно склониться перед властелином. В его внешности, как и в его душе, величие уступало место дерзости, спокойствие — равнодушию, а великодушие — презрительности. Его честолюбие не походило на честолюбие Валленштейна, а скорее напоминало амбиции отца Жозефа, и с первого взгляда было ясно, что досаду за необходимость унижаться перед вышестоящими он вымещает на нижестоящих.

— Прежде чем выслушать вас, сын мой, — торжественно произнес Рудольф, — мне хотелось бы в очередной раз высказать вам мое неудовольствие. Когда вы были юношей, мы смотрели на ваши проступки снисходительно, относя их на счет возраста. Но жизнь не стоит на месте, Максимилиан. Бог призвал к себе вашу жену, но оставил вам сына; вы отец, Максимилиан. К тому же, я уже стар и чувствую, что скоро вам предстоит стать хозяином и повелителем всех наших владений, достойным представителем нашего рода. Не пора ли серьезно подумать о будущем и впредь ответственнее относиться к своим поступкам, которые стали причиной стольких скандалов в нашей округе и стольких бед в замке?

— Мне кажется, отец, — отвечал Максимилиан, — что вы слишком внимательно прислушиваетесь к жалобам простолюдинов. Я дворянин и люблю развлечения, а игры льва не нравятся овцам. Но все же, насколько мне известно, достоинства своего я не терял никогда. Трижды я с оружием в руках защищал свое имя и свою честь. Правда, во всем остальном я действительно не отличаюсь особой строгостью взглядов. Но скажите же, Бога ради, какой новый проступок я совершил? Может быть, мои доезжачие снова вытоптали пшеничное поле? Или мои собаки случайно загрызли кабаниху в угодьях соседа? Или по недосмотру моя лошадь опять затоптала крестьянина?

— Максимилиан, вы обесчестили дочь альпёнигского судьи.

— Увы, это так, — со вздохом признался Максимилиан. — Но вы, отец, не должны обращать внимания на подобные мелочи. Вы же знаете: я, не в пример своему брату Конраду, никогда не унижусь до того, чтобы жениться на простолюдинке.

— О, уж на этот счет я не имею ни малейших сомнений, — прервал его старый граф, и в голосе его прозвучала горькая ирония.

— Так чего же боится ваша милость? Скандала, о котором вы только что говорили? Увы! Ваши опасения напрасны. Случилось ужасное несчастье: Гретхен гуляла вчера одна на берегу Майна. Она, должно быть, хотела сорвать цветок — дикую розу, барвинок или незабудку, — но поскользнулась, упала в реку, и ее унесло течением. Короче говоря, ее тело нашли сегодня утром. Эта неожиданная смерть повергла меня в глубокую скорбь. Я очень любил Гретхен и, — надеюсь, вы простите меня, отец, — пролил немало слез. Зато теперь ваша милость может не опасаться последствий моего увлечения.

— Конечно, — ответил граф, пораженный этим беззаботным сожалением, этим эгоистическим легкомыслием: для сына преступление было всего лишь несчастным случаем и винить в нем оказывалось некого.

Графиня воздела руки к небу, словно умоляя Господа и Гретхен простить ее сына, который не ведал, что творил. Помолчав, граф Рудольф спросил:

— Вы хотели мне что-то сказать, сын мой?

— Да, отец, я хотел просить вас о милости. Не для себя, ибо я всегда старался не гневить вас, а для моего брата Конрада, ведь если он и виновен, сударь, то, право же, и очень несчастен.

— Прекрасно, Максимилиан! Вы поступаете как настоящий брат! — с чувством воскликнула графиня: столь неожиданное проявление благородства чрезвычайно обрадовало ее.

— Да, матушка, вы же знаете, как я люблю Конрада. Это нежное, безобидное, слабое существо, но у него чудесное сердце. Он всегда и во всем уступал мне как старшему, никогда не испытывал ко мне зависти и всегда безоговорочно признавал мое превосходство. Он ведь не виноват, если его предназначение — быть учителем философии, а не носить шпагу. Я знаю, что он совершил немалую оплошность: подумать только, тайно женился по любви на какой-то безродной девице и сделал членом нашей семьи законного сына простолюдинки, вместо того чтобы просто-напросто осчастливить ее бастардом. Это большая глупость с его стороны, я согласен. Но ошибка еще не преступление. Малютка Ноэми очень хороша собой, она, верно, околдовала простодушного Конрада, у которого была первой любовью. В конце концов, отец, все не так уж страшно. Это ведь случилось не со мной. Если бы я, старший сын и глава дома Эпштейнов, совершил подобную глупость, было бы гораздо хуже. Конечно, видя, что вы как отец отнеслись к этому мезальянсу снисходительно, император будет вне себя. Но я поеду в Вену и попытаюсь успокоить его. Мы представим ему отца Ноэми, смотрителя охоты Гаспара, как отставного военного, и со временем эта история забудется. Согласитесь, отец, что только мне повредила бы ваша снисходительность, поскольку я должен унаследовать все ваши титулы и ваше влияние при дворе. Пусть так, из дружбы к милому Конраду я готов претерпеть неприятные последствия этой истории. И я приложу все усилия, чтобы возместить ущерб, нанесенный нашему доброму имени, и вновь завоевать расположение императора; за это будьте спокойны. Но я заклинаю вас, ваша милость, не отправляйте Конрада и его жену в изгнание во Францию, как вы решили. Пусть он живет подле вас. Он будет предаваться своим ученым занятиям, и его тихое, размеренное существование будет почти незаметным. Бедный юноша так нежно привязан к вам, так любит мать! Он не сможет жить вдали от родины, которую никогда не покидал! Изгнание для него хуже смерти, отец!

— Пытаясь оправдать брата, вы исполняете свой долг, Максимилиан. Я же исполню свой долг, отказав вам в просьбе. Ведь Конрад упорствует и не желает расторгнуть этот брак, не так ли?

— Должен признать, ваша милость, что это правда: он непоколебим. Я думаю, бесполезно даже говорить с ним об этом.

— Так вот, если я уступлю ему, разве немецкая знать, считающая себя ответственной за поступки каждого из своих представителей, простит мне это?

— Очевидно, не простит. Но позвольте Конраду хотя бы увидеться с вами и самому все объяснить, отец, — сказал Максимилиан.

— Это невозможно, — быстро ответил старый граф, испугавшись охватившей его нежности. — Это совершенно невозможно.

— В таком случае, да простит меня ваша милость, — сказал Максимилиан, — я позволил себе пригласить брата в замок. Пусть перед отъездом он хотя бы в последний раз увидит ваше лицо. Он, наверное, уже здесь. Да вот он идет сюда. Будьте милосердны, отец, позвольте ему войти.

— Ваша милость, — прошептала мужу графиня, — если я всегда была вам верной и преданной супругой, окажите мне, может быть, — кто знает? — последнее благодеяние: позвольте еще раз увидеть мое дитя.

— Пусть будет по-вашему, Гертруда, но без проявлений слабости, слышите?

Граф Рудольф сделал знак рукой. Быстрыми шагами Максимилиан подошел к двери и открыл ее перед входящим братом. Конрад молча опустился на колени на некотором расстоянии от отца.

Братья во всем были полной противоположностью. Один почти ужасал, другой сразу же располагал к себе. Максимилиан выглядел мужественным и решительным, Конрад же был с виду тщедушен и кроток. Рядом с бледным, обрамленным белокурыми волосами лицом Конрада, которое оживляли только сияющие карие глаза, резче проступали угловатые черты грубого лица Максимилиана, темнее казалась его бронзовая кожа. В его ладони без труда уместились бы обе по-женски хрупкие руки Конрада.

Картина встречи членов семьи Эпштейнов была внушительна и торжественна. Старший брат стоял неподвижно, спокойно и равнодушно созерцая сцену, подготовленную его притворным великодушием. Младший склонил одно колено, весь дрожа от волнения, но вдохновленный некоей тайной мыслью, которая лучилась в его глазах, полных слез. Отец, величавый седовласый и седобородый старик, сидел в резном кресле. Вид его воплощал царственное спокойствие, но душа была в смятении: за внешней суровостью он старался скрыть растроганность. Мать так сжалась на своей скамеечке, что казалась коленопреклоненной. Украдкой утирая слезы, она переводила взгляд, то испуганный, то полный любви, с отца на младшего сына. Фоном для этой семейной сцены служили древние темные стены, покрытые деревянной резьбой; с них, как живые свидетели и судьи смотрели портреты предков.

— Говорите, Конрад, — произнес граф Рудольф.

— Ваша милость, — начал младший сын, — три года назад мне было двадцать лет, моя мечтательная душа жаждала любви. В то время как моего брата Максимилиана, увлекаемого своими порывами, носило по землям Германии и Франции, я уютно чувствовал себя подле вас, подле моей дорогой матушки, я был настолько нелюдимым, что отказывался не только ехать ко двору, но даже посещать соседние замки. Меня не влекли бескрайние просторы. Но если ноги мои ленились, то мысль, повторяю, была пытлива, а сердце порывисто. Единственная женщина, которую я видел тогда, была моя матушка. И когда я встретил на своем пути девушку, прекрасную, какой она и должна была быть, и добрую, какой она и была, мне было безразлично, из какой семьи она происходит, какую фамилию носит (любовь признает только имена), и я полюбил Ноэми, потому что она была прекрасна и невинна.

«Жаль, что меня не было поблизости, — прошептал про себя Максимилиан. — Представляю, с каким удовольствием я бы лишил твою Ноэми этого последнего качества, которым ты столь прельстился, бедный мой братец!»

— Однако же, ваша милость, — продолжал Конрад, — если быть откровенным до конца, признаюсь вам, моя страсть не была слепа и я не тотчас повиновался ей. Нет, я много думал о той пропасти, которая лежит между мной и Ноэми, думал о том, что могу причинить вам боль. Поэтому я решил подавить в себе это чувство. Но моя любовь лишь вспыхнула с новой силой. Меня непреодолимо влекло к дому Гаспара. И вот в один прекрасный день Ноэми призналась, что тоже любит меня.

«Экая честолюбивая девчонка!» — прошептал Максимилиан.

— Что же мне было делать, матушка? Бежать от нее? Я был не в силах. Обмануть ее, Максимилиан? Я не был столь низок. Прийти к вам, отец, и во всем признаться? Но я не осмелился. Я тайно обвенчался с Ноэми. Так я избежал вашего гнева, батюшка, и отсрочил свои мучения. Мне казалось, что наш брак не может оскорбить ни людей, ни Бога. Я ошибся вдвойне. У меня родился сын, и мне пришлось выбирать между вашим гневом, батюшка, и бесчестьем моей жены. Я выбрал ваш гнев, ибо страдал от него я один. Люди хотели разлучить тех, кого соединил Бог, но мое решение остается в силе сегодня, и завтра я не изменю ему. Видите, ваша милость, я признаю, что ваш гнев справедлив. Увы! Я его предвидел заранее. И я сейчас у ваших ног не для того, чтобы отвратить от себя этот гнев, а чтобы знать, удаляясь в изгнание, что вы не презираете меня.

— Конрад, — медленно, глухим голосом начал граф, — мы с вами принадлежим к древнему роду, и нам непозволительно оступаться. Волею судьбы мы вознесены над людьми, чтобы они видели нас и брали с нас пример. Может быть, это наш рок, но мы должны покориться ему, и вам это хорошо известно. Нарушив чистоту дворянской крови, вы совершили преступление, Конрад. Между тем ветер Революции, дующий из Франции, должен был бы внушить вам твердость. Ведь теперь, когда дворянские привилегии стали источником опасности, мы должны дорожить ими больше чем когда-либо. Как дворянин и отец семейства, я в ответе за поступки всех его членов, поэтому моя непреклонность должна стать ответом на вашу слабость; пусть же старик будет прям и тверд там, где дрогнул юноша. Отправляйтесь во Францию и верно служите королю Людовику Шестнадцатому. Дальнейшие указания вы получите позднее. Вы спросили меня, презираю ли я вас. Вот мой ответ и мое оправдание. Когда ваша кормилица принесла мне вас, Конрад, я взял вас на руки и, подняв над головой, доверил вашу судьбу сначала Богу, потом императору, потом немецкой аристократии, а затем моим знатным предкам. И, пока я жив, я отвечаю за вас перед пращурами моими, перед знатью, перед императором. Поэтому я отрекаюсь от вас. Но, может быть, завтра, на небесах, перед Всевышним, я буду гордиться вами.

— Отец! — вскричал Конрад. — Я обожаю вас, я благоговею перед вами! Вы великий человек, в вас уживаются суровость и великодушие. Вы повергаете меня в отчаяние, но и переполняете мое сердце гордостью за то, что я ваш сын. Я буду достоин вас, ваша милость. Я должен искупить свою вину перед семьей, и я искуплю ее так, как подобает одному из Эпштейнов. Прощайте же.

Не приближаясь к отцу, Конрад низко поклонился. Старик махнул ему на прощание рукой, но ничего не сказал, ибо им овладело волнение и он боялся, что не выдержит и раскроет сыну объятия. Что до графини, то она не решалась и взглянуть на Конрада. Она молилась, опустив голову и сложив руки, и слезы текли по ее увядшему лицу. Конрад и с ней попрощался издали, но, вопреки негласному правилу этикета, подтвержденному на этой прощальной встрече, не удержался и послал воздушный поцелуй той, что носила его в своем чреве. Больше, однако, гордый молодой человек, беря пример с графа, не позволил себе ни одного проявления слабости, так что старик остался доволен сыном.

— Проводите вашего брата до порога, — сказал старый граф Максимилиану, который на протяжении этой необычной и впечатляющей сцены стоял, молча покусывая губы.

— Если ваша милость не возражает, — сказал старший сын, — я вернусь и мы продолжим разговор.

— Я жду вас, — проговорил старик. Оба брата ушли. Один из них — навсегда.

Никто не знает, что произошло между отцом и матерью, когда они остались одни со своим горем, ибо только Бог видел их слезы и слышал стоны, идущие из глубины их истерзанных сердец. Когда через четверть часа Максимилиан вернулся, они уже обрели видимость душевного спокойствия и родительской власти.

— Теперь, ваша милость, — сказал Максимилиан, — когда ваш приговор не подлежит обжалованию, а Конрад с женой и сыном уже уехали, я должен признать, что вы поступили так, как следовало.

— Не правда ли, Максимилиан, — проговорил граф с горькой усмешкой, — ты ведь и в самом деле так думаешь?

— Да, отец. Император не простил бы вам снисходительность по отношению к Конраду и, без сомнения, надолго лишил бы наше семейство своей благосклонности.

— Я поступил так во имя чести, а не во имя почестей, — изрек старик.

— В наше время граница между этими понятиями стирается, отец.

— Так о чем же вы хотели со мной поговорить, сын мой? — строго прервал его граф.

— Вот в чем дело, отец. Вы сейчас приняли суровое, но мудрое решение. Однако ваша репутация в обществе все-таки пострадала, и я хочу поправить положение. Всего год назад я потерял жену Берту, но она оставила мне наследника, моего сына Альберта, и я мог быть спокоен за будущее рода, поэтому мне и в голову не приходила мысль о новом браке. Однако теперь представляется возможность заключить блестящую партию и тем самым заслужить одобрение императора. Речь идет о дочери одного из ваших старых друзей, отец, герцога фон Щвальбаха, который сейчас пользуется в Вене огромным влиянием.

— Вы говорите об Альбине фон Швальбах, Максимилиан? — спросила графиня.

— Да, матушка. Она единственная наследница и принесет нашему дому большое состояние.

— Моя сестра-аббатиса, — сказала графиня, — в монастыре которой воспитывалась Альбина и у которой я справлялась о дочери нашего друга, говорила мне, что Альбина — девушка замечательной красоты.

— К тому же, — заметил Максимилиан, — ей принадлежит превосходное поместье Винкель вблизи Вены.

— Моя сестра сказала также, что очарование Альбины сочетается в ней с редкой добротой.

— Не считая того, — добавил Максимилиан, — что герцог фон Швальбах охотно завещает своему зятю титул герцога и все свои богатства, не так ли, отец?

— Какое счастье, — воскликнула графиня, — что я смогу назвать это дитя своей дочерью и заменить ей покойную мать!

— Да, породниться со Швальбахами — большая честь для нас, — заметил Максимилиан.

— Действительно, — сказал граф, — Швальбахи — один из самых знатных и древних родов Германии.

— Так соблаговолите, батюшка, написать вашему старому боевому товарищу и попросить для меня руки его дочери.

За словами Максимилиана последовала довольно продолжительная пауза. Старый граф опустил голову на грудь и, казалось, глубоко задумался.

— Что же вы не отвечаете мне, отец? Как! Вы еще сомневаетесь, ваша милость?! Но вы не можете и не должны отказываться от союза, который придаст еще больше блеска нашей семье.

— Ах, Максимилиан, Максимилиан, — сурово произнес граф Рудольф, — должен вам заметить, пользуясь вашим же разграничением, с которым, впрочем, не могу согласиться, что если в роли дворянина вы безупречны, то в роли мужчины, увы! вы часто вели себя недостойно. Сможете ли вы сделать это дитя счастливым, Максимилиан?

— Я сделаю ее графиней фон Эпштейн, отец.

Снова воцарилось молчание. Отец и сын не могли понять друг друга. Они были совершенно разными и, по сути, чужими людьми, хоть их и связывали кровные узы. Сыну были смешны предрассудки отца, а отец презирал сына за распущенность.

— Позвольте и мне заметить вам, ваша милость, — сказал Максимилиан, — что сейчас предоставляется случай приумножить славу нашего имени, а вы, призванный хранить эту славу, отвергаете подобную возможность, хотя именно вам надлежит заботиться о том, чтобы величие Эпштейнов возрастало, а ошибки их предавались забвению.

— Вашему отцу лучше знать, как следует поступить, сударь мой, — отрезал старый граф, задетый за живое. — Поезжайте в Вену, там вас будет ждать рекомендательное письмо к герцогу фон Швальбаху.

— Тогда я, с вашего позволения, отправлюсь немедленно, — сказал Максимилиан. — Такая знатная и богатая невеста, должно быть, окружена завидными поклонниками — дай Бог, чтобы меня не опередили.

— Поступайте как вам будет угодно, сын мой, — ответил старик.

— Соблаговолите, ваша милость, и вы, матушка, благословить меня в дорогу.

— Благословляю вас, сын мой, — произнес граф.

— Да хранит вас Бог, Максимилиан, — сказала графиня.

Максимилиан поцеловал руку матери, почтительно поклонился графу и вышел из зала.

— А ведь тот, который ушел раньше, — сказал старик жене, когда они остались одни, — даже не осмелился просить нашего благословения. Но мы благословили его, правда, Гертруда? Не имеет значения, что произносят наши уста: Господь склоняет слух к голосу нашего сердца.

II

Оставим теперь берега Майна и мрачный замок Эпштейнов и перенесемся в восхитительные окрестности Вены, на очаровательную виллу в поместье Винкель. Там, среди цветов, резвится прелестное дитя шестнадцати лет — Альбина фон Швальбах. Лицо ее разгорелось, волосы растрепались. В противоположном конце аллеи на каменной скамье сидит отец Альбины — герцог фон Швальбах, настоящий немецкий вельможа, но менее степенный и сдержанный, нежели его старый друг граф фон Эпштейн. Он смотрит на дочь, которая порхает перед ним взад и вперед с кокетливыми ужимками.

— Что с вами сегодня, батюшка? — спрашивает Альбина, внезапно останавливаясь перед отцом. Пробегая мимо него в двадцатый раз, она заметила на устах герцога улыбку, озадачившую ее. — Мне кажется, что вы смотрите на меня каким-то особенным, загадочным взглядом. О чем вы думаете?

— О том большом пакете, запечатанном черным сургучом, от которого, как ты сказала, веет средневековьем. Он прибыл к нам издалека. Вот над ним-то я и размышлял.

— Вот как! Ну, тогда я больше не буду расспрашивать о ваших секретах, батюшка. Я уверена, что это внушительное послание не имеет ко мне никакого отношения, — успокоилась девушка и собралась бежать дальше.

— Напротив, самое прямое отношение, — ответил герцог, — в этом внушительном послании говорится только о моей попрыгунье.

Альбина в недоумении остановилась, широко раскрыв глаза.

— Обо мне? — переспросила она, подходя ближе к отцу. — Так там написано обо мне? Ах, батюшка, покажите мне скорее это письмо! О чем оно? Говорите, да говорите же!

— Тебе делают предложение.

— Ну, не велика важность! — с гримаской пренебрежения на очаровательном личике рассмеялась Альбина.

— Как это не велика важность? — улыбнулся старик. — Черт побери! Что же вам кажется серьезным, сударыня, если даже к замужеству вы относитесь так легкомысленно?

— Но батюшка, вы же прекрасно знаете, что я откажусь. Все эти венские вертопрахи, надворные и тайные советники, дипломаты, пустоголовые и завитые, как бараны, меньше всего на свете меня интересуют и не заинтересуют никогда; вам это хорошо известно, не правда ли? Я вам об этом прямо заявила, и мы, кажется, договорились, милый батюшка, что никогда не будем к этому возвращаться.

— Но ты забываешь, дитя мое, что письмо издалека.

— Ах да! Значит, я должна буду покинуть вас — это еще хуже. Я не хочу с вами расставаться! Не хочу, не хочу! — воскликнула Альбина и побежала догонять бабочку, которая поднялась в воздух и исчезла, как лепесток, влекомый порывом ветра.

Герцог подождал, пока дочь снова приблизится настолько, чтобы услышать его.

— Маленькая притворщица, вы скрываете от меня истинную причину своего отказа.

— Истинную причину моего отказа? — удивилась Альбина. — И какую же?

— Истинная причина — ваша тайная и непобедимая страсть.

— Ах, батюшка, да вы смеетесь надо мной, — сказала Альбина обезоруживающим тоном и снова подошла к отцу.

— Это страсть (безнадежная, к сожалению) к Гёцу фон Берлихингену, всаднику с железной рукой, увы! погибшему при императоре Максимилиане.

— Погибшему, но воскрешенному поэтом, отец: Гёте дал ему вторую жизнь в своей драме. Да, тысячу раз да: несмотря на все ваши насмешки, я люблю его, я его обожаю. О! Какое это благородное и самоотверженное сердце, какой это герой! Как он прост и величав! О! Он умеет и крепко любить, и отважно сражаться! Какое несчастье, что он погиб! Пусть он старый — вы мне все время повторяете, что он старик, как будто для таких людей возраст имеет какое-нибудь значение, — так вот, пусть он старый, но рядом с ним все эти придворные господинчики кажутся мне ничтожными. Да, Гёц фон Берлихинген, Гёц с железной рукой — вот настоящий мужчина. А вы, батюшка, признайтесь, до сих пор предлагали мне каких-то манекенов.

— Дитя, дитя! Тебе нет еще и шестнадцати, а ты хочешь замуж за шестидесятилетнего старика.

— Да, шестидесятилетнего, семидесятилетнего, восьмидесятилетнего! Лишь бы он был такой, как мужественные, храбрые и самоотверженные рыцари Рейна — как Гёц с железной рукой, как Франц фон Зикинген, как Ганс фон Зельбиц.

— Ну что ж, дорогая моя Альбина, — сказал герцог уже серьезно, — тогда тебе повезло, ибо твоей руки просит человек, созданный по образу и подобию твоих героев.

— Ах, батюшка, да вы смеетесь надо мной!

— Ничуть. Посмотри, кем подписано письмо, и убедишься сама. — Герцог вынул из кармана лист бумаги, развернул его и показал дочери.

— Рудольф фон Эпштейн, — прочла Альбина.

— Надеюсь, моя прелестная амазонка, этот человек вам подойдет, — сказал герцог. — Он сражался в Семилетней войне, и, как мне говорили, столь отважно, как будто бы он родился в обожаемом вами шестнадцатом веке, оставившем по себе жестокую память. Конечно, он не так молод… Но ведь тебе безразлично: шестьдесят, семьдесят, восемьдесят лет, лишь бы он был похож на твоих героев, ведь так ты сказала? Рудольфу фон Эпштейн семьдесят два года — это тебе как раз подходит, а уж что касается его знатности, мужества и верности императору, то, надеюсь, ты отрицать их не станешь.

— Уж поверьте, батюшка, — рассмеялась Альбина, — я не так плохо знаю свою родную Германию, и мне известно, что граф фон Эпштейн уже тридцать лет женат на сестре моей милой тетушки, аббатисы монастыря Священной Липы.

— Ну, раз уж мне не удалось вас обмануть, всезнайка, скажу вам правду. Мой старый товарищ просит вашей руки для одного из своих сыновей. С вашей точки зрения, сын этот несчастлив вдвойне: ему едва исполнилось тридцать и у него нет почти ни одного седого волоса. Сам он еще не герой, но принадлежит к героическому роду, и, можешь быть спокойна, со временем он и постареет и поседеет. К тому же, подумай только, сумасбродка, ты будешь жить в старом замке, в горах Таунус, всего лишь в нескольких милях от твоего любимого старого Рейна, в замке, таящем одну из самых фантастических легенд: предание о призраке его хозяйки, которая умерла в рождественскую ночь и потому была наделена способностью вставать из могилы. Впрочем, эта история не кажется мне особенно убедительной. Но, как тебе известно, Поэзия и Рассудительность — эти небесные дочери — подобны снам, из которых одни выходят к людям через роговую дверь, а другие через дверь из слоновой кости; они расходятся в разные стороны, но живут в одном дворце.

— А что это за легенда, батюшка? Вы знаете ее? — спросила Альбина, и глаза ее заблестели от любопытства.

— Недостаточно хорошо, чтобы рассказать тебе. Я слышал ее очень давно от моего старого друга фон Эпштейна, когда мы коротали долгие вечера на бивуаке. Впрочем, твой жених тебе все это расскажет сам: я предупрежу его, что за тобой нужно ухаживать именно таким способом.

— Вы говорите «мой жених», батюшка? Так, значит, вы одобряете этот союз?

— Увы, да, бедное мое дитя. Я безжалостно лишаю вашу любовь главного ее очарования — препятствий. Ведь как это было бы романтично: запретная страсть, тайный брак, мое посмертное благословение, не правда ли? Но что поделаешь: к несчастью, все в твоем женихе — возраст, происхождение, состояние — способствует тому, чтобы я желал этого союза, а главное — вот уже почти пятьдесят лет меня и графа фон Эпштейна связывает нежная дружба. Единственный недостаток молодого Эпштейна — то, что он вдовец и у него есть сын. Но моя Альбина, у которой впереди будущее, может не оглядываться на прошлое. В конце концов, милое мое дитя, письмо отца всего на несколько дней опередило сына, и скоро ты сама сможешь оценить своего жениха.

— И как же зовут сего гордого претендента на мою руку, намеревающегося стать воплощением Гёца и тем самым вытеснить его из моего сердца? — спросила Альбина.

— Максимилиан.

— Максимилиан? Это имя обещает… но для его врагов, не для меня, потому что если он действительно такой, как я мечтаю, то в бою он должен быть несгибаем, а со мною нежен и покорен. Женщинам, в награду за их страдания, обещано и дано волшебное искусство приручать этих львов и одним взглядом повергать в смущение тех, кто сеет страх на поле боя. И потом, знаете, батюшка, — добавила Альбина с комической важностью, — если вдуматься, я все-таки предпочитаю молодого. Когда я стану его женой, он будет на заре своего блистательного жизненного пути, он одержит свои первые победы с моим именем на устах, а я, как Елизавета, буду свидетельницей его подвигов и наградой за них.

— И ты веришь, милое мое дитя, что героические времена рыцарских поединков могут вернуться? — спросил герцог, качая головой.

— А почему бы им и не вернуться?

— Потому, что изобретение пушечного пороха нанесло некоторый ущерб рыцарству. Нет больше ни Роланда, ни Рено, ни Оливье. Как бы отважны они ни были, все они равны перед пушечным ядром: вспомни маршала де Бер-вика и великого Тюренна.

— Но если перевелись великие воины, батюшка, то остались великие полководцы. Силу сменил гений, и, хотя ничто не сможет заменить Дюрандаль Роланда, Бализарду Рено и волшебное копье Астольфа, все же Густав Адольф, Валленштейн и Фридрих Великий имеют свои достоинства. Не могу объяснить почему, но я возлагаю большие надежды на грядущий век.

— Прекрасно, — рассмеялся герцог, — мы поместим это предсказание в Готский альманах. Ну что ж, — продолжал он, вынимая часы, — пора ужинать, моя прекрасная сивилла. Боюсь снова разочаровать вас насчет будущего, но в моем возрасте солнце и ароматы, поэзия и предсказания уже не утоляют голода.

Альбина покачала головой в знак того, что в ней-то возраст ничего не изменит, взяла отца под руку, и они вернулись в дом.

На следующий день после этого разговора в Вену прибыл Максимилиан фон Эпштейн. Мы уже попытались показать читателю, как в беседе с отцом проявилось необычное и живое воображение Альбины, ее романтические и наивные мечты. Так что появление молодого графа ожидалось с той благосклонностью, на какую была способна ее юная и восторженная душа. Выше мы нарисовали портрет Максимилиана, и легко догадаться, что дочери он понравился гораздо больше, чем отцу. Герцог, искушенный в дипломатии и привыкший распознавать под маской истинное лицо, сразу увидел, что в молодом графе больше честолюбия, чем настоящего достоинства, больше гордыни, чем ума, и больше расчета, чем любви. Но для Альбины внушительная фигура Максимилиана, его бледное и суровое лицо выгодно выделяли его на фоне бесцветных венских поклонников. Она увидела его сквозь призму своего поэтического воображения: его грубость показалась ей прямотой, суровость — простодушием, а холодность — благородством.

«У него простая и гордая душа, — убеждала себя Альбина. — Единственный его недостаток заключается в том, что он на триста лет моложе, чем мои прекрасные рыцари».

Девушка простодушно поверила Максимилиану свои тайные мечты, а уж он позаботился о том, чтобы его поведение не разочаровало невесту. Граф выражал глубокое презрение к протоколам и трактатам, бряцал шпагой, звенел шпорами и строил из себя героя.

Наконец в один прекрасный день Альбина решила узнать, обладает ли молодой граф таким же романтическим воображением, как она сама, и попросила его рассказать легенду замка Эпштейнов. Максимилиан не сильно преуспел в той области риторики, которая называется устной речью, но все же обладал даром живого, убедительного и яркого слова. Кроме того, он очень хотел понравиться. Поэтому он рассказал предание о замке Эпштейнов с такой верой в него, с таким чувством и воодушевлением, что окончательно покорил мечтательную душу девушки. Вот какова была эта история.

Замок был построен в славные для Германии времена, а именно в эпоху Карла Великого, одним из графов фон Эпштейнов, предком нынешних владельцев. Об этих варварских временах потомкам ничего не известно, кроме предсказания волшебника Мерлина; оно гласило, что та графиня фон Эпштейн, которая умрет в своем замке в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину. Как и все предсказания, это пророчество было достаточно туманным. Поэтому его очень долго не могли понять до тех пор, пока не умерла жена одного германского императора. Имени этого императора никто уже не помнит, а императрицу звали Эрмангарда.

Вместе с Эрмангардой воспитывалась дочь некоего г-на фон Виндека, которая впоследствии вышла замуж за графа фон Эпштейна. Когда одна из подруг стала графиней, а другая — императрицей, они, несмотря на разницу своего положения, не забыли о детской дружбе. А поскольку императрица жила во Франкфурте, а графиня — в замке Эпштейнов, расположенном всего в трех-четырех льё от города, то давние подруги часто виделись. Кроме того, граф Сигизмунд фон Эпштейн пользовался большим влиянием при дворе и император лично назначил его в свиту императрицы.

Неожиданно ночью 24 декабря 1342 года императрица скончалась. Ее внезапная смерть повергла весь двор в глубокую скорбь. Император, обожавший свою супругу, горевал чрезвычайно. По обычаю, тело императрицы поместили на парадном ложе, и все рыцари и благородные дамы двора были допущены к одру поцеловать руку покойной госпожи. Согласно этикету, эта церемония происходила следующим образом: императрица, в парадных одеждах, с короной на голове и со скипетром в руках, лежала в ярко освещенной часовне. У дверей стоял один из придворных, каждые два часа уступавший место другому. Этот придворный препровождал в часовню того, кто хотел отдать последние почести покойной. Тот преклонял колено, целовал руку своей госпожи, затем возвращался к двери и стучал, после чего его выпускали, чтобы вошел следующий. Входили в часовню по одному.

В первый день Рождества пост у двери Эрмангарды занял граф Сигизмунд фон Эпштейн. Со времени смерти императрицы прошли сутки. Граф Сигизмунд начал дежурство в полдень. Было четверть второго; граф уже впустил к покойной восемь или десять посетителей, когда, к своему великому удивлению, увидел в дверях часовни Леонору фон Эпштейн, свою жену. Его удивление было вызвано тем, что он не послал ей сообщения о смерти императрицы, поскольку собирался по окончании дежурства сделать это сам. Зная о чувстве нежнейшей привязанности, которая графиня питала к Эрмангарде, граф надеялся как-нибудь смягчить удар.

Сигизмунд не ошибся: его жена, должно быть, испытала страшное потрясение, ибо лицо ее покрывала смертельная бледность, сразу бросавшаяся в глаза по контрасту с длинными траурными одеждами графини.

Граф бросился навстречу супруге, но, понимая, что она пришла исполнить свой священный долг, не стал спрашивать о том, как ей стала известна ужасная новость. Он повел ее, безмолвную и безутешную, к дверям часовни, и сам затворил их за ней.

Обычно посещения продолжались недолго. Придворные преклоняли колено, целовали руку императрицы и немедленно удалялись. Но граф Сигизмунд знал, что с его женой будет иначе. Ведь графиня пришла сюда по велению сердца, а не для того, чтобы исполнить обязанность, предписанную этикетом. Поэтому он не удивился, что она не вышла сразу. По истечении четверти часа, так и не услышав условного стука в дверь, граф начал беспокоиться: он опасался, что Леонора не вынесет потрясения. Не решаясь открыть дверь без предупреждения — что было бы нарушением установленной церемонии, — он нагнулся и посмотрел в замочную скважину, со страхом ожидая увидеть графиню без чувств возле тела своей госпожи.

Однако, к великому своему удивлению, ничего подобного граф не увидел. Несколько секунд он смотрел в замочную скважину, а когда выпрямился, пот струился по его мертвенно-белому лицу. Изменения в лице графа были столь разительны, что несколько придворных, стоявших рядом в ожидании своей очереди, спросили, что с ним.

— Ничего, — ответил Сигизмунд, проводя рукой по лбу, — ничего, совершенно ничего.

Придворные снова заговорили о своих делах, а граф, решив, что ему все померещилось, вновь приник к замочной скважине. На этот раз он окончательно уверился в том, что не ошибся. Вот что предстало его взору.

Сигизмунд увидел, что покойная императрица, по-прежнему с короной на голове и со скипетром в руках, сидит на кровати и беседует с его женой, графиней Леонорой.

Эта картина была настолько немыслимой, что Сигизмунд не поверил собственным глазам: это было похоже на сон. Граф, бледнее прежнего, снова выпрямился.

Почти в ту же секунду графиня Леонора постучала, давая понять, что визит к императрице окончен. Граф распахнул дверь и бросил быстрый взгляд в глубь часовни: императрица неподвижно покоилась на смертном ложе.

Леонора оперлась о руку мужа, и они пошли прочь. Сигизмунд обращался к ней с какими-то вопросами, но она ничего не отвечала. Графу предстояло стоять у дверей императрицы еще десять минут, поэтому он расстался с женой в передней, объясняя ее молчание сильным потрясением, а точнее, ничего не понимая вовсе, настолько велико было его смятение.

Придворные продолжали один за другим входить в часовню. Каждый раз граф фон Эпштейн заглядывал в замочную скважину, но императрица все время оставалась неподвижной. Пробило два часа, и вошел обер-шталмейстер, который должен был сменить графа на посту. Сигизмунд едва поклонился ему, уже на ходу сообщив необходимые указания и выбежал вон, устремляясь в императорские покои. Императора он застал в состоянии глубокого отчаяния.

— Ваше величество, — вскричал Сигизмунд, — не плачьте! Отправьте как можно скорее доктора к императрице, — она не умерла!

— О чем вы говорите, Сигизмунд?! — воскликнул император.

— Уверяю вас, государь: только что своими собственными глазами я видел, как ее величество императрица Эрмангарда сидела на смертном ложе и беседовала с графиней фон Эпштейн.

— С какой графиней фон Эпштейн? — изумился император.

— С графиней Леонорой фон Эпштейн, моей женой.

— Мой бедный друг, — сказал император, качая головой, — ваш разум помрачился от горя.

— Что вы имеете в виду, ваше величество?

— Графиня фон Эпштейн… Да поможет вам Бог перенести это несчастье!

— С графиней фон Эпштейн что-нибудь случилось? — встревожился Сигизмунд.

— Графиня фон Эпштейн умерла сегодня ночью. Сигизмунд вскрикнул и бросился прочь. Он вскочил на лошадь, как безумный промчался по улицам Франкфурта и через полчаса был уже в замке Эпштейнов.

— Графиня Леонора! — звал он. — Графиня Леонора! Те, к кому граф обращался с вопросами, в слезах отворачивались от него.

Он бросился к лестнице, крича:

— Графиня Леонора! Графиня Леонора!

По дороге он встречал слуг, но не мог ничего от них добиться. Сигизмунд ворвался в спальню жены: графиня лежала на кровати, одетая в черное и такая же бледная, как три четверти часа тому назад, когда он видел ее в часовне. Стоявший возле ее ложа капеллан пел псалмы. Графиня была мертва.

Все дело было в том, что гонец, посланный с трагическим известием, не застал графа Сигизмунда и сообщил о случившемся императору. Граф спросил, не заметил ли кто-нибудь, чтобы с момента смерти, то есть с полуночи, графиня делала какие-либо движения.

— Никаких, — ответили ему.

Он спросил у священника, читавшего молитвы у одра покойной, выходил ли тот из комнаты.

— Ни на секунду, — ответил капеллан.

Тогда граф вспомнил, что было как раз Рождество и что, согласно древнему пророчеству Мерлина, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет только наполовину. Леонора была первой графиней фон Эпштейн, умершей в ночь на Рождество. Так, значит, все было наоборот: не Эрмангарда ожила, а Леонора умерла. Усопшая графиня пришла поцеловать руку своей покойной госпожи, и в течение десяти минут он наблюдал беседу двух призраков.

Сигизмунд решил, что рассудок его помутился. Рассказывают, что графиня, наделенная способностью вступать в контакт с живыми людьми, несколько раз посещала супруга во время его болезни, последовавшей за всеми этими ужасными событиями. По прошествии года граф Сигизмунд удалился в монастырь, завещав своему старшему сыну положение, титул и состояние, от которых сам отказался, чтобы посвятить себя Богу.

Говорят, что графиня всегда появлялась в той из комнат замка, которая называлась красной и где была дверь, что вела на потайную лестницу к семейному склепу Эпштейнов. Известно также, что графиня являлась к старшим сыновьям трех поколений Эпштейнов и что появления ее совпадали с какими-нибудь важными семейными событиями. Однако в четвертом поколении эти посещения прекратились. С тех пор графиню Леонору больше не видели, но в замке Эпштейнов сохранилась традиция, согласно которой старший сын в семье спал в красной комнате. Еще известно, что после Леоноры ни одна графиня фон Эпштейн не умирала в рождественскую ночь.

Легко вообразить, какое впечатление произвел на Альбину этот рассказ. Ее жаждущая поэзии душа жадно впитывала в себя каждое слово этой фантастической легенды. Когда Альбина представляла себе, что станет графиней фон Эпштейн и будет жить в древнем замке времен Карла Великого, то ей казалось, что она и в самом деле почти уже очутилась в средневековье — в своей излюбленной эпохе.

Однако Максимилиан не смог бы долго играть свою роль: за ним наблюдал хоть и благосклонный, но весьма проницательный взгляд Альбины. На его счастье, спустя две недели он вынужден был по важному делу вернуться к отцу. Уезжая, он заручился согласием девушки и одобрением герцога, который, впрочем, отсрочил свадьбу на год.

На протяжении этого времени Максимилиан часто наведывался в Вену, но всегда вовремя уезжал. Сначала умерла его мать, вскоре за ней последовал и старый граф. Пока старики были живы, невеста их сына получала от них чудесные письма, в каждой строке которых изливалось их душевное благородство. Эти письма не только поддерживали иллюзии бедной девушки, но и усугубляли их. А вынужденные отлучки жениха благоприятствовали тому, что милый призрак, созданный дивной душой Альбины, по-прежнему заменял ей истинного Максимилиана. Она преклонялась перед ним и мечтала о том, как утешит его во всех его бедах, рассеет тоску его одиночества и одухотворит, как некая королева или фея, своим присутствием старый замок Эпштейнов.

Она часто думала о судьбе графини Леоноры и ловила себя на том, что просит Бога послать ей смерть в ночь на Рождество, чтобы и она могла вставать из могилы и посещать своего супруга, подобно тем женщинам из рода Эпштейнов, которым смерть в рождественскую ночь дарила бессмертие.

Долгожданная свадьба была отпразднована в Вене в конце 1791 года. Сам император подписал брачный контракт, после чего супруги отбыли в замок Эпштейнов.

Приехав в дом мужа, Альбина прежде всего попросила показать ей красную комнату, где после смерти отца жил Максимилиан.

Читателю эта комната уже знакома: мы описывали ее раньше. В те времена она была такой же, как и сегодня.

Спустя две недели после отъезда Альбины внезапно умер от апоплексического удара герцог фон Швальбах, словно его защита и поддержка стали не нужны дочери. В ее жизни, которой предстояло стать сплошной цепью страданий, это событие стало первым большим испытанием.

О Конраде и Ноэми не было никаких вестей, а новый граф фон Эпштейн не упоминал о них вовсе.

III

Прошел год. И в мире, и в замке Эпштейнов многое изменилось: Европа трепетала перед Францией, Альбина — перед Максимилианом.

Революция еще не достигла своего апогея. Король не был казнен, но уже находился в заточении. По раскатам грома можно было судить о грядущей буре. Подобно морским волнам, шумно бьющимся о берега во время прилива, события во Франции захлестнули рейнские провинции, угрожая затопить весь континент. Кюстин уже захватил Майнц и угрожал Франкфурту.

В замке Эпштейнов царил Максимилиан, дав, наконец, волю своему буйному и неистовому нраву. И хотя его поведение не могло сравниться с бесчинствами прошлых лет, надежды Альбины таяли одна за другой. Благородный и возвышенный рыцарь, являвшийся к ней в мечтах, вскоре предстал перед ней таким, каким был на самом деле: низким, тщеславным развратником, для кого брак был обыкновенной сделкой, а жена нужна была, чтобы получать наслаждение. Сначала Альбина сильно страдала, потом смирилась и безропотно терпела грубое и бесцеремонное насилие над своей тонкой и чувствительной душой. У нее, впрочем, почти не было времени предаваться тоске или сожалениям: в Германии стремительно развивались политические события.

Был взят Майнц, захвачены берега Майна, и старая имперская армия отступала под натиском юных войск свободы. Франкфурт должен был пасть со дня на день. Графу фон Эпштейну, замок которого располагался в непосредственной близости от театра военных действий, угрожал плен: Максимилиан считался важной персоной, к тому же он сильно преувеличивал собственную значимость. Кроме того, его вызывали в Вену, поэтому он должен был покинуть родной край и переждать бурю за его пределами. Замок не мог выдержать осады, и бравада в столь безнадежной ситуации была бы безумием.

Но Максимилиан упустил время: французские разведчики отрезали дорогу к Вене. Бегство становилось рискованным и полным всяческих опасностей. В этой ситуации Альбина была бы ему лишней обузой, поэтому Максимилиан решил оставить жену в замке.

Альбина сделала все возможное, чтобы уговорить графа взять ее с собой. Накануне его отъезда она во имя всего святого заклинала мужа не оставлять ее одну. К несчастью, решения, принятые Максимилианом, не подвергались пересмотру. Напрасно Альбина умоляла его: ни просьбы, ни слезы не тронули его сердца.

— Вам нечего опасаться, — сказал ей граф. — Что еще за детские страхи вы себе выдумали? Будучи вместе, мы оба погибнем, а в одиночку — оба спасемся. Я уже поставил вас в известность о том, что этой ночью я переоденусь крестьянином и вместе с Даниелем оставлю замок. Если днем нас задержат, рассеять подозрения будет трудно. Подумайте, чему вы подвергаете себя, отправляясь с нами! Если же я скроюсь и буду вне опасности, то что вам может угрожать? Разве женщин берут в плен? Нет. Французы даже в известном смысле великодушны: заставьте их уважать себя, и они будут с вами почтительны. Впрочем, спорить бесполезно, ибо у нас нет выбора. Если бы моя жизнь принадлежала только мне, будьте уверены, я бы дорого ее продал. Но, думаю, она еще пригодится моей стране. Ну же, Альбина, будьте мужественны! И подумайте о том, что я доверил вам самое дорогое, что у меня есть: моего сына и мою честь. Завтра, Альбина, вы останетесь здесь одна, но забудем о завтрашнем дне, ведь нам еще остается сегодняшний, — добавил Максимилиан почти нежно и обнял заплаканную жену.

Как всегда, Альбина безропотно покорилась его воле. На следующий день граф уехал, а еще через три дня Альбина получила письмо, извещающее ее, что муж находится в полной безопасности. Но за эти три дня в замке Эпштейнов произошло событие, которому суждено было сыграть роковую роль в судьбе несчастной женщины.

Перед наступлением на Франкфурт Кюстин, во избежание неожиданностей, решил разведать окружающую местность. Двум ротам было поручено прочесать ущелья гор Таунус. Предосторожность оказалась не напрасной: недалеко от замка Эпштейнов французы обнаружили засаду, скрывавшуюся в горных лесах. В последовавшей вооруженной стычке французы были вынуждены отступить перед превосходящими силами противника, но хитрость врага была разгадана. Поэтому французы могли, не опасаясь оказаться между двух огней, продолжать наступление на Франкфурт, который и был ими занят на следующий день. В яростной перестрелке обе роты потеряли большое количество солдат и многих наиболее храбрых офицеров.

В их числе был один молодой капитан; было известно только его имя: его звали Жак. Примечательно, что во время переправы через Рейн, то есть как только войска вступили на немецкую землю, он выбросил свою шпагу в реку и с тех пор носил на боку пустые ножны. Лишенный оружия, которое, впрочем, было для пехотного офицера скорее знаком различия, нежели реальной защитой, молодой капитан, тем не менее, благодаря своему хладнокровию, смелости и хорошему знанию местности, был чрезвычайно полезен французам. Он шел на врага в первых рядах, однако поплатился за свою дерзость. Первые же выстрелы, которыми императорские солдаты приветствовали республиканцев, настигли его. Он был ранен в голову и остался лежать на поле битвы, поскольку как свои, так и враги посчитали его погибшим.

Только к вечеру кто-то из новой прислуги замка Эпштейнов (а после смерти отца Максимилиан сменил всю прислугу в доме, сделав исключение лишь для старого управляющего Даниеля и смотрителя охоты Йонатаса), возвращаясь из Фалькенштейна, услышал чьи-то стоны и обнаружил еще живого капитана Жака. Слуга позвал на помощь двух крестьян, и они отнесли капитана в замок. Там, по приказанию Альбины, раненый был окружен самой неусыпной заботой. Капеллан, искушенный в хирургии, осмотрел рану и оказал капитану первую помощь, и на следующий день жизнь Жака была уже вне опасности.

Альбина искренне заботилась о раненом прежде всего потому, что у нее, как у женщины, всякое страдание вызывало сочувствие. А кроме того, капитан был для нее защитой от мародеров французской армии, а следует заметить, что победители отнюдь не собирались проявлять то благородство, в котором Максимилиан так эгоистически и беззаботно уверял жену. Когда грабители вошли в замок, Жак еще не оправился от болезни, но, невзирая на уговоры капеллана и Альбины, он все же поднялся с постели и, как следует прикрикнув на захватчиков, смог оградить замок и его хозяйку от опасности.

Отныне сочувствие и благодарность молодой графини выражались в удвоенной заботе и предупредительности по отношению к тому, кто спас ей жизнь, а может быть, и больше чем жизнь.

Впрочем, личные достоинства капитана Жака — его благородство, смелость и любезность — не могли не очаровать нежную и восторженную душу Альбины. Единственными его недостатками можно было бы назвать почти никогда не покидавшую его грусть и что-то неуловимо женственное в его облике — свойство, странное для военного человека. Но выражение грусти шло к его бледному лицу, а мужество капитана было всем известно. Под пулями и ядрами он оставался невозмутимым и беззаботным. Этот человек, хрупкий с виду и сильный духом, вызывал восхищение, почти поклонение своих солдат. С другой стороны, его любили и офицеры, ценя в нем разностороннюю образованность и неизменную обходительность. Товарищи прощали ему и немного странные философские идеи, и безумные порывы воображения, недоступные их пониманию. Солдаты дали ему прозвище Жак-храбрец, а офицеры называли капитана Жаком-мечтателем. Все догадывались, что он сражается за некую идею. Личные разногласия самодержцев не заслоняли для него главного — судьбу их народов.

Нетрудно понять, что личность капитана произвела на Альбину сильнейшее впечатление. Жак, действительно, был мужчиной ее мечты: отважным, самоотверженным и пылким, подобно Гёцу фон Берлихингену, красивым и романтическим, подобно Максу Пикколомини.

Поэтому, к великому удивлению капеллана, которому была хорошо известна сдержанность Альбины, между ней и молодым офицером вскоре возникла всем заметная близость. Не прошло и нескольких дней, а они уже звали друг друга по имени: Альбина и Жак.

Жак почти никогда не покидал своих покоев, где проводил все дни в обществе графини. Казалось, он не хотел попадаться на глаза обитателям замка. Слуги, то и дело входившие в гостиную, где сидели молодые люди, всегда заставали их за веселой беседой. Очевидная непогрешимость и чистота их помыслов были лучшей защитой против всяких толков. Казалось, что две эти непорочные и родственные души уже встречались когда-то в лучшем мире и теперь обрели друг друга на земле. Так они проводили долгие часы в полных очарования беседах, не замечая бегущего времени.

Когда Жак узнал, что через два дня должен покинуть замок и вместе со своей частью отправиться во Францию, он словно очнулся от долгого сна. Два месяца его выздоровления пролетели как один час.

Альбина проводила молодого офицера до крыльца. На прощание он поцеловал ей руку и назвал ее своей сестрой. Альбина пожелала ему всяческих благ и назвала его братом. Потом она стояла на пороге и махала ему вслед платком, пока он не скрылся из виду.

Спустя две недели после отъезда Жака графиня получила письмо от мужа. Он сообщал, что прибудет со дня на день, поскольку отступление французов позволяло ему теперь вернуться в замок.

Так как в коляске добраться до замка было невозможно, то Альбина отправила во Франкфурт нового слугу Тобиаса, который после бегства Даниеля временно исполнял его обязанности. Там он с двумя лошадьми должен был ждать Максимилиана. Со стороны Альбины это было обычным проявлением заботы и предупредительности, которыми она всегда отличалась. Но Максимилиан не обратил на эту любезность никакого внимания: все услуги, что ему оказывали, он считал само собой разумеющимися. Граф вскочил на одну из лошадей, Тобиас — на другую, остальные же слуги из свиты графа должны были добираться до замка кто как сможет.

Едва Максимилиан и Тобиас тронулись в путь, разговор, естественно, сразу же зашел о пребывании французов в окрестностях замка. Граф приказал слуге, почтительно державшемуся позади хозяина, поравняться с ним и ехать рядом, что тот немедленно и сделал.

— Так, значит, французы не тронули замок, насколько я мог судить по письмам графини? — спросил Максимилиан.

— Точно так, господин граф, — отвечал Тобиас, — но только благодаря защите капитана Жака. Потому как, я думаю, если бы не он, нам бы худо пришлось.

— Что еще за капитан Жак? — удивился Максимилиан. — Графиня ничего о нем не писала. Это что, раненый?

— Да, ваша милость. Ганс его нашел в пятистах шагах от замка и перенес к нам. Всю ночь он был между жизнью и смертью. Но господин аббат так умело его лечил, а госпожа графиня уж так о нем заботилась, что через месяц он совсем окреп.

— Но после этого он уехал? — спросил Максимилиан, нахмурившись при упоминании о том, что графиня заботилась о раненом.

— Нет, он тут жил еще месяц.

— Целый месяц! Что же он тут делал?

— Ничего, ваша милость. Он почти все время проводил в покоях госпожи графини. Ну, иногда он выходил вечером прогуляться в парке. Он вроде бы боялся, что его увидят.

Губы Максимилиана побелели, но он спросил недрогнувшим голосом:

— Когда же он уехал?

— Только восемь или десять дней назад.

— А что это был за человек? Молодой или старый, красивый или уродливый, грустный или веселый?

— Ему, ваша милость, с виду было лет двадцать шесть — двадцать восемь. Он был тщедушный, бледный, со светлыми волосами и будто бы все время печалился.

— Ему, должно быть, было довольно скучно в замке? — спросил граф, покусывая губы и продолжая разговор как бы против собственной воли и с той настойчивостью, с которой мы почему-то стремимся узнать роковые для нас вести.

— Никак нет, ваша милость. Вид у него был грустный, но не похоже, чтобы он скучал.

— Ну, разумеется, — сказал Максимилиан, — ведь его навещали товарищи — это развлекало его.

— Ах, господин граф, да он вовсе и не хотел развлекаться. Его фурьер всего два раза и приезжал в замок, пока капитан был здесь, и вовсе не потому, что господин Жак сам его вызвал, а чтобы передать приказания от командира полка.

— Но он, конечно, выезжал на охоту?

— Никогда не видел, чтобы господин капитан взял в руки ружье или сел на лошадь. И Йонатас мне тоже вчера сказал, что ни разу за два месяца его не приметил.

— Да чем же он тогда тут занимался? — воскликнул граф, с трудом сдерживаясь и чувствуя, что ему начинает изменять голос.

— Что делал господин капитан? О, это рассказать нетрудно. По утрам, значит, он играл с господином Альбрехтом. Мальчик очень его полюбил: господин капитан только проснется, а тот уже у него в комнате. Или же, как старик, беседовал с господином аббатом, а господин аббат только и удивлялся его учености. После обеда он занимался музыкой, аккомпанируя госпоже графине на клавесине и сам пел. Для нас, слуг, это было сущее наслаждение. Мы тогда все стояли под дверью и слушали, как они поют — ну, истинно, ангелы. После концерта они читали вслух. А вечером, как я уже доложил господину графу, он иногда прогуливался по парку, но редко.

— Странный офицер, — сказал граф с досадой, — играет с детьми, философствует со стариками, поет с женщинами, читает вслух, гуляет в одиночестве.

— В одиночестве? Да нет, госпожа графиня всегда гуляла вместе с ним.

— Всегда? — переспросил граф.

— Ну да, всегда или почти всегда.

— И это все, что ты знаешь об этом офицере? А какого он происхождения, из какой семьи? Знатный он или безродный, богатый или бедный? Отвечай!

— Что до этого, то тут я ничего не знаю, ваша милость. Это вам все расскажет госпожа графиня — уж она, верно, знает.

— Почему вам так кажется, метр Тобиас? — сказал Максимилиан, искоса глядя на болтливого слугу и пытаясь понять, нет ли какого-нибудь намека в его словах.

— Это я потому говорю, — отвечал Тобиас с той наигранной простодушной добротой, за которой слуги обычно скрывают ненависть к своим хозяевам, — что, по-моему, госпожа графиня уже давно знакома с этим молодым офицером.

— И что же именно заставило вас, господин физиономист, сделать вывод, что молодой офицер и графиня уже встречались до события, какое их сблизило? — спросил Максимилиан с издевкой, которую Тобиас не мог понять.

— А то, что госпожа графиня звала этого офицера Жаком, а он госпожу графиню — Альбиной.

Не до конца осознавая, что он делает, Максимилиан уже занес было руку с хлыстом, намереваясь ударить по лицу слишком осведомленного наблюдателя, но быстро опомнился.

— Хорошо, — сказал он, ударив вместо Тобиаса свою лошадь, — хорошо. Это все, что мне пока нужно знать. А остальное мне расскажет сама графиня — ты прав, Тобиас.

Лошадь Максимилиана рванулась вперед, и слуга снова остался позади. Всю остальную часть пути Тобиас почтительно держался на расстоянии, поскольку хозяин не делал ему никаких знаков и больше не обращался к нему.

Лицо Максимилиана было неподвижно, но ужасные подозрения терзали его сердце, столь скупое на любовь и столь скорое на гнев и обвинения. Однако полной убежденности в неверности жены у него еще не было, и он тихо пробормотал, подстегивая лошадь:

— Только одно доказательство, только одно доказательства ее бесчестья, и я убью ее!

Он почти желал этого доказательства.

Въехав в аллею, ведущую к замку, он увидел Альбину: с радостным нетерпением она ждала его на крыльце. Судорожным движением граф вонзил шпоры в бока своей лошади.

Бедная Альбина подумала, что Максимилиан пустил лошадь галопом от желания поскорее увидеть ее.

Как только граф спустился на землю, жена бросилась ему на шею.

— Простите, милый друг, — сказала она ему, — что я не приехала сама вас встречать. Я несколько нездорова. Но что с вами, Максимилиан? У вас такой мрачный и озабоченный вид! Политические заботы, должно быть? О, сейчас я разглажу морщины на вашем челе, и оно снова озарится счастьем! Пойдемте же, Максимилиан, пойдемте скорее, я расскажу вам один секрет. Это милая моему сердцу тайна, которую я все время повторяла про себя, пока вас не было со мной, чудесная тайна, о которой я умолчала в письме, ибо не хотела лишать себя радости сказать вам об этом лично. Эта тайна, которой я не могла поделиться с вами при расставании, поскольку и сама еще не знала о ней. Слушайте же, Максимилиан, и перестаньте хмуриться. Помните нашу прощальную ночь, столь сладостную и столь бурную?.. Поцелуйте же вашу супругу, Максимилиан, а через шесть месяцев вы сможете поцеловать свое дитя!

IV

Теперь позволим себе оставить на время древние башни замка Эпштейнов и обратим свой взор на скромное жилище сторожа Йонатаса. Как мы уже могли убедиться и как станет ясно в дальнейшем, замок и хижина тесно связаны между собой. И позднее наш рассказ о событиях в хижине будет соседствовать с повествованием о событиях в замке, а часто и объяснять их.

Домик смотрителя охотничьих угодий Эпштейнов располагался в ста шагах от парковой ограды, возле самого леса. Позади него находился поросший лесом холм, который защищал дом от северного ветра. Домик был старым и бедным, однако вид имел свежий и нарядный. Время — великий художник — создало чудесную цветовую гармонию из красноватых кирпичей, темно-зеленых ставней и причудливо вьющегося по стенам винограда. Четыре раскидистые липы образовывали зеленую переднюю. Все здесь привлекало и радовало глаз: гостеприимная скамья у порога, ручей, ухоженный дворик, маленький веселый сад, бурно разросшийся, полный фруктов, цветов и птиц. Внутри — тот же ненарочитый порядок, та же праздничная чистота. Внизу располагалась общая комната и отцовская спальня, на втором этаже спальня детей — светлая, чистая, наполненная голосами певчих птиц и благоуханием стоящих по окнам цветов. А если вы видите на окне дома цветочный горшок с розой или клетку с зябликом, можете не сомневаться, что тут живут мудрые и добрые люди.

С 1750 года Гаспар Мюден был смотрителем охоты у графа Рудольфа фон Эпштейна. В 1768 году, когда ему исполнилось сорок лет, он женился. Супруги прожили безмятежно и счастливо пять лет, а потом хозяйка домика скончалась, оставив безутешному Гаспару двух дочерей, Вильгельмину и Ноэми.

Гаспар был именно таким человеком, каким его задумал Господь: самоотверженным и непоколебимым. После смерти жены он открыл свою Библию, перечитал историю Руфи и решил посвятить свою жизнь сиротам. Так он и прожил свой век — просто и достойно, — подавая и своим детям пример благородства. К детям он относился с отеческой лаской, и они росли честными и добродетельными.

Девочки были премилые, красивые и работящие. Вильгельмина была веселее, а Ноэми чуть задумчивее. Когда старшей, Вильгельмине, исполнилось шестнадцать лет, настало время выбирать ей жениха. Из всех претендентов на ее руку Гаспару особенно полюбился Йонатас — за отвагу и удачливость в охоте. Охоту старый Гаспар любил страстно и хотел видеть в будущем зяте своего преемника. Поэтому еще до свадьбы он сделал Йонатаса своим помощником.

Вильгельмина приняла выбор отца с покорностью и была им вполне довольна. Йонатас был прекрасным человеком, хотя, быть может, несколько простоватым и немного беспечным во всем, что не касалось его ланей и кабанов. Но зато он был верным супругом и смотрел на все глазами жены. После свадьбы Йонатас поселился у тестя,

Вильгельмина и ее муж любили и баловали Ноэми. Младшая сестра оказалась куда менее покладистой и решительно отвергала всех женихов. А дело было просто в том, что ее сердце покорил нежный взгляд Конрада фон Эпштейна. Сама того не желая, она все время думала о бледном и печальном юноше, который встречался ей иногда в лесу и всякий раз, завидев ее, в смущении опускал глаза.

Однажды нелюдимый любитель прогулок, застигнутый бурей, забрел в дом смотрителя охоты. Сердечный прием Гаспара ободрил его, а красота младшей дочери околдовала, и он стал наведываться в хижину сначала каждую неделю, а потом и каждый день.

Гаспар заметил, что при появлении молодого человека Ноэми охватывает волнение, сменяющееся после его ухода внезапной задумчивостью. Трезвым крестьянским умом старик сразу сообразил, в чем тут дело. Будь на месте Конрада такой известный волокита, как Максимилиан, Гаспар без колебаний прогнал бы его. Но молодой человек, получивший прозвище «ученый», держался серьезно, сдержанно, с достоинством, и это внушало смотрителю охоты доверие, близкое к уважению. Пока Конрада не было, Гаспар, повергая дочь в ужас своими словами, говорил о нем с гневом и клялся, что больше не пустит его на порог, потому что молодому и знатному графу фон Эпштейну место в своем замке, а не здесь. Но как только Конрад появлялся, Гаспар неловко брал у гостя из рук шляпу и, ворча, удалялся прочь.

Что было дальше, читатель уже знает. Узнав о тайном браке дочери и молодого графа, Гаспар, как честный человек, не смог ни в чем упрекнуть Конрада. Но, как верный слуга, он трепетал при мысли о гневе старого графа (тот, впрочем, отнесся к Гаспару с благородной справедливостью и не винил его ни в чем). Но сердце отца разрывалось: ведь Ноэми, изгоняемая за то, что полюбила, должна была покинуть его. Девушка была так похожа на свою мать, что, расставаясь с дочерью, Гаспар словно во второй раз терял супругу. Однако и это жестокое испытание Гаспар встретил как истинный христианин: он покорился власти Провидения. Не проронив ни единой слезы, он поцеловал Ноэми и попрощался с ней навеки. Потом, открыв свою Библию, он перечитал историю Агари.

Ноэми уехала. Шли дни, месяцы, годы, а от нее не было никаких вестей. Она жила где-то во Франции; больше никто ничего не знал.

Думая о сестре, Вильгельмина часто плакала. Но, по правде говоря, других причин для слез у нее не было: она обожала своего мужа и была с ним совершенно счастлива.

Как уже известно читателю, после смерти графа Рудольфа и его супруги Максимилиан сменил всю прислугу в доме, оставив лишь Гаспара и Йонатаса. Ведь, перейдя к другому хозяину, Гаспар мог бы рассказать о своем зяте, а Йонатас — о свояке. А пока оба оставались у Максимилиана, он мог заставить их молчать.

Когда Альбина поселилась в замке Эпштейнов, добрая и ласковая Вильгельмина сразу пришлась ей по душе. Из-за ревности Максимилиана Альбине было запрещено посещать соседние замки, но хижины не были ей заказаны. В уютном домике смотрителя охоты Альбине было веселее, чем в темной и мрачной крепости. Здесь она посадила цветы, которые сама поливала, завела себе птиц, которые отзывались на ее голос. У Вильгельмины она обрела то, чего ей так мучительно не хватало: немного простора, солнца и свободы. Здесь она могла порой вспоминать счастливые дни своего детства в поместье Винкель.

Но когда наступление французов вынудило графа бежать в Вену, он строго-настрого приказал жене не покидать замка. Хозяйственные заботы не позволяли и Вильгельмине отлучаться из дому. Поэтому в тот момент, когда появился капитан Жак, Альбина была несчастна и одинока как никогда.

Тому, кто сам много страдал, лучше понятны страдания другого. Поэтому Альбина прониклась к раненому живым сочувствием, а он со своей стороны отвечал ей глубокой симпатией. И вот однажды вечером капитан Жак рассказал Альбине историю своей жизни. Несомненно, в этом не дошедшем до нас рассказе было нечто такое, что сильно заинтересовало Альбину, ибо с этого вечера между молодыми людьми установились самые сердечные дружеские отношения.

Отныне жизнь Альбины обрела смысл, а ее мысль получила пищу. Она уже не так сильно тосковала по лесной хижине, не так настойчиво звала Вильгельмину в гости. А та все же наведывалась иногда в замок, но даже не заметила, что там живет раненый, она лишь мельком видела какого-то человека в военной форме, да и то в тот день, когда капитан Жак отбывал к себе в полк в Майнц.

Лишившись капитана Жака, Альбина вновь сблизилась с Вильгельминой и умоляя ее приходить как можно чаще. Эти две женщины, столь разные по происхождению и воспитанию, понимали друг друга душой как сестры.

Хозяйка замка в последнее время заметно оживилась, и причина ее радости была известна только Вильгельмине, с ней одной она поделилась той радостной надеждой, что наполнила теперь ее существование. Жена Йонатаса тоже ждала ребенка; он должен был родиться примерно на месяц раньше, чем ребенок графини. Каким мечтам они предавались вдвоем, какие безумные планы строили!

— Я хочу, — говорила Альбина, — чтобы наши дети росли вместе и чтобы они получили одинаковое воспитание; я так хочу, понимаешь, Вильгельмина?

— Конечно, сударыня, — отвечала Вильгельмина, — только вот о чем я подумала: вы слишком хрупкая, и вам не под силу самой выкормить ребенка, поэтому я буду кормить вместе со своим и ваше дитя. Я ведь деревенская женщина, сильная и здоровая, и не беспокойтесь, я буду хорошо заботиться о них обоих, только, боюсь, мне потом и не разобраться, который из них мой.

Между тем, пока женщины предавались этим мечтам и надеждам, в замок вернулся Максимилиан.

На следующий день после его приезда Вильгельмина, как обычно, пришла в замок, но ей сказали, что госпожа никого не принимает: так распорядился господин граф. Вильгельмина проявила было настойчивость, но ее почти вытолкали вон. Она вернулась домой в слезах и в сильнейшем беспокойстве.

Теперь граф Максимилиан, который до этого охотился достаточно редко, стал выезжать на охоту каждый день. Его сопровождал Йонатас, поскольку старый Гаспар с готовностью возложил все свои обязанности на зятя и почти вовсе не выходил из дому. На охоте граф фон Эпштейн проявлял такую нечеловеческую жестокость, какой за ним раньше никогда не замечали, и жестокость эта росла день ото дня: казалось, он испытывал какую-то потребность причинять всему живому страдание. Загнав оленя или лань, он не убивал их сразу выстрелом из ружья или ударом охотничьего ножа, а обрекал на смерть в долгой и мучительной агонии, спуская на них свору собак и даже не жалея при этом лучших своих борзых. С мрачным смехом граф наблюдал эти кровавые сцены. Кроме того, за все эти дни он не проронил ни единого слова. Однажды Йонатас, уступив настойчивым просьбам жены, спросил его о самочувствии графини. Максимилиан сильно побледнел, грозно посмотрел на смотрителя охоты и резко оборвал его:

— Замолчи! Какое тебе дело до графини? Тебя это не касается.

Больше бедный смотритель не решался задавать вопросы, вызвавшие такой гнев у хозяина.

Недели шли за неделями; наступил конец декабря. Вильгельмина должна была вскоре родить. Утром на Рождество Йонатас ждал графа, чтобы, как всегда, сопровождать его на охоту. Он прождал два часа, но Максимилиан так и не появился.

Вместо него Йонатас увидел приближающегося посыльного, который сообщил, что у Вильгельмины начались схватки и она зовет мужа. Йонатас бросился домой. В тот самый момент, когда он переступил порог, Вильгельмина разрешилась от бремени. Она родила девочку.

Когда Вильгельмина пришла в себя, сначала она подумала о муже, а потом — об Альбине.

— Сообщите скорее госпоже графине, — воскликнула она, улыбаясь сквозь слезы.

Но ей ничего не ответили. Лица людей были заплаканы: в то же самое утро ужасные события потрясли замок.

V

Когда Альбина сообщила мужу об открытии, наполнившем радостью ее сердце, она ожидала, что Максимилиан разделит ее восторг, заключит ее в объятия, что души их сольются в предвкушении будущего счастья, и наступит новая пора их любви.

«Я плохо думала о графе, — уверяла себя Альбина в порыве великодушия. — Он добр и благороден, он предан мне. Просто я сравнивала его со своими глупыми фантазиями, своими детскими мечтами. Я все ждала, что образы моего прихотливого ума оживут, как будто сегодняшний государственный деятель может быть похож на героя романа, а люди восемнадцатого века могут стать такими, какими они были в шестнадцатом. Я была ужасная сумасбродка! Но скоро я стану матерью, и мне нужно быть сильной и трезво смотреть на жизнь. У меня больше нет требований, у меня есть обязанности. И надо быть снисходительнее; раз теперь я в ответе за другого человека, нужно все простить отцу моего ребенка, ведь именно ему я обязана самым чистым счастьем на свете — счастьем материнства».

Так рассуждала Альбина, с нетерпением ожидая возвращения мужа. В радостном волнении, вся сияя от счастья, она шепнула ему на ухо свою заветную тайну. С очаровательным детским лукавством она заглядывала Максимилиану в глаза, чтобы увидеть то впечатление, которое на него произведет эта новость. Она так ждала, что муж пылко обнимет ее, назовет ее тысячью ласковых имен, засыплет нежными и тревожными вопросами. Но, вместо этого, Максимилиан побледнел как полотно и яростно сжал протянутую навстречу ему руку Альбины. Увидев, однако, что неподалеку находится его свита и Тобиас, граф справился с собой и быстрым шагом, молча, равнодушно прошел мимо растерявшейся жены и скрылся.

Вся похолодев, Альбина застыла на том месте, где граф покинул ее, подобная статуе Скорби. Словно пытаясь очнуться от кошмарного сна, она провела рукой по глазам. Охваченная тоской и ужасом, она вернулась в свои покои.

Что она сделала? Какая вина, какое преступление навлекли гнев ее повелителя? Ведь для того чтобы этот гнев возобладал над счастьем, о котором она сообщила, должна быть серьезная причина.

Напрасно Альбина со всей строгостью испытывала себя: она не могла припомнить ни одного своего поступка, заслуживающего столь сурового обращения с ней. Может быть, не следовало так долго скрывать от графа новость? Но ведь она только хотела лично сообщить ему о своей радости — а эта ничтожная вина не могла повлечь такого жестокого наказания. Бедная графиня терялась в ужасных догадках. Не зная, что и думать, она сидела одна в своей комнате, вздрагивая от малейшего шума. Через час открылась дверь, вошел слуга и передал ей письмо от Максимилиана. Вот что она прочла:

«Сударыня, ограничусь тем, что сообщу Вам свою волю. Запомните, это мой строжайший приказ.

Отныне Вы не покинете стен замка и никогда не будете попадаться мне на глаза. Вам позволено гулять во внутреннем дворе и в саду, пока меня не будет дома, а я буду отлучаться ежедневно. Но я запрещаю Вам под страхом смерти выходить за пределы замка. Также я запрещаю Вам писать кому бы то ни было и принимать у себя Виль-гельмину. Вам известно, что я за человек, поэтому покоритесь моей воле и не навлекайте на себя мой гнев, иначе я не беру на себя ответственность за те свои поступки, причиной которых Вы можете явиться.

Максимилиан фон Эпштейн».

Это письмо, из которого графиня не поняла ничего, кроме того, что она погибла, ошеломило ее.

Мы уже говорили о способности Максимилиана заставлять людей, даже вопреки их желанию, безропотно подчиняться его решениям, подобным приговору слепой и неумолимой судьбы. Эта роковая и грубая власть была настолько сильна, что Альбина, твердо уверенная в своей невиновности, все же покорилась воле мужа как смертному приговору и стала ждать, что будет дальше. Однако следует заметить, что ее бездействие выражало не только покорность судьбе, но и чувство собственного достоинства. Сознание своей безвинности укрепляло ее силы. Любви к мужу Альбина более не испытывала, и для нее было важнее сохранить уважение к самой себе, нежели оправдаться перед Максимилианом.

«Если Максимилиан больше не уважает свою жену, — рассуждала Альбина, — то ей важно не уронить себя в своих собственных глазах. Лучший протест против несправедливого обвинения — открытость, спокойствие и твердость. Я даже не знаю, в каком преступлении Максимилиан меня подозревает. Но будущее своим факелом осветит прошлое, и настанет день, когда он поймет свою ошибку. А пока мне надлежит оставаться невозмутимой и гордой».

Хрупкая Альбина переоценивала свои силы, ведь до замужества лучшим оружием ее была слабость. Ко гневу такого человека, как Максимилиан, нельзя было относиться легкомысленно, ибо его гнев, единожды вспыхнув, не утихал сам собой и ничто не могло противостоять ему, о нет! Максимилиан шел до конца, сметая все препятствия на своем пути, пока не достигал своей цели.

Граф знал за собой это свойство и иногда сам себя боялся, сам трепетал перед своим гневом. Когда жена простодушно объявила ему о том, что было счастьем для нее и, как он думал, бесчестьем для него, Максимилиан пришел в ярость. Но он отсрочил месть. Если бы он в ту минуту повиновался своим инстинктам, то убил бы на месте эту женщину — ту, которая сначала обманула его, а потом оскорбила. Но таким образом он бы сам признал свой позор, поэтому граф смирил гнев и на первых порах приговорил жену, как преступницу, к заточению.

Отправив Альбине угрожающее письмо, он тоже стал ждать.

Супруги жили под одной крышей. Каждый день, утром и вечером, Альбина слышала в коридоре шаги Максимилиана. Он ступал медленно и тяжело. Ни разу он не остановился возле ее двери и не обнаружил намерения остановиться. Неделями, месяцами они не виделись, но постоянно думали друг о друге, и даже больше и чаще, чем самые нежные влюбленные.

Напрасно граф старался прогнать преследующие его мрачные мысли, изнуряя себя физически: ему это не удавалось. Ни забыть, ни простить жене то оскорбление, которое она ему нанесла, он не мог: для людей его склада это была кровная обида. Что же касается графини, то она тщетно старалась найти опору в своей чистой совести, сосредоточиться на мыслях о своем будущем ребенке и о Боге; загадочное поведение Максимилиана вселяло в нее непреодолимый страх, приводило ее в отчаяние, вторгалось в ее сны.

Их молчаливое противостояние было лишь обманчивым затишьем перед бурей; оба они это понимали, и оба были охвачены тоскливым и горячечным ожиданием. Существование двух этих людей нельзя было назвать жизнью: их лица были безмятежны, но души мертвы, а сердца сдавлены ужасом. Максимилиан безотчетно трепетал перед той чистотой и непорочностью, которая сияла, словно венец, вокруг чела Альбины. Она же, зная свирепый нрав мужа, была готова ко всему, что может произойти, как только они встретятся.

И все же Альбина не выдержала первая. Сознание своей невиновности придало ей смелости, и она решила пойти навстречу неведомой опасности, в угрожающей атмосфере которой так долго жила. Графиня столь явственно чувствовала эту опасность, что, перед тем как после долгих колебаний решилась наконец потребовать у Максимилиана объяснений, она написала письмо, которое, как увидит читатель, скорее походило на завещание:

«Милая моя Вильгельмина!

Мне запрещено не только видеться с тобой, но и писать тебе. Поэтому ты получишь это письмо только тогда, когда меня уже не будет в живых. Видимо, лишь смерть позволит мне нарушить обет послушания.

Пусть тебя не удивляют эти печальные предчувствия, Вильгельмина, но в моем положении нужно предвидеть все. Яне хочу покидать эту землю, не излив тебе душу, ведь ты всегда была так добра ко мне, а умирающие хотят оставить духовное завещание тем, кого они любили.

Господи! Не знаю, почему из-под моего пера выходят такие безрадостные слова. На самом деле я весела и спокойна, поверь, милая моя хозяюшка. Это правда, я улыбаюсь сейчас, вспоминая о тех мечтах, которым мы предавались с тобой два месяца назад.

Ты помнишь? Как бы то ни было, я тебе все-таки напомню о них, потому что наши общие мечты были почти что клятвами.

Ты обещала, Вильгельмина, что станешь кормилицей моего ребенка, если меня не будет рядом с ним. Не забывай же об этом обещании, слышишь? Я рассчитываю на тебя. Надеюсь, что мне удастся выжить, и тогда я сама напомню тебе о твоем обещании. Тем не менее, мне будет спокойнее, если я скажу об этом сейчас, в тот торжественный момент, когда я приняла одно важное решение.

Это еще не все, Вильгельмина. Если Бог призовет меня к себе, я не сомневаюсь, что граф Максимилиан даст моему ребенку благородное воспитание и хорошее образование. Но только мать, только женщина может развить душу младенца. Ты ведь понимаешь меня, Вильгельмина ? Мужчина научит дитя жить среди людей, но только женщина научит ребенка общаться с Богом… Ты хорошо знаешь меня и сможешь рассказать моему ребенку обо мне лучше, чем его отец, который никогда не понимал своей жены. Расскажи же ему обо мне, Вильгельмина, говори с ним обо мне почаще. Постарайся сделать так, чтобы он знал меня как живую. Не отказывай ему в ласках, добрая моя Вильгельмина, они нужны младенцу не меньше, чем молоко. Бедный сиротка! Пусть он растет, окруженный твоей любовью и нежностью! Будь ему не просто кормилицей, будь ему матерью!

Сказала ли я тебе все, что хотела? Да. Впрочем, если я о чем-то забыла, твое сердце догадается об остальном.

Ты, наверное, считаешь меня эгоисткой: я ни слова не сказала о тебе. Не сердись! Я ведь говорила о том существе, которое сейчас живет во мне.

Но ты сейчас увидишь, что, поручая тебе своего ребенка, я не забыла о твоем. В этом конверте ты найдешь два письма: одно к настоятельнице монастыря Священной Липы, другое к майору Книбису из Вены.

Если у тебя родится девочка, ты отправишь ее, когда ей исполнится пять-шесть лет, с первым письмом к моей доброй тетушке, аббатисе Доротее, которая была для меня второй матерью. По моей просьбе она примет твою дочку в монастырь, где вместе с самыми богатыми наследницами Германии воспитывалась я сама. О, какие это были счастливые времена, когда я пела гимны во славу Господа нашего, а такое событие, как смерть моей голубки, была для меня самым большим горем! Можешь не сомневаться, Вильгельмина, там твоя дочь получит хорошее и благочестивое воспитание.

Если же у тебя родится мальчик, отправь его к майору: он определит твоего сына в гимназию или в военную школу. Милый майор! Он был ближайшим другом моего отца и приезжал к нам в Винкель каждый день. Помню, я любила его дразнить, а он относился к моим невинным шалостям простодушно и снисходительно, а иногда даже подзадоривал меня! Кто бы мог, глядя на меня теперь, милая Вильгельмина, поверить, что я была такой шаловливой и своевольной девчонкой?

Я верю, что майор не позабыл свою маленькую Альбину и что из любви ко мне он примет твоего сына как моего.

Я бы хотела, чтобы у каждой из нас родилось по мальчику или по девочке, тогда они стали бы братьями или сестрами.

Будь добра к моему ребенку, если я умру, а я, если останусь жива, буду добра к твоему.

Прощай, моя Вильгельмина! Что бы ни случилось, я уверена: души людей бессмертны и моя душа всегда пребудет с тобой, не покинувшей мое дитя.

Я вложила в письмо, которое ты получишь, если я уйду из этого мира, прядь своих волос для моего маленького ангелочка.

Прощай же, прощай! Помни, помни о моей просьбе!

Альбина фон Эпштейн, урожденная Швальбах.

24 декабря 1793 года.

P.S. Забыла: у меня есть еще одна прихоть. Если у меня родится мальчик, пусть его назовут Эберхардом в честь моего отца, если же родится девочка, то пусть будет зваться Идой, как моя матушка».

Написав это письмо, Альбина немного успокоилась.

Ничто так умиротворяюще не воздействует на душу, как принятое решение. А Альбина решила заставить Максимилиана нарушить упорное, угрожающее, мрачное молчание, даже если первые его слова, подобно роковой молнии, сразят ее насмерть.

В этот день время для Альбины бежало быстрее, чем обычно, ибо она непрестанно думала о том, что с каждой минутой решительный разговор все ближе и ближе. Последние часы пролетели стремительно, как на крыльях.

Стемнело. Графиня зажгла свечи. Ей казалось, что, чем светлее будет в комнате, тем лучше будет видно спокойствие ее лица, а значит, легче будет распознать непорочность ее души — и тем меньше она будет бояться. Затем она прислушалась. В положенный час в коридоре послышались шаги Максимилиана. Альбина открыла дверь и вышла из комнаты.

Максимилиан стоял на верху лестницы со слугой, который освещал ему дорогу. Увидев Альбину, граф застыл на месте от удивления. Слуга, поклонившись, прошел мимо нее. Максимилиан приблизился к ней.

Он собирался молча проследовать мимо, но Альбина с неожиданной для себя самой решимостью взяла его за руку. От этого прикосновения по телу железного человека прошла дрожь.

— Что вам угодно, сударыня? — спросил он.

— Мне нужно поговорить с вами, граф, — ответила Альбина.

— Когда же?

— Прямо сейчас, если вам будет угодно.

— Как? Немедленно?

— Да, немедленно.

— Но, сударыня! — в голосе Максимилиана прозвучала угроза.

— Прошу вас.

— Вспомните, сударыня, я советовал вам не сердить меня. Если вы разбудите мой гнев, значит, вы сами этого захотели. Что ж, воля ваша. Я к вашим услугам.

В мерцающем свете зажженного канделябра их взгляды встретились. Оба были смертельно бледны. Настал тот решительный момент, которого они так боялись, хотя и понимали, что его не миновать. Они не раз представляли себе эту минуту, но в глубине души, быть может, хотели бы отсрочить ее. Теперь было слишком поздно. Их словно влекла некая сила, которой они не могли противостоять. Некоторое время царило молчание.

— Сударыня, — сказал наконец граф изменившимся голосом, — у вас еще есть время. Одно ваше слово, и я уйду. Вы, видимо, не совсем здоровы, а я, предупреждаю вас честно, не могу отвечать за свои действия. Имейте это в виду. Итак, хотите ли вы, чтобы мы поговорили немедленно или же мы отложим объяснение?

— Нет, не будем откладывать, — отвечала графиня. — Я слишком долго ждала этой минуты, и мне нечего бояться… Будьте любезны следовать за мной.

Граф жестом приказал слуге отнести канделябр к нему в спальню и направился за графиней. Альбина вошла в свою комнату и закрыла за мужем дверь.

Максимилиан, не ожидавший такой решительности, с удивлением посмотрел на жену. Она обернулась, спокойно глядя ему прямо в глаза. Граф сказал:

— Сударыня, сударыня, остерегитесь! Я собираюсь потребовать от вас самого строгого отчета во всех ваших действиях.

— А я от вас, сударь. Сначала выслушайте меня, а уж потом, если вам будет угодно, можете высказывать свои обвинения.

— Что ж, говорите первая, — сказал граф. — Но вам дурно, вы бледны. Присядьте же, пожалуйста, — добавил он с пугающей любезностью, придвигая графине кресло.

Альбина села. Граф остался стоять, сжав губы, скрестив руки на груди и мрачно глядя на жену.

Все это происходило в той большой красной комнате, где графиня жила в отсутствие Максимилиана и которую она продолжала занимать после его возвращения.

В комнате горели четыре свечи, но пространство ее было настолько огромным, что свет едва достигал дальних стен. В глубине можно было различить балдахин большой фамильной кровати. От легкого дуновения холодного зимнего ветра дрожали складки штор на окнах.

Несколько секунд длилось молчание. Потом раздался твердый и уверенный голос графини:

— Сударь, я росла подле моего батюшки в любви, счастье и спокойствии. Я смеялась, играла, резвилась. Душа моя была переполнена счастьем, а сердце — восторгом. Восторженность отнюдь не пошлая добродетель — поверьте, сударь, — но именно она погубила меня. Появились вы, и я, бедная дурочка, приняла вас за мужчину моей мечты. Я увидела в вас настоящего рыцаря — благородного, отважного, пылкого. А вы, сударь, женились на мне из-за моих титулов и богатства…

— Сударыня! — в голосе графа послышалась мрачная насмешка.

— С тех пор как я стала вашей женой, — продолжала Альбина, — вы даже не удосужились притворяться и поддерживать во мне иллюзии: теперь вам этого уже не нужно было… Господи! Мне казалось тогда, что не стоит жить на свете.

— Это уж точно! — саркастически воскликнул Максимилиан.

— Я видела, сударь, я видела, как гибнут одна за другой мои надежды, а без них жизнь для меня была немыслима. Тогда я обратилась за советом к моей доброй тетушке, настоятельнице монастыря Священной Липы. «Дитя мое, — сказала она мне в нашу последнюю встречу, — если счастье изменит тебе, вспомни о долге».

— Вот-вот! — снова перебил ее граф. В его иронии появилось что-то угрожающее.

— Я помнила об этих словах, — продолжала Альбина с поистине ангельской кротостью, — и стала видеть смысл своей жизни в послушании: смирение стало для меня главной добродетелью. Я была готова стерпеть ваше невнимание и равнодушие, но не презрение и ненависть. И я не упрекаю вас, сударь, в том, что вы погубили мою молодость, обманули мои надежды, разрушили всю мою жизнь.

Я не требую от вас любви, на которую вы не способны. Но я, по меньшей мере, имею полное право на ваше уважение, ибо не желаю краснеть перед слугами. Разве я требую слишком многого, граф? Извольте ответить!

— Вы сказали все, не так ли? — произнес Максимилиан. — Раз так, будьте любезны выслушать меня.

— Я вас слушаю, сударь, — отвечала графиня.

— Для начала скажу вам, что мне нет никакого дела до детских фантазий пансионерки, о которых вы мне тут говорили. Я полагаю, что мужчина не может растрачивать свое драгоценное время на все эти выдумки. Но если я и не смог воплотить ваши трепетные грезы, то смогли ли вы, сударыня, удовлетворить мое честолюбие?

— Батюшка, милый батюшка, вы предупреждали меня! — воскликнула Альбина. — Честолюбец, жаждущий наград и титулов, вся цель которого — получить орден степенью повыше или из графа стать герцогом! И это вы называете честолюбием! И вы смеете мне говорить о своем честолюбии!

— Остановитесь, сударыня! — вскричал граф, топнув ногой, и лицо его побагровело от гнева. — Ведь в конечном счете речь идет о другом, и вы прекрасно это знаете.

— Нет, я ничего не знаю. Ведь я для того и хотела поговорить с вами, чтобы хоть что-нибудь узнать.

— Что ж, я вам объясню. Я доверил вам свое имя и свою честь, а что вы сделали с ними, сударыня? Только не лгите, не притворяйтесь. Не надо изображать святую мученицу: это вам не поможет. Я прямо задал вопрос и требую, чтобы вы прямо на него ответили.

— Я никогда даже по пустякам не лгала вам, сударь.

— Хорошо, тогда скажите мне, верная супруга, кто такой этот француз, капитан Жак?

Тут Альбина все поняла, и ей стало жаль графа. Она улыбнулась.

— Капитан Жак — раненый, кому я, быть может, спасла жизнь и кто, поверьте, спас мою честь, сударь.

— Так вот почему он звал вас Альбиной, а вы его Жаком, вот почему вы называли его «друг мой», вот почему он, не смея отвечать вам тем же, называл вас своей сестрой. И поэтому он проводил все время с вами в этой комнате, поэтому вы не расставались с ним ни на минуту, поэтому вы плакали, когда он уезжал.

— Но, сударь!.. — воскликнула графиня, вставая.

— Не изображайте оскорбленную гордость, не притворяйтесь, что вы возмущены, сударыня, — заговорил Максимилиан, возбуждаясь от собственных слов. — И не советую вам улыбаться с таким презрением и столь снисходительно смотреть на меня. Если кто из нас и имеет право презирать другого, то скорее оскорбленный муж, нежели провинившаяся жена.

— Бедный Максимилиан! — прошептала Альбина.

— А-а, теперь вы жалеете меня! Берегитесь, сударыня! Не доводите меня до крайности вашим оскорбительным спокойствием! Берегитесь, сударыня, берегитесь! В моих жилах течет кровь, а не вода. Этот человек был вашим любовником; говорю вам, что это так. Но я отомщу, можете не сомневаться. Я поклялся отомстить и теперь объявляю вам об этом. Поэтому полагаю, сударыня, что вам уместнее было бы трепетать, а не улыбаться.

— И тем не менее, сударь, я вовсе не трепещу, — невозмутимо возразила Альбина, — можете убедиться.

— Что же вы чувствуете?

— Я жалею вас.

— О, довольно! — взорвался граф. — Остановитесь, сударыня! Лучше смиритесь перед моим гневом! Вы, я вижу, надеетесь обмануть меня. Но не рассчитывайте, что ваш независимый вид, ваша гордая осанка — это ваше хладнокровное бесстыдство — введут меня в заблуждение. Повторяю: мне все известно, и вам не провести меня. Вы отдались этому человеку, и ребенок, которого вы носите под сердцем, не мой — это плод вашей постыдной связи. Вы слышите, что я говорю, сударыня, слышите? И вы смеете после этого так прямо и открыто смотреть мне в глаза? У вас хватает на это смелости? О, презренная! И вы не отведете взгляда, не хотите отвести, низкая женщина? О Боже, снова эта улыбка! А-а!!..

Разъяренный Максимилиан рванулся к жене. Он был ослеплен ненавистью, он обезумел от злобы, кровавая пелена застилала ему глаза. Альбина неподвижно ждала приближения бури. Она смотрела спокойно и уверенно, грустная улыбка застыла на ее губах. Она не отступила ни на шаг, не произнесла ни единого слова, не сделала ни одного движения. Весь дрожа от ярости, граф остановился прямо перед ней. На секунду они замерли друг перед другом. Он призывал ад — она обращалась к небесам. Но Максимилиан не смог вынести молчаливого осуждения, которое читалось в ясном взгляде жены; он схватил Альбину за плечи.

— В последний раз! — прогремел он. — Покоритесь, молите о прощении на коленях!

— Несчастный безумец! — сказала Альбина.

Не успела она произнести эти слова, как раздалось ужасное проклятие и на Альбину обрушился мощный удар. Жестокие и святотатственные руки графа сломили, как тростинку, и грубо бросили на пол не побоявшееся его хрупкое создание. Альбина ударилась головой об угол кресла, в котором сидела незадолго до того. Из раны хлынула кровь. Уже теряя сознание, графиня пробормотала:

— Мое дитя! О Господи, мое дитя! Максимилиан замер над безжизненным телом жены.

Неподвижным, ошеломленным взглядом он смотрел на черное дело своих рук. Потом, выйдя из оцепенения, с воплями бросился вон из комнаты.

— На помощь! На помощь! — кричал он.

На шум прибежала прислуга. Графиню, все еще не приходящую в сознание, перенесли на кровать. Затем послали за капелланом, который, как читатель уже знает по истории о капитане Жаке, в свое время изучал медицину.

— Даже не знаю, как это могло случиться, — бормотал Максимилиан. — Должно быть, она поскользнулась и, падая, задела головой угол кресла.

Но произнося эти слова, Максимилиан вдруг вспомнил о несчастной Гретхен, дочери судьи, которая тоже когда-то поскользнулась. Гретхен пала жертвой его любви, Альбина — жертвой его гнева: так этот человек разрушал вокруг себя все, к чему прикасался. При этой мысли граф страшно побледнел и, чтобы не упасть, прислонился к камину. Но на него смотрели слуги, вот-вот должен был появиться капеллан, и нужно было взять себя в руки.

Рана была такой серьезной, что Альбина все еще не приходила в себя. Однако удар, поразивший ее сердце, был страшнее. Капеллан не знал, как привести графиню в чувство: не помогали ни холодная вода, ни нюхательные соли. Но вскоре природа совершила чудо, недоступное человеческому искусству: у графини начались схватки. Она открыла глаза, но взгляд ее блуждал; она заговорила, но речь ее была бессвязна. Альбина бредила; слова, лихорадочно срывавшиеся с ее губ, были непонятны и бессмысленны для окружающих, но для ее мужа, и только для него, эти слова заключали в себе ужасный смысл.

Капеллан объявил, что если не вызвать из Франкфурта более опытного врача, то он не может отвечать не только за жизнь матери, но и за жизнь ребенка. Один из слуг графа тут же направился в город, ведя под уздцы вторую лошадь, чтобы врач мог приехать незамедлительно.

Альбина бредила все сильнее.

— Я умираю, — бормотала она, и речь ее прерывалась жалобными стонами, ибо хоть рассудок ее и помутился, страдания ее были все так же ужасны. — Я чувствую, как моя душа отлетает… О Всевышний! Не призывай к себе мою душу, пусть часть ее останется на земле, с моим ребенком! С моим ребенком! И с вашим, Максимилиан! Вы слышите, он ваш! О, сейчас, на пороге вечности, я могу поклясться в этом! Максимилиан, где вы? Максимилиан, вы ошиблись! О, как жестоко вы ошиблись! Боже мой, как я страдаю! Если бы вы могли все знать, Максимилиан, если бы могли знать! Но это чужая тайна, он заставил меня поклясться, что я не выдам ее. В один прекрасный день вы узнаете все. Он сам вам все скажет… Он скажет, когда вернется. Я умираю, умираю!.. Но смерть — это еще не конец, не правда ли, господин капеллан? Ведь гроб не что иное, как небесная колыбель человека. Святой отец, добрый отец мой, дайте мне руку… Святой отец, у меня есть к вам просьба, к вам одному; постарайтесь, чтобы Максимилиан не услышал то, что я вам сейчас скажу. Святой отец, послушайте: в изголовье моей кровати вы найдете письмо к Вильгельмине. Богом заклинаю вас, передайте ей это письмо! Скажите ей, святой отец, что я умираю, но вернусь к ней и посмотрю, как она исполняет мою просьбу. Вы ведь знаете, святой отец, что если графиня фон Эпштейн умирает в ночь на Рождество, то она умирает лишь наполовину… О, дитя мое, бедное мое дитя! Да услышит меня Господь, да услышит! Я чувствую тебя, чувствую твое тело лучше, чем свое собственное. Я отдаю тебе свою душу, свою жизнь; возьми, возьми все это, и пусть я умру. О, господин капеллан, господин капеллан! Спасите моего ребенка, а обо мне не беспокойтесь: мне уже не жить…

В это мгновение пробило полночь. Граф вздрогнул. Действительно, как в бреду сказала Альбина, наступило Рождество.

Силы постепенно покидали графиню.

— Прощайте же, прощайте! — воскликнула она. — Я прощаю вас, Максимилиан, но любите вашего сына, любите его. Святой отец, я готова!.. Ах, вот и Рождество!.. О, я умираю!

В последние секунды агонии Альбина приподнялась на кровати, потом снова упала на подушки и скончалась.

Максимилиан бросился к кровати и обнял тело жены. Графиня была мертва, но он почувствовал, что в чреве у нее шевелится ребенок, и в ужасе отпрянул. Тут прибыл врач из Франкфурта. Всех, в том числе и Максимилиана, попросили покинуть комнату: ребенка можно было спасти, только прибегнув к ужасной операции.

Через час из бездыханного тела матери было извлечено живое дитя; так, словно по волшебству, смерть породила жизнь. Ответьте, господа философы, скажите, господа врачи, что такое душа этого ребенка, если не последний вздох матери? И не это ли связывает мать и дитя крепче всего на свете?

Войдя в комнату графа, капеллан застал его в холодном поту. Священник принес письмо к Вильгельмине, найденное в изголовье кровати Альбины.

— Ваша милость, — сказал он, — у вас родился сын. Граф развернул незапечатанное письмо, пробежал его глазами и коротко сказал:

— Хорошо, назовите его Эберхардом.

Итак, два младенца появились на свет в один и тот же день: в замке Эпштейнов родился сын Максимилиана, а в хижине старого Гаспара родилась дочь Вильгельмины.

VI

На следующий день графиню облачили в роскошные одежды, возложили тело на кровать и поставили в парадной зале замка. Там она пролежала три дня. Потом гроб с ее телом перенесли в фамильный склеп Эпштейнов.

На следующее утро после похорон Альбины граф уехал в Вену, где остался на месяц.

За это время в замке были уничтожены все следы смерти, так что, когда граф вернулся, можно было подумать, что Альбина вообще никогда не существовала. Единственное, что от нее осталось, — бедный сиротка, о ком материнскую заботу взяла на себя Вильгельмина. Слуги безошибочным чутьем поняли, как угодить хозяину: нужно было делать так, чтобы все напоминавшее о графине не попадалось ему на глаза.

Но, несмотря на все эти предосторожности, Максимилиан не чувствовал себя спокойно, вновь очутившись один в старом замке (его возлюбленный сын Альбрехт находился в это время в одном из венских пансионов).

Тревога и волнение овладевали им всякий раз, когда, входя в фамильную комнату, называвшуюся красной, он оказывался или перед креслом, о которое ударилась головой графиня, или у той кровати, на которой она умерла. Тогда все воспоминания, связанные с Альбиной, вновь воскресали в душе графа и его охватывал невольный трепет.

Даже в те минуты, когда муки совести утихали, он не переставал чувствовать невыразимый, леденящий кровь ужас, словно исходивший от самих мрачных стен красной комнаты.

Однажды, ближе к ночи, граф сидел у себя в комнате. В тот вечер ему было особенно не по себе от буйных завываний ветра за окном. В большом камине ярко пылал огонь, с треском пожирая дубовые дрова. И все же вечный холод царил в этой огромной, пустынной комнате. На столе горел четырехсвечный канделябр, но ведь самое яркое пламя не могло осветить эти темные стены и высокий потолок. Все было так, как в ту ужасную рождественскую ночь, только кресло, где сидела Альбина, теперь пустовало.

Время от времени буря усиливалась; ураганный ветер с печальными стонами разбивался о стены, и казалось, что его нескончаемые жалобы умирают лишь для того, чтобы вновь родиться, затихают лишь для того, чтобы начаться снова.

Граф был смелым человеком. Если бы ему сказали, что порывы ветра могут заставить мужчину трепетать, он рассмеялся бы и назвал бы этого мужчину трусом. И все же сейчас он ничего не мог с собой поделать: ему было страшно.

В задумчивости он мерил шагами комнату, уронив голову на грудь и обхватив рукой подбородок. Так он ходил взад и вперед, стараясь не покидать светового круга, отбрасываемого пламенем свечей.

Но время от времени глаза его тревожно вглядывались в темные углы комнаты и в тяжелые складки колеблемых ветром штор.

«Проклятое воображение, — содрогался граф, — это из-за него в долгих завываниях ветра мне слышатся отчаянные стоны тех, кто ушел из этого мира, непрерывно нарастающий плач душ, что реет порою над безучастной природой. Бессильные рыдания сотрясают леса и разбиваются о горы; это страшные призывы тех, кто лежит в могиле, к тем, кто еще ходит по земле!»

Объятый дрожью ужаса, граф остановился и облокотился на каминную доску. С ним происходило то, что всегда бывает с человеком в подобных обстоятельствах: попав под власть одной мысли, он уже не мог от нее избавиться.

«Среди этих стонущих мертвецов, — продолжал он про себя, — есть, быть может, и души моих родных; это они так тоскливо плачут в коридорах замка. Увы! Их много: неумолимая коса смерти собрала богатую жатву в этих стенах. О, горе мне! Не говоря о предках — тех, которых я не знал, моя матушка тоже лежит здесь! Святая женщина, как много страданий я причинил ей! Чем ласковее и добрее она была, тем непокорнее и своевольнее был я. Сколько ночей она провела на коленях, то увещевая меня, то пытаясь смирить гнев отца. И он, мой отец, тоже лежит в сырой земле, и если он сошел в могилу раньше срока, то, может быть, — о Господи Всевышний! — я был тому виной. Граф Рудольф был человеком благородным, но суровым и непреклонным. Все же напрасно он принимал так близко к сердцу бурные проказы моей молодости. И моего брата, наверное, тоже уже нет в живых, ведь со дня его отъезда от него не было никаких вестей. Бедный Конрад! Ах, что бы ни говорили мои родители, я любил его, мне нравилась его нежная и поэтичная душа. Отец проклял его за то, что он женился на простой девушке, а Конрад, видно, не смог перенести отцовского гнева. Всех ли я перечислил? О нет, скорбный список еще не окончен. Была еще Берта, моя первая жена. Имя — вот все, что осталось от нее. Даже живая, она была подобна тени и прошла незаметно, оставив дому Эпштейнов — благодарение Богу! — старшего сына и наследника. И наконец, есть еще одна…»

Граф Максимилиан прервал себя. Ему не хватало воздуху; хоть он и опирался на камин, ноги его подкашивались. Без сил он рухнул в кресло, но его губы продолжали шевелиться, а мысль — лихорадочно работать.

— Да, есть еще одна, — произнес он, с трудом переводя дыхание, — Альбина. Альбина, которая обманула меня… О! Она, должно быть, стонет громче других, ибо умерла не своей смертью, не так, как Берта. Альбину погубила моя ревность, я убил ее — не шпагой, а моим гневом. Ну так что ж! Пусть я убил ее — а точнее, наказал, — я не раскаиваюсь в этом. Нет! Если бы все можно было вернуть назад, я поступил бы точно так же.

В эту секунду ветер завыл с небывалой тоской. Граф встал, бледный и застывший.

— Как здесь холодно! — громко сказал он.

И ударом ноги подбросил в камин толстое дубовое полено.

— Как здесь темно! — продолжал он.

И зажег второй канделябр, стоявший на камине.

Но тщетно: холод был у него в душе, мрак был в его совести.

Граф попытался отогнать темные мысли, но они теснились в его голове, словно совы, бьющиеся о стену склепа. Тогда он призвал на помощь самое сильное средство — свою гордыню.

«Опомнись, Максимилиан, — сказал он себе, проводя рукой по лбу. — Опомнись, ты же мужчина. К черту все эти фантазии! Надо написать письмо Кауницу; это отвлечет меня».

Граф сел за письменный стол, взял перо и написал дату:

«24 января 1794 года».

Перо выскользнуло у него из рук.

— Сегодня ровно месяц, как она умерла, — прошептал он.

Максимилиан встал, резко оттолкнув кресло.

Неимоверная тоска сжала его сердце. Тогда он стал ходить по комнате, пытаясь выйти из оцепенения и снова собраться с мыслями. Но словно какой-то внутренний голос мрачно твердил ему, что вот-вот должно произойти что-то страшное, необъяснимое, неожиданное, чего нельзя победить в борьбе, от чего нельзя спастись бегством. Вдруг он услышал в зловещей тишине, нарушаемой лишь тоскливыми стонами ветра, бешеные удары собственного сердца. Это ужаснуло его.

Есть минуты, когда даже самых сильных людей охватывает чувство непреодолимого страха. И сейчас было такое же: каждый звук, нарушавший ночную тишину, пронзал этого храброго человека словно электрический удар: скрип часов, готовых пробить двенадцать, последний их удар, возвестивший о наступлении 25 января, шорох искр, упавших из камина на паркет. Далекий вой одной из его собак на псарне наполнил бесстрашную душу графа непреодолимым ужасом. Вскоре он стал бояться звука собственных шагов и замер неподвижно, прижавшись к стене. Но потом и сама эта неподвижность показалась ему зловещей; он нервно потер руки, покачал головой.

Максимилиан ждал появления чего-то грозного и чувствовал, что оно уже близко. Невидимые кошмары наполняли мрачную комнату. В тишине и мраке оживал мир, неподвластный человеческим чувствам, недоступный слуху, зрению и осязанию. В воображении графа воскресли ужасы поэмы Алигьери, живописи Микеланджело, музыки Вебера; все это носилось вокруг головы Максимилиана, наполняло собой атмосферу комнаты. Перед этими жуткими видениями рассудок графа был бессилен.

Постепенно в сознании Максимилиана смутно забрезжило страшное воспоминание. Он вспомнил мрачную легенду о графине Леоноре, умершей в рождественскую ночь; вспомнил, что накануне Рождества наступила смерть Альбины; вспомнил, что, согласно пророчеству, та графиня фон Эпштейн, которая умрет в рождественскую ночь, умрет лишь наполовину.

И тогда из темных глубин его души донесся голос Альбины:

— А если ты был не прав, Максимилиан, если я была невинной жертвой, а ты — не судьей, а убийцей?

Двадцать раз, медленно и торжественно, голос повторил эти слова, и они, словно капли расплавленного свинца, как говорил Данте, тяжко упали в душу Максимилиана.

Граф собрал все свои силы, чтобы противостоять страшному проклятию.

— Что за безумный бред! — произнес он громко, пытаясь заглушить чуть слышно звучащий в глубине его сердца голос.

Но тут внезапно, словно в ответ на слова покойной, тишину прорезал крик ребенка. На этот раз ошибиться было невозможно: крик был настоящий. Несмолкаемый детский плач доносился из верхней комнаты.

«Ну вот, — подумал граф, — сначала мать, потом сын. Это Эберхард, ее сын, но для меня это чужой ребенок, враг, которого я должен терпеть в своем доме до тех пор, пока он не вырастет, которого я вынужден видеть рядом со своим сыном: иначе позор его матери падет на меня». — Да когда же он замолчит?! — злобно воскликнул граф. — Где же Вильгельмина? Неужели она оставила его одного? Вот как она выполняет последнюю просьбу своей подруги! — добавил он с кривой усмешкой.

Голос ребенка внушал Максимилиану гораздо меньше страха, нежели голос матери. Он с раздражением ждал, когда младенец замолчит, но тот продолжал плакать. Граф взял шпагу, поднялся по лестнице, ведущей в библиотеку, и постучал в потолок, чтобы разбудить кормилицу, если она заснула.

Плач не умолкал.

Вскоре гнев Максимилиана утих; но им снова овладела тоска. Сердце у него заныло — эти непрекращающиеся крики сводили его с ума. Казалось, будто кто-то, взывая к Богу, оплакивал смерть матери и несчастную долю младенца.

Граф хотел скрыться от этих криков — но скрыться было некуда.

Он хотел позвать слуг — но язык не повиновался ему.

Он взял было колокольчик, но тут же положил его обратно на стол. Да и кто мог прийти на его зов? В замке все спали, за исключением сироты и убийцы.

Поскольку Максимилиан не подбрасывал дров в камин, огонь вскоре потух и комната погрузилась во тьму. Только дрожащее пламя свечей боролось с наступающим мраком. За окном по-прежнему выл ветер, наверху не смолкал плач ребенка. Графу стало холодно и жутко. Словно в забытьи, он коснулся лба и быстро отдернул руку: ледяные пальцы обожглись об его пылавшее лицо.

Новый приступ страха вывел графа из задумчивости. И тогда раздался смех Максимилиана, но это был невеселый, какой-то дьявольский смех.

— О, проклятье! Я, кажется, схожу с ума. Надо же пойти посмотреть, почему он плачет; нет ничего проще.

Граф решительным шагом подошел к стене и нащупал пальцем спрятанную в обшивке пружину: перед ним открылась маленькая потайная дверца.

Она вела на узкую каменную лестницу — о ее существовании знали только члены семьи Эпштейн, передавая эту тайну из поколения в поколение. Лестница имела два выхода: в верхний этаж, где плакал ребенок, и в склеп замка, где покоились предки Максимилиана. Словно шпионская сеть, от которой никто не может ускользнуть, лестница оплетала замок.

Дверь распахнулась, и в лицо Максимилиану ударил ледяной ветер, идущий словно из-под земли. Все четыре свечи канделябра, что он держал в руках, погасли. Смертельная бледность покрыла лицо графа, волосы встали дыбом, и он окаменел на пороге.

В глубине лестницы, о существовании которой никто кроме него не знал и на которую никто не мог проникнуть, он отчетливо услышал шуршание женского платья. Прямо перед ним в темноте неслышно скользнула какая-то белая тень.

Ребенок кричал… От всего пережитого ужаса у графа подкосились ноги, и, чтобы не упасть, он прислонился к стене.

Максимилиан и сам не мог бы сказать, сколько времени он провел в беспамятстве: есть мгновения, которые кажутся годами. Через минуту, а может быть, через час, он очнулся, обливаясь холодным потом, и прислушался.

Крики смолкли. Ветер тоже утих.

Нечеловеческим усилием воли граф преодолел страх. Он подобрал упавший канделябр, зажег свечи, обнажил свою шпагу и стал подниматься по лестнице вверх, туда, где раньше плакал ребенок.

Когда граф открыл потайную дверь, ведущую в верхний этаж, канделябр, который он держал в левой руке, снова погас, но на этот раз причиной тому был не поток воздуха, не порыв ветра, а нечто необъяснимое. Тем временем из-за облаков показалась луна, и бледный луч проник в комнату через высокое окно, озарив своим мертвенным светом жуткую картину.

Вильгельмины действительно не было в комнате. Но граф увидел мертвую Альбину! Она стояла возле колыбельки своего сына и тихо покачивала ее; слышалось сонное бормотание засыпающего младенца. Это действительно была Альбина — Максимилиан узнал ее!

На ней было то же самое белое платье, в котором ее положили в гроб. Шею графини обвивала цепочка из золотых колец, доставшаяся ей в наследство от матери.

Альбина была столь же красива, как и при жизни, а может быть, еще лучше. Да, смерть сделала ее прекраснее. Роскошные черные волосы падали на ее белые почти прозрачные плечи. Вокруг чела вилась светлая дымка, тихое сияние исходило из ее глаз, лучезарна была ее улыбка.

Когда Максимилиан появился на пороге, графиня обратила на него гордый и спокойный взгляд и, продолжая качать колыбельку, поднесла палец к губам, будто призывая его к молчанию.

Граф невольно хотел перекреститься той рукой, в которой держал шпагу, но рука его застыла в воздухе как парализованная…

Губы мертвой зашевелились!

— Крестным знамением защищаются от дьявола, а не от праведников, — произнесла она грустно, и ее голос прозвучал словно небесная музыка. — Неужели вы думаете, Максимилиан, что Бог позволил бы мне прийти к моему ребенку, не будь я его избранницей?

— Избранницей? — прошептал Максимилиан.

— Да, ибо Бог справедлив и знает, что я всегда была верной и непорочной супругой. Я сказала вам об этом, когда умирала, но вы не поверили мне. Сейчас, когда Господь принял меня в свое лоно, я повторяю: я была верна вам, а мертвые не лгут. Теперь вы верите мне, Максимилиан?

— Да, но этот ребенок?.. — пробормотал граф, указывая острием шпаги на младенца.

— Это ваш ребенок, Максимилиан, — ответила графиня. — Когда я была жива, обстоятельства были против меня, но теперь, когда я умерла, само появление здесь, по-моему, меня оправдывает. Повторяю вам, граф: это наш ребенок и наш законный сын.

— Так это правда? Это правда? — растерянно повторял Максимилиан; казалось, он утратил способность рассуждать, и говорить его заставляет какая-то неодолимая сила.

Помолчав с минуту, он неуверенно спросил:

— А этот человек — капитан Жак? Кто он?

— В один прекрасный день вы узнаете об этом, но, вероятно, будет уже поздно. Как раньше живая, так и теперь мертвая я связана клятвой. Скажу вам лишь одно: этот человек мог быть мне только братом.

— Так значит, я несправедливо подозревал вас? — воскликнул Максимилиан. — Но почему же тогда вы не отомстили мне?

При слове «месть» Альбина улыбнулась.

— Я прощаю вам мою смерть, Максимилиан. Бури человеческих страстей далеки от небесных сфер, где я теперь пребываю. Но смирите ваш буйный нрав, Максимилиан, не обижайте своего сына. И никогда не поднимайте на него руку так, как вы ее однажды подняли на меня. Знайте, что Господь позволил мне навещать моего ребенка даже с того света, и я буду наблюдать и за сыном, и за отцом, чтобы в случае необходимости защитить одного и покарать другого — ведь я умерла в ночь на Рождество.

— Боже Всемогущий! — прошептал Максимилиан.

— Вильгельмина, милая кормилица Эберхарда, — серьезно продолжала графиня, — вынуждена была сегодня остаться у постели раненого мужа. А поскольку мой ребенок плакал, я сама пришла успокоить и убаюкать его… Вильгельмина вернется с минуты на минуту. Мне пора спускаться в склеп, но помните, Максимилиан, как только я услышу крик моего сына, я снова приду. Прощайте же!

— Альбина! Альбина! — воскликнул граф.

— Прощай, Максимилиан, — торжественно произнесла графиня. — Постарайся, чтобы наша встреча не повторилась. Прощай и храни молчание. Не забывай, не забывай о том, что я сказала!

Тень Альбины отделилась от колыбельки, где уже, улыбаясь, спал маленький Эберхард, приблизилась к Максимилиану, посторонившемуся, чтобы дать ей пройти, снова приложила палец к губам и исчезла на потайной лестнице.

Граф был настолько потрясен всем увиденным, что плохо помнил свои дальнейшие действия. Услышав приближающиеся шаги кормилицы, он, словно во сне, вышел на лестницу и закрыл за собой потайную дверцу. Затем, ведомый безотчетным инстинктом, который порой приходит на помощь человеку, утратившему способность трезво рассуждать, граф бесшумно вернулся к себе в комнату. Как бы то ни было, на следующий день он, полностью одетый, проснулся на своей кровати после лихорадочного сна.

«Мне привиделся кошмар», — сказал он себе.

Однако, когда граф расспросил Вильгельмину, та подтвердила, что провела часть прошлой ночи у постели раненого мужа. Она рассказала, что, днем на охоте Йонатас догнал кабана и спустил на него свору собак, но зверь внезапно бросился на охотника и распорол ему ногу. Вернувшись в замок ночью, Вильгельмина обнаружила, что ребенок спокойно спит.

Значит, графу не пригрезилось то, что было ночью: он действительно видел призрака. Но эта мысль казалась ему настолько ужасающей, что он упорно твердил себе: «Я спал, я видел сон».

VII

За последние пять лет, радостных и мрачных (чаще мрачных, чем радостных), события в замке Эпштейнов развивались стремительно, но после появления призрака Альбины жизнь здесь словно замерла. Еще со времени страшной рождественской ночи пребывание в замке стало для Максимилиана невыносимым. Теперь же каждую ночь он в ужасе просыпался и ему все слышались шаги за стеной, на потайной лестнице. Днем его бросало в дрожь всякий раз, когда он случайно наталкивался на Вильгельмину с ребенком. Наконец граф не выдержал: замученный угрызениями совести, он приказал в одно прекрасное утро подать карету и час спустя был уже на пути в Вену, увозя с собой старшего сына.

С этого момента все его надежды и вся его нежность сосредоточились на Альбрехте. Этот ребенок, по крайней мере, был точно его сыном, и Максимилиан любил мечтать о том, что однажды Альбрехт по праву станет главой дома Эпштейнов, унаследует титул отца и сможет воплотить в жизнь его честолюбивые планы. Граф решил дать сыну блестящее образование, какое подобает иметь дворянину, офицеру и дипломату, особенно дипломату. К тому же этот сын, любимый и единственный (младший брат его был не в счет), в отличие от своего отца, ничего не потерял от союза со Швальбахами — союза, безусловно несчастливого с точки зрения семейной жизни, но давшего немалые выгоды: Швальбахи были весьма влиятельны и обладали превосходными родственными связями. В Вене о печальной кончине Альбины было известно только то, что она умерла при родах, и все оплакивали судьбу несчастного графа, который овдовел, не прожив и двух лет с молодой женой.

«Бесчестье еще не беда, если о нем никто не знает», — говорил себе Максимилиан.

Но совесть его была все же неспокойна. И он искал забвения в шумных придворных развлечениях, в честолюбивых мечтах о будущем своем и своего старшего сына.

Об Эберхарде (такое имя капеллан дал сыну Альбины при крещении) — об этом чужом ребенке — граф фон Эпштейн нимало не заботился и вспоминал о нем так же редко, как о своем брате Конраде, о своей первой жене или о Гретхен. В Вене был пущен слух, что у младшего сына слабое здоровье и что мальчику необходим чистый горный воздух. Это был еще один повод пожалеть несчастного отца, вынужденного пребывать в разлуке с одним из сыновей.

К счастью, пока Максимилиан принимал эти соболезнования, делая между тем все возможное, чтобы использовать связи родственников Альбины, Эберхард обрел вторую мать. Каждый день Вильгельмина перечитывала письмо графини и ревностно исполняла священную волю своей благодетельницы. Невзирая на холодное презрение, с которым ее встретил граф, Вильгельмина — великодушным людям свойственно прощать — с удвоенной нежностью и любовью ухаживала за сыном Альбины, уделяя ему едва ли не больше внимания и любви, чем своей собственной дочери. Розамунду она отняла от груди семимесячной, но приемного сына продолжала кормить больше года.

— Ну пойми же, Йонатас, — говорила она мужу, который немного ревновал, видя, что Вильгельмина оказывает предпочтение мальчику, — наша дочь всегда останется нашей, мы ни перед кем за нее не в ответе. Но если мы обидим бедного сироту, у которого нет в мире никого, кроме нас с тобой и Господа Бога — ведь мать его умерла, а отец о нем забыл, — что подумает наша госпожа?.. К тому же малыш такой слабенький, а Розамунда растет сильной и здоровой девочкой.

Итак, Вильгельмина стала для Эберхарда самой нежной и заботливой матерью. За исключением рокового для Максимилиана вечера, когда она должна была оставить малыша, чтобы присмотреть за раненым мужем, Вильгельмина не покидала Эберхарда ни на минуту. Благодаря ее неусыпным заботам, мальчик так быстро окреп, что это было похоже на чудо. Сердце радовалось при виде этих двух созданий, очаровательных, белокурых, резвых.

Шли годы. Эберхард рос непоседливым и немного нелюдимым мальчиком. Вместе со своей молочной сестрой он быстро выучился читать и писать, но, поскольку Розамунду не обучали ни латыни, ни истории, он слышать о них не хотел, несмотря на все усилия капеллана отца Алоизиуса. Гораздо больше ему нравилось резвиться в лесу вместе с Розамундой или бежать рядом с Йонатасом, сопровождая его на охоту. По вечерам Вильгельмина вязала, а он, сидя у ее ног вместе с Розамундой, затаив дыхание слушал сказки про фей и привидения (их рассказывали Йонатас и старый Гаспар) — какое это было счастье!

Умственное развитие Эберхарда шло довольно медленно, но зато сердце у него было поистине золотое. Вильгельмина воспитала мальчика так, как завещала ее госпожа. Да, по правде говоря, Эберхарду достаточно было просто наблюдать за этой святой женщиной, чтобы самому стать добрым и великодушным. Позже, когда малыш начал кое-что понимать, Вильгельмина каждый день, утром и вечером, стала водить его молиться на могилу матери, в семейный склеп Эпштейнов. После молитвы она всякий раз повторяла ему, что его мать была ангелом, который оставил его на земле, но наблюдает за ним с неба.

— Помните, Эберхард, — говорила она ему, — что ваша матушка видит вас каждую минуту, повсюду следует за вами, наблюдает за каждым вашим движением. Она радуется вашим добрым делам и расстраивается, если вы поступаете дурно. Тело ее покоится в могиле, но ее душа — вместе с вами, где бы вы ни были.

Чтобы не огорчать свою матушку, ребенок старался быть добрым и послушным. Когда он допускал какую-нибудь невинную шалость, он краснел и оглядывался, словно чувствуя на себе грустный взгляд невидимого свидетеля. Мысль о матери превратилась для него в своего рода религию. Детское воображение рисовало ему в ночной тишине светлый призрак, который стоял возле его кроватки и с любовью смотрел на него, и это видение вовсе не внушало мальчику страха. А может быть, — кто знает? — это было не только плодом его воображения? Ребенок протягивал к призраку руки, но тот говорил ему:

— Спи, мой мальчик, спи, Эберхард, маленьким детям пора спать.

Тогда малыш сладко засыпал, и в такие ночи ему снились чудесные сны. Наутро он рассказывал об увиденном Вильгельмине. Достойная женщина, не видя в этом ничего тревожного, никогда не разуверяла его. Да и о чем было тревожиться? Если мальчик верил в существование своего ангела-хранителя, что же в этом было плохого? Ведь Вильгельмина и сама верила в него.

«Госпожа обещала, что не оставит ни младенца, ни кормилицу», — думала она.

Нередко Вильгельмина мысленно разговаривала со своей бывшей хозяйкой, прося у нее помощи или совета. Эберхард тоже привык обращаться к матери так, как верующие обращаются к Богу. В сердце Вильгельмины и Эберхарда Альбина продолжала жить.

Но мы еще ничего не сказали о маленькой Розамунде. Между тем она подрастала и превратилась в настоящего доброго и ласкового ангелочка. Это было очаровательное, нежное, милое существо. Эберхард обожал ее и во всем ей уступал. У Вильгельмины слезы наворачивались на глаза, когда она видела детей вдвоем в часовне: они стояли на коленях впереди нее; она молилась за них, а они молились за нее.

Семь лет граф Максимилиан не появлялся в замке — его закружила столичная жизнь. И вот спустя годы наконец он вернулся на две недели, но не для того, чтобы повидать сына. Граф приехал собрать плату с арендаторов и возобновить договоры с ними. О существовании Эберхарда он едва вспоминал; все его мысли были сосредоточены на Альбрехте, который, к слову сказать, во всем походил на отца и за эти дни успел сыграть немало злых шуток с Эберхардом и с другими обитателями замка.

Капеллан счел своим долгом сообщить Максимилиану о том, что его младший сын не слишком прилежен в науках.

— Ах, Боже мой, да оставьте его в покое, — сказал граф, к великому недоумению отца Алоизиуса, — предоставьте его самому себе, пусть делает что хочет. Меня совершенно не интересует, что из него получится. Да и зачем образование человеку, у которого нет будущего?

Пробыв в замке неделю, граф Максимилиан с Альбрехтом отбыл в Вену.

Еще два года прошли спокойно и счастливо. Жилище смотрителя охоты наполнял звонкий и чистый детский смех. Эберхарду и Розамунде исполнилось десять лет. Внезапная смерть отца Алоизиуса возвестила, что беда вновь вернулась в замок Эпштейнов. Почтенный старец тихо угас, перелистывая какой-то ин-фолио; думали, что он заснул над книгой, но он больше не проснулся. Это была первая потеря в жизни Эберхарда. Мальчик горько оплакал смерть любимого и столь снисходительного к нему учителя.

Увы, это была еще небольшая беда по сравнению с теми испытаниями, что ожидали бедного ребенка впереди! Отец Алоизиус прожил долгую и добродетельную жизнь, пережив многих своих ровесников: и граф Рудольф, и графиня Гертруда уже десять лет как покоились в сырой земле; капеллан был последним из этого старшего поколения. Смерть старика ни для кого не была неожиданностью; но Вильгельмина, наша добрая и заботливая хозяйка, была еще совсем молода! Она была душой всей семьи, она была так нужна детям!

Однако Бог призвал ее к себе почти сразу же после старого капеллана, хотя ему было восемьдесят лет, а ей только двадцать девять. В семье Вильгельмины все умирали рано — и ее мать, и, вероятно, сестра Ноэми. Теперь за ними последовала Вильгельмина, воссоединившись в лучшем мире со своей госпожой, которой она осталась верна до самой смерти.

Впрочем, Вильгельмина была нездорова уже давно. Несмотря на ее свежий вид, отец Алоизиус обнаружил у нее признаки той болезни, которой подвержены люди с хрупким телом и печальной душой. С каждым днем лицо Вильгельмины все больше и больше покрывалось болезненной бледностью, а красные пятна, выступавшие на ее щеках при малейшем волнении, становились все ярче. Осенью она заметно слабела. Вильгельмина словно жила и умирала вместе с цветами, и, когда умирали лилии, подарившие ей свою белизну и застенчивость, и розы, подарившие ей бледный румянец и благоухание, — она увядала вместе с ними. Весной наступало кажущееся улучшение; Вильгельмина оживала вместе с природой, но от весеннего кипения жизни ее лихорадило еще сильнее. Дети не понимали, что означает румянец на ее щеках, и, ласкаясь к ней говорили:

— Какая ты красивая, мамочка!

Слушая эти слова, Вильгельмина грустно улыбалась. Она знала о своей болезни и не обманывала себя. Прижав своих дорогих детей к сердцу, она тихо плакала.

— Почему ты плачешь? — удивленно спрашивали дети.

— Это от счастья, — отвечала Вильгельмина.

В начале 1802 года Вильгельмина почувствовала сильную слабость и поняла, что ее конец уже недалек. Тогда она решила беречь силы, и ради этого ей пришлось отказаться от долгих прогулок по лесу, которые так радовали детей. Она почти не выходила из своей комнаты, но никто и никогда не слышал от нее жалоб: она боялась выдать свою болезнь, чтобы не опечалить семейство. Вильгельмина повесила у себя в комнате белые шторы, повсюду расставила цветы и освященные на Пасху веточки вербы, так что ее жилище стало похоже на те алтари, которые возводят в деревнях на праздник Тела Господня, чтобы Бог мог остановиться на минутку в этом временном пристанище, наполненном запахами ладана и цветов.

Из всей семьи только старый Гаспар, сам уже стоявший на краю могилы, чувствовал, что в дом прокралась смерть. Чудесными летними вечерами старик сидел на пороге своего домика, ожидая возвращения Йонатаса и глядя, как дети играют в лучах заходящего солнца: бегают по лужайке, собирают спрятавшиеся в лесной траве маргаритки, гоняются за насекомыми, жужжащими в вечернем воздухе. Иногда на пороге неожиданно появлялась Вильгельмина. Словно бледный призрак, она бесшумно садилась рядом с отцом и склоняла голову на его дрожащие колени. Не отрывая взгляда от неба, старик гладил дочь по волосам, и Вильгельмина чувствовала, что руки его трясутся. Тогда она еле слышно говорила, будто отвечая на свои мысли:

— Что ж, батюшка, должно быть, это к лучшему, раз так угодно Богу.

Но старик ничего не отвечал, потому что никакой отец не поверит, что Бог может желать смерти его ребенка.

А дети между тем ничего не замечали. Они пели, играли и были счастливы. Наконец Йонатас тоже заметил недомогание Вильгельмины — и страшное подозрение закралось в его душу. Он сказал об этом тестю, и старик признался ему в том, что для него давно уже не было тайной. На следующий день Йонатас будто бы уехал осматривать лесные угодья, а в полдень вернулся в сопровождении врача, привезенного им из Франкфурта. Увидев врача, Вильгельмина поняла, что муж обо всем знает, и ей стало грустно.

Будь Вильгельмина богата, врач скрыл бы от нее страшную правду, обнадежил бы ее родных, чтобы иметь возможность еще раз навестить больную. Но бедняки обладают тем преимуществом, что могут сразу узнать такую истину: врач сказал все.

Сначала Йонатас не поверил, ведь он думал, что речь идет о легком недомогании, не более того. Мысль о том, что его дорогая Вильгельмина может умереть такой молодой, не укладывалась у него в голове. Тогда он сам внимательно осмотрел жену и увидел наконец ужасные следы разрушений, которые оставила болезнь. Тогда, как все сильные люди, привыкшие переносить физические лишения, но не умеющие преодолевать душевных потрясений, Йонатас пришел в отчаяние. Весь день и весь вечер он, не говоря ни слова, смотрел на Вильгельмину, а ночь просидел не сомкнув глаз у дверей ее комнаты. С наступлением утра он, как обычно, взял свое ружье и вышел из дома, но не смог пройти и четырех шагов. Он вернулся, снова повесил ружье на стену. Когда Вильгельмина встала (а она с каждым днем вставала все позднее), она увидела, что муж сидит на скамеечке перед камином, обхватив голову руками. Несчастная женщина подошла к нему.

— Что поделать, Йонатас, — сказала она, — надо быть мужественным. Йонатас хотел что-то ответить, но почувствовал, что к его горлу подкатил комок, и бросился из дома. С этого момента жизнь бедного смотрителя охоты полностью переменилась.

По утрам он все еще выходил из дому с ружьем, но не решался отходить далеко, чтобы не терять хижину из вида. Йонатас прятался, но Вильгельмина часто видела, как он проходит по лесной полянке возле дома, и дети порой возвращались грустные и, держась за руки, спрашивали у Вильгельмины:

— Скажи, мамочка, что случилось с Йонатасом? Мы видели, как он лежал под деревом и плакал.

Пришло время, когда Вильгельмина не смогла больше вставать с постели. Вечером, когда садилось солнце, в ее комнате открывали окна, и умирающая провожала грустной улыбкой последние его лучи. Тогда в комнате собиралась вся семья. Дети приносили огромные букеты цветов и клали их на кровать матери. Йонатас приходил с Библией в руках. Он передавал ее старому Гаспару, и тот читал вслух какую-нибудь священную и возвышенную историю. Вильгельмина молилась, Йонатас плакал, дети, прижавшись друг к другу, молча сидели в кресле у постели больной.

Однажды утром Вильгельмина почувствовала себя хуже, чем всегда, и сама попросила Йонатаса остаться дома. Гаспар и Йонатас просидели возле ее кровати весь день. Дети вели себя как обычно: они входили и выходили, уносили увядшие цветы и приносили свежие. Чем явственнее Вильгельмина чувствовала приближение смерти, тем милее ей были цветы: в последние дни запах цветов, казалось, поддерживал в ней жизнь.

Вечером, по обыкновению, Гаспар стал читать Библию. Вдруг Вильгельмина слегка вздохнула и потеряла сознание. Вскрикнув, Йонатас бросился к жене: он подумал, что она умерла.

От его крика Вильгельмина очнулась и открыла глаза.

— Бедный мой Йонатас, — сказала она, протягивая к нему холодную и влажную руку, — бедный друг мой, поверь, у меня тоже разрывается сердце при мысли о том, что я должна покинуть тебя, ведь ты так любил меня, и я еще нужна тебе. Но так угодно Господу. Будь мужчиной, крепись. К счастью, я успела исполнить свой главный долг: дети почти выросли, и выросли крепкими и здоровыми. Я все не решалась расстаться с Розамундой, и напрасно. Друг мой, когда меня не станет, прошу тебя, отвези ее в Вену, в монастырь Священной Липы. Ты передашь письмо моей доброй госпожи настоятельнице, и она воспитает нашу дочку по Божьим заветам. Сделай же, как я прошу, слышишь? Будь внимателен к Эберхарду, теперь тебе придется заботиться о нем вместо меня, а уж его матушка будет, как и прежде, присматривать за ним. Эберхард! Послушайте тоже… Вы уже большой мальчик и можете ходить на могилу вашей матушки без меня. Пока вы живете здесь, молитесь на ее могиле утром и вечером, не пропуская ни одного дня. Уважайте вашего отца, но прежде всего любите матушку. Я поручаю вам также сестру вашу Розамунду. А ты, Розамунда, дочь моя, будь благочестива и милосердна, будь достойна святого дома, в который ты входишь, и во всем бери пример с нашей благородной покровительницы, о добродетелях которой я тебе часто рассказывала.

Дети заплакали, потому что не понимали, что происходит, и еще потому, что плакали взрослые.

А затем Вильгельмина обратилась к Гаспару. Ростом он был на целую голову выше Йонатаса; как старый дуб, стоял он неподвижно за его спиной, мужественно взирая на гибель своей последней дочери.

— Что же я могу сказать вам, батюшка? Разве я в силах уменьшить ваше горе — горе отца, потерявшего всех своих детей?

— Скажи мне до свидания, дочь моя, — торжественно ответил старик, — ибо и я вскоре последую за тобой. Если моим старым рукам суждено сшить твой саван, то все же наша разлука будет недолгой, а твоя христианская кончина будет служить мне утешением. Мы встретимся с тобой, Вильгельмина, в небесной обители Господа нашего. Я ушел бы в нее спокойно, если бы был уверен, что и твоя сестра Ноэми почила по-христиански.

— Можете в этом не сомневаться, батюшка. Что моя смерть по сравнению с теми страданиями, которые приняла Ноэми? Но не говорите мне, что вы умрете, батюшка. Живите, подавайте Йонатасу пример смирения, берегите детей: им вы можете пригодиться в этой жизни, а мы с Ноэми можем ждать целую вечность.

Тут Вильгельмина почувствовала, что силы покидают ее, но решила избавить мужа от мук последнего прощания.

— Мне лучше, — сказала она. — Оставьте меня одну, я немного посплю. Йонатас хотел увести детей, но Вильгельмина остановила его.

— Оставь их, пусть спят в кресле.

Несчастная Вильгельмина! Она не хотела сейчас оставаться одна.

Йонатас ушел, ничего не подозревая, но Гаспар обо всем догадался. Он склонился над кроватью дочери, поцеловал ее в лоб и сказал, сжимая ее руку в своей:

— Прощай! Увидимся на небесах!

Вильгельмина вздрогнула. Потом тихо, чтобы муж не услышал, проговорила:

— Прощайте!

Гаспар вышел вслед за Йонатасом, который тут же заснул, обессилев от всего пережитого. Старик погрузился в молитву.

Через час Гаспар спустился в комнату Вильгельмины и тихо приоткрыл дверь: казалось, что больная спит. Она была похожа на восковую мадонну, покоящуюся на ложе из роз. Ее рука сжимала руки детей — Розамунды и Эберхарда, а они проснулись и смотрели на нее, широко раскрыв глаза.

— Ах, дедушка! — воскликнули они, заметив Гаспара. — Нам страшно! Матушка ничего не отвечает нам, и ее рука такая холодная, что наши руки мерзнут.

Гаспар подошел к постели дочери: Вильгельмина была мертва.

На следующий день, вернувшись с похорон жены, добряк Йонатас, не обладавший такой силой духа, как старый Гаспар, упал на колени возле стула, где обычно сидела Вильгельмина, и зарыдал. Но вдруг он почувствовал, что его обнимают маленькие руки, и нежные губки целуют его мокрые от слез щеки. Он посмотрел на детей, и от сердца у него немного отлегло.

В том же году у графа Максимилиана фон Эпштейна тоже по-своему отлегло от сердца: он получил чин тайного советника.

VIII

Разлука с Розамундой стала новым тяжелым испытанием в жизни Эберхарда. Только что он познал смерть; теперь ему предстояло одиночество.

Невзирая на мольбы и слезы Эберхарда, Йонатас, исполняя последнюю волю жены, отвез девочку в Вену. Как и предполагала несчастная Альбина, ее письмо отворило Розамунде двери монастыря Священной Липы; аббатиса приняла девочку так, как если бы та была родной дочерью графини фон Эпштейн.

Некоторое время Эберхард мечтал о поездке в Вену, но Йонатас дал ему понять, что не может взять его с собой без разрешения графа.

Поэтому Эберхард остался, грустный и одинокий, вдвоем со старым Гаспаром.

Возвращение Йонатаса не внесло много радости в его жизнь. Теперь Эберхард беспрестанно расспрашивал его о том, где находится монастырь и как выглядит комната Розамунды. Домик, некогда шумный и веселый, превратился отныне в тихое и мрачное жилище. Три его обитателя — старик, зрелый мужчина и ребенок — вели угрюмую и замкнутую жизнь.

Гаспар теперь уже не выходил дальше прилегавшего к домику сада. Почти все дни напролет, если погода была хорошая, он сидел на скамейке у порога, а в ненастье — на стуле у камина. Закрыв глаза, он погружался в воспоминания, и воображение рисовало ему улыбающиеся лица дочерей — Ноэми и Вильгельмины.

Йонатас в любую погоду вскидывал на плечо свое ружье, свистом подзывал собак и углублялся в лесную чащу. Чаще всего никакой добычи он не приносил, поскольку целыми днями бесцельно бродил по самым заброшенным лесным уголкам или лежал под деревом, стараясь убить время. Души этих троих замерли, словно сломанные часы, стрелка которых застыла на слове «горе». С тех пор как беда вошла в домик лесника, всякая жизнь в нем прекратилась: трое дышали — вот и все.

Эберхарда спасала молодость, которая отчаянно противилась несчастью и смерти. Но мальчик жил в глуши, вдали от людей, без семьи, без задушевного друга. Он видел только лес да замок Эпштейнов, не знал никаких других людей, кроме Йонатаса и Гаспара, не ведал никаких чувств, кроме сыновней любви к Вильгельмине и братской любви к Розамунде. Поэтому он замкнулся в самом себе, не имея возможности доверить кому-либо свои заветные мечты и чувства. Его ум повиновался инстинкту; характером он был прям и великодушен, но в нем чувствовалась некоторая странность, угловатость и нелюдимость. В одиночестве его детские впечатления постепенно переросли в убеждения взрослого человека. Его пристрастия и верования были неизменны; его наивные и ложные представления отпали бы сами собой, будь у него возможность найти в книгах повод для сравнения, а в жизни — советчика и наставника.

Воображение заменяло ему здравый смысл. Помня рассказы Вильгельмины, наполнявшие его сердце и страхом и любовью, он всегда и повсюду видел свою покойную мать. Она была его другом, его спутником в жизни, его счастьем. Она настолько занимала все его мысли, что само существование мальчика стало призрачным.

Свидетелем, наперсником и соучастником этих постоянных и священных видений был лес Эпштейнов. Мы уже пытались описать его: это был своего рода древний lucus 1Священная роща (лат.) — огромный, мрачный, густой, безлюдный, темный и торжественный лес, невеселая душа которого изливалась в жалобном вое ветра. Подобно живому существу, этот лес соединял в себе бесконечное разнообразие явлений. Тут были овраги, на дно которых никогда не проникали солнечные лучи; тут журчали, словно переговариваясь с птицами, ручьи; тут можно было встретить живописные руины, созданные природой (огромные обломки гранитных скал, днем серые, а ночью белые от лунного света), или разрушенные творения человеческих рук (осевшие стены, пробитые донжоны, оголенные подземелья). Над равниной возвышались башни, подобные воинам на дозоре, высматривающим, не появятся ли снова на дороге племена варваров. Это скопление обломков прошлого, которые сами были тенями ушедших времен, как нельзя лучше подходило для появления призраков.

Эберхард вскоре познал все разнообразие зеленого лесного мира: полянки, чащи, заросли кустарника; для него здесь не осталось ни одного секрета. Он знал лес снизу доверху: забирался на все деревья, спускался в самые глубокие овраги, бегал по краю пропастей, спускался по бурным речным порогам, перепрыгивал с дуба на тополь. Он играл с лесом, как ребенок играет с кормилицей, и лес любил его и почтительно ему улыбался.

Все здесь было знакомо Эберхарду и встречало его дружелюбно, но и он относился к лесу бережно и заботливо: не ломал ветки деревьев, не топтал цветов и не убивал, как Йонатас, ни ланей, ни оленей. Он жалел даже сов и ужей. Ничего не зная о святом Франциске Сальском, он мог бы сказать вместе с ним: «Козлята, братья мои! Ласточки, милые мои сестры!» Поэтому лани, приходившие на водопой к ручью, у которого он сидел, не пугались его и птицы не улетали с дерева, под которым он отдыхал: напротив, они радостно били крыльями и приветствовали его веселой песней. Все хозяева леса радушно встречали его, угадывая в нем такое же невинное и безобидное создание, как они сами.

Но старый лес был для Эберхарда не просто убежищем, кровом, приютом; он значил для него гораздо больше: лес был местом его встреч с матерью. В склепе, где он навещал ее, она была мертва, но в лесу она представала перед ним живой.

Если Эберхард хотел увидеться с матерью, ему достаточно было выйти на тихую тропинку и закрыть глаза, но порой он мог увидеть ее небесную душу и воочию, глазами смертного. Она выручала сына из беды, когда он, зацепившись за корень дерева, повисал над пропастью, когда он шел по краю обрыва, когда его нога скользила по сыпучим камням — всегда мать приходила сыну на помощь. Она часто беседовала с ним, всегда давала ему советы. Она говорила с ним голосом леса, звучавшим то нежно и ласково, то торжественно и серьезно, а порой пугающе грозно.

Однажды чудесным майским утром Эберхард лежал на лесной траве. На горизонте вставало солнце, превращая каждую каплю росы в алмаз, каждое дерево в пернатый оркестр, каждый цветок в благовонную курильницу. Все вокруг пело, источало аромат, сверкало. Легкий ветерок нежно ласкал лицо Эберхарда, словно его касались губы возлюбленной. Залитый светом, опьяненный великолепием природы, он чувствовал себя словно на руках у матери, посылал ей тысячи поцелуев. И вдруг он услышал голос, словно шепчущий ему на ухо: «Мальчик мой, милый мой Эберхард! Как ты прекрасен, как чиста твоя душа! Я люблю тебя, сынок! Посмотри на меня, улыбнись мне!». Этот голос нашептывал ему множество тех ласковых слов, какие говорят своим детям матери, баюкая их на коленях. И чем ярче светило солнце, тем горячее становились эти речи, тем больше звучало в них нежности. Ребенок словно расцветал, греясь в животворных лучах материнской любви; им овладело чувство безумного счастья, и если бы сейчас кто-нибудь сказал Эберхарду, что он сирота, он был бы бесконечно удивлен.

Почти так же, как в летние погожие дни, Эберхарду нравилась зима, особенно он любил снегопад. Снег наводит уныние в городах, но так радует глаз в лесу! Белое платье, в которое зима одевает землю, не уступает по красоте зеленому весеннему наряду. В такие дни Эберхарду тоже казалось, что его матушка довольна им, и он радовался вместе с ней.

Альбина отнюдь не всегда говорила с Эберхардом так, как всякая мать говорит со своим ребенком. Она была ему не просто матерью, но наставницей, поэтому порой она вела с сыном серьезные беседы, стараясь внушить ему добрые мысли и сделать его сильным. Такие разговоры велись обычно по вечерам, когда на землю спускается тень, а сердца погружаются в задумчивость, когда все спит, а человек размышляет. Мать давала сыну мудрые советы, и ее голос звучал в вечернем шуме листвы, в последних птичьих трелях, в закатных лучах солнца. Все, что было вокруг Эберхарда, будь то разрушенное временем здание или дерево, еще вчера прямое и сильное, а сегодня сломленное бурей, — все служило для него красноречивым подтверждением слов матери. Были минуты, когда перед мальчиком будто раздвигался горизонт: он стоял на вершине горы, перед ним простиралось огромное лесное пространство, а вдалеке слышалось невнятное бормотание, казавшееся гулом самой вечности. Это шумел мощный и неспешный Майн, серебрясь в лунном свете.

Так все вокруг служило посредником между мертвой матерью и сыном-мечтателем: даже серый и тоскливый дождь, даже угрюмая грусть тумана, заставлявшая его погружаться в себя, даже раскаты грозы, в которых мальчик угадывал порой справедливый укор и которые наполняли его душу спасительным ужасом, исчезавшим, впрочем, с первым поцелуем солнца, пробивающимся из-за туч.

Так рос Эберхард, внимая шуму ветра и голосу покойной матери.

Мать была единственной родной душой, с которой он общался и разговаривал. Отец? Да знал ли он вообще, что у него есть отец? Иногда Эберхард слышал, как вокруг говорили: «В этом году господин граф не приедет в замок». Но что ему было за дело? Эти слова не находили никакого отклика в его душе, не пробуждали никаких воспоминаний. Он привык к своей заброшенности, не удивляясь, не жалуясь; она не радовала, но и ничуть не печалила его. Вместо «мой отец» Эберхард говорил вместе со всеми «господин граф».

В замке жили двое-трое слуг, в обязанности которых входило проветривать комнаты и ухаживать за садом. Но Эберхарда не интересовали эти люди, а он не интересовал их. У него была своя комната в замке, однако он почти никогда не жил в ней; чаще всего он ночевал в хижине Йонатаса: там он был ближе к своему милому лесу. Впрочем, как только становилось теплее, он в хорошую погоду и ночи проводил в лесу.

В самой глухой чаще, возле ручья, который в одном месте становился шире и превращался в бурный поток, у подножия высокой остроконечной скалы, Эберхард обнаружил нечто вроде грота, созданного природой. Сначала его внимание привлекли крутые, необычной формы берега. А когда он нашел грот, укромно спрятанный от человеческих глаз в зарослях боярышника и смоковницы, это место показалось ему настоящим раем. На противоположном берегу виднелась вершина горы, поросшей гигантскими соснами. Темная зелень деревьев и шумный водопад придавали ландшафту мрачный, суровый и величественный вид.

Впрочем, иногда эта угрюмая картина оживлялась золотистым отблеском солнца, падавшим на камни горы, или дуновением освеженного грозой воздуха, похожим на тайное благодеяние. Здесь Эберхарду явственнее, чем где бы то ни было, слышалась нежная и таинственная музыка, сопровождающая, как говорил он, каждый его шаг, каждое его движение, каждую его мысль.

— Вы слышите? — спрашивал он.

— Нет.

— А я слышу. Вокруг меня звучит музыка, она меня влечет, она всюду со мной, она обволакивает меня, словно облако. И тогда я беседую со своей матушкой, поверяю ей свои желания, беды и радости и прошу у нее совета.

В этой скрытой от людских глаз лощине Эберхард проводил дни и ночи. Здесь он рос, здесь он был счастлив, здесь он предавался раздумьям о своей Покойной матушке и о Вильгельмине, здесь он — признаемся — мечтал о том, как вновь увидится с Розамундой. Печаль и мечта — не из них ли состоит жизнь? И если бы наш мечтатель отправился в странствия или стал искать развлечений и наслаждений в бурном круговороте жизни — разве нашел бы он там что-то большее, чем в своем благоуханном одиночестве?

Он страстно мечтал о возвращении Розамунды; мысли о маленькой подруге детства не покидали его ни на минуту. Он так и видел перед собой ее розовое личико, капризные гримаски, лукавую улыбку. Он помнил золотистые пряди ее волос, выбивавшиеся из-под черного берета, вспоминал их игры, ссоры и то, с каким важным видом он оберегал ее от малейшей опасности. Только о ней он и говорил с Йонатасом и старым Гаспаром, как, впрочем, и они с ним. Розамунда была единственной нитью, связывающей его с внешним миром. Во всем остальном Эберхард в свои четырнадцать лет ничем не отличался от Йонатаса, которому было сорок, и от восьмидесятилетнего Гаспара. Так же как они, Эберхард был суров и немногословен; когда он молча садился вместе с ними у очага, они не спрашивали его ни о чем: откуда он пришел, что он делал, какие у него планы.

Иногда из монастыря Священной Липы приходило письмо, и это было настоящим праздником в доме смотрителя охоты. Мальчик прыгал от радости, отец утирал слезы умиления, и даже старик на время выходил из своего созерцательно-безразличного состояния. Эберхард читал письмо вслух, а Йонатас и Гаспар слушали затаив дыхание. Розамунда писала о новых подругах, о своих успехах, о том, как в монастыре она окружена неизменным вниманием, подобающим разве что дочери герцога. Она изучала историю, французский язык, рисунок, музыку — все те науки и искусства, о которых Эберхард знал только понаслышке. Но больше всего мальчик радовался, когда Розамунда вспоминала в письме о замке Эпштейнов, о своем дедушке, об отце и о дорогом братце Эберхарде. Письмо читалось и перечитывалось, потом долго обсуждалось и перечитывалось вновь. В такие вечера в деревянном домике Йонатаса до поздней ночи горел свет. И на следующий день письмо продолжало занимать мысли всех троих, но о нем больше не говорили.

Так, на воле, в полном одиночестве, среди призраков и вековых сосен, на грани мистического и божественного, прошло мечтательное детство Эберхарда. Книги ему заменяла природа, а собеседников — суровые и молчаливые люди: Гаспар и Йонатас. Если на дороге Эберхарду случайно встречался дровосек или крестьянин, он убегал от них, как испуганный олененок. Порой Библия выскальзывала из рук Гаспара, но мальчик не перелистывал ее, а рассеянно скользил взглядом по черным буквам, к которым прикасались пальцы Вильгельмины и Розамунды в ту пору, когда мать учила детей читать по складам.

Но была ли нема и бесплодна его душа — душа возвышенного невежды, учившего азбуку по Библии и знавшего язык мертвых? Мы не можем в это поверить! Нет! В его душе, созданной из веры и любви, беспрестанно рождались восторг, удивление, яркие неземные видения, похожие на сказку из «Тысячи и одной ночи». Это была наивная, целомудренная и рыцарственная душа, достойная героев тех легенд, которые были сложены на берегах Рейна. Можно даже сравнить ее с собором, где христианская строгость сочетается с прихотливыми цветами арабских узоров.

Между тем время шло. Тихо и незаметно пролетело пять лет, не принесших, как мы уже говорили в начале этой главы, никаких перемен в замке Эпштейнов. Однако Эберхард и Розамунда достигли четырнадцатилетнего возраста, и, к великой радости мальчика, Йонатас стал поговаривать о том, что пора забирать Розамунду из монастыря.

Как раз в течение этих пяти лет, то есть с 1803-го по 1808-й год, Наполеон завершил самую блистательную часть своей эпопеи; во Франции и в Европе разыгралась величественная и страшная драма. Но все это не имеет отношения к нашему повествованию: нас занимает только история замка Эпштейнов и лесной сторожки, расположенных между Франкфуртом и Майнцем. И если для всего мира эти пять лет были переполнены событиями, то в замке и в хижине они прошли настолько незаметно, что не стоит и говорить об этом времени.

Старый Гаспар все больше слабел и однажды утром уже не смог встать с постели, чтобы, по обыкновению, посидеть на скамейке у порога или в кресле возле очага. Он позвал Йонатаса.

— Друг мой, — сказал старик, — силы покидают меня, и я чувствую, как меня сковывает смертельный холод.

— Это временная слабость, она пройдет, батюшка, — ответил Йонатас, стараясь скрыть тревогу, — вы еще долго не покинете нас.

— Нет, Йонатас, — твердо и спокойно возразил старик, — думаю, мне осталось жить всего несколько дней. Но это не только не печалит, а скорее радует меня. Однако, покидая этот мир, я хотел бы кое о чем попросить тебя. Что поделаешь? Человек никогда не перестает чего-то желать, даже на смертном одре. Так вот, я хотел бы узнать, что стало с моей дочерью Ноэми, пропавшей в суматохе французских событий. Мне хочется знать, встречусь ли я с ней на небесах, умерла ли она по-христиански, как ее сестра. Этому желанию, увы, не сбыться, хотя, видит Бог, зная об этом, я умер бы спокойно. Но второе мое желание ты можешь выполнить.

— Я слушаю вас, батюшка.

— Перед смертью, Йонатас, я хотел бы повидать дочь Вильгельмины.

— Да, батюшка, завтра же я отправлюсь в Вену.

— Спасибо, Йонатас. Господь вознаградит тебя за то, что ты откликнулся на просьбу умирающего, и, надеюсь, позволит мне дождаться твоего возвращения.

На следующее утро Йонатас отправился в путь. Эберхард шел вместе с ним полдня. Он хотел проводить Йонатаса до самой Вены и, конечно, легко мог бы это сделать, поскольку в замке его отсутствие осталось бы незамеченным. Но Йонатас заставил его вернуться домой, чтобы присматривать за больным стариком. Поэтому в три часа пополудни, перекусив вместе с Йонатасом, Эберхард обнял его, передал тысячу нежных приветов и пожеланий милой Розамунде и медленно побрел в замок Эпштейнов.

Когда он вошел в лес, было девять часов вечера. Уже спустились сумерки, но июньская ночь была ясной, прозрачной и спокойной. Эберхард остановился на высокой горе, откуда его взгляд мог охватить гармонично волнующееся лесное море. Перед ним простирались холмы и долины, посеребренные лунным светом; их чередование действительно напоминало морские волны. Слышалось стрекотание кузнечиков. Ветер шумел в верхушках деревьев. В небе сияли звезды. Внизу, словно серебряное зеркало, блестела неподвижная поверхность озера. Светлая, легкая тень опустилась на спящие дома, на тихие задумчивые долины. Эта фантастическая картина убаюкивала душу, навевала мечты, наполняла сердце божественным умиротворением.

Эберхард сел на траву и задумался. Воздух был нежным, теплым, ласковым, и мальчик решил остаться здесь до утра, тем более что за больным обещала присмотреть соседка.

Он чувствовал необходимость побыть в одиночестве, подумать, побеседовать с матушкой, ласки которой он чувствовал сейчас в дуновении летнего ветерка. Ему нужно было воскресить в памяти всю свою жизнь, вернуться в прошлое, заглянуть в будущее. Эберхарду казалось, что перед ним открывается новая жизнь; как путник бросает с горной вершины прощальный взгляд на долину, уже пройденную им, так и он окидывал взором прожитые дни. В свои годы он немного совершил, но много передумал и пережил, поэтому он был одновременно наивен и искушен, по-детски простодушен и по-мужски отважен. В ту ночь сердце и ум его были в смятении: он словно предчувствовал резкий поворот в своей судьбе. Далекие видения прошлого, милые его сердцу или вовсе безразличные, снова прошли перед внутренним взором мальчика, молчаливо приветствуя его. Альбина, верный спутник, всегда была рядом с ним, но сейчас, словно в сверкающем сне, перед ним появилась сначала Вильгельмина, заменившая ему мать, потом его добрый старый учитель Алоизиус, потом, будто издалека, он увидел нахмуренное лицо отца и злобную усмешку брата; но Эберхард отвел от них испуганный взгляд и представил себе благородное и прекрасное лицо старого Гаспара, нежное, печальное лицо Йонатаса, и тогда взгляд его просиял любовью.

И вот, заглянув в глубины своей души, это дитя, на которое снизошла любовь двух умерших женщин и двух угрюмых мужчин, почувствовало себя бесконечно одиноким в этом мире. Эберхард ощутил, что ему чего-то не хватает, что в его сердце есть какая-то незаполненная пустота и что душа его жаждет иной жизни. Он горько упрекнул себя за эту мысль, попытался отогнать ее, но она возвращалась к нему снова и снова. Потом он подумал, что такая неблагодарность должна рассердить его матушку, и замер, боясь закрыть глаза или повернуть голову, чтобы не увидеть ее строгое и обиженное лицо. Но он ошибался: мать смотрела на сына со спокойной улыбкой — ведь мертвым незнакомо жалкое чувство ревности по отношению к живым.

Эберхард был рад, что мать не винит его за желание иной жизни вместо той, что он имел. Мальчик подумал также о скорой встрече со своей маленькой подругой, и какая-то неведомая радость наполнила его сердце. Ему и в голову не приходило, что она должна вырасти и измениться. Нет, он представлял ее себе такой же маленькой шалуньей, такой же трусихой, какой она была пять лет назад, когда он переносил ее на руках через ручей. Наконец-то он сможет снова стать таким как прежде, снова сможет заливисто смеяться, ведь они были ровесники, они родились в один и тот же день, они понимали друг друга, они могли говорить о чем угодно. С Розамундой Эберхард не собирался молчать, углубляясь в размышления, как с теми печальными, неразговорчивыми людьми, с которыми он жил до сих пор. Когда это веселое и живое создание будет рядом с ним, он снова сможет радоваться жизни и резвиться. И он покажет ей свой любимый лес!

Ни о чем другом Эберхард и не мечтал. Этого ему было сейчас достаточно: при мысли о Розамунде тысячи радостных надежд пели в нем, словно птицы при первых лучах солнца. Он заглядывал в будущее лишь на несколько дней вперед — от этого оно не становилось менее огромным. Наоборот, волшебное ожидание пьянило его, и в радостном исступлении ему казалось, что отныне в груди его бьются два сердца.

Однако часы этого поэтического бодрствования пролетели быстро и рассветный луч увенчал вершину горы, где сидел Эберхард. Он протер глаза, после чего препоручил, по обыкновению, свою душу Богу и матушке и стал медленно спускаться в долину, где была расположена деревня Эгалтейн.

Его путь пролегал мимо грота, и он не мог не заглянуть в свой любимый уголок, который, быть может, ему не придется увидеть несколько дней из-за болезни старого Гаспара. Еще за двести шагов Эберхард услышал журчание ручья, омывавшего его маленькое королевство. Но, подойдя ближе, он удивленно остановился, издав удивленный и возмущенный возглас: в его цветущие, никому не ведомые владения вторгся посторонний человек! Чужак сидел на берегу ручья, закрыв лицо руками.

Первым чувством, которое овладело Эберхардом, был гнев, и мальчик решительно направился к незнакомцу. Мягкая лесная трава приглушала шаги, поэтому человек не заметил его приближения. Но вдруг все возмущение Эберхарда как рукой сняло: он увидел, что незнакомец плачет.

На вид ему было лет тридцать пять — сорок, он был небольшого роста и изящного, но крепкого телосложения. У него было красивое и властное лицо. Строгая одежда незнакомца соответствовала его лицу; из-под зеленого сюртука, застегнутого на все пуговицы, виднелась красная орденская ленточка. Облик и осанка этого человека выдавали военного.

IX

Мгновенно все это отметив, Эберхард сразу же почувствовал к этому человеку необъяснимое расположение. Может быть, причиной тому были слезы, струившиеся по щекам незнакомца.

Некоторое время Эберхард молча, с почтительным сочувствием разглядывал его, потом как можно мягче произнес:

— Блаженны плачущие!

— Кто здесь? — спросил незнакомец, оборачиваясь. — Ребенок! Не из этих ли вы мест, друг мой?

— Да, сударь.

— Тогда вы можете помочь мне выяснить кое-что. Скажите… Сейчас… Что-то язык не слушается меня… Подождите, сейчас я приду в себя.

— Да, конечно, сударь, успокойтесь, — сказал Эберхард, тронутый столь искренним проявлением страдания. — Поплачьте. Слезы — это почти всегда хорошо. А вам известна легенда о наших горных реках? — добавил Эберхард, как бы обращаясь к самому себе. — Один злой и нечестивый рыцарь однажды поведал святому пустыннику историю своей жизни, полной злодеяний, при этом он рассказывал о них не только безо всякого раскаяния, но и с насмешкой.

«Скажите, святой отец, можно ли смыть подобные преступления?» — спросил он, улыбаясь.

«Да, для этого надо всего-навсего наполнить водой вот эту флягу», — ответил отшельник.

«Как! Только-то! И за это вы отпустите мне все грехи?»

«Как только фляга станет полной, вы будете прощены. Но вы должны дать мне слово благородного человека, что действительно наполните ее», — сказал отшельник.

«Даю вам слово. Неподалеку находится источник: я слышу шум воды».

Но, когда рыцарь приблизился к источнику, источник иссяк.

Он пошел к ручью — ручей высох.

Он пошел к водопаду — водопад стих.

Он пошел к речке — ее вода не текла во флягу.

Он пошел к большой реке — фляга была по-прежнему пуста.

Он пошел к морю — и опять фляга осталась сухой.

И вот, потратив год на эти бесплодные попытки, злой рыцарь снова пришел к отшельнику.

«Ты насмеялся надо мной, старик, — сказал он. — Но я тебе этого не прощу».

И он ударил святого пустынника по лицу.

«Да смилуется над ним Господь!» — воскликнул старец.

«Проси милости для себя», — ответил рыцарь.

И он толкнул старца так сильно, что тот упал на песок.

«Господи! — воскликнул отшельник. — Прими мою жизнь, проведенную в молитвах, во искупление его грешной жизни!»

«Да замолчи же ты, наконец!» — вне себя от злобы закричал рыцарь.

И он пронзил отшельника шпагой.

«Господи! — вскричал отшельник, падая на землю. — Прости его, как я его прощаю!»

И вот от этого евангельского крика и от самого вида старика, который молил Бога за своего мучителя, в душе рыцаря произошел перелом. Задрожав, как ребенок, он упал на колени перед святым отшельником, и его слезы закапали одна за другой в пустую флягу, быстро наполнив ее. Но и тогда рыцарь все продолжал плакать, и этими покаянными слезами он не только смыл все свои грехи, но и напитал высохшие источники; так что теперь вода здешних рек, когда-то исцелившая душевные раны, обладает способностью залечивать раны телесные.

Так плачьте вволю, — заключил Эберхард, — слезы успокаивают и утешают. Незнакомец, сначала слушавший Эберхарда рассеянно, с любопытством

поднял голову и, улыбаясь, посмотрел на маленького пастуха, предпочитавшего объясняться с ним языком сказки. Действительно, Эберхард был одет так, как все здешние крестьяне: гетры, кожаный пояс, широкие штаны до колен, куртка из коричневого бархата, рубашка с отложным воротником, скрепленная у горла золотым кольцом, серая фетровая шляпа с большим черным пером. Но грубая крестьянская одежда не могла скрыть врожденного изящества мальчика. У простого деревенского парня не могло быть ни такого твердого и глубокого взгляда, ни такого одухотворенного, бледного лица. Чувствовалось, что в хрупком теле мальчика обитает сильная душа, а за его застенчивой и наивной угловатостью скрывается честный и открытый характер.

Поэтому когда незнакомец обратился к Эберхарду, в его голосе прозвучала уважительность:

— Кто вы, друг мой?

— Я сын графини Альбины фон Эпштейн.

— Сын Альбины… А где сейчас ваша матушка?

— Для всех она умерла, но, разумеется, не для меня, — серьезно ответил мальчик.

— Что вы хотите этим сказать?

— А разве те, кого мы любим, могут для нас умереть?

— Значит, Альбина жива и для меня! — с чувством воскликнул незнакомец. — Ибо, видит Бог, я любил ее, эту благородную и святую женщину! Но когда же она умерла?

— В тот самый день, когда я появился на свет.

— Что ж, по крайней мере, она оставила после себя след на земле. И теперь позвольте мне, дитя мое, любить вас так, как когда-то я любил ее.

— Вы знали мою матушку, и вы любили ее — поэтому я не могу испытывать к вам других чувств, кроме любви и благодарности.

Ребенок и мужчина пожали друг другу руки, как старые друзья.

— Вы и в самом деле похожи на Альбину, — заметил незнакомец.

— Правда? О, мне так приятно слышать это!

— Да, я словно вновь вижу перед собой эти прекрасные, ясные глаза, в которых, как в зеркале, отражалась ее небесная душа. Когда вы говорите, я снова слышу ее голос, и он проникает мне в самую душу. Как вас зовут, дитя мое?

— Эберхард.

— Поверьте мне, Эберхард, в вас ваша матушка обрела новую жизнь.

— Да, она ожила во мне и для меня, сударь, ибо, повторяю, это для других она мертва, а я слышу и вижу ее: она моя собеседница, моя опора в жизни. Это она захотела, чтобы я сразу почувствовал к вам расположение и доверие, хотя обычно я сторонюсь людей. Да вы и не смогли бы меня обмануть: благодаря моей матушке, я вижу людей насквозь.

Потом Эберхард поведал незнакомцу историю своей жизни, если только можно назвать жизнью это существование между миром мертвецов и миром людей, существование, неотделимое от смерти, существование, где мертвая ни на минуту не покидает живого, настолько вовлекая его в свой мир, что ребенок порой становится призраком, а мать оживает.

О вы, милые призраки Германии, населяющие природу и жизнь человека: ангелы, нимфы, сильфы, ундины, лесные духи, саламандры! Мне думается, что вы любили и баловали это дитя, и оно было к вам благосклонно! И ты, Германия, старая пантеистка, вера и идеал которой — весь мир, европейская сестра Индии, ты, должно быть, видела свое отражение в этом существе, влюбленном в твои волны и облака, в твои бескрайние просторы, — в этом существе, нежно преданном своей невидимой и вездесущей матери!

Незнакомец слушал необычную историю Эберхарда серьезно, без улыбки, как человек, который познал ненадежность и слабость человеческого ума, но верил в беспредельность Божьего всевластия. По обыкновению, Эберхард почти не упоминал о графе фон Эпштейне. Тайна ревности Максимилиана и смерти Альбины осталась между ней и Богом, и странник оплакал неожиданную и загадочную смерть Альбины, не подозревая здесь преступления.

Не меньше незнакомца интересовало все, что касалось семейства смотрителя охоты.

— Так значит, вы знали ту, которая стала мне второй матерью — Вильгельмину, если ее безвременная кончина так удручает вас? — спросил Эберхард. — Вы говорите о ней и о моей матушке так, как будто они родные сестры.

— Они и были сестрами… Но вы говорите, что Гаспар Мюден еще жив и что у Вильгельмины и Йонатаса осталась дочь?

— Да, это Розамунда, моя сестра. Йонатас вчера отправился за ней в Вену. И мне кажется, что с ее возвращением для меня начнется новая жизнь; я так и сказал сегодня ночью матушке.

— А когда вернется Йонатас?

— Думаю, совсем скоро. Он должен спешить, чтобы исполнить последнюю просьбу Гаспара. Старик уже не поднимается с постели и перед смертью хотел бы повидаться с внучкой. Ведь мы должны делать все, что в наших силах, чтобы исполнить последнее желание умирающего. Но выполнить вторую просьбу старика под силу лишь Господу Богу: Гаспар хотел узнать, что стало с Ноэми, его второй дочерью, умерла ли она богоугодной смертью или по сей день живет и благоденствует. Но Ноэми во Франции, и нет человека, который мог бы успокоить бедного старика.

— Есть такой человек.

— Кто же он?

— Я.


Читать далее

Александр Дюма. Замок Эпштейнов
ПРЕДИСЛОВИЕ 13.04.13
Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
КОММЕНТАРИИ 13.04.13
Часть первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть