Часть вторая

Онлайн чтение книги Замок Эпштейнов Castle Eppstein
Часть вторая

I

Эберхард любезно предложил незнакомцу остановиться в лесном домике Гаспара, и новый друг принял предложение с самой горячей благодарностью.

— Мне только не хотелось бы показываться на глаза старому Гаспару, пока не приедет Йонатас, — сказал он. — Как только старик увидит внучку и его первое желание исполнится, я обещаю выполнить и его вторую просьбу.

Незнакомец говорил с Эберхардом доверчиво и убедительно, поэтому мальчик согласился, хотя эти слова и озадачили его. По мере того как они приближались к дому, незнакомец все более замедлял шаг. Грудь его вздымалась от волнения: казалось, ему трудно дышать. Очутившись перед домиком, утопавшим в зелени винограда, он внезапно остановился, не в силах сделать больше ни шагу. Эберхард смотрел на него с удивлением, но расспрашивать не решался. Наконец незнакомец справился с волнением и переступил через порог. Эберхард проводил его в комнату, наиболее удаленную от той, где находился больной; там гость и провел остаток дня, то отдыхая, то принимаясь писать письма. Потом наступила ночь, такая же ясная и светлая, как накануне, и когда Эберхард заглянул вечером к своему новому знакомому, тот попросил отвести его в замок. У мальчика был свой ключ от калитки в парк, и он мог беспрепятственно появляться и исчезать. Мы уже говорили, что двое или трое слуг, оставленных графом Максимилианом в замке, не обращали на его сына никакого внимания, поэтому ему не составляло труда исполнить просьбу незнакомца и провести его в старое обиталище семейства Эпштейнов.

Сначала они очутились в саду.

С этого момента Эберхард не переставал удивляться. Казалось, сад воскресил в душе незнакомца тысячи воспоминаний. Он останавливался возле каждого куста, возле каждого дерева. Проходя мимо беседки, он сел на скамью, сорвал ветку жимолости, поднес ее к губам. Выйдя из сада, они попали в замок. После смерти Альбины здесь ничего не изменилось. Незнакомец сразу направился в часовню. Там было темно, только полоска лунного света, проникавшего сквозь цветные стекла окна, падала на обитую бархатом скамеечку для молитвы, где все еще лежала Библия, раскрытая на той самой странице, которую не дочитала Альбина. Незнакомец упал на колени, уронил голову на раскрытую книгу и погрузился в страстную молитву.

Эберхард стоял в дверях и смотрел на человека, которого он видел впервые, но для которого, казалось, каждый предмет в замке таил в себе какое-то воспоминание. Прошло четверть часа. Незнакомец встал с колен. Теперь он сам вел Эберхарда — и вел прямо в красную комнату.

Перед входом Эберхард остановил незнакомца, уже взявшегося за дверную ручку:

— Это была комната моей матушки.

— Я знаю, — ответил незнакомец.

И он вошел в комнату. Мальчик двинулся следом. Комнату освещал только лунный свет, но он был достаточным, чтобы можно было различать предметы. Незнакомец оперся на большое дубовое кресло.

— Это кресло моего дедушки, графа Рудольфа, — сказал Эберхард.

— Я знаю, — снова ответил незнакомец.

Он придвинул другое кресло, похожее на первое.

— Это кресло моей бабушки Гертруды, — сказал мальчик.

— И это мне известно, — ответил гость.

Потом незнакомец встал у дверей и стал смотреть на кресла. Видимо, даже то, как они теперь стояли, пробудило в нем какое-то глубокое и давнее воспоминание, потому что он закрыл лицо руками и разрыдался.

Прошло несколько минут.

— А теперь, — сказал незнакомец, — спустимся в склеп.

Эберхард знал только один путь в склеп — через часовню, поэтому он повернулся, намереваясь выйти из комнаты, но рука незнакомца остановила его.

— Иди сюда, — позвал он.

Удивленный Эберхард покорно последовал за странным гостем, который, видимо, знал замок лучше, чем он сам. Незнакомец подошел к гобелену, висевшему между окном и изголовьем кровати, и прикоснулся рукой к стене. К великому изумлению Эберхарда, стена пришла в движение; в лицо ему ударил влажный ветер, и его глаза, привыкшие видеть в темноте, подобно глазам диких зверей, с которыми он проводил ночи в лесу, различили ступени какой-то лестницы.

— Иди за мной, — сказал незнакомец.

Все больше и больше удивляясь, мальчик последовал за гостем.

По мере того как наши ночные странники спускались по ступеням этого своеобразного коридора, проложенного вдоль стены, они все явственнее различали мерцающий внизу слабый свет. Это была лампа, горевшая в склепе: по распоряжению одного из предков Эберхарда она должна была гореть постоянно.

Эберхард и незнакомец оказались перед небольшой решетчатой дверцей. Она была заперта, но спутник Эберхарда пошарил рукой за колонной, вынул оттуда висевший на гвозде ключ и открыл замок. Эберхард вспомнил, что не раз замечал эту дверцу, когда бывал в склепе, но никогда не интересовался, куда она ведет.

Мальчик преклонил колена возле могилы своей матери, незнакомец — возле гроба графа Рудольфа. Затем незнакомец, остановившись вначале перед могилой графини Гертруды, направился к могиле Альбины и подошел к мальчику, который молился так самозабвенно, что не заметил его приближения.

Подойдя к Эберхарду, незнакомец некоторое время наблюдал за ним. То, что он услышал, поразило его: это была не молитва, а обычный разговор. Невозможно было поверить, что мальчик обращается к усопшей: он говорил с матерью так, как будто она была жива. Порой он замолкал и с улыбкой прислушивался к чему-то. Незнакомец встал на колени напротив Эберхарда.

Так, словно забыв друг о друге, они оставались достаточно долгое время.

Наконец незнакомец поднялся и взял Эберхарда за плечо.

— Пойдем, — сказал он. — Уже поздно, и ты, наверное, устал.

Склонив голову на могилу матери, мальчик спал…

Шли дни. Незнакомец относился к Эберхарду как к родному сыну, и мальчик, помня о том, что произошло в склепе, привязался к нему. Когда их отношения стали более задушевными, гость попытался расспросить мальчика об отце, но, увы, Эберхард ничего не мог ему сообщить.

— По правде говоря, я даже не уверен, что смог бы сейчас его узнать. Он уехал неожиданно, и с тех пор прошло много лет. Граф всегда заботился только о моем старшем брате Альбрехте, и это, наверное, правильно. Я не жалуюсь: ведь таким образом он полностью препоручил меня матушке, а она любит меня за двоих.

Незнакомец уже заметил, что мальчик говорит о матери как о живой, словно отказываясь признавать тот факт, что она умерла, и пытаясь оспорить материнскую любовь у смерти; это наблюдение еще больше заинтересовало незнакомца, к тому времени уже сильно привязавшегося к Эберхарду.

Их дружба росла с каждым днем, но незнакомец стал не без удивления замечать, что мальчик совсем необразован, хотя было очевидно, что он обладает глубоким, гибким и даже утонченным умом. Однажды гость случайно упомянул имя Наполеона, и Эберхард спросил его, кто этот человек. В то время имя Наполеона было на устах у всех, и Эберхард оказался, наверное, единственным человеком в Европе, которому оно ни о чем не говорило. Тогда незнакомец рассказал ему о блистательной эпопее, з которой Египет был лишь главой, а Аустерлиц — частным эпизодом. Он сказал мальчику, что Наполеон — один из тех редких гениев, подобных Цезарю и Карлу Великому, — гениев, которые появляются в назначенный час и проносятся над землей словно метеоры, пророча будущее и освещая путь целым народам. Но имена Цезаря и Карла Великого звучали для мальчика так же непривычно, как имя Наполеона.

Незнакомец рассказывал ему об Альпах, Италии, Египте; все эти рассказы, ставшие первыми сведениями о внешнем мире для маленького отшельника, вызывали у него такое же наивное удивление, как если бы это были сказки «Тысячи и одной ночи». Но жизнь приучила Эберхарда к чудесному и бескрайнему, ум его был глубок и пытлив, поэтому вскоре мальчик перестал изумляться и только восхищался.

II

Смерть Гаспара Мюдена была прекрасна; не все короли, окруженные принцами и свитой, удостаиваются такой кончины. Возле кровати Гаспара как воплощение невидимых ангелов-хранителей — Вильгельмины и Ноэми — стояли Конрад фон Эпштейн и Розамунда; в своих руках они держали руку умирающего. Эберхард и Йонатас рыдали, стоя у изножья кровати.

Оба предсмертных желания Гаспара были исполнены. Его нелегкую жизнь увенчала поистине счастливая смерть, и последний вздох умирающего был озарен блаженной улыбкой, будто лучи небесного света коснулись его лица.

И скорбь детей, потерявших отца, смягчалась светлой верой в то, что эта кончина, спокойная и прекрасная, как осенний закат, была для Гаспара наградой. Когда на следующий день ранним утром, согласно деревенскому обычаю, они шли за гробом старика, их горе изливалось в слезах, полных бесконечной надежды.

Сквозь эти слезы, просветленные верой, Эберхард различал белое, сияющее лицо Розамунды. Как мы уже говорили, он наивно ожидал увидеть веселую, смеющуюся девочку, которую он знал когда-то. Он представлял себе, как возьмет ее за руку, скажет ей «ты», как и раньше, и по-братски обнимет ее при встрече. Но девочка превратилась в девушку. Эберхард робко поглядывал на это создание, прекрасное, как сама мечта, не осмеливаясь даже подойти к сестре, — так изменилась Розамунда. Охваченный порывом безмолвного восторга, он даже забыл — правда, всего на одну минуту — и о смерти старика, который был ему другом, и о дядюшке, которого недавно обрел.

В самом деле, Розамунда была восхитительна. В свои пятнадцать лет она была высокой, вполне сформировавшейся девушкой. С первого взгляда вы были бы поражены тем сочетанием блеска и очарования, ума и доброты, которое придавало ее лицу одновременно важное и милое выражение. Чистые и изящные черты ее лица были удивительно спокойны. Гладкий лоб и голубые глаза казались воплощением нежности и умиротворенности; она напоминала вечную красоту статуй, но не мертвую, а оживленную выражением сдержанной веселости и гордого изящества. Только небесные мадонны Рафаэля могли сравниться с ней.

Легко вообразить, как глубоко был потрясен Эберхард этим сияющим видением! Розамунда держалась просто, и ее наряд не отличался великолепием, но мальчику она показалась королевой, феей, ангелом. Впервые открыв для себя неземную красоту, нелюдимый обитатель леса Эпштейнов почувствовал, что его душа охвачена неведомым доселе смятением. Ему, сыну графа, чудилось, что эта простая крестьянская девочка вознеслась на недосягаемую для него высоту, а то простодушное восхищение, которое она в нем вызывала, внутренне отдаляло его от Розамунды и создавало ощущение, что между ними пролегла непреодолимая пропасть.

Но Розамунда, заметив, что друг детства как будто не узнает ее, сама подошла к нему, протянула маленькую белую ручку и ласково сказала:

— Здравствуй, Эберхард.

Волшебство рассыпалось в прах. И все же в первых словах Эберхарда, обращенных к сестре, прозвучала та необъяснимая почтительность, которую он испытал, едва увидев ту, кого до сих пор звал сестрой. Разговаривая с Розамундой, мальчик смущался и краснел; впрочем, их тихий разговор вскоре прервали: в этот день умер Гаспар, и потому полагалось молиться, размышлять и плакать. Вечером всех ожидал семейный ужин, прошедший в молчании.

На следующий день, вернувшись с кладбища, Розамунда уединилась в комнате Вильгельмины, где стояла скамеечка для молитвы, принадлежавшая ее покойной матери, и обратилась душой к Богу. В это время Конрад фон Эпштейн отозвал в сторону Эберхарда и Йонатаса, чтобы попрощаться с ними и кое о чем сообщить. Долг призывал его незамедлительно вернуться во Францию; смерть отца Ноэми и так уже слишком задержала его. Но перед отъездом он хотел поведать этим людям — сыну Альбины и мужу Вильгельмины — историю своей жизни и рассказать о том, что он собирается делать в дальнейшем.

— Я одинок, — начал он. — У меня нет никого на свете, нет даже семьи. Кроме вас, я никого в мире не интересую, поэтому только вам и известно о моем существовании. Я решил исчезнуть, будучи живым, умереть, стереть самого себя с лица земли, уничтожить свое имя и свою личность. Моя печальная и роковая история отчасти вам известна; мне хотелось бы рассказать ее до конца. Отец изгнал меня за то, что я полюбил святой и чистой любовью. Тогда я нашел убежище во Франции и стал жить, не видя вокруг ничего, кроме своей любви. Я скрывал свое дворянское происхождение за именем простолюдина, словно незаконнорожденный. Обо мне забыли, а через некоторое время я сам стал забывать о том, что существую на свете. Но над Францией гремел гром Революции, и от ее яростного ветра нелегко было уберечь чистое пламя любви. К тому же, я сам был безотчетно наэлектризован идеями, которые носились в грозовом воздухе: я читал Жан Жака и Мирабо, был хорошо знаком с неистовыми мыслителями восемнадцатого века, а ученые занятия и размышления, которым я предавался в юности, помогли мне быстро освоиться с новыми веяниями. Я был немцем, от которого отреклась Германия, я был знатным изгоем среди аристократии, и вот философия заменила мне семью, а свобода — отчизну. Я сбросил бремя предрассудков и предубеждений, которые мне внушали с детства, и смог со стороны вернее судить тех, кто изгнал меня из своего общества. Я видел их достоинства, но видел также их прошлые ошибки, их ненадежное и противоречивое будущее. Тогда, вместо шпаги графа, я взял в руки саблю солдата и посвятил остаток своей жизни молодой Республике. Ноэми не отговаривала меня, а только грустно улыбалась: ее чуткое сердце провидело будущее лучше, чем мой непокорный рассудок. Ноэми была великодушна: она испытывала почти что счастье, видя, что я снова воскрес для жизни. Когда я женился на ней, я только исполнял свой долг, но она поклялась, что заплатит мне за это своим счастьем, своей жизнью, своей душой. И она сдержала слово! Ноэми поддерживала мои увлечения, потому что они вселяли в меня надежду, и делала вид, что тоже увлечена моими фантазиями, из-за которых я совсем забросил ее. Она не жаловалась, а я не смог оценить ее самоотречения. О, как я был слеп! Меня не насторожило ее спокойствие, но я поплатился за свои иллюзии. Даже самые изысканные вина пьянят — так и от воздуха свободы у Франции помутился рассудок. Вскоре, лежа на тюремной соломе, я увидел всю тщету своих мечтаний.

Вы знаете, чем завершились мои несчастья. Моя Ноэми и перед лицом смерти сохранила преданность мне. Я дал ей свое имя, и она заплатила за него жизнью. Не помню, что было со мной в первые три-четыре страшные года этого страшного вдовства; что я делал, о чем думал, какие сны видел — не знаю.

Оцепенение спало с меня, когда пронесся слух о первых победах Бонапарта. Я был живым трупом, но чувство восторга оживило меня. Так, значит, идеи, в которые я верил когда-то, не были химерой: они воплотились в этом человеке и шли по миру победным маршем. Я почувствовал, что моя обездоленная, погибшая жизнь еще может на что-то пригодиться. В великие эпохи каждый может совершить нечто значительное и нужное, пусть даже так, как это сделал Курций.

Я никому и ничем не был обязан, ничто меня не связывало. И я принес свою не имеющую значения жизнь в жертву тому, что называли императорским честолюбием. Я отрекся от своего прошлого, от старых убеждений, наконец, от своей индивидуальности, чтобы раствориться в том человеке, которому было суждено воплотить в себе дух целой эпохи. Я стал чернорабочим его гения, инструментом в его руках. Мне казалось, что, подчиняясь ему, я исполняю волю неумолимой судьбы. Он вел за собой меня, а его вел сам Бог.

Таких, как я, много; это люди, которые пойдут за ним, повинуясь одному его слову, одному движению его руки. Его взгляд завораживает тех, на кого он обращается, притягивая людей, как магнит — железо. И все же я имею смелость полагать, что пошел за ним, будучи в здравом уме, а не в безрассудном упоении, как другие.

Куда он приведет нас? Я не знаю. Но я пойду за ним хоть на край света. Думаю даже, что смерть не придет ко мне, пока я не исполню свой долг до конца и этот человек не перестанет нуждаться во мне.

Он не замедлил обратить на меня внимание, ибо от него ничто не ускользает, и заметил, что моя безоговорочная покорность была глубоко осознанной. Теперь ему известно, что он смысл моей жизни, мой хозяин, моя семья, моя отчизна. Он скажет: «Иди!» — и я пойду. Он скажет: «Сделай!» — и я сделаю. Он скажет: «Умри!» — и я умру без единого слова протеста. Он — моя воля.

Вас, может быть, удивляет, что потомок графов фон Эпштейнов способен так раболепствовать? Но я уже не Конрад фон Эпштейн: он умер. Как вам удалось узнать меня, Йонатас? И почему вы называете меня чужим именем? Повторяю вам: Конрад умер! Он дважды мертв! Сначала он умер, когда его прогнал отец, потом — когда не стало его жены. А сейчас перед вами находящийся на службе у императора французский полковник, возвращающийся из Вены, где он был с тайной миссией.

Наполеону я всегда нужен был на поле битвы. Но на этот раз он решил использовать мой ум: он отправил меня на переговоры — и я, как всегда, повиновался. Меня, носящего простое имя, приняли здесь лучше, чем если бы я представился сыном графа Рудольфа фон Эпштейна. Австрия, кажется, решила превратить Германию во вторую Испанию: старая австрийская династия завидует только что возникшей империи и собирается поддержать вооруженное восстание на полуострове. Она наводнила Германию шпионами и листовками, собрала четырехсоттысячную армию и возобновила свой союз с Англией. Я приехал, чтобы потребовать объяснений, но в Вене все отрицают. Так что не пройдет и года, а может быть, и шести месяцев, как мы объявим войну моей бывшей отчизне. Но я больше привязан к своей новой родине — к той, которую выбрал сам, а не к той, которую дал мне случай. Мысль заменила мне мать, ибо мысль подарила мне новую жизнь.

Йонатас, Эберхард! Теперь вы знаете все. Я счел своим долгом облегчить последние минуты отца Ноэми, однако мне трудно было удержаться от того, чтобы не поведать вам, людям простым и сердечным, историю моей жизни. Но, заклинаю вас, храните все, что я рассказал вам, в тайне. Во мне живут два человека, и первого их них я хочу забыть. Мне хотелось бы, чтобы месяц, проведенный в вашем доме, остался в моей памяти счастливым сном. Теперь я проснулся, и любимых призраков, преследовавших меня, больше нет. Я снова приступаю к своему делу и возвращаюсь в то обличье, которое стало моим «я». Друзья, ни слова больше о том, что было между нами, умоляю вас. Пусть память обо мне умрет в ваших сердцах. Я не хочу, чтобы Максимилиан узнал о моем появлении здесь. Если бы с ним случилось несчастье, как с вами, Йонатас, я бы, наверное, не удержался и прижал бы его к своему сердцу. Но я знаю, что он счастлив, так не будем тревожить его покой. Прощайте же, друзья мои! Мне пора в путь. Увидимся ли мы вновь? Не знаю: на все воля Божья. И все же я чувствую, что покидаю замок Эпштейнов не навсегда. Поэтому до свидания, Йонатас! Вы попросите милую Розамунду хранить тайну, не правда ли? А тебе, Эберхард, я должен открыть еще кое-что. Хочешь проводить меня? Мы поднимемся по Рейну до Вормса — это займет несколько дней. Совсем тихо Конрад добавил:

— Мы поговорим о твоей матушке.

— Ах, милый дядюшка, конечно, хочу. Ведь я так люблю вас!

— Решено: выходим через час. А через неделю ты уже будешь дома. Эберхард радовался, что хотя бы на время покидает замок Эпштейнов — особенно потому (поверите ли?), что это удаляло его от Розамунды. Он словно боялся и ее, и самого себя. При мысли о встрече с ней его бросало в дрожь, и он с удовольствием согласился бы на все, что могло отсрочить их свидание наедине. Поэтому он быстро и весело собрался в путь. Присутствие Конрада избавило его от смущения при расставании с Розамундой, и он не заметил того наивного разочарования, которое отразилось на лице девушки, когда она увидела, как легко и радостно он покидает ее.

III

Через неделю, как и рассчитывал Конрад, Эберхард вернулся из Майнца. За одну эту неделю он узнал свой родной край лучше, чем за все предшествующие годы.

Перед тем как направиться домой, Эберхард, по обыкновению, зашел в свое лесное пристанище. Там он сел и задумался.

Сколько всего произошло за этот месяц! Отъезд Йонатаса, появление Конрада, необыкновенные его рассказы, смерть Гаспара, возвращение Розамунды, признание дядюшки о его первом возвращении в замок Эпштейнов, за полгода до появления Эберхарда на свет. Перед мальчиком открылся реальный мир, прояснилось прошлое, но будущее было окутано тайной. Сколько впереди событий, сколько новых замыслов!

Особенно его занимало то, что он узнал от Конрада о своей матушке. Конечно, и старый Гаспар, и Йонатас много рассказывали ему об Альбине, но в этих воспоминаниях были искажения — у одного от старости, у другого от ограниченности — в то время как Конрад воскресил ее образ, запечатленный глазами брата, сердцем поэта и душой мечтателя.

Да еще эта странная история любви Конрада и Ноэми! Рассказ о союзе между замком и хижиной, о судьбе другого человека заставлял его сердце бешено стучать. В этой истории угадывалось пророческое предсказание его собственного будущего. Удивительно: судьба Конрада, которая должна была, казалось бы, стать для Эберхарда маяком, указывающим на опасный риф, завораживала его как обещание, кружила ему голову. Бог словно преднамеренно посылал ему устрашающее предостережение, но Эберхард видел в нем готовое оправдание, ведь Конрад любил Ноэми. Некий молодой человек, граф фон Эпштейн, в одно прекрасное утро вышел из замка и встретил бедную, безродную девушку из домика смотрителя охоты Гаспара. Он полюбил ее и женился на ней — вот что понимал во всей этой истории Эберхард.

Сотни мыслей вертелись, кружились, перепутывались в голове Эберхарда. Мальчик был словно в лихорадке; он чувствовал, как повзрослел, как в нем что-то изменилось. Он был горд от сознания собственной силы. Все свои смутные порывы, неясные надежды, неведомую доселе тоску он поверил матушке в исступленном, впервые ощущаемом восторге. Сам не зная почему, Эберхард был счастлив. Всю жизнь он только мечтал — теперь ему хотелось действовать. Он быстро и легко схватил суть всего нового, что узнал за последнее время, и если он еще не был способен что-то осуществить, то его мысли было подвластно все. Что теперь ему не по силам? Что может остановить его? Что может его устрашить?

Внезапно ему в голову пришла мысль, что он находится всего в полумиле от домика смотрителя охоты и совсем скоро он увидит Розамунду. Он замер и побледнел.

Конечно, все остальное в этом мире было ему под силу. Но хватит ли его смелости на то, чтобы показаться на глаза Розамунде, такой красивой, взрослой, умной? И инстинктивно, не отдавая себе отчета в том, что он делает, Эберхард, вместо того чтобы, как обычно, направиться к домику, повернул в сторону замка.

Уже вечерело, когда Эберхард, машинально толкнув калитку, оказался в парке. Глубоко погруженный в мысли о том, что он узнал, и о том, что надеялся совершить, наш мечтатель не заметил, что во дворах и коридорах замка царит необычное оживление.

Полностью поглощенный своими мечтами, которые всегда отделяли его от окружающего мира, если только этим миром не был дорогой его сердцу лес, ничего не видя и не слыша, он вошел в большой зал. Голова его была опущена, лицо бледно; но, как мы сказали, душа его ощущала себя гордой и смелой, все его существо словно обновилось.

— Господин Эберхард, — объявил слуга, открывая перед ним двери красной комнаты.

Мальчик вошел, не понимая, почему о его приходе объявляют во всеуслышание. Какой-то незнакомый Эберхарду высокий человек сидел перед ярко пылающим камином (из-за непомерной толщины стен в комнате всегда было прохладно, поэтому огонь здесь горел в любое время года). Но пламени камина было все-таки недостаточно, чтобы осветить помещение, и лакей зажег четыре свечи в канделябре; их света едва хватало на треть огромной комнаты, и по темным углам продолжали бродить огромные тени.

— Ах, так вот он какой — господин Эберхард! — насмешливо воскликнул незнакомец, вставая ему навстречу. Мальчика поразило то, что этот человек как будто совсем освоился здесь, в комнате, где жила его мать и где она умерла.

— Да, это я, — сказал он. — А что случилось и что вам угодно?

— Что случилось? Что мне угодно? Мне угодно знать, где вы были, бродяга!

— Я был там, где хотел быть, — ответил Эберхард. — Мне всегда казалось, что я свободный человек и никому не обязан давать отчета.

— Что за дерзости? — сказал незнакомец, нахмурясь и сжав спинку кресла. — Может быть, сударь, вам неизвестно, с кем вы говорите?

— По правде говоря, неизвестно, — самым искренним тоном ответил Эберхард, все больше и больше удивляясь.

— Как?! Вы осмеливаетесь отвечать насмешкой на мои вопросы, шутить в ответ на мои обвинения?

— Может быть, поскольку я не совсем понимаю, почему вы считаете себя вправе расспрашивать меня и предъявлять мне обвинения.

— Почему я считаю себя вправе?.. Да вы с ума сошли, сударь мой! Я граф Максимилиан фон Эпштейн… я… ваш отец.

— Вы граф фон Эпштейн? Вы мой отец?! — воскликнул пораженный Эберхард.

— Вот как! Вы не узнали меня? Что ж, вы нашли очень удачное извинение, особенно для сына.

— Послушайте, ваша милость, уверяю вас, что в такой темноте… К тому же я так долго не имел чести вас видеть…

— Замолчите! — закричал граф, придя в ярость от слов Эберхарда, уязвивших его совесть. — Замолчите и будьте любезны отвечать как подобает послушному сыну, а не как взбалмошный мальчишка!

Граф замолчал. Эберхард стоял, сняв шляпу, и молча ждал. Он покраснел, и в глазах у него стояли слезы. Граф Максимилиан, гнев которого нарастал подобно морскому приливу, ходил взад и вперед по комнате, изредка останавливаясь и поглядывая на мальчишку, которого он только что против своей воли назвал сыном — здесь, в комнате его матери, в комнате Альбины, на том самом месте, где пятнадцать лет назад виновная пала жертвой его гнева, не затухающего и по сей день. Максимилиан ненавидел этого ребенка как кровного врага, он не мог простить ему мучивших его порой угрызений совести, он не мог простить ему и той ужасной ночи, когда ему привиделась мертвая Альбина, качавшая свое дитя в колыбели. Он внезапно остановился перед мальчиком и, побагровев, как будто тот мог прочитать терзавшие графа мысли, скрестил руки на груди и закричал:

— Да отвечайте же!

— Мне послышалось, что вы просили меня замолчать, — ответил Эберхард.

— Я так сказал? Ну хорошо. А теперь я приказываю вам говорить. Так где же вы были? Почему вы пропадаете по целым неделям? Пять дней назад я приехал, послал за вами, а мне отвечают, что никому не известно, где вы находитесь, что сначала вы были на похоронах какого-то плебея, а потом уехали с каким-то бродягой.

— Сударь, я был на похоронах Гаспара Мюдена и…

— Так, значит, вы, граф фон Эпштейн, шли за гробом крестьянина? Прекрасно! Ну, а после этого акта любви к народу куда вы отправились? Отвечайте… Да отвечайте же, черт побери!

— Прошу меня простить, ваша милость, — тихо сказал Эберхард, — но я покидал замок на целые дни и даже недели, потому что знал, что это никого не обеспокоит.

В этих бесхитростных словах, вся сила которых состояла в их искренности, граф усмотрел намек на то, что он совсем забыл о сыне. И действительно, кошмар положения этого отца заключался в том, что мальчик не мог сказать ни слова, чтобы граф не почувствовал себя оскорбленным. Читатель уже видел Максимилиана в гневе и может себе представить ярость, в которую его повергла ирония, невольно прозвучавшая в словах Эберхарда. Грозно наступая на того, кого он считал самозванцем в семействе Эпштейнов, граф закричал громовым голосом:

— Перестаньте оскорблять меня! Вы говорите, ваше отсутствие никого не беспокоило? Черт подери! Да кто же будет из-за вас волноваться? Вы проклятый ребенок, позор нашей семьи, вы невежественный и низкий мальчишка! Разве вы заслуживаете того, чтобы занимать хоть какое-то место в моем сердце, чтобы вообще жить в этом доме? Разве вы заслужили мою любовь и свою долю наследства? Да понимаете ли вы, сударь, кто вы такой?

— Мне сказали, что я ваш сын, граф, и, к сожалению, я знаю только это.

— Вам сказали?! Бессовестный наглец! Вам сказали, — злобно повторил граф, в котором вновь ожили все былые подозрения и былой гнев. — Так, значит, вам кто-то там сказал, что вы мой сын? А вы уверены, — рука графа сильно сжала плечо Эберхарда, — что тот, кто вам это сказал, не солгал?

— Сударь! — возмущенно воскликнул мальчик. — Сударь!.. Клянусь светлой памятью той, которая сейчас смотрит на нас с небес: это вы лжете, ибо вы клевещете на мою матушку.

— Презренный ублюдок! — выкрикнул граф.

В тот же самый миг, не в силах сопротивляться охватившему его бешенству, граф фон Эпштейн размахнулся и ударил Эберхарда по лицу. От этого удара мальчик весь сжался.

Максимилиан, испугавшись того, что совершил, отступил назад, но Эберхард медленно выпрямился и в упор посмотрел на графа.

Воцарилось жуткое молчание. От обиды Эберхард побледнел, грудь его вздымалась, в глазах блестели слезы. Прижав руку к бешено бьющемуся сердцу, он срывающимся голосом произнес всего несколько слов, простых и полных глубокого смысла, наивных и ужасных одновременно. Эти слова ребенка были страшнее угроз взрослого мужчины:

— Берегитесь, сударь, я скажу об этом матушке!

IV

Эберхард вышел из комнаты в полном отчаянии и покинул замок. Некоторое время он шел, не разбирая дороги, потом упал на цветущий луг возле своего любимого грота и разрыдался. Слезы несколько успокоили его, и он стал собираться с мыслями.

Не далее как два часа назад он чувствовал себя полным гордой радости, повзрослевшим от новых мыслей. Дружба и любовь вошли в его одинокую жизнь. И вдруг одно, только одно оскорбительное слово снова превратило его в маленького ребенка, и он заплакал. Он снова был одинок: с одной стороны была любовь к Розамунде, которой он боялся, с другой — ненависть отца, которого он стыдился. Дорога и в замок, и в лесной домик была для него закрыта. У него оставалось единственное убежище — его маленькая безлюдная долина, и единственный друг и покровитель — тень Альбины: пустыня и призрак.

— Ах, матушка, матушка! — бормотал он сквозь рыдания. — Как тяжко нас обоих оскорбили! Матушка, ты здесь? Ты еще слышишь меня? Может быть, ты тоже отреклась от своего сына и покинула его? Ты же знаешь, как ужасно со мной обошлись. Но пощечина еще не худшее оскорбление: самое страшное и позорное, что при мне унизили твое имя, осквернили твою память и растоптали все, что я любил и уважал. Что же мне делать, матушка, посоветуй! Разве мой гнев не справедлив? Разве мое возмущение — святотатство? Матушка, посоветуй, что мне делать? Утешь меня! О, как ужасно я страдаю!

Жалобные крики и мольбы вырывались из груди Эберхарда, но вместе с безутешными слезами понемногу уходила и его горькая тоска; вскоре он вновь обрел способность слышать, видеть и достаточно спокойно рассуждать.

Стояла тихая и прохладная ночь; в небе сверкали звезды; белый лунный свет дробился в воде ручья и рассыпался тысячью алмазных осколков; воздух был наполнен ароматом дикого боярышника. Восхищенный соловей в темной роще пел гимны прекрасной и безмятежной природе. Все дышало торжеством, любовью, восторгом. И ужасные мысли, терзавшие ум Эберхарда, улетучились словно по велению высшей силы. Соловьиные трели убаюкивали его; вокруг мерцали неясные отблески, и на душу Эберхарда снизошло умиротворение. Он поднял голову и посмотрел на небо. Легкий вечерний ветерок высушил его слезы.

— Да, матушка, конечно, моя добрая матушка, — бормотал он, — ты права: не стоит обижаться, не стоит грустить. Ведь ты святая, ты недосягаема для оскорбления, которое он хотел тебе нанести, оно не может коснуться тебя, как я не могу удержать в руке этот лунный свет. Как я был глуп! Как меня могут огорчить упрек или наказание, если они исходят не от тебя? Ты ведь любишь меня, матушка. Я слышу тебя, я чувствую твое присутствие в прозрачном ночном воздухе, и от этого ночь кажется мне такой чистой и сладостной гармонией, ведь ты источник и скрытая душа ее. Спасибо, спасибо, матушка. Мне хорошо и спокойно: я знаю, что ты не сердишься на меня, что ты меня жалеешь и любишь. Я слышу твой голос в журчании ручья, ловлю твое дыхание в дуновении ветра. Спасибо.

Скажи мне еще что-нибудь, поцелуй меня, приди ко мне благоуханным ветерком, и я засну под твоим ангельским взглядом счастливым и спокойным сном.

И вправду, бормоча эти слова, мальчик закрыл глаза, дыхание его стало тихим и ровным: он погрузился в глубокий сон.

А теперь посмотрим, как спится в замке, так же ли сладко, как в лесу? Граф был словно громом поражен, услышав бесхитростные слова Эберхарда:

«Я скажу об этом матушке». Для его вечно неспокойной совести эти слова заключали в себе устрашающий смысл.

Кто мог научить ребенка этому мене, текел, упар-син? Вот о чем думал бледный от страха Максимилиан, пытаясь унять дрожь в руках. Неверными шагами он дошел до звонка и бешено затряс колокольчик; потом, обессилев, рухнул в кресло.

На шум прибежали лакеи.

— Разведите огонь! Зажгите свечи! — закричал граф. — Сейчас же! Немедленно!

Лакеи бросились выполнять приказ. Вскоре в очаге уже пылал огонь и шесть зажженных в канделябрах свечей стояли на камине.

— Люстру зажгите тоже! — крикнул Максимилиан. — А вы, — обратился он к одному из лакеев, — найдите Эберхарда и приведите его сюда.

В ту минуту душу графа объял такой смертельный ужас, что он захотел вернуть мальчика и взять назад свое оскорбление. Тогда, думал Максимилиан, и Эберхард, быть может, откажется исполнить свою угрозу. Но вскоре вернулся слуга и сообщил, что молодого графа везде искали, но не нашли.

— В таком случае позовите моего секретаря: он нужен мне для работы. Сходили за секретарем. Граф заявил ему, что необходимо проверить счета арендаторов, и под этим предлогом продержал его до девяти часов вечера. В девять графу подали ужин. Максимилиан спустился в столовую один, приказав секретарю продолжать работу и ждать его возвращения. Ему казалось, что присутствие чужого человека отпугнет привидение от комнаты.

В столовой графа уже ждал Альбрехт. Это был долговязый молодой человек с печальным, дерзким и скучающим лицом, в свою очередь наводящим скуку. Граф был настолько бледен и взволнован, что Альбрехт, с удивлением посмотрев на него, спросил более заинтересованно, чем обычно, не случилось ли с ним чего-нибудь. Громким и бодрым голосом Максимилиан ответил, что ничего не произошло. Потом, гремя стульями, он сел за стол. За ужином он много говорил и смеялся, много ел и пил. В какое-то мгновение ему вспомнилось, что вино поможет ему заглушить страх, но потом он решил, что винные пары сами по себе порождают видения. Он перестал есть и задумался так глубоко, что не заметил, как Альбрехт вышел из столовой. Из оцепенения Максимилиана вывел голос лакея, беспокоившегося, не дурно ли господину. Граф рассеянно посмотрел вокруг, увидел, что он сидит за столом один, и спросил, где его сын. Ему ответили, что Альбрехт ушел к себе. Тогда и Максимилиан решил вернуться в свою комнату. Там он застал секретаря за работой.

— Скажите, Вильгельм, вы ничего не видели и не слышали? — спросил он.

— Нет, ваша милость, — ответил секретарь. — А что случилось?

— Ах нет, ничего, — сказал граф. — Мне показалось, что в комнате есть кто-то, кроме вас.

— Господину графу действительно это показалось. И секретарь снова погрузился в работу.

Граф стал нервно ходить по комнате, иногда останавливаясь возле потайной двери и глядя на нее с непреодолимым ужасом.

— Вильгельм, — обратился он к секретарю, задержавшись за его креслом, — как вам кажется, когда вы закончите работу?

— Часа через три-четыре, ваша милость, — ответил секретарь.

— Дело в том, что ее необходимо закончить до завтрашнего утра.

— Я могу забрать работу с собой и доделать ее ночью.

— Нет, лучше оставайтесь здесь, — сказал Максимилиан.

— Но я могу помешать спать господину графу.

— Нет, вы не помешаете. Впрочем, мне немного нездоровится и ваше присутствие даже кстати.

— Как будет угодно господину графу.

— Вот и сделайте, как я говорю, — сказал Максимилиан. — Думаю, так будет лучше.

Секретарь поклонился и, убежденный в том, что проверка счетов действительно не терпит отлагательства, снова сел за работу.

Максимилиан был просто счастлив, что нашел предлог кого-нибудь оставить в комнате на ночь. С помощью камердинера он разделся и лег в постель.

Несмотря на все эти предосторожности, Максимилиану долго не удавалось заснуть. В комнате горел свет; за столом сидел Вильгельм, и было слышно, как скрипит по бумаге его перо; да, призраков не было, но вместо них были мысли. Одно только успокаивало графа: за окном стояла ясная июньская ночь, ничем не напоминавшая зловещее и бурное ненастье накануне Рождества; напротив, в природе царило сонное умиротворение и сквозь приоткрытые ставни было видно звездное небо.

Присутствие Вильгельма ободрило графа, и ему наконец стали смешны все его безумные фантазии. Он задернул занавески балдахина, чтобы закрыться от света, и забылся в тревожном сне.

Некоторое время он спал, но вдруг, безо всякой видимой причины, резко подскочил и сел на кровати, обливаясь холодным потом. О ужас! Сквозь щель в занавесках граф увидел, что свечи в канделябрах и люстре гаснут одна за другой.

Вильгельм спал в своем кресле, видимо обессилев от усталости. Граф хотел крикнуть и разбудить его — но голос ему не повиновался, как будто невидимая рука сжимала его горло. Он хотел встать с кровати — но почувствовал, что его держат незримые цепи. Тем временем, со зловещей последовательностью, свечи продолжали гаснуть. Наконец три остававшиеся свечи потухли в свою очередь и комната погрузилась в полный мрак.

Почти в ту же секунду послышался скрип дверных петель. Граф ничком упал на кровать, не в силах оторвать взгляд от стены, и зарылся головой в простыни.

Тут он явственно услышал, что кто-то подходит к его постели, скорее даже не услышал, а почувствовал по движению воздуха. Сам того не желая, но не в силах сопротивляться какой-то непреодолимой силе, граф высунул голову из простынь, и его блуждающий взгляд устремился туда, откуда приближались шаги.

Он пытался встать, пытался издать хоть какой-нибудь звук, но все его усилия были тщетны: он не мог ни прогнать грозного призрака, ни убежать от него. Потом занавески перед его кроватью приоткрылись, и граф окаменел от ужаса, узнав бледную тень Альбины.

Роковая посетительница выглядела так же, как при их первом свидании, только на этот раз в ее взгляде было больше суровости и гнева. И когда Максимилиан почувствовал на себе этот неподвижный, как у статуи, взгляд, кровь застыла у него в жилах, волосы поднялись дыбом, и он, живой преступник, казался мертвым больше, чем его вставший из могилы судья.

И вот в тишине звездной ночи, точно так же как четырнадцать лет назад среди завываний бури, раздался властный и гневный голос Альбины:

— Максимилиан! Что же, Максимилиан, ты позабыл, о чем тебя просила умирающая и что тебе приказывала мертвая? Ты ударил моего сына и осквернил мою память! Берегись, Максимилиан! Берегись! Ребенок вынесет тебе приговор, а я покараю тебя. Я говорю с тобой в последний раз: выслушай и постарайся ничего не забыть, а главное — постарайся хотя бы сейчас поверить мне, потому что, если слова, произнесенные моими холодными губами, не смогут убедить тебя, мне придется увещевать тебя по-другому — вот этой ледяной рукой.

Граф, казалось, собирался что-то сказать, но властный жест Альбины остановил его. Она продолжала:

— Послушай, Максимилиан: Эберхард действительно твой и мой сын. Он такой же твой сын, как Альбрехт. Но Альбрехта ты любишь, а Эберхардом пренебрегаешь. Что ж, пусть будет так. Я забочусь о своем ребенке и не нуждаюсь в тебе, чтобы воспитать из него мужчину. А ты, если хочешь, уходи. Уезжай из замка и не думай больше об Эберхарде. Возвращайся в Вену: туда призывает тебя твое честолюбие. Это не просто разрешение, это мой настоятельный совет. Но именем всемогущего Бога запрещаю тебе поднимать руку на моего сына. Ни один волос не должен упасть с его головы. Можешь его покинуть, но не смей ему угрожать. Если ты безразличен к нему — воля твоя, но ты не имеешь права быть к нему жестоким. Раз уж ты не хочешь быть ему отцом, не становись его мучителем. Ты не вправе ни отбирать его у меня, ни наказывать его. Я не желаю — слышишь? — чтобы ты хоть пальцем дотрагивался до моего сына. Если ты ослушаешься меня, Максимилиан, — берегись: ты погибнешь в этом мире и будешь проклят в мире ином. Наша первая встреча после моей смерти произошла наверху, в детской. Сегодня мы встретились этажом ниже — здесь, в красной комнате. Но в следующий раз тебе придется самому прийти ко мне в склеп — в мою могилу.

— О Господи! — прошептал граф.

— Прежде чем я вернусь в свое гранитное жилище, хочу сказать тебе еще кое-что. Моя душа действительно сейчас говорит с тобой, и не обольщайся: это не сон. Четырнадцать лет назад ты сказал себе, проснувшись утром: «Мне все это приснилось». Ради Эберхарда и ради тебя самого я не хочу, чтобы ты пребывал в этом роковом заблуждении. Ты помнишь эту цепочку, Максимилиан, надетую тобой двадцать лет назад на шею юной невесты, а четыре года спустя похороненную вместе с холодным трупом твоей жены? Завтра, Максимилиан, ты проснешься с этой цепочкой на шее, и тогда ты уже не посмеешь сказать, что этой ночью тебе всего лишь снился кошмарный сон; тебя уже не спасет твое слепое и смертельное легкомыслие, ибо своими собственными глазами ты увидишь и собственными пальцами ощутишь доказательство моего появления и залог моих слов. Ты подарил мне эту цепочку, когда я была жива, прими же ее назад из моих мертвых рук.

С этими словами Альбина сняла с шеи цепочку и надела ее на помертвевшего от страха Максимилиана.

Губы графа зашевелились, но он не мог произнести ни слова.

— Теперь, — снова раздался голос Альбины, — я все сказала. Прощай или до свидания, Максимилиан, и помни!

Последние слова граф услышал как будто издалека, он даже не успел увидеть, как призрак удалился: глаза его закрылись, дыхание замерло, он без чувств упал на подушку.

А в это самое время на мягкой лесной траве Эберхард спал блаженным и счастливым сном.

Когда на следующий день первые лучи солнца разбудили графа, а точнее, заставили его очнуться от ночного обморока, рука его сразу же потянулась к шее: пальцы почувствовали холодок золотых звеньев, и граф побледнел как полотно.

— Вильгельм! — закричал он. — Вильгельм! Да проснись же, несчастный! Секретарь испуганно открыл глаза.

— Что случилось, ваша милость? — спросил он ошеломленно.

— Я хочу видеть смотрителя охоты Йонатаса. Спуститесь вниз и пошлите за ним лакея. Мне немедленно нужно с ним поговорить.

— А как быть с моей работой? — робко спросил Вильгельм. — Закончить ее здесь?

— Нет, вы будете работать у себя. Я хочу побыть один. Как ни спешил Вильгельм выполнить приказание графа, а лакей — приказание Вильгельма, но вызванный к хозяину Йонатас, войдя в красную комнату, застал его уже одетым. Увидев бледное и осунувшееся лицо графа, Йонатас в испуге попятился к дверям. Максимилиан попытался улыбнуться.

— Йонатас, — сказал он, — подойди ко мне и говори правду. Ты ведь видел, как мою покойную жену Альбину заворачивали в саван, как ее клали в гроб, как заколачивали крышку?

— Увы, ваша милость, видел.

— А как она была одета?

— На ней было белое свадебное платье. И, клянусь, мертвая, она была прекраснее невесты.

— А ты не заметил, Йонатас, было у нее что-нибудь на шее?

— Конечно, ваша милость, на госпоже была золотая цепочка, которую вы ей подарили и с которой она завещала себя похоронить.

— И ты бы смог сейчас узнать эту цепочку?

— Да, ваша милость, конечно, не будь она так надежно спрятана. Ведь тело госпожи покоится в трех гробах — сосновом, дубовом и свинцовом под мраморной плитой.

— Посмотри хорошенько, Йонатас: узнаешь?

— Или это обман, или чудо! — воскликнул Йонатас. — Это точно та самая цепочка, ваша милость!

Граф еще более побледнел, снова надел цепочку себе на шею и знаком дал Йонатасу понять, что тот может быть свободен.

Спустя четверть часа, спешно собрав вещи, граф и его сын Альбрехт были уже в пути. Не спросив об Эберхарде и не оглядываясь назад, граф Максимилиан возвращался в Вену.

V

Эберхард, утомленный трехдневным путешествием и всем пережитым накануне, проснулся поздно. Солнце уже высоко стояло на небе, распевали птицы — мир был полон света и радости. Но в чистом лазурном небе Эберхард заметил черную тучу, медленно идущую с севера.

Он долго смотрел на небо, время от времени переводя взгляд на тучу. «Это небо и эта туча, — рассуждал мальчик, — символ моей судьбы.

Сегодня я счастлив и спокоен, потому что матушка довольна мной, а завтра, быть может, меня ждут сильнейшие потрясения. Да и что будет со мною завтра? Я не хочу возвращаться в замок, к своему отцу, который принял бы меня хуже, чем нищего, но я не хочу возвращаться и в домик Йонатаса: там мое место теперь заняла Розамунда, а встречи с ней я так боюсь, сам не знаю отчего. Что же мне делать? Где найти себе пристанище? Только вы, матушка, вы одна и остались у меня!..»

Эберхард подпер голову руками и задумался. Он не плакал, но лицо его было озабоченным: тысячи мыслей и планов вертелись у него в голове. Наконец решение было принято. Эберхард встал и твердо сказал себе:

«Итак, слабость недопустима. Единственное, что мне остается, — отправиться к дяде Конраду. Только как же можно ехать одному и без денег? Не знаю как, но я не откажусь от этого намерения. Всего неделю назад я впервые покинул эти места, а теперь снова отправляюсь в путь. Бог, помогающий всем людям на земле, поможет и мне, а уж матушка не оставит меня. С их помощью, надеюсь, я буду сильным и отважным. Но если в конце концов непреодолимое препятствие или же какие-нибудь непредвиденные обстоятельства заставят меня повернуть назад и отказаться от моего решения — значит, на то воля Божья и такова воля моей матушки, и я покорюсь. Мне кажется, что я поступаю правильно, но если они посчитают, что действовать по-другому будет лучше, — пусть будет так. Я строю свою жизнь как могу, а они пусть ведут меня по избранному ими пути».

На сборы Эберхарду не требовалось много времени. Все его достояние было при нем. Ему оставалось только взять в руки палку и отправиться в путь. Но прежде чем покинуть свой милый лес, свою долину, свой грот, Эберхард упал на колени и обратился к матушке с пламенной молитвой.

Молитва придала ему твердости. Довольный собой, не рассуждая, не размышляя, он встал и начал быстро взбираться на холм, направляясь к дороге, ведущей в Майнц. Был, должно быть, полдень, когда Эберхард вышел на большую дорогу, обсаженную вязами. С одной стороны от него был лес, с другой — долина Майна и дорога, ведущая во Францию. Итак, Эберхард навсегда покидал родительский дом и вскормивший его лес. За следующим изгибом дороги он будет уже почти в чужой стране. Но прежде чем скрыться за поворотом, он оглянулся и окинул прощальным взглядом владения Эпштейнов с рассеянными тут и там домишками.

Да, Эберхард не ошибся, доверив свою судьбу Провидению и предоставив ему вершить свою святую волю. В последний раз оглядываясь на то, что через минуту станет уже недосягаемым для его взора, он заметил Йонатаса, как раз сворачивавшего с лесной тропинки. Под мышкой у него было ружье; он вел за поводок свою маленькую лошадку, на которой гордо восседала улыбающаяся Розамунда. Фигуры отца и дочери четко вырисовывались на фоне синевы неба и зелени деревьев.

Наш путешественник, собиравшийся бросить прощальный взгляд на родную землю, застыл на месте, разглядывая Йонатаса и Розамунду, словно они явились ему во сне, и не думая о том, что направлявшиеся в его сторону друзья неизбежно его заметят. Он, не двигаясь, наблюдал за их приближением; перед ним забрезжила возможность другой жизни, ничуть не похожей на ту, которую он рисовал себе мгновение назад. А ведь окажись Эберхард на дороге пятью минутами позже или пятью минутами раньше, его ожидало бы иное будущее.

Но пока наш уже поседевший добрый Йонатас и прекрасная белокурая Розамунда еще далеко от Эберхарда, попробуем заглянуть в сердце девушки, разгадать тайны ее души, прочитать ее мысли и попытаемся представить себе ее жизнь.

Последние годы Розамунды прошли в монастыре Священной Липы. Там сформировались ее чистая душа и проницательный ум. Языки, история, музыка — все эти предметы равно увлекали ее. Только две вещи были ей до сих пор неведомы, несмотря на чудесную способность все понимать и обо всем догадываться, — это зло и порок. Сочетание жизненной искушенности и целомудрия не так уж часто встречается в наше время, но в Розамунде эти добродетели прекрасно уживались: в свои пятнадцать лет умом она была зрелая женщина, но сердцем — сущее дитя.

Впрочем, до последнего времени жизнь Розамунды была небогата событиями: прилежная учеба и живое общение с подругами — вот все, что наполняло ее существование; она много чувствовала, много размышляла, но мало действовала. Среди всех своих подруг — а это были наследницы самых богатых и знатных домов старой Австрии — она всегда была первой в науках, и при этом, как ни странно, пользовалась всеобщей любовью. Со всеми Розамунда была ласкова, и за это ей прощали ее превосходство. Все пансионерки были ее подругами или добивались этого; они уважали ее, признавали ее авторитет, спрашивали у нее совета — но никогда не завидовали ей. Она была величавой, очаровательной и доброй королевой своего милого и юного народа, и в этой роли пользовалась благосклонностью наставниц, которые признавали в Розамунде равную себе. Поэтому ее отъезд поверг в настоящее отчаяние и монахинь и воспитанниц.

Однако в монастыре Священной Липы ей уже было особенно нечему учиться, наоборот — скорее она могла бы учить других. Пятнадцатилетняя Розамунда была настолько любознательна, что опережала курсы наук и занятия уже не давали ей ничего нового. Но пусть читатель не думает, что это хоть как-то повлияло на ее скромность и обходительность. Безо всякого позерства, с поразительной простотой она могла так рассказать и об истории народов, и об отдельных людях, что, несмотря на широту нарисованной ею картины, казалось, будто она не забыла ни одной подробности. С искренним воодушевлением и нескрываемым восторгом она рассказывала о Корнеле и Клопштоке, о Гёте и Шекспире. В музыке она не меньше восхищалась гением Глюка и Палестрины, Моцарта или Паизиелло. И поверьте, поэтическое видение мира и тонкое понимание музыки нисколько не мешали ей лучше всех прыгать через веревочку и превосходно играть в волан. Монахини видели ее на школьной скамье серьезной и сосредоточенной, а с подругами в старом каштановом саду она становилась шалуньей и хохотушкой. Именно за это прелестное сочетание веселости и общительности, с одной стороны, и вдумчивости и прилежания — с другой, Розамунда пользовалась всеобщей любовью и уважением.

Среди всех своих подруг — а это были, как мы уже говорили, все воспитанницы монастыря — самой близкой была Люцилия фон Гансберг — дочь бывшего посла при английском дворе, лишенного этого поста несколько лет назад из-за дипломатических интриг. Для Люцилии родным языком был английский, поскольку ее мать была англичанкой. Люцилия легко научила свою неразлучную подругу английскому языку, не говоря о том, что дочь смотрителя охоты стала время от времени гостить в аристократическом доме Люцилии. Там для Розамунды приоткрылась жизнь светского общества. Однако душевная чистота девушки помогала ей не видеть порока, царившего вокруг, и заставляла окружающих относиться к ней почтительно. Благородное сердце Розамунды оставалось безмятежным. Всякий раз без тени сожаления она возвращалась в монастырь, и жизнь ее протекала все так же спокойно и просто.

Но мы не упомянули об одном событии, которое занимало юные умы Розамунды и Люцилии, быть может, гораздо больше, нежели пресные комплименты венских придворных. Таким событием стала для них пьеса «Ромео и Джульетта», прочитанная втихомолку под сенью жимолости. Пламенная и целомудренная поэзия любви перенесла наших земных ангелов в идеальный мир, который был для них стократ опаснее мира действительного. Картина страстей, написанная мощной кистью Шекспира, повергла их в задумчивость и смятение. И мечтательный покой их сердец вскоре уступил бы под напором восторга, переполнившего непорочные пятнадцатилетние сердца; но целомудренная душа Розамунды быстро очнулась от губительного сна, и это смутное откровение любви осталось одинокой тенью, растворившейся в сиянии их лучезарной юности.

Легко догадаться, каким горем стало расставание для наших неразлучных подруг. Но Розамунда должна была уехать с отцом, оставив монастырь и своих друзей. Все пансионерки были опечалены не меньше, чем она сама. Они устроили ей торжественные проводы и, обливаясь слезами, целовали ее на прощание.

— Мы всегда будем помнить о вас и любить вас, — слышалось со всех сторон. — Кто теперь будет мирить нас? У кого мы сможем спросить совета? Кто заступится за нас перед наставницами? Наш ангел-хранитель, наша путеводная звездочка покидает нас.

И подарки, и обещания, и ласковые слова! Нет, ее не могли отпустить так сразу, она не могла уехать так неожиданно, она должна была остаться еще хотя бы на несколько дней, поэтому Йонатас и задержался в Вене дольше, чем рассчитывал.

Настоятельница и монахини были расстроены не меньше, чем воспитанницы.

— Если вы не найдете счастья в миру, — говорили они Розамунде на прощание, — возвращайтесь в монастырь Священной Липы. Здесь вас всегда будут ждать кровать в дортуаре, парта в классной комнате и материнская любовь в наших сердцах.

— Благодарю вас, добрые мои матери, благодарю! — отвечала Розамунда, утирая слезы. — Ах, поверьте, если бы мой батюшка не был одинок, если бы мой дедушка не был бы при смерти и не звал меня к себе, если бы брат не ждал меня, я никогда бы не покинула вас. Мне кажется, что всю радость и все спокойствие, какие были в моей жизни, я оставляю здесь. И если когда-нибудь мне придется худо или я больше никому не буду нужна, — о, поверьте! — тогда я вернусь. Увы! Добрые матери мои, я уже предчувствую, что вернусь.

Тем не менее нужно было ехать: умирающий старик не мог долго ждать. Пришло время расставаться с монастырем, с монахинями, с подругами, с Люцилией. Вот они уже в сотый раз поцеловались, в сотый раз поклялись писать друг другу, уже сказали последнее «прощай», но тут Люцилия потребовала, чтобы Розамунда приняла от нее на память подарок — маленький шкафчик черешневого дерева с книгами их любимых авторов; английское издание Шекспира притаилось в дальнем углу шкафчика.

— Когда ты раскроешь книги наших великих поэтов, — сказала Люцилия, — вспомни, Розамунда, те дни, когда мы читали их вместе, и вспомни ту, которая читала эти книги вместе с тобой. Прощай же, милая сестрица, прощай! А может быть, до свидания!

И тяжелые ворота монастыря закрылись за Розамундой.

«Суждено ли мне вновь войти в эти ворота? — задумчиво спрашивала себя девушка, удаляясь от монастыря под руку с отцом. — Увижу ли я когда-нибудь эти мирные стены, добрых монахинь, милых подруг?.. Ах, я не смею сказать: „На все воля Божья“. Я была здесь счастлива, потому что была молода, но я вернусь сюда только тогда, когда мне станет плохо. А если радости становятся для нас утешением, то в них появляется привкус горечи. Даже в раю может быть грустно, если рай превращается в убежище. И поэтому дай Бог, чтобы мне не пришлось снова вернуться в милое гнездо моего детства!»

Однако вскоре путешествие увлекло Розамунду и новые впечатления завладели ее вниманием. Сначала она была молчалива, но потом стала отвечать на вопросы Йонатаса, а через два дня уже сама расспрашивала его о жизни в замке Эпштейнов и о тех, кого ей предстояло скоро там увидеть.

Наш славный Йонатас только того и ждал: он, бедняга, несколько ревниво наблюдал, с каким сожалением Розамунда покидает монастырь. Поэтому он отвечал на все вопросы дочери самым подробнейшим образом. Он не осмелился пообещать ей, что дома она будет счастлива, но сказал, что все будут ее любить, а главное — она станет его гордостью и радостью; сама себе хозяйка, она будет пользоваться полной свободой, как и раньше, в те времена, когда была маленькой девочкой и мать баловала ее. Он напомнил Розамунде об Эберхарде, которого ей предстояло скоро увидеть, и рассказал, какой он добрый и простой, как он грустил без нее и с каким нетерпением он ее ждет. Впрочем, об Эберхарде Йонатас мог и не говорить: даже если предположить, что Розамунда забыла белокурого товарища своего детства, то приходившие к ней в монастырь письма, полные братской нежности, все время напоминали ей о нем. Сердце Розамунды хранило его образ, ведь они родились в один и тот же день, и оба были сиротами.

Эберхард ее ровесник, он одинок и несчастен — и Розамунда, с детства хранившая любовь к нему, преисполнилась нежным сочувствием. Теперь она утешит брата, развеет его одиночество. Розамунда прямо-таки засыпала Йонатаса вопросами, и все, что рассказывал ей об Эберхарде отец, складывалось в ее воображении в чарующий романтический портрет юного мечтателя. Девушка была охвачена безотчетным желанием поскорее его увидеть, но если бы это непорочное создание задумалось о причине своего нетерпения, та показалась бы ей совершенно естественной: Эберхард был ее братом, вскормленным тем же молоком, что и она; они вместе росли, и мать Розамунды не делала между ними никаких различий; Эберхард был сыном Альбины, ее благодетельницы, память о которой была до сих пор жива в монастыре Священной Липы;

Эберхард, в конце концов, по рождению и воспитанию должен был стать единственным живым существом, которое сможет понять ее не только сердцем, но и умом. Отец говорил ей, что у Эберхарда простая душа и золотое сердце, и она не спросила, образован ли он, умен ли, потому что в ее мечтах это предполагалось само собой, ведь главное, чтобы он не был надменным гордецом. Между ними лежала глубокая пропасть, но разве общее горе не сблизило их? И разве об этом, позвольте спросить, думают в пятнадцать лет?

Так Розамунда, прелестное и невинное дитя, безмятежно предавалась целомудренным мечтам о том, кого она всегда в глубине души называла своим братом. Все ее желания были сосредоточены на той минуте, когда она сможет протянуть ему руку и поделиться с ним всеми бесчисленными новостями, которые она припасла для него.

Надо ли говорить, что мысли о встрече с Эберхардом почти вытеснили из ее сердца скорбь, вызванную близкой кончиной дедушки? В конце концов, почему бы нам не признаться в этом прямо? Ведь эгоистическая забывчивость молодости, которая не замечает в мире ничего, кроме себя самой, и любит смотреть только в будущее, так естественна и даже, не побоимся утверждать это, так очаровательна, что мы охотно прощаем эту забывчивость, а порой и потворствуем ей. Пусть молодость пренебрегает прошлым, пусть ее не заботит вчерашний день: дело просто в том, что ее царство — завтрашний день, будущее!

Выше мы описывали приезд Розамунды во владения Эпштейнов и ее первую встречу с Эберхардом. Юноша был не просто скромен — он был даже застенчив. Он не только не выказывал никакой надменности — напротив, он робел. Робость и смущение его произвели самое благоприятное впечатление на серьезную и твердую в своих убеждениях девушку, которая больше всего на свете презирала напыщенность и дерзость. Но когда Розамунда заметила, что Эберхард как будто избегает ее, радость ее сменилась грустью. Выходит, он ее не понимает! А когда Эберхард уехал вместе с дядей Конрадом, почти не взглянув на нее, она с трудом сдержала слезы. Увидев, что он не ответил ей на то расположение, которое ей сразу же внушил этот нежный мечтательный юноша, Розамунда почувствовала настоящую обиду. Ей казалось, что она могла бы помочь Эберхарду, поддержать его, и ей было больно отказываться от роли любимой сестры, которую она могла бы так хорошо исполнить. Не заслуженная ею холодность Эберхарда ранила девушку. Почему он сторонился ее? И что она могла сделать, чтобы снова сблизиться с ним?

Все то время, когда Эберхард отсутствовал, Розамунда пребывала в беспокойстве и смятении, хотя отец окружил ее нежной заботой и всячески старался ее развлечь. Каждое утро, хотелось ей или нет, ей приходилось садиться на лошадь и ехать осматривать еще один участок лесного царства. Йонатас был счастлив, когда ему удавалось чем-нибудь удивить ее, вызвать ее улыбку или восторженный возглас. Он старался больше говорить об Эберхарде, поскольку сразу же заметил, как эти разговоры приятны дочери: когда речь заходила о юноше, на щеках Розамунды появлялся румянец, а в глазах загорался огонек.

Теперь читатель хорошо знаком с Розамундой. Но пока мы рассказывали о ней, она уже успела вплотную приблизиться к нашему герою, продолжавшему молча и неподвижно стоять под деревом и смотреть на девушку так, как будто она привиделась ему во сне. Итак, давайте вернемся к молодым людям; мы увидим их вместе.

VI

Розамунда, первой заметившая Эберхарда, удивленно воскликнула:

— Ах, Эберхард! Братец мой!

Она тотчас спрыгнула с лошади и побежала навстречу ему, протягивая к нему руки. На душе у Розамунды было радостно: она только что узнала от отца, как Эберхард однажды прямо в одежде бросился в Майн, чтобы спасти ребенка бедной женщины, когда тот, играя, упал в воду.

— Ах, так вот вы где, Эберхард! Как же долго вас не было! В самом деле, мы уже стали беспокоиться. Нехорошо так долго держать нас в неведении. Но теперь мы вас нашли и все забыто.

Пока она это говорила, к молодым людям подошел Йонатас.

— Ну наконец-то наш дорогой Эберхард вернулся, — сказал он. — Вы еще не знаете, Эберхард, что, пока вас не было, в замок приезжал ваш отец и, клянусь, самым настоятельным образом требовал вас к себе несколько дней подряд. Но потом уехал, так и не повидав вас.

— Так он уехал?! — воскликнул Эберхард.

— Да, видит Бог, уехал сегодня утром. По правде говоря, уезжая, он не очень-то вспоминал о вас. Он, впрочем, очень спешил и как будто был сильно взволнован. Я был рядом, когда он уезжал, и мне показалось чрезвычайно непонятным, что он ни разу не произнес вашего имени. Незадолго до этого он послал за мной и задавал мне очень странные вопросы. Лошади уже трогались, ну я и спросил его: «Так, значит, ваша милость не будет дожидаться возвращения господина Эберхарда?» И тут граф злобно крикнул, чтобы я замолчал.

— Он уехал! — повторял Эберхард. — Уехал!

— Да, но зато вы вернулись, — ласково сказала Розамунда.

Эберхард посмотрел на нее со смешанным чувством нежности и смущения. Девушка с улыбкой опустила глаза.

— А раз он вернулся, — подхватил отец, — то, право же, теперь вы можете продолжать прогулку без меня. Вот уже целую неделю, Розамунда, я вожу твою лошадь под уздцы и веду с тобой беседы, а мое ружье остается без дела. Между тем для волков и браконьеров здесь сейчас настоящее раздолье. Ну, Эберхард, мой прекрасный рыцарь, замените меня и покажите Розамунде здешние цветущие луга — вы их знаете лучше меня. Вы, верно, не обедали? Ну да не беда, пообедаете вместе. У Розамунды в сумке есть все необходимое, а на сладкое нарвите дикой ежевики и земляники. Воды наберите из ручья. Ну, дети, теперь я покину вас. До вечера; жду вас к ужину! Мне ведь не нужно представлять вас вашей сестре, Эберхард? Желаю вам хорошей прогулки, друзья!

С этими словами Йонатас вскинул на плечо свое ружье, помахал молодым людям на прощание рукой и, насвистывая, углубился в лес.

Розамунда и Эберхард остались вдвоем в некотором замешательстве. Розамунда первая нарушила молчание:

— Поскольку пора обедать, Эберхард, мы, если вы не возражаете, устроимся на этом лугу, в тени вон того большого дуба. Там, на траве, в сопровождении птичьего концерта, мы пообедаем по-королевски.

Сказано — сделано. Эберхард привязал лошадь к дереву, Розамунда разложила на траве снедь, и наши друзья приступили к еде с таким аппетитом, что лучшего и не пожелаешь. Между тем Эберхард не произнес еще ни слова, не считая тех незначительных реплик, которыми они обменялись во время этого четвертьчасового привала. Но Розамунда все могла прочитать в его глазах, более красноречивых, нежели его уста, ибо взгляд Эберхарда выражал его мысли яснее слов. Читатель уже знает, что Эберхард носил простую и грубую одежду крестьянина-горца, но она не портила его: он светился той внутренней красотой, которая наилучшим образом передается словом «облик». В манерах, усвоенных им с детства, угадывалась гордая и благородная душа; твердый и добрый взгляд сразу очаровывал и внушал доверие. Несмотря на неразговорчивость и угловатость Эберхарда, только глупец мог не разглядеть в нем ума. А Розамунда была такой тонкой и проницательной, какой только может быть добрая и искренняя девушка. Кроме того, люди с честным и чистым сердцем — и оно их не обманывает — всегда испытывают друг к другу взаимную симпатию.

— Когда мы закончим наш обед, — сказала Розамунда, — покажите мне ваши любимые места в лесу. Хорошо, Эберхард? Вам, надеюсь, не обидно быть мне спутником и проводником?

— Мне? Обидно?! — воскликнул Эберхард.

— Или, может быть, — продолжала Розамунда, — я нарушила ваше одиночество и испортила вам прогулку? Ведь, как я теперь понимаю, вы любите одиночество. А я вас так жалела!

— Вы? Вы жалели меня, Розамунда?

— Да. Я говорила себе, что теперь, по крайней мере, у вас будет сестра и подруга! Я так надеялась, что мы сразу найдем общий язык. Я вспоминала наше прошлое, и мне казалось, что здесь, в этом прекрасном и тихом райском уголке, мы сможем воскресить нашу нежную детскую дружбу, что мы, как прежде, будем братом и сестрой. Это место словно создано для счастливой и непорочной жизни. А еще я мечтала, что у нас все будет так, как в романе «Поль и Виргиния», — добавила она, сначала засмеявшись своей фантазии, а потом внезапно покраснев.

— «Поль и Виргиния»? А что это за роман? — спросил Эберхард.

— Это чудесная французская книга, которую написал Бернарден де Сен-Пьер. Вы не читали ее? Я вам дам. Я придумала себе мечту о счастье: как мы могли жить здесь, в горных лесах, непросвещенные, но счастливые, вместе с моим добрым батюшкой Йонатасом. По пути сюда я все время об этом думала. Можете сами спросить у моего батюшки: я ему покоя не давала расспросами о вас, и все, что он мне рассказывал, обнадеживало и воодушевляло меня. И вот я приехала сюда, и мне сразу стало ясно, что все мои мечты были иллюзиями. Я протянула вам руку как брату, а вы встретили меня так, как будто я вам чужая. Знаю: это не от гордости; отец уверял меня, что благородство вашего сердца не уступает благородству вашей крови. Но как же тогда объяснить вашу холодность и ваше равнодушие?

— О нет! — взволнованно воскликнул Эберхард. — Это вовсе не холодность и не равнодушие! Но что я могу поделать? Я пугливое и нелюдимое дитя этих лесов, и вы внушаете мне такую робость, как будто мне явились ангел или фея.

— Как! Это правда? Так значит, я настолько величественна, что даже внушаю страх? — рассмеялась девушка. — Эберхард, — продолжала она уже серьезно, — между нами не должно быть никаких недоразумений. Буду с вами откровенна и скажу вам со всей прямотой: вы нравитесь мне, я считаю вас добрым и честным и поэтому предлагаю вам быть моим другом и братом. Раз мы можем быть вместе, зачем нам оставаться одинокими? Наши чувства освящены самим Богом, создавшим природу, среди которой мы живем, и светлой памятью о тех, кого больше нет с нами. Не надо ложной стыдливости и недомолвок. Под этими древними дубами, перед лицом наших матерей я прошу вас быть мне братом. Вы согласны?

— Согласен ли я?! О, Розамунда! Как вы добры и великодушны! Я сделаю все, чтобы быть достойным вас и вашей дружбы. Теперь мне стыдно за то, что вы видели мою робость и нерешительность. Но дикий олененок стал ручным, он больше не бежит — напротив, теперь он будет целовать следы ваших ног, ангел мой!

— Как будто я Женевьева Брабантская! — улыбнулась Розамунда.

— А кто такая Женевьева Брабантская? — спросил Эберхард.

— Ах, вы снимаете большую тяжесть с моего сердца, — продолжала девушка, не обратив внимания на этот неловкий вопрос, — так это от робости вы не сказали мне ни слова в первый день, так это от застенчивости вы избегали меня и отправились провожать дядю Конрада, не попрощавшись со мной…

— Я даже собирался навсегда покинуть замок и Германию, — подхватил Эберхард. — И больше не увиделся бы с вами, если бы не милость Провидения и не добрая воля моей матушки, благодаря чему я встретил вас в пути.

— Но теперь-то вы останетесь! — взволнованно воскликнула Розамунда. — Мы будем мирно жить и любить друг друга… Но что с вами? О чем вы задумались?

— Я думаю о том, — медленно произнес Эберхард, — что мое решение уехать и стать солдатом императорской армии вызвано не только тем, что я робел перед вами. Дело в том, что мой отец… Но он уехал в Вену. Есть еще одна причина…

— Какая причина? — встревоженно спросила Розамунда. Воцарилось молчание. Взгляд Эберхарда остановился; он задумчиво покачал головой, словно пытаясь разобраться в своих неясных мыслях.

— Ах, Розамунда, Розамунда! — продолжал он размышлять вслух. — Вы чаруете меня, влечете к себе, но в то же время какой-то внутренний голос кричит мне: «Беги! Беги!» Вы не понимаете меня? Дело в том, что обо мне нельзя судить как обо всех, я особенное, странное существо, моя жизнь совсем не похожа на жизнь других людей. Вы видите, я говорю с вами откровенно. Да, я доверяю вам и… и я боюсь. У меня есть предчувствие, что конец нашей дружбы будет ужасен, что над нами тяготеет несчастье! Да, я чувствую, что мне лучше уехать отсюда, и все же я останусь. Но существует предопределение, Розамунда.

— Существует только Бог, — ответила благочестивая девушка.

— Да, Бог, — продолжал Эберхард, все больше увлекаясь своими мыслями. — Боже пресвятой! — воскликнул он и молитвенно сложил руки, словно позабыв о присутствии Розамунды. — Боже Всевышний, тебе, пославшему мне этот неясный проблеск света, тебе, вселившему в мою душу это необъяснимое желание бежать отсюда, тебе, не оставившему мне ни мужества, ни силы, я отдаю свою судьбу, Господи! Да будет воля твоя! К чему мучиться сомнениями, если твоя рука направляет меня? Быть может, моя матушка советует мне уехать, но если Бог приказывает мне остаться, что я могу против его воли?

— Да, да! Так оставайтесь же, оставайтесь! — с прелестной улыбкой настаивала Розамунда. — Вместе мы можем быть так счастливы! Отец говорил мне, что в лесу у вас есть никому не известное жилище. Отведите меня туда, и вы увидите, мой друг, что лучше, гораздо лучше быть с кем-то вместе, чем одному. Ах, да я первая умерла бы здесь от скуки, не будь вас, ведь отец на целые дни уходит в лес. А теперь, когда мы вместе, мы сможем беседовать, делиться друг с другом нашими мыслями и чувствами, читать, учиться. Вы, кажется, удивлены? Вы, может быть, считаете, что я маленькая невежественная девчонка? Так вот, вы ошибаетесь! Я достаточно много знаю, чтобы понимать вас и отвечать на все ваши вопросы или почти на все. Конечно, я, в отличие от вас, не слишком глубоко изучала французский, греческий, латынь, историю и математику, которую я особенно не люблю, но ведь я не мужчина.

— Розамунда, Розамунда, мне незнакомы даже сами эти слова!

— Как! Что вы говорите?

— Да, это правда. Ваша матушка научила меня читать, а капеллан — писать. Но когда они умерли, я остался один, все покинули меня — вы же знаете об этом, — и моим единственным наставником был лес, а единственным воспитателем — природа. Да и кто бы стал учить меня? Из книг я открывал только Библию, да и то редко. Птицам и деревьям, с которыми я общался, мои знания были ни к чему. Лишь месяц назад, когда приехал дядя Конрад, я впервые узнал, насколько я невежествен. И сегодня мне в первый раз стало за это стыдно.

— Но этого не может быть! — воскликнула Розамунда. — Да, вероятно, я должна была догадаться… Бедный мой друг, простите меня: может быть, я невольно обидела вас.

— Вы ничуть не обидели меня, Розамунда. Но теперь вы сами видите, что мое общество не может быть вам ни приятно, ни полезно. Мне до вас слишком далеко; мое присутствие скорее утомит вас, чем развлечет. Вы сами видите, что надо оставить меня наедине с моим невежеством и моей тоской; вы сами видите, что я был прав и что самое лучшее для меня — уехать отсюда и стать солдатом.

— Друг мой, — серьезно сказала Розамунда, — человек с такой возвышенной душой, как ваша, не должен поддаваться ложной гордости и мелочной обидчивости. Оставайтесь здесь, и мы сможем помочь друг другу. У вас мудрое сердце, Эберхард, ведь то, чему вы научились у неба, лесов, полей — это благо. Если вы поделитесь со мной тем, что знаете, это будет мне полезно. Мне же, прошу вас, не отказывайте в удовольствии поделиться с вами своими знаниями, полученными по счастливой случайности, а точнее, благодаря покровительству графини Альбины; так я смогу отплатить ее сыну за то, чем я ей обязана. Хотите, я стану вашей учительницей? Поверьте, это будет чудесно.

— Нет, слишком поздно, Розамунда, слишком поздно!

— О Господи! Так вы думаете, что учиться — такое уж неприятное и трудное дело? Нет, Эберхард, учиться — это увлекательно и совсем просто. Да по существу вам и не откроется ничего нового: вы увидите, что нации возникают, как источники, что гении растут, как дубы, что революции разражаются, как бури. Есть книги, которые так же порадуют вас, как радует чудесный майский вечер, и есть такие эпохи в истории человечества, которые не менее опечалят вас, чем дождливый декабрьский день. А иностранные языки понимать ничуть не труднее, чем язык неба и ветра. Вы увидите, что Бог присутствует в истории человечества так же, как он присутствует в природе. И разве ваше сердце не наполнится радостной гордостью, когда вы обнаружите, что история вашего славного рода составляет часть истории Германии, когда, читая исторические хроники, вы будете на каждом шагу встречать имя ваших предков, имя Эпштейнов — ваше имя, Эберхард?

— Разве я принадлежу к роду Эпштейнов? — с горечью прервал ее Эберхард. — Вы ошибаетесь, Розамунда: покинутый, отвергнутый отцом ребенок — вот кто я. Зачем же мне учиться, если, устремившись ввысь, я только яснее увижу свое падение? Для того, чему я предназначен на земле, Розамунда, мне достаточно немногого, что я уже знаю. Моя матушка направляет меня, и довольно. Сейчас вы не понимаете меня, но если вы больше узнаете о моей жизни, то многое в ней удивит вас и даже ужаснет. Повторяю вам: у меня особенный склад души и странная судьба. На мне лежит Божья печать, и мне не уйти от своего будущего, а что оно мне готовит — известно лишь Богу. Я чувствую его дыхание, чувствую его направляющую руку, он все решает за меня, а раз так, зачем мне человеческая премудрость? Мои чувства подчинены его воле, а собственный рассудок будет внушать мне страх. Лучше уж мне уехать. Но раз я остаюсь, то мне лучше пребывать в неведении.

Не будем повторять увещевания Розамунды и возражения Эберхарда, описывать борьбу вооруженного знаниями инстинкта и слепой осторожности. Роль наставницы была к лицу юной воспитаннице монастыря Священной Липы и хорошо сочеталась с ее серьезным и открытым характером. Она говорила Эберхарду о том, как чудесны и восхитительны будут их занятия в тени столетних деревьев, на безлюдных благоухающих полянах. Эберхард колебался, то почти соглашаясь, то снова отступая.

Их прогулка продолжалась почти весь день: они беседовали, восторгались чудесными видами и прекрасными уголками природы. Надо сказать, что далеко не все время они посвятили рассуждениям о пользе науки. Нередко их серьезная беседа прерывалась, уступая место играм, шалостям или погоне за пестрой бабочкой. Не следует забывать, что нашим героям не было еще и пятнадцати лет. Детские забавы сменялись нравоучительными разговорами, а между тем наступил вечер и пришло время возвращаться домой. Эберхард все еще не принял твердого решения и время от времени клятвенно уверял свою спутницу, что завтра же уедет.

Эберхард не все рассказал Розамунде. Он утаил от нее, что его стремление уехать из родных мест было вызвано кровной обидой, нанесенной ему отцом, — обидой, после которой он не может вернуться в замок. Ни о чем подобном не было разговора, но мучительные мысли не покидали юношу, и, когда он вспоминал о пережитом унижении, лицо его внезапно заливалось краской стыда.

В состоянии полной нерешительности Эберхард вошел в домик Йонатаса, с которым мысленно навсегда попрощался еще утром того же дня. Смотритель охоты уже ждал их.

— Долго же вас не было, — сказал он, — я уже начал беспокоиться. Эберхард, вот письмо от господина графа; оно пришло из Франкфурта на мое имя. Верховой, который его привез, мчался во весь опор. Прочитайте, оно касается и вас.

Дрожащей рукой Эберхард развернул письмо. Максимилиан сообщал Йонатасу, что он решил окончательно поселиться в Вене и что отныне он никогда не вернется в замок Эпштейнов.

«Передайте моему сыну Эберхарду, — писал далее Максимилиан, — что в его распоряжении находится замок и четвертая часть доходов. Мой управляющий каждый год будет приезжать и собирать излишки. Но Эберхард должен знать, что ему запрещено покидать замок и искать встречи со мной: наши жизненные пути разошлись навсегда и я запрещаю ему любую попытку их соединить. Только при этом условии я предоставляю ему полную свободу и отдаю мой дом в его распоряжение. Он может делать все что ему вздумается, но не должен приезжать туда, где нахожусь я. Яне буду его беспокоить, но пусть и он не тревожит меня. Я никогда не потребую от него отчета в его действиях, но пусть и он не вмешивается в мою жизнь. Только вдалеке друг от друга мы можем быть счастливы. Такова моя непреклонная и окончательная воля, и горе ему, если он ослушается».

Прочитав письмо, Эберхард опустил голову на грудь, словно пытаясь собраться с мыслями. Ему было и грустно и радостно.

— Ну что там? — с беспокойством спросила Розамунда.

— Что ж, Розамунда, — ответил он и вздохнул, хотя глаза его заблестели, — я остаюсь: такова воля Божья.

VII

На расстоянии четверти льё от деревушки Эпштейнов, в двухстах шагах от домика смотрителя охоты Йонатаса, на опушке леса раскинулась большая зеленая лужайка, где по воскресеньям собирались окрестные крестьяне. Здесь местная молодежь устраивала танцы, и зеленый луг служил ей залом, а пушистая трава — ковром. Рядом, под столетними липами, собирались мудрые деревенские старики. Между деревьями, в ложбине, журчал родник, к которому вели мшистые каменные ступени.

Возле родника были поставлены скамейки и сделана каменная стенка, перегнувшись через которую было очень удобно набирать воду.

Через три года после смерти Гаспара, мягким и грустным сентябрьским утром, под огромной старой липой сидел молодой человек. Держа на коленях папку, он рисовал старый кривой и узловатый ствол дерева, облюбованный пчелиным семейством. Художник часто отрывался от работы и посматривал на соседнюю лужайку. Но в этот будничный день там не было ни души. Слышалось лишь журчание ручейка да песня славки, спрятавшейся в листве дерева.

Однако час спустя на лужайке появилась девушка, и художник поднялся ей навстречу. Но, сделав несколько шагов, он остановился и, оставаясь незамеченным стал смотреть на нее издалека.

Этот молодой человек был Эберхард, а девушка — Розамунда.

Эберхард был по-прежнему красив и исполнен благородства. На нем была старая одежда, простая и живописная, однако он носил ее теперь с большей элегантностью и изысканностью, нежели раньше. Его серьезный и добрый взгляд стал глубже и печальнее, а на высоком, величавом челе яснее проступала тайная печать мрачной обреченности.

Розамунда была, как прежде, очаровательна и полна сдержанного достоинства. Ее наряд состоял из черной юбки и красного корсажа, плиссированные складки воротника окружали ее прелестное личико. Неся глиняный кувшин на плече и другой, поменьше, в руке, она направлялась к роднику.

Покинув свое место под липами, Эберхард догнал ее, когда она уже спускалась по старым, стертым ступеням.

— Здравствуйте, Эберхард, — сказала девушка, заметив его. Было видно, что его появление здесь не было для нее неожиданностью.

Они присели на скамейку.

— Посмотрите, Розамунда, — сказал Эберхард, протягивая ей папку, — я уже почти закончил рисунок, и, честное слово, мне кажется, что благодаря вашим вчерашним советам он не так уж плох. В этом рисунке я постарался передать то впечатление ужаса, которое, судя по вашим словам, приписывал лесу наш великий Альбрехт Дюрер, о чьей простой и возвышенной жизни вы мне недавно рассказывали.

— Рисунок действительно очень хорош, — сказала Розамунда. — Только, мне кажется, тень на этой ветке не совсем удачна.

Она взяла у Эберхарда карандаш и несколькими штрихами исправила ошибку.

— Теперь получилось великолепно, — сказал Эберхард, хлопая в ладоши. — После того как к этому рисунку прикоснулась ваша рука, я горжусь им вдвойне. Вы столь же добры, сколь и прекрасны, Розамунда, если у вас хватает терпения и снисходительности возиться с таким неумелым учеником.

— Какой же вы еще ребенок! — ответила Розамунда, глядя, как юноша, с наивным восхищением во взоре, нежно целует ее руки. — Разве наши уроки не чудесны, разве они не удовольствие? Вы не просто мой ученик, вы мой друг. К тому же, Эберхард, мне льстит мысль о том, что благодаря моим стараниям немецкая аристократия получит одного из лучших своих представителей, дворянина, кому самим рождением уготовано славное будущее, но, несмотря на это, прозябавшего до сих пор во тьме невежества и тоски. Ведь я сделала для вас то, — о, эта мысль переполняет меня гордостью! — что сделала бы ваша матушка и что должен был бы сделать граф Максимилиан. И какие успехи за три года! Как быстро вы все схватываете, как легко догадываетесь о том, чего я сама толком не понимала! Разве теперь с вами могут сравниться эти раззолоченные придворные мотыльки из Вены?

— Увы! Не образованности я обязан своим счастьем, сестра моя Розамунда, — грустно сказал Эберхард. — К чему мне широта мысли, если мое жизненное пространство ничтожно? Зачем крылья орлу, запертому в клетке? Что значит громкое имя человека, обреченного жить в безвестности? Чем больше я узнаю мир, тем яснее понимаю, как я одинок. Может быть, я благословлял бы вас за ваши уроки, но я благословляю вас за ваше присутствие, ведь я начал жить по-настоящему только тогда, когда узнал вас. Но, научившись мыслить, я познал страдание. Быть может, Розамунда, настанет день, когда мы оба увидим роковые последствия того, что вы сделали для меня, и пожалеем об этом.

— Нет, — ответила девушка, — я никогда не пожалею о том, что помогла одному из Эпштейнов обрести себя для своей родины.

— Ах, я один из Эпштейнов, но отвергнутый, проклятый, всеми забытый, — сказал Эберхард, грустно качая головой. — Мне никогда не стать знаменитым генералом, как дедушка Рудольф, которого боялся Фридрих, или тонким дипломатом, как другой мой дед, со стороны матери, который превосходил Кауница. В лучшем случае я стану героем мрачной, жуткой легенды, и тогда мое имя будут повторять не на поле боя и не в школьном классе, а на крестьянских полуночных посиделках.

— Эберхард, брат мой, оставьте эти безрассудные мысли, — перебила его Розамунда.

— Ах, не утешайте меня. Я чувствую, что на моем будущем лежит печать преступления. С той самой минуты, когда я узнал от вас о настоящей жизни, я стал понимать, что Бог приуготовил мне странную долю — жить рядом с мертвой. Вы приоткрыли мне истину, и в ее свете я увидел, что я изгой среди людей, тень, привидение, грозное предупреждение о мести, быть может, — все что угодно, но не человек.

— Друг мой!

— Ах, тут вы ничем не можете мне помочь. Сейчас я вижу перед собой вас, Розамунда, но позади меня стоит призрак моей матушки Альбины. Вы могли бы стать для меня сияющим будущим, но она — мое страшное прошлое! Давайте же не будем об этом говорить.

Они замолчали и погрузились в свои мысли.

— Вы уже прочитали «Историю тридцатилетней войны»? — спросила Розамунда.

— Да. Генерал Валленштейн показался мне столь же великим в своем деле, как Шиллер в поэзии. Я так благодарен вам, Розамунда, вы открыли мне анналы былых веков, и все эти яркие, богатые событиями судьбы стали, если можно так выразиться, частью моей жизни. Спасибо вам: вы научили меня восхищаться. О, не сердитесь на меня, если я порой говорю вам горькие слова, не слушайте их; я несправедливый и злой, но в глубине души я люблю вас как родную сестру и почитаю не меньше, чем мою матушку.

— Эберхард, — сказала Розамунда, и действительно ее торжественный голос и строгое выражение лица делали ее похожей на молодую мать, увещевающую сына, — я знаю, что у вас доброе и нежное сердце, но когда вы грустите и теряете мужество, я и в самом деле недовольна вами. Почему вы верите в существование злого рока и не верите в Провидение? Это нехорошо. Разве Господь Бог и ваша матушка не заботятся о вас? Единственное, что вам нужно, — это образовать ваш ум. Для этого и появилась я. Мы вместе читали, размышляли, беседовали — зимой у очага, летом в вашем гроте или у этого маленького родника. Вы легко научились всему, что я знала, и даже превзошли меня, так что сами стали рассказывать мне о том, что было мне неизвестно. И теперь, что бы с вами ни случилось — останетесь вы здесь, в вашем уединении, или окажетесь в светском обществе Вены, среди придворных, — ваш просвещенный и тонкий ум всегда пребудет с вами. Отныне вы сами можете быть наставником и советчиком для других. Поэтому прошу вас: не омрачайте грустью и сомнениями ту радость, которую я испытываю при мысли, что теперь, благодаря моим скромным заслугам, вы стали достойны того имени, которое вы носите, и того будущего, которые вам предназначено.

— Хорошо, если вы хотите, я буду радоваться, пока вы рядом со мной, как радуются цветы, когда их освещает солнце.

— В добрый час, брат мой! — сказала Розамунда. — А теперь мне надо набрать воды и отнести ее домой, после чего, если вы не возражаете, мы повторим историю династии Гогенштауфенов.

— Конечно, не возражаю! — весело ответил Эберхард. — Обещаю вам, Розамунда, не думать больше о завтрашнем дне, ведь сегодня я с вами!

Двое друзей пожали друг другу руки, и их лица просияли улыбкой, полной искренней любви. Потом девушка взяла маленький кувшин и, склонившись к роднику, наполнила его водой. Эберхард набрал свежей воды в кувшин побольше. Небо над ними было голубым и безоблачным, и лазурная гладь отражала их прелестные лица.

В зеркальной поверхности родника они увидели, как их головы сблизились; они рассмеялись и приветливо кивнули друг другу. Выпрямившись, Эберхард весело сказал:

— Дайте мне напиться.

Розамунда протянула ему свой кувшин, и он приник к нему. Если бы скульптор мог видеть в эту минуту их изящные фигуры, он не нашел бы лучшего образца для своей композиции.

— Мы, должно быть, напоминаем сейчас библейскую картину: Елиезера и Ревекку, — с улыбкой заметила девушка.

С маленьким кувшином на плече она проворно поднялась по каменным ступеням. Эберхард, неся в руке другой кувшин, а под мышкой свою папку, быстро догнал ее, и они вместе направились в домик смотрителя охоты.

По дороге они то и дело переглядывались. Взор Эберхарда был полон нежности и восхищения. Но в глазах Розамунды светилась скорее мудрость и доброта, нежели любовь.

VIII

Описанная нами утренняя сцена дает представление о том, как жили Эберхард и Розамунда — нежное, мечтательное дитя гор Таунус и степенная воспитанница монастыря Священной Липы. Вот так они оба тихо прожили три года. За это время в них обоих произошли изменения, которые были предопределены их личными наклонностями и их судьбой.

Розамунда обучала Эберхарда, и он обожал свою маленькую учительницу. Наш любитель одиноких прогулок не был более одинок. Теперь рядом с ним был человек, с кем он мог поделиться своими мыслями, кому он мог отдать ту часть своего сердца и своей жизни, которую не заполняло общение с матушкой. Эберхард находил радость в том, чтобы беспрекословно подчиняться Розамунде, и без труда выполнял все ее поручения. Она безраздельно властвовала над его нелюдимым характером; самоотверженная душа Эберхарда принадлежала ей целиком и полностью.

Только одним Эберхард не хотел делиться ни с кем — своей верой в существование призрака Альбины. От Розамунды у него не было никаких секретов, но о своих дневных и ночных видениях он рассказывал весьма сдержанно даже ей. Розамунда знала далеко не все о загадочных появлениях тени Альбины и о том, что милый призрак говорил Эберхарду. Как всякая истинная любовь, сыновнее чувство Эберхарда было стыдливо, и могила покойной матери приоткрывалась только для него одного.

С некоторых пор Эберхард вел двойную жизнь и делил свою любовь на двоих, но его матушка, видимо, не была этим обижена.

Рядом с Розамундой Эберхард был счастлив. Их совместные занятия, возможность слушать и понимать ее дарили ему радость. Но, когда Эберхард оставался один и углублялся в лес, предаваясь своим мечтам, он звал матушку, и она приходила, и снова обретала над ним былую власть, и снова ему слышался в шуме ветра ее голос, поучавший его и внушавший ему благие мысли.

Но он никому не рассказывал о том, как он встречается и о чем говорит с ней: так почтительный любовник молчит о поцелуях, которые ему дарит возлюбленная. Лишь холодная луна и тускло мерцающие звезды были свидетелями этих встреч, хотя о многом можно было догадаться: Альбина или бранила сына, и он был удручен ее упреками, или же она его жалела, и тогда ее страхи и сочувствие глубоко трогали Эберхарда. Вот почему он почти всегда возвращался из своего грота задумчивый, а порой и угрюмый. Когда Розамунда пыталась расспрашивать его, он мягко уклонялся от ответа. После встреч с матушкой Эберхард горько плакал и говорил что-то непонятное о своем мрачном будущем; в такие дни Розамунде не удавалось его утешить.

В остальном же Эберхард был ей всецело предан, и эта покорность с каждым днем доставляла ему все больше удовольствия.

Нужно заметить, что Розамунда не злоупотребляла своей властью и относилась к Эберхарду так мудро и бережно, как будто тем материнским чувствам, которые ее переполняли, никогда — увы! — не суждено было обратиться на другой предмет. Она радостно взялась за образование юного, девственного ума Эберхарда и с любовью довела это дело до конца. Вместе со своим учеником она еще раз прошла тернистыми путями науки; она была доброжелательна и терпелива; она обучила Эберхарда всему, что знала сама: истории, географии, рисованию, музыке, французскому и английскому языкам, не говоря уже о родной литературе. Во многом Эберхард превзошел ее, но в некоторых отношениях ему все еще было далеко до своей наставницы. Так один ребенок обучал другого, и это было прекрасно и трогательно! Перемена, которая произошла благодаря Розамунде в диком и невежественном деревенском мальчике, казалась настоящим чудом: он превратился в изысканного и просвещенного молодого человека.

Впрочем, мы не имеем здесь возможности подробно рассказать обо всем, что произошло за эти три года в замке Эпштейнов. Эберхард и Розамунда жили просто, всецело посвятив себя духовным радостям, и их существование было полностью лишено каких-либо значительных событий. Но все же можно попытаться вкратце описать один день из их жизни.

Утром Эберхард долго молился на могиле своей матушки, после чего покидал замок, где он уже окончательно поселился и где у него была своя комната, и шел в жилище доброго Йонатаса. Пока Розамунда (которая, кстати, оказалась прекрасной хозяйкой) прибирала в доме и расставляла все по своим местам, он занимался один: повторял пройденное накануне и самостоятельно готовил задания. Потом все семейство весело садилось за скромный завтрак. После завтрака наступало время напряженной и вдумчивой работы; занятия проходили в доме, если погода не внушала доверия, а если день выдавался погожий — то в лесу, на полянке или у родника. Не беда, если ученик и учительница располагались порой на обочине пшеничного поля, а чтение книг сопровождалось птичьими песнями. Сорванные у дороги цветы служили им закладками, и от страниц исходил аромат. Все это ничуть не мешало им постигать книжную премудрость.

Вечером наступало время отдыха и беседы. Если дело было зимой, наши герои устраивались у пылающего очага и слушали, как за окном падают снежные хлопья или капли дождя; летом они садились у порога на скамейку, обсаженную кустами жимолости и жасмина, и смотрели, как заходит солнце и на небе появляется первая вечерняя звезда.

У Йонатаса и Розамунды всегда была наготове какая-нибудь волшебная сказка или чарующая легенда. Память у смотрителя охоты была поистине неисчерпаема, и он славился своими рассказами на всю округу. Среди них попадались и разнообразные любовные истории, которые он, по простоте душевной, не утаивал от своих молодых слушателей; подобные истории могли бы быть для них небезопасны, если бы Йонатас не излагал их с такой непосредственностью и простодушием.

Когда истории иссякали, Розамунда садилась за клавесин и играла восхитительные пьесы Глюка, Гайдна, Моцарта и Бетховена, в то время только приобретавшего известность. Невозможно представить себе то потрясение, которое вызвала эти бессмертные мелодии в душе Эберхарда, зыбкой и глубокой, как море и как сама музыка. Пока быстрые пальчики Розамунды бегали по клавиатуре, безумная мечта словно на крыльях уносила его в бескрайние поля воображения.

Мы уже говорили, что Эберхард ни на минуту не переставал ощущать разлитую вокруг него вечную гармонию, слышать звучавшие в тишине небесные голоса. Иногда во вдохновенных, дивных мелодиях великих музыкантов он узнавал отдельные ноты той экстатической музыки, что звучала в его душе. И в эти минуты Розамунда казалась ему такой, какой раньше перед ним представала Альбина: она являлась ему окутанная мелодической вуалью, и небесные серафимы, игравшие на арфах, возвещали о ее появлении. В такие мгновения он был готов поклоняться девушке как святой, ему казалось, что он в раю, и только голос Йонатаса пробуждал его от прекрасного сна.

В одинокой жизни Эберхарда не происходило ничего замечательного. Но красота действительно так проста, что наш мечтатель, пристально вслушиваясь в какую-нибудь сонату или симфонию, казалось, узнавал в ней отголоски своей незаметной судьбы. Да, вот этот торжественный и протяжный бас напоминал ему о грустных и мрачных глубинах его души, где вечно жила память о мертвой матери; его глухой и угрожающий рокот звучал предвестием неведомого будущего, в то время как звонкие, живые фантазии, эти невесомые звуковые арабески, словно вышивка, оживляющие однообразную ткань аккордов, напоминали ему солнечные дни, улыбающееся лицо Розамунды, их занятия и игры, поля и леса, багровые от заходящего солнца. Убаюканный капризными переливами гармонии, Эберхард блаженно улыбался, но неожиданно взрывавшаяся, подобно грому среди ясного неба, нота вдруг звучала для него каким-то мрачным предзнаменованием.

Иногда рассказы и музицирование заменяло чтение вслух. Такие чтения становились подлинными и единственными событиями в их уединенной жизни. Однажды вечером Розамунда прочитала Эберхарду «Гамлета». Эберхард выслушал эту мрачную трагедию молча, потом встал и, не сказав ни слова, вышел из дома, сгорбившись под тяжестью нахлынувших на него мыслей.

На следующий день он рассказал Розамунде о том, какой след эта страшная эпопея сомнения оставила в его душе. Разве не существовало некоторого странного сходства, некоторого духовного родства между ним и Гамлетом — живым воплощением скепсиса? Оба были обречены вечно видеть рядом с собой призрак, оба были молоды, печальны и бессильны, оба предчувствовали, что им предстоит совершить нечто ужасное, оба были орудием в руках рока. Но Эберхард не осмелился поделиться с Розамундой еще одним своим наблюдением — его сходством с шекспировским героем: подобно Гамлету, он ощущал постоянную неуверенность перед лицом жизни, боялся надеяться, верить и главное — любить, поэтому он хотел бы сказать своей Офелии с такой же горькой безнадежностью: «Офелия, иди в монастырь!»

— Но в одном мы расходимся, — задумчиво продолжал Эберхард, — принцу Датскому известна та страшная миссия, на которую его обрекла судьба, а я, бедный изгнанник, пребываю в неведении. Он видит ту цель, к которой идет, тот кинжал, которым он должен нанести удар, и это ужасает его. А если бы он, как я, шел на преступление сквозь непроглядную тьму, если бы он, как я, знал, что он убийца, но убийца с завязанными глазами?

— О чем вы говорите, Эберхард? — испуганно воскликнула Розамунда.

— Я внушаю вам ужас и жалость, не так ли, Розамунда? Но я пока еще в своем уме, и, поверьте, мои сопоставления верны: Гамлет был орудием мести, и мне суждено стать причиной кары. От этого моя матушка так грустит и так горько плачет. Может быть, сам я не стану убийцей, но из-за меня совершится убийство, и совершит его Бог. Для этого я и живу на свете, Розамунда. Есть замечательные люди, которым суждено совершить великие дела и изменить лицо мира. Но мне не предначертаны такие достопамятные свершения. Увы! Я не свободен, как все мне подобные: я всего лишь орудие возмездия в руках Бога или дьявола, я всего лишь камень, брошенный на обочину дороги. Я годен только на то, чтобы какая-нибудь душа, споткнувшись о меня, свалилась в ад. Вот какая доля мне суждена, а вы, Розамунда, пытались сделать мою жизнь осмысленной и полезной. Ах! Вы напрасно старались! К чему все это, Боже мой? Свет нужен дворцам, а если зажечь лампу в темнице, взору предстанет лишь убожество.

Таковы были порой горькие жалобы этой печальной души, и Розамунде с трудом удавалось своей улыбкой, снова вселить в Эберхарда надежду и призвать его к смирению. И все же отважная девушка достигала цели, в этом ей помогали ее великодушие, доброта и упорство. Последствия от чтения «Гамлета» и «Вертера» она пыталась исправить с помощью других книг: «Подражание Христу» и «Жизнь святой Терезы».

Кому предстояло победить в этой борьбе между любовью и роком — Розамунде или Альбине? Розамунда жила и надеялась на лучшее. Мертвая Альбина была полна ужасных предчувствий. На чьей стороне была правда? Одному Богу это известно.

Теперь читатель знает в подробностях об этих трех годах жизни Эберхарда и Розамунды, жизни, полной трогательного и детского, пугающего и мрачного. Добавим от себя, что часто произносимое нами слово «любовь» никогда не срывалось с уст двух этих невинных созданий. Для этого душа Эберхарда была слишком печальна, а душа Розамунды слишком чиста. Дафнис и Хлоя христианской эпохи, они любили друг друга, о том не ведая и не признаваясь в своем чувстве даже самим себе. Только внешние обстоятельства могли случайно открыть им глаза на то, о чем они сами никогда не смогли бы догадаться.

Так они жили вдвоем, целомудренные, как дети, под синим небом, в деревенском домике, под сенью старых деревьев, всегда и везде вместе, рука об руку. Когда они склонялись над книгой, головы их соприкасались, и, увидев эту изящную и непринужденную позу, их можно было принять за античную скульптуру из белого мрамора.

IX

Добряк Йонатас был человеком честным и простым, но лишенным прозорливости. Он не мог догадаться об этой тайной страсти, а значит, не смог предотвратить развитие и последствия ее. Эберхард превратился в молодого человека, а Розамунда — в девушку, но ему они все еще казались детьми. Впрочем, здесь он не совсем ошибался: невинность молодых людей способствовала его заблуждению. Если бы они действительно были братом и сестрой, как они называли друг друга, то и тогда их беседы и игры не могли бы быть более чисты и непорочны. Если бы их спросили, любят ли они друг друга, они со всем своим простодушием ответили бы «да». Но, как это и случилось с Паоло и Франческой, какая-нибудь случайность, одно невзначай оброненное слово могли открыть им то неведомое, что происходило в их сердцах.

И в назначенный час Бог послал им такую случайность, дабы ускорить развязку этой нехитрой истории. Однажды, вернувшись после обхода леса домой, Йонатас обнаружил письмо. Оно было от Конрада. Вот уже три года, как он состоял в свите императора, и за это время от него не было никаких вестей. Пришедшее письмо было просто напоминанием; он почти ничего не сообщал о себе жителям домика, но, между прочим, обещал в скором времени навестить их. В своих славных странствиях по Европе он никогда не забывал о маленьком бедном семействе, нашедшем себе приют в лощине гор Таунус. Для всех у него нашлись добрые слова. Ведь во всем мире у Конрада не осталось людей ближе, чем они. Он вспоминал о них и на бивуаке, и тогда, когда трубы возвещали о начале битвы. А они вспоминали об отсутствующем? Говорил ли о нем Йонатас порой по вечерам? Молились ли дети за него Богу? А как поживает юный Эберхард, его товарищ, так гостеприимно встретивший его в замке Эпштейнов? Помнит ли он, как провожал своего дядюшку до Майнца? Какой он теперь — все такой же нелюдимый, одинокий и задумчивый? Или его приручили, как расиновского Ипполита? Обо всем этом спрашивал в письме Конрад.

— О да, конечно, он по-прежнему жив в нашей памяти и в наших сердцах! — с умилением воскликнул Йонатас. — Благородное сердце! Как это мило с его стороны, что он не забыл нас! Садитесь за стол, дети! Выпьем за здоровье Конрада!

По этому случаю наш добрый Йонатас выпил за ужином больше, чем обычно, и, два-три раза опорожнив свою воскресную кружку, он почувствовал себя размякшим, и у него развязался язык.

Был конец декабря. Пока семейство ужинало, на улице стемнело. За окном мелькали крупные снежные хлопья, но в домике ярко пылал камин, а, как хорошо известно, теплое местечко у огня, когда снаружи воет зимний ветер, располагает к беседе не меньше, чем вино.

Когда после ужина все вышли из-за стола, Йонатас, скрестив руки на груди, расположился в своем большом кресле, обитом лоснящейся кожей, дети сели бок о бок на скамейку, стоявшую в изножье кровати, и приготовились слушать.

Естественно, речь зашла о Конраде. Йонатас был со свояком почти одного возраста и помнил его еще ребенком. Сначала он рассказал детям о его пристрастии к прогулкам в одиночестве, о его неизменной серьезности, а потом постепенно перешел к истории о том, как случилось, что граф Конрад фон Эпштейн, то есть один из самых знатных людей Германии, стал частым гостем в доме старого смотрителя охоты Гаспара и возлюбленным простой крестьянской девушки Ноэми.

Розамунда и Эберхард слушали эту историю с величайшим вниманием: уж очень многое в ней напоминало им их отношения. В очаге комнаты горел огонь, и Йонатас, удобно расположившийся под высоким каминным колпаком, был ярко освещен, в то время как молодых людей, забившихся в угол, скрывала глубокая тень. Они почему-то затаили дыхание и почувствовали, что их охватывает волнение, как будто должно было произойти нечто важное.

— Известно ли вам, — лукаво спросил Йонатас, — когда и как я стал замечать, что его милость Конрад влюблен в Ноэми? Это случилось тогда, когда я увидел, с какой подозрительной частотой происходят их «случайные» встречи. У Ноэми была маленькая белая коза, которую она часто пасла на лесной опушке. И что самое невероятное, в какое бы время и какой бы дорогой она ни шла, можно было не сомневаться, что по пути ей встретится господин Конрад, прогуливающийся как ни в чем не бывало с ружьем или с книгой. Он подходил к ней, произносил какие-нибудь незначительные слова, и вот уже завязывался разговор. Когда Ноэми не пасла козу, Конрад сам навещал девушку. Если же она выходила из дома на воскресную службу в церковь, то опять любовь вела Конрада за ней следом. В то время я был молод, как и они, и, честное слово, не нужно было большого ума, чтобы догадаться, что на самом деле все эти встречи были любовными свиданиями.

Тут глаза Эберхарда и Розамунды встретились, хотя в темноте трудно было что-либо разглядеть. Ведь и они тоже часто оказывались в одном и том же месте, словно притянутые неодолимым магнитом, и не могли объяснить себе, как это могло случиться. Они никогда не договаривались о встрече. Они просто гуляли в полном одиночестве, думая друг о друге. Но вдруг, перескочив через изгородь или свернув с тропинки, они внезапно встречались, с удивлением и радостью понимая, что какие-то невидимые нити, какие-то тайные чувства влекут их друг к другу против их собственной воли.

— Помню еще, — продолжал Йонатас, — как однажды собака папаши Гаспара загрызла птичку Ноэми — ручную славку. Эта птичка жила в лесу, но по первому зову своей хозяйки возвращалась, садилась ей на руку и пела чудесные песни. Ноэми очень любила маленькую певунью и горько оплакивала ее гибель. Конрад, узнав об этом, ничего не сказал и ушел в лес. К вечеру он вернулся — в изодранной одежде и с окровавленными руками. В диких зарослях, куда не мог пробраться даже мой пес Кастор, он отыскал гнездо певчих славок и принес безутешной Ноэми пять птиц вместо одной; этот дар был залогом их будущего. Горе маленькой Ноэми сразу же сменилось радостью. Но подобный подвиг настолько не соответствовал уравновешенному характеру Конрада, что, по правде говоря, если бы Гаспар был более проницательным…

Розамунда и Эберхард не расслышали конца фразы. Их руки встретились и переплелись: Розамунда в этот момент вспомнила об одном неожиданном подарке, который ей преподнес в свое время братец Эберхард.

Однажды Розамунда начертила ему на листе бумаги точный план маленького сада, за которым она ухаживала, когда жила в монастыре, и о котором все время вспоминала. Этот садик занимал около десяти квадратных футов; в нем росли кусты белых роз, смородина, клубника, а также множество разнообразных цветов, сменявшихся в зависимости от времени года. На следующий день Розамунда гуляла в саду Йонатаса и вдруг внезапно вскрикнула от радости и удивления: в углу сада она увидела цветущий участок, в точности похожий на тот, который она оставила в монастыре Священной Липы. Подняв голову, она заметила наблюдавшего за ней Эберхарда. Подарок юноши имел для нее особую ценность еще и потому, что Эберхард взял в руки лопату и грабли чуть ли не впервые в жизни.

Таким образом, нельзя было не признать, что история про птичку была как две капли воды похожа на историю про садик; Эберхард и Розамунда были потрясены и восхищены этим открытием. Девушка сжала руку Эберхарда, словно желая еще раз поблагодарить за радость, что он доставил ей в тот день. Не разнимая горячих рук, они слушали, о чем им рассказывал увлеченный воспоминаниями молодости Йонатас, и перед их внутренним взором представала иная, неведомая им жизнь.

— Поистине, у них обоих были золотые сердца, — продолжал сторож. — Они были чисты душой, как дети Господни, и в конце концов невозможно было их винить за то, что они молоды, красивы и любили друг друга. Я был почти их ровесник и тогда же добивался руки моей милой Вильгельмины, поэтому я понимал их лучше, чем они сами себя понимали. Случилось так, что однажды Ноэми заболела, слава Богу, не очень серьезно, но врач запретил ей в течение нескольких дней выходить из дому и даже покидать свою комнату. Конрад остался один, но причин для беспокойства у него не было. Однако он впал в такую глубокую тоску, что рассеять ее не было никакой возможности. Мне в то время уже приходилось иногда заменять Гаспара; так вот, всякий раз, обходя лес, я встречал несчастного Конрада, и мне было больно на него смотреть — так он был грустен и безутешен. Конрад скрывал от меня свои слезы, ибо не хотел признаваться в своей тоске кому бы то ни было, даже себе самому. А когда я начинал расспрашивать его — со всей почтительностью и деликатностью, к которым меня обязывали его положение и те теплые чувства, что я к нему питал, он отвечал мне так: «Что я могу тебе сказать, мой милый Йонатас? Я и сам не знаю, что со мной происходит, сам не могу понять причину своей тоски. Все меня ранит, все меня беспричинно раздражает, а если по моим щекам текут слезы, то уверяю тебя, Йонатас, они текут безо всякой причины, просто так». Вот что он мне говорил, а я делал вид, что верю ему; но, по правде говоря, мне-то была прекрасно известна причина его грусти, и можно было ему об этом сказать, если бы он на самом деле не догадывался о ней. Ведь я понимал его, как никто другой: я любил Вильгельмину, как он любил Ноэми, и тоже был в разлуке с ней.

Эберхард и Розамунда и так уже были сильно смущены, и если бы их лица не скрывала густая тень, то от этих слов они пришли бы в полное смятение, потому что теперь они попеременно то бледнели, то краснели. Дело в том, что месяц назад Розамунда уехала на несколько дней в гости к двоюродной сестре своего отца в Шпайер, а когда она вернулась, Эберхард рассказал ей о том, какой тоской, каким унынием были полны для него эти долгие дни, словно она увезла с собой его душу, и как он плакал часами напролет, сам не зная отчего.

«Боже мой! Боже мой! — говорили они себе. — Так значит, если мы всегда, каждую минуту нашей жизни чувствовали, что нас влечет друг к другу, если мы были готовы пожертвовать своим счастьем и самой своей жизнью, лишь бы исполнить желания друг друга, если мы не могли жить и дышать друг без друга — так это значит, что мы влюблены? Боже мой! Так вот оно, то слово, которое все объясняет, — „любовь“«.

И тогда нашим очарованным и растерявшимся детям открылся новый, неизвестный им мир. Их бросало то в жар, то в холод. Их тела соприкасались, руки были тесно сплетены, и, если бы они не вслушивались так пристально в свои беспорядочные мысли, они могли бы различить биение собственных сердец.

За окном стояла безмятежная и ясная ночь. Ветер, бившийся в стены домика, стих. Тучи рассеялись, и на чистом небе сияла луна; ее свет проникал сквозь щели в ставнях. Лес, казалось, уснул. Тишина, царившая вокруг, почти испугала Эберхарда и Розамунду.

— А как Конрад и Ноэми объяснились друг с другом? — спросил Эберхард дрожащим голосом, и Розамунда поняла, что он взволнован не меньше, чем она.

— Они поняли друг друга без слов, — ответил добрый Йонатас. — Влюбленным не нужны слова. Впрочем, их нельзя было назвать влюбленными. К некоторым людям неприменимы слова, пригодные для всех остальных. Я говорю чистую правду: они были так безгрешны и чисты, что казались мужем и женой еще до свадьбы, и я всегда верил, что Бог соединил их раньше, чем священник. К тому же, они потом много страдали, многое пережили, поэтому для меня свято все, что связано с ними. История их непорочной и прекрасной любви кажется мне не менее достойной почтения, чем жития святых мучеников, и, когда я думаю об их судьбе, мною овладевают поистине религиозные чувства. Не будет преувеличением сказать, что в моем отношении к ним было больше поклонения, нежели любви. Они и сами знали, как я им предан, и относились ко мне как к члену своей семьи, поверяя мне все свои тайны. О! С какой нежностью, с каким умилением они говорили мне друг о друге! Вот что рассказала Ноэми своей сестре Вильгельмине, а та рассказала мне, когда стала моей женой. Однажды Ноэми и Конрад, держась за руки, сидели вдвоем на скамейке. На коленях у них лежала какая-то книга, но они читали не ее, а каждый в сердце другого; когда они ощутили чистое дыхание друг друга, их нежные губы сблизились, и, честное слово, сами не зная, как это получилось, Конрад и Ноэми без единого слова сказали друг другу о том, что каждый из них, впрочем, уже давно чувствовал: они любят друг друга!

В то время как простодушный Йонатас, ни о чем не подозревая, говорил все это, Эберхард и Розамунда под покровом темноты все сильнее сжимали руки, все теснее придвигались друг к другу. Ими овладело смятение, они были очарованы, они задыхались. Никто их не видел, и они сами не видели друг друга. Рука юноши обняла дрожащее тело своей подруги, и Розамунда, сама Розамунда, утратила твердость и способность рассуждать, будучи не в силах сопротивляться охватившему ее порыву. Их волосы соприкоснулись, лица сблизились, дрожащие губы слились в поцелуе. Но счастье, которое озарило их в это мгновение — счастье первого поцелуя — было коротким, как вспышка молнии. В испуге они быстро отпрянули друг от друга. Йонатас как будто только того и ждал.

— Ну все, дети, — сказал он. — Пришло время расходиться. Огонь в камине почти потух, да и вам, господин граф, уже пора возвращаться в замок, а тебе, Розамунда, в свою спальню.

Голос Йонатаса пробудил их от упоительного сна и заставил спуститься с небес на землю.

Все трое встали. Эберхард и Розамунда были так ошеломлены, так сильно дрожали, что им пришлось опереться друг о друга, чтобы не упасть. Сказав на прощание несколько слов и пожав друг другу руки, они расстались. Йонатас был безмятежен и продолжал думать о прошлом. Розамунда и Эберхард — взволнованы до глубины души и погружены в размышления о будущем.

Простодушные дети! Как же бились их бедные сердца, как учащено было их дыхание, словно они долго бежали изо всех сил! Да и в самом деле, разве они сейчас не пробежали в один миг длинную дорогу юности, которая называется любовью?

Так Эберхард и Розамунда узнали о том, что происходило в их сердцах. История Конрада и Ноэми, казалось, послужила судьбе черновиком, который та набросала, прежде чем написать историю любви их племянников. Какую страшную развязку судьба предназначила этой новой истории?

Как мы уже сказали, это ведомо было одному лишь Богу.

X

На другой день наши влюбленные — а теперь мы можем называть их так — пришли на утренний урок в лесной грот, поросший изнутри мхом, отчего в нем было тепло даже зимой. Радость, переполнявшая сердце Эберхарда, светилась в его глазах. Розамунда же казалась задумчивой и серьезной как никогда.

Излишне говорить, что оба они провели ночь без сна.

Когда прошел момент первого удивления, юноша погрузился в пьянящий, упоительный бред, не покидавший его до утра. Он любит! И он любим! Любим! Так вот как называется то, что занимало все их мысли и наполняло все их существование; эти невольные порывы, это смятение, это томление — все это называется любовью! Перед Эберхардом открылся неизведанный мир: прошлое озарилось светом нового дня, превратившись в цепь сладостных воспоминаний; будущее заблистало тысячью сияющих надежд. О, теперь он не будет больше грустить! Если действительно ему суждено мрачное будущее — так что ж? Ведь теперь он не одинок, теперь у него есть то, в чем он всегда сможет найти спасение.

Розамунда провела ночь в тоске и страхе. Нет, она была достаточно мужественна, чтобы не упрекать себя за то, что уступила непреодолимому порыву страсти. Но она не могла простить себе того, что, дав повод для новой вспышки гнева Максимилиана, она стала причиной новых несчастий Эберхарда. Так-то она отплатила своей благодетельнице Альбине за всю ее доброту? Полюбив, она осталась чиста перед Богом, но в глазах света ее чувство было предосудительным, и судьба Конрада и Ноэми, очаровавшая ее накануне, на следующий день ужаснула ее. Чем закончилась для Конрада и Ноэми их святая любовь? Изгнанием, отчаянием, смертью. И все же граф Рудольф не испытывал к сыну ненависти, как Максимилиан к Эберхарду, да и Конрад не дал Ноэми того, что дала Розамунда Эберхарду и что составляет духовную жизнь всякого человека, — образования.

Итак, когда наши друзья встретились в лесном гроте, Эберхард был весел, но Розамунда держалась строго.

Эберхард давно ждал девушку и, заметив ее, бросился ей навстречу, дрожа от нетерпения.

— Ах, Розамунда! — воскликнул он. — Это вы! О, мне не хватает слов! Но послушай: я хочу сказать тебе одно только слово — слово, в котором заключен весь земной мир, — я люблю тебя! И еще одно слово, в котором заключен мир небесный, — ты любишь меня, Розамунда!

Эберхард упал перед девушкой на колени, молитвенно сложив руки и устремив на нее очарованный взгляд.

— Эберхард, друг мой, брат мой! — сказала Розамунда с тем неизменным достоинством, которое сквозило в каждом ее слове и движении. — Встаньте, Эберхард. Поговорим как брат и сестра — так мы говорили всегда. Я никогда не откажусь от того молчаливого признания, которое вырвалось у меня в минуту восторга: да, я люблю вас, Эберхард, так же, как вы любите меня.

— Ангелы небесные, слышите ли вы эти слова?! — воскликнул пылкий юноша.

— Да, — задумчиво продолжала Розамунда, — я люблю вас, как Ноэми любила Конрада, и мне сладостно повторять эти слова. Но подумайте, какая судьба постигла Конрада и Ноэми. Я могу отдать вам свою жизнь, но я не могу, к сожалению, принять в жертву вашу. Вы иногда говорите, что в будущем вас ждет великое несчастье — такое у вас предчувствие. Я скорее умру, чем соглашусь стать причиной этого несчастья! Что касается меня самой, то я согласна страдать, но заставлять страдать вас — это свыше моих сил, предупреждаю вас, Эберхард. Сон, который пригрезился нам вчера вечером, губителен, и нам лучше забыть о нем.

— Забыть об этом — значит забыть всю мою жизнь, — ответил Эберхард, — ибо этот сон стал моей жизнью, моим дыханием, моим существом, он стал неотделим от меня. Отныне ничто не в силах разлучить нас, Розамунда: я принадлежу вам, а вы принадлежите мне.

— Зачем же нам разлучаться? — ответила Розамунда, которая искренне старалась хранить твердость, но по наивности своего сердца безотчетно действовала так, как лукаво и властно подсказывало ей ее чувство. — Мы можем оставаться вместе, Эберхард, но при условии, что мы заживем по-старому, что мы оба навсегда вычеркнем из нашей памяти этот безумный вечер, что мы вернемся к нашим тихим и невинным беседам. Вы, Эберхард, будете как брат служить мне защитой и поддержкой, а наши матери — ангелы небесные — всегда пребудут с нами. Если вы согласны, то впереди нас ждет много счастливых дней, потому что, признаюсь вам, мне и в самом деле было бы сейчас нелегко отказаться от нашей дружбы. Если мы твердо и смиренно будем исполнять свой долг, то Бог будет к нам благосклонен и поддержит нас, а в его руках наше будущее.

— Будущее!.. — горько воскликнул Эберхард. — Да, конечно, давайте отложим наше счастье, как откладывают визит кредитора, не будучи в состоянии заплатить долг.

— Эберхард, мой друг и брат! — грустно сказала Розамунда. — К чему эта ирония? Вы несправедливы ко мне. Почему же тихие и невинные радости, которых вам хватало еще вчера, вызывают у вас теперь такое презрение? Разве вы больше не хотите, чтобы ваша подруга, ваша сестра оставалась священной для вас, непорочной и честной в глазах окружающих?

— Да, Розамунда, но именно для того, чтобы вас все по-прежнему почитали и преклонялись перед вами, мы и не можем ограничиться неопределенными словами, говоря о нашем будущем. Послушайте: мое одиночество, из-за которого я когда-то пролил столько горьких слез — Господь Бог и моя матушка тому свидетели, — теперь только радует меня. Отец решил больше не вмешиваться в мою жизнь, при условии, что и я не буду его беспокоить, поэтому я свободен и сам себе хозяин. Так вот, моя жизнь отныне принадлежит вам, и не я ее вам отдаю, а сам Бог, потому что, сделав меня сиротой, он дал мне право распоряжаться своей жизнью. Примите же этот дар, Розамунда. Прошу вас: будьте моей женой.

— Увы, Эберхард! Те же самые слова Конрад должен был бы сказать Ноэми… А Ноэми… Вспомни, Эберхард.

— Ноэми умерла на эшафоте, не так ли?.. Но я не предлагаю вам тайный брак, Розамунда. Нет, мы обвенчаемся открыто, в часовне Эпштейнов, и наш брак не будет тайной ни для Бога, ни для людей, ни даже для моего отца. Из книг, которые вы давали мне читать, я немного знаю свет, и мне кажется, что я могу угадать чувства и намерения графа Максимилиана. Если бы я старался выдвинуться, быть на виду, если бы я претендовал на славу своего имени и требовал бы своего места под солнцем и милостей императора — тогда бы отец проклял меня и постарался бы от меня избавиться. Но поскольку я довольствуюсь своей судьбой, не ищу признания при дворе, известности, почестей, то в этом случае, по соображениям его ограниченного ума, мое «падение» и мой неравный брак не могут быть для него оскорбительны. И можете мне поверить, он не стал бы меня отговаривать от этого шага — напротив, если бы он мог, он бы подталкивал меня к этому браку. Само мое существование ущемляет его гордыню и честолюбие, поэтому он будет только рад, если сможет избавиться от меня с моей же помощью, уверяю вас, Розамунда. Как только я женюсь на вас, между ним и мной встанет непреодолимая преграда, ему больше не придется отдавать кому-либо отчет в моих действиях и краснеть за меня, виноват буду я один, а ему останется только жаловаться на свою судьбу; таким образом он окажется в удобном для себя положении и будет втайне благодарен мне за это. Тогда он наконец сможет спокойно думать о своем преуспеянии, о будущем моего старшего брата, ведь Альберт отныне действительно станет единственным его сыном. Я больше не смогу в роли досадного лишнего третьего лица мешать осуществлению их величественных планов! Я превращусь в непокорного сына, который женился на простой крестьянке, как это сделал Конрад фон Эпштейн и поэтому был по заслугам отвергнут отцом! Как Конрада, меня все забудут и никогда не вспомнят о моем существовании; но нам, в отличие от Конрада и Ноэми, не придется менять нашу жизнь и скитаться в поисках приюта для нашего счастья. Граф фон Эпштейн безвыездно живет в Вене и, судя по его письму, не собирается покидать столицу. А мы с вами, Розамунда, сможем жить здесь, в доме вашего отца, вдвоем, всеми забытые, а значит, спокойные и счастливые. Соглашайтесь, Розамунда: вам предлагает руку не богатый наследник рода Эпштейнов, а бедный, всеми презираемый и никому не известный изгнанник, которому вы великодушно можете подарить сокровища своей любви и счастье видеть ваш радостный взгляд и ваше чистое чело. Этот шаг требует от вас самоотверженности, но разве она не желанна вам? Или вы не верите, что наша жизнь будет настоящим раем? Я, ваш друг и брат, предлагаю вам этот рай; неужели у вас хватит смелости отказать мне?

— Эберхард! Эберхард! Не искушайте меня! — сказала Розамунда взволнованно, но при этом достаточно твердо отстраняясь от юноши. — Да, то, что вы предлагаете мне, — это неземное счастье. Но мы с вами живем на земле, и было бы наивностью или безумием надеяться, что земное счастье может быть абсолютным. И точно так же было бы кощунством и святотатством безо всяких колебаний предрекать себе жалкое будущее, как это делали вы. Неужели вам не известно, бедный мой мечтатель, что на земле надо уметь ждать, а не витать в облаках?

— О Розамунда, Розамунда!! — воскликнул Эберхард. — Не напоминайте мне о моей судьбе, не ввергайте меня снова в пучину тоски. Мне кажется, что вы могли бы отвести от меня беду, которую чует мое сердце, что вы могли бы, как добрая фея, одним мановением руки превратить все мои сомнения в пустые домыслы. Если вы оттолкнете меня, то я буду думать, что вы испугались зловещего наследства, которое я получил от судьбы, и не хотите разделить мои горести.

— Ах, не говорите так! Не нужно так думать! — взволнованно сказала Розамунда. — Единственное, чего я боюсь, — это усугубить ваши беды, но, клянусь вам, для меня не было бы большего счастья, чем разделить вашу судьбу.

— Так значит, вы согласны! Вы моя, Розамунда! Вы моя жена! Теперь ничто мне не страшно — ни горе, ни смерть! Пусть я буду счастлив с вами на этой земле только один день, а где он продолжится — здесь или на небесах — разве это важно?

Эберхард говорил красноречиво, пламенно, убедительно, и Розамунда почувствовала, как и накануне, что неведомая сила увлекает, завораживает ее. Она бессильно опустилась на обломок скалы, а Эберхард мгновенно, как по волшебству, очутился у ее ног. Она рассеянно смотрела вокруг: на грот, на мшистые скамейки — на все то, что было свидетелем упоительных и безмятежных часов, которые они провели вместе. Ее охватило чувство неземного счастья, и она — возвышенное, непорочное создание — отдалась мощному обаянию этого опасного чувства. Сама тишина, царившая вокруг, была полна смятения и соблазна.

Но именно сила этих незнакомых ей доселе чувств заставила ее гордую безгрешную душу очнуться от сна. Розамунда провела рукой по своему прекрасному лбу, стараясь изгладить даже следы тех мыслей, которые теснились в ее голове, резко встала и уверенным жестом приказала Эберхарду встать.

Затем, стоя перед своим покорным возлюбленным, она сказала ему твердо, спокойно и решительно:

— Брат, не будем поддаваться слабости и опасным соблазнам. Можем ли мы в одну минуту, не размышляя, как легкомысленные дети, связывать — увы, не наши души: они давно связаны, — но наши судьбы? Брат мой, будем хладнокровны и мужественны, посмотрим спокойно в лицо будущему, которое нам предназначил Господь, окинем взором тот путь, по которому нам предстоит идти.

— Вы размышляете! — воскликнул Эберхард. — Значит, вы не любите меня!

— Я люблю вас, Эберхард, и мое чувство свято — Бог тому свидетель. Когда я думаю о вас, мною овладевает нежное и отрадное чувство, но в этом чувстве много серьезного и, можно сказать, материнского.

— Вы не любите меня, не любите меня! — твердил Эберхард.

— Выслушайте меня, Эберхард, — просто и искренне сказала ему Розамунда. — Мне действительно кажется, что моя любовь не похожа на вашу, но, вероятно, я люблю вас так, как мне это свойственно. Вчера, оправившись от волнения, я всю ночь думала, пыталась разобраться в себе, и сейчас я могу вам сказать вот что: обещаю вам, Эберхард, клянусь вам, что, если мне не суждено стать вашей, я не буду принадлежать в этом мире никому, кроме Бога. Сама мысль о возможности связать свою жизнь с кем-то другим, кроме вас, Эберхард, для меня невыносима. Если это сможет вас хоть немного утешить и успокоить, я буду счастлива.

— Сейчас ваши слова приводят меня в восторг, Розамунда, но смогу ли я довольствоваться ими завтра?

— И сегодня и завтра моя жизнь принадлежит вам, Эберхард. Но прошу вас, давайте оставим нашей любви возможность проверить себя временем и страданием; у горя, как и у счастья, есть свои права. Мне кажется, что, если мы примем ниспосланное нам блаженство, не испытав себя, судьба будет нам мстить. Меня учили, что бы я ни делала, всегда думать о Боге. Чего я хочу от вас? Терпения. Быть может, я совершила большую ошибку, дав вам повод безосновательно надеяться; я была благоразумна только сегодня и только наполовину. Хотя вы и утверждаете, что я не люблю вас, я все же не могу просто так отказаться от возможности быть счастливой: это превыше моих сил… Да простит мне Бог! О моя матушка, о Альбина, простите меня!

— Ах, Розамунда, моя матушка не только прощает, но благодарит вас за своего сына, ибо благодаря вам в мое мрачное и тоскливое существование войдут свет и красота. Вот, Розамунда, от имени моей матушки — и пусть ее именем будут освящены все мои намерения и поступки — примите это кольцо, которое она носила до замужества, примите его в знак любви от нее и от меня. Вы были так великодушны: вы не лишили меня надежды на будущее. Пусть же это кольцо станет залогом того, что мы обручены, мой ангел!

— Вы действительно этого хотите, Эберхард?

— Я прошу, я умоляю, — ответил юноша.

— Тогда выслушайте мои условия, — сказала Розамунда.

— О, я слушаю, слушаю вас.

— Прежде всего, если я связываю свою жизнь с вашей и делаю это от чистого сердца, то хочу, чтобы вы при этом сохранили полную свободу.

— О Розамунда!

— Я так хочу, Эберхард. Это солнечное утро навсегда останется в нашей памяти, но мы никогда больше не будем о нем говорить. И мы снова станем теми, кем были вчера, — братом и сестрой, мы возобновим наши занятия и наши мирные беседы. Отныне мы не произнесем слова «любовь» и будем ждать, сохраняя спокойствие и доверие друг к другу, пока время и Провидение не пошлют нам какой-нибудь знак.

— Боже мой, но это ужасное ожидание может длиться бесконечно!

— Через два года, Эберхард, ровно в тот день, когда нам обоим исполнится двадцать лет, вы объявите о вашем намерении отцу, а там будет видно.

— Два года! Через два года!

— Да, брат. Это мое решительное и непреложное требование. Согласны ли вы с ним?

— Я покоряюсь вашей воле, Розамунда.

— Наденьте мне на палец ваше кольцо, Эберхард. Спасибо, друг мой. С этого дня сердце мое будет знать, что я ваша невеста, но в остальном я останусь вам, как и прежде, лишь сестрой.

— Милая Розамунда!

— Будьте добры, Эберхард, покажите мне окончание вашего перевода «Гамлета».

Нетрудно догадаться, что, несмотря на героическое решение молодых людей, урок на этот раз прошел быстрее обычного, а ученик и учительница были несколько рассеянны. Однако они остались верны своим обещаниям и не выказывали никакой слабости.

XI

К Розамунде вернулись покой и счастье. Бедное дитя! Выиграв время, она уже праздновала победу. Она избежала выбора между любовью и долгом, смогла примирить свою страсть со своей совестью, поэтому была довольна собой и повторяла себе каждую минуту, что Бог и Альбина тоже должны быть ею довольны.

«Два года — это так долго, — говорила она себе, — к тому времени Эберхард, увы, наверняка разлюбит меня. Но зато я избавила его от угрызений совести. Все это время он будет рядом со мной, и если через два года его любовь не пройдет… Но видит Бог, я совершенно уверена, что через два года он разлюбит меня».

Что до Эберхарда, то он расстался с Розамундой опьяненный любовью и обезумевший от радости.

«Два года послушания — совсем не так много, — рассуждал он, — ведь все это время я буду видеться с ней. За два года мне удастся доказать ей, как нежно я ее люблю. Мне кажется, я верно рассчитал намерения отца, впрочем, надо испытать его: Бог простит мне эту хитрость. Я попытаюсь пробудить в нем беспокойство и заставлю его поверить в мое честолюбие. Когда же он увидит, что, вместо того чтобы добиваться положенного мне по праву — а такое требование его бы напугало, — я люблю простую девушку и намереваюсь на ней жениться, он успокоится. Он засыплет меня упреками, но позволит делать все, что я захочу, и тогда Розамунда, которая из гордости отказала бы знатному и могущественному жениху, не сможет в своей самоотверженности оттолкнуть меня, одинокого и всеми покинутого. Да, я так и сделаю: сегодня же напишу отцу и попробую какими-нибудь неясными намеками и двусмысленными фразами зародить в его душу тревогу. Но сначала надо перечитать ту записку, которую он прислал Йонатасу и в которой он предлагает мне свободу в обмен на мои права; это поможет мне правильно составить письмо».

Эту записку Эберхард бережно хранил в замке Эпштей-нов, в своей комнате. Задумчиво опустив голову, он побрел в том направлении, где виднелись высокие башни семейной цитадели Эпштейнов. По дороге он обдумывал, в каких выражениях составить письмо графу, и, когда он подходил к воротам замка, текст этого письма почти уже полностью сложился в его голове.

«Да, именно так его можно пронять, — рассуждал он. — Именно эти струны его души нужно затронуть, и успех будет почти обеспечен. Поскольку отец поклялся никогда больше не возвращаться в замок, придется прибегнуть к помощи письма».

Рассуждая таким образом и радуясь от души своей выдумке, Эберхард не спеша переступил порог главного входа. И тут, подняв голову, он увидел, что перед ним с мрачным и надменным видом стоит граф Максимилиан в траурной одежде. И отец и сын вздрогнули от неожиданности.

Граф Максимилиан фон Эпштейн принадлежал к разряду хитрых и изворотливых политиков, которым прямой путь из одной точки в другую всегда кажется самым длинным. Если бы кто-нибудь мог наблюдать встречу Максимилиана с сыном со стороны, он бы подумал, что видит перед собой дипломата, который за тысячью уловок и обиняков прячет какую-то свою тайную цель, ни на минуту не теряя ее из виду. Было видно, что ловкий и проницательный Максимилиан хочет нащупать почву, узнать, что происходит в душе сына, прежде чем произнести ту выражающую его намерения фразу, которая уже готова была сорваться с его губ и стать сигналом к неожиданному повороту событий, подобно реплике драматического актера.

— Ваша милость граф фон Эпштейн! — вырвалось наконец у изумленного Эберхарда.

— Обнимите меня, сын мой, и называйте меня вашим отцом, — ответил граф.

Эберхард колебался.

— Я спешил увидеть вас, — продолжал Максимилиан, — и для этого приехал из Вены, затратив на этот путь всего четыре дня.

— Чтобы увидеть меня, сударь? — пробормотал Эберхард. — Вы приехали, чтобы увидеться со мной?

— Подумайте сами, сын мой, вот уже три года, как я не видел вас, три года эти ужасные заботы о государственных делах держали меня в Вене, вдали от вас. Но я должен сказать вам нечто лестное, Эберхард: я оставил здесь ребенка, а теперь передо мной мужчина. Вы приводите меня в восхищение: так вы красивы и мужественны. Когда я вижу, как вы изменились, мое отцовское сердце переполняется радостью, гордостью и ликованием.

— Ваша милость, — сказал Эберхард, — если бы я мог поверить тому, что вы говорите, я был бы горд и счастлив.

Эберхард не мог прийти в себя от удивления. Действительно ли перед ним стоял граф Максимилиан? Неужели этот когда-то суровый и жестокий человек говорил теперь с ним с такой мягкостью и добротой? Эберхард был наивен и простодушен, но любовь сделала его более прозорливым, поэтому он сразу заподозрил в словах графа ловушку и был настороже. Граф же, со своей стороны, пристально вглядывался в лицо Эберхарда, стараясь прочитать его мысли и чувства.

Забавно было наблюдать эту сцену: встречу отца и сына после трехлетней разлуки. Они и в объятиях были полны недоверия друг к другу и вели тонкую игру, выражавшуюся в бесконечных взаимных уверениях; подобно карточным игрокам или дуэлянтам, они сверлили друг друга взглядами и пристально наблюдали за каждым движением противника, не переставая соревноваться в излиянии родственных чувств.

— Да, Эберхард, — продолжал граф тем же фальшивым тоном, все время вопросительно поглядывая на сына, — вы не можете себе представить, с какой радостью я возвращался в замок Эпштейнов, как ликовала моя душа при мысли о том, что я снова увижу своего сына, кого я немного недооценивал и кому я поэтому не уделял, быть может, достаточно внимания. Но ведь вы простите мне, я надеюсь, эту невольную забывчивость, вызванную беспрестанно одолевавшими меня заботами. Я горько сожалею о том, что здесь, в одиночестве, вы были лишены возможности учиться, читать книги и поэтому совсем не знаете света. Но для такой благородной души, как ваша, образование никогда не приходит поздно. Позвольте представить вам ученейшего доктора Блазиуса, специально приехавшего со мной из Вены, чтобы проверить уровень ваших знаний и в случае необходимости довести ваше образование до должного уровня.

В это мгновение Эберхард увидел, что из дверей ему навстречу идет долговязый, худой, одетый в черное человек. Услышав, что произносят его имя, он низко поклонился Эберхарду и пробормотал несколько слов, из которых его будущий ученик разобрал нечто вроде «ваша милость» и «мое почтение».

«Все ясно, — подумал Эберхард. — Теперь я понимаю, что кроется за ласковыми словами моего отца и предупредительностью учителя: они хотят узнать, остался ли я таким же невежественным и безобидным ребенком, каким был раньше, или же по какой-то случайности стал для них опасен. Пришло время заронить тревогу в их подозрительные души и показать им, что при необходимости я могу распознать и опрокинуть все их планы».

— Отец, — с поклоном произнес молодой человек, — я чрезвычайно признателен вам, а равно и господину профессору, что вы соблаговолили принести свет науки бедному изгнаннику. Действительно, здесь я не имел возможности вполне удовлетворить жажду знания, и от этого она стала лишь сильнее.

— Увы! — произнес Максимилиан. — В этом следует упрекать скорее меня, нежели вас. Но все это поправимо, не так ли, доктор Блазиус?

— Вне всякого сомнения, ваша милость, вне всякого сомнения, — ответил профессор. — Мне в тысячу раз приятнее иметь дело с девственным умом, с тем, что называют «табула раза», с чистым листом, на котором еще не нанесено ни одного знака, чем с интеллектом, перегруженным предвзятыми доктринами и ложными убеждениями. Нам придется многое сделать, но зато ничего не нужно будет переделывать, а это уже хорошо.

— Благодарю вас за то, что вы не теряете надежды, — сказал граф.

— А я за то, что вы не отчаиваетесь, — добавил Эберхард, в глубине души возмущенный комедией, в которой его заставили участвовать. Но, отвечая иронией на их лживые слова, он испытывал от этого своеобразное удовольствие, смешанное с горечью.

— Итак, — сказал доктор, — мы начнем с того, что обратимся к самым элементарным познаниям во всех областях: истории, языках, точных науках, философии — это отличная идея.

— Чтобы вы не теряли времени понапрасну, — сказал Эберхард, наблюдая за тем, какое впечатление его слова производят на отца, — я думаю, дорогой профессор, что нам лучше будет сразу оставить в стороне практические познания, с которыми я не испытываю никаких трудностей, и обратиться к основным проблемам каждой из названных вами наук. Что касается истории, то тут, я думаю, вам не удастся сообщить мне ничего нового относительно фактов, однако я буду счастлив побеседовать со столь просвещенным человеком, как вы, о философском аспекте исторических событий. Позвольте вас спросить, господин профессор, какова ваша точка зрения на Гердера и Боссюэ? Что касается меня, то я поддерживаю первого и не согласен со вторым.

Граф и доктор изумленно переглянулись.

— Относительно иностранных языков, — продолжал Эберхард, — могу вам сказать, что мои знания английского и французского достаточны, чтобы переводить и комментировать с листа Мольера и Шекспира. Но если вы хотите, чтобы я еще глубже проник в мысль этих великих гениев, если вы хотите, чтобы вслед за буквой текста я постиг его дух, то обещаю вам, доктор, что вы найдете во мне если и не очень сообразительного, то чрезвычайно внимательного и старательного ученика.

Максимилиан и Блазиус не могли прийти в себя от удивления.

— Но, Эберхард, — воскликнул граф, — кто же мог научить вас всем этим премудростям в вашем одиночестве?

— Само мое одиночество, — ответил Эберхард, почувствовав, что сейчас нужно быть вдвойне осторожным. — Я просто брал с собой в лес книги из нашей библиотеки: грамматики, исторические хроники, трактаты по математике — и изучал их до тех пор, пока полностью не постигал их смысла, а потом дополнял прочитанное размышлениями. Конечно, мне было нелегко, особенно трудно дались мне точные науки, но, благодаря терпению и упорству, я преодолел все трудности. И вот однажды мне случайно попалась под руку программа требуемых знаний для поступающих в государственные школы. Какова же была моя радость, когда я обнаружил, что с уверенностью могу сдавать экзамены как в военные школы, так и в университеты. Так что если даже я буду представлен ко двору, то вам, отец, не только не придется краснеть за меня, но, возможно, вы будете гордиться мной.

— Это невероятно! — воскликнул граф. — Это чудо, доктор, настоящее чудо! Надо расспросить его подробнее, потому что я все-таки не могу в это поверить. Пойдемте скорее, доктор, мне не терпится окончательно убедиться в этом чуде. Пойдем, Эберхард, пойдем же, мой дорогой сын!

И граф увлек Эберхарда в столовую, которая находилась неподалеку.

Там доктор Блазиус устроил так называемому ученику экзамен, но вскоре стал понимать, что с его стороны было бы непредусмотрительно слишком углубляться в беседу с юным эрудитом, поскольку во многих областях науки знания его будущего ученика были если и не более обширными, то, по меньшей мере, более глубокими, нежели знания учителя. И в самом деле, благодаря своим выдающимся способностям, Эберхард во многом превзошел Розамунду, познания которой отличались некоторой поверхностностью. Вопреки привычной скромности, Эберхард держался самоуверенно: ему нравилось удивлять педантичного доктора Блазиуса с его строго классическим образованием.

— Это что-то небывалое! — заключил в конце концов ошеломленный профессор. — Это чудо, которым вы обязаны Богу, господин граф, и он послал вам его, конечно, не в возмещение вашей потери, но, по крайней мере, в утешение.

— Да, — сказал Максимилиан, — и эта радость даже заставила меня на какое-то мгновение забыть о трауре, который я ношу, и о горе, от которого разрывается мое сердце. Увы! Дорогой Эберхард, теперь ты можешь узнать о трагическом событии, о котором я не хотел тебе сообщать, не убедившись, что ты достоин славного имени твоих предков: твой старший брат, мой бедный Альбрехт…

— Что с ним? — встревоженно спросил Эберхард.

— Он умер, Эберхард… Смерть поразила его мгновенно, словно удар молнии, за три дня он сгорел от воспаления мозга. В двадцать один год! И это в то время, как перед ним открывалось блестящее будущее, обеспеченное ему моими усилиями и его талантами! Бедный юноша! Какие у него были способности! Как он был находчив, как ловко умел балансировать на скользкой почве двора, как быстро, с первого взгляда, ему удавалось распознать козни наших врагов и проворно ответить ударом на удар, как умело он выпутывался из самых сложных интриг! И Бог взял его у меня, понимаешь, Эберхард! Но он нанес мне только один удар, потому что теперь я обрел другого сына, не менее, чем Альбрехт, достойного моей любви и милости его императорского величества. Ты заменишь своего брата, сын мой. Теперь ты старший сын в семье и единственный наследник рода Эпштейнов, а тебе известно, к чему обязывает эта честь. Для тебя теперь начнется новая жизнь; так забудем прошлое и станем смотреть в будущее, не так ли? Отныне ты можешь полностью рассчитывать на любовь и поддержку своего отца. Я уже подумал о том, как тебе наверстать упущенные возможности и время. За это не беспокойся, сын мой!

Эберхард побледнел, и ноги у него подкосились. Он представил себе, как должна измениться его жизнь в связи с намерениями отца. Но поскольку та внутренняя борьба, которая происходила в душе Эберхарда, никак не отразилась на его лице, граф продолжал:

— Отныне, Эберхард, ты офицер австрийской службы . Понимаешь ли ты, что это значит? Вот твой патент, но это еще не все.

Граф подошел к стулу, взял лежавшую на нем шпагу и протянул ее сыну.

— Вот твоя шпага, — сказал он. — Ты должен был бы получить все это лишь через полгода, но, поскольку ты достоин этой чести уже сейчас, прими эту шпагу и этот патент из моих рук. Поверь, Эберхард, милости императора этим не ограничатся. Но об этом мы поговорим как-нибудь в другой раз. Сейчас я слишком устал. Меня утомили и горькие, и радостные переживания: воспоминания, которые во мне пробудила встреча с тобой, горестные чувства, вызванные кончиной моего дорогого Альбрехта, и счастье от того, что я вижу тебя таким, каким даже и не мечтал увидеть. Побеседуйте пока с доктором Блазиусом, а вечером, Эберхард, мы снова встретимся, и я расскажу тебе о своих намерениях. Я уверен, что ты поймешь меня и станешь моим единомышленником. А пока, в ожидании нашей встречи, можешь предаваться радостным мечтам, мальчик мой; но все равно ты не сможешь себе представить, какое высокое предназначение ждет тебя при дворе, в Вене, куда мы с тобой отправимся через несколько дней. Произнося эти слова, граф поцеловал ошеломленного Эберхарда, снисходительно похлопал по плечу доктора Блазиуса, который при этом склонился до земли, и вышел из комнаты.

— Через несколько дней я буду представлен ко двору! — бормотал потрясенный Эберхард, с тоской разглядывая патент и шпагу. — Через несколько дней… О Боже мой! Боже мой! Что она скажет, когда узнает об этом?

Он бросился вон из замка, не обращая внимания на крики доктора Блазиуса, который не имел желания следовать за ним:

— Ваша милость господин фон Эпштейн, не забудьте: через час ваш батюшка, господин граф, ждет вас к ужину!

Эберхард примчался в лесной домик и бросился искать Розамунду. Она гуляла в саду, том самом, который Эберхард разбил для нее. Юноша предстал перед ней бледный и задыхающийся, все еще сжимая в руке патент и шпагу.

— Что с вами, Эберхард? — спросила девушка.

— Вы спрашиваете, что со мной, Розамунда? Приехал граф и, как всегда, принес с собой беду.

— Что вы имеете в виду, Эберхард?

— Вот, посмотрите! — и он протянул ей патент и шпагу.

— Что это?

— Вы не догадываетесь, Розамунда?

— Нет.

— Мой брат Альбрехт умер, и теперь я старший сын в семье. Поэтому мой отец привез мне этот патент и эту шпагу и намеревается забрать меня с собой в Вену.

Девушка побледнела как полотно, но в то же время грустная улыбка появилась на ее губах.

— Дайте руку, Эберхард, — сказала она. — Пойдемте домой.

Они вернулись в домик. Розамунда бессильно опустилась в кресло Йонатаса, Эберхард поставил шпагу в угол и бросил патент на стол.

— Что ж, Эберхард, — сказала Розамунда, — разве я не говорила вам еще сегодня утром, что нужно предвидеть несчастье? Только беда пришла раньше, чем я ожидала.

— Ну и что же с того, Розамунда? — ответил Эберхард. — Неужели вы думаете, что я уеду?

— Конечно, уедете.

— Розамунда, я поклялся, что никогда не покину вас.

— Вы не давали такой клятвы, Эберхард, потому что такая клятва означала бы, что вы отказываетесь подчиняться воле вашего отца, а на это вы не имеете права.

— Граф отрекся от меня и сам мне об этом написал. Я ему не сын, а он мне не отец.

— Дурные мысли отдалили его от вас, Эберхард, но добрые намерения вновь привели его к вам: сам Бог не захотел раздора между отцом и сыном. Вы должны покориться, Эберхард, вы должны ехать в Вену.

— Я уже сказал вам, Розамунда: никогда.

— Тогда я вернусь в монастырь Священной Липы, потому что ни в коем случае не стану потворствовать вашему непослушанию, Эберхард.

— Розамунда, вы не любите меня.

— Напротив, Эберхард, именно потому, что я люблю вас, я и настаиваю на том, чтобы вы приняли то, что предлагает вам отец. Когда человек рождается на свет, у него появляются обязанности, и он не вправе уклоняться от них. Пока у вас был старший брат, пока ответственность за славу имени Эпштейнов лежала на другом, а не на вас, вы могли быть счастливы и жить в безвестности. Но теперь отказываться от бремени славы и скорби, что вам послано свыше, было бы преступлением перед вашими предками, а равно и перед вашими потомками. Отец прочит вам поприще военного — это прекрасная и славная судьба, Эберхард. А значит, вы должны ехать.

— Розамунда! Розамунда! Как вы жестоки!

— Нет, Эберхард, просто сейчас я говорю с вами так, как если бы меня не существовало в вашей жизни, потому что перед лицом того, что вас ждет, существование такой бедной девушки, как я…

— Розамунда, вы можете дать мне одну клятву? — перебил ее Эберхард.

— Какую?

— Поклянитесь, что, если я не смогу отговорить отца и мне придется ехать с ним в Вену, если я буду вынужден вступить на военное поприще, которое не принесет мне ничего, кроме отвращения к жизни и презрения к смерти, наконец, если, преуспев на этом поприще, я смогу стать свободным, стать единственным хозяином собственной воли и распоряжаться своей судьбой, — поклянитесь, Розамунда, что тогда вы исполните обещание, данное мне сегодня утром, и станете моей.

— Я поклялась, Эберхард, что не буду принадлежать никому, кроме вас или Господа Бога. Теперь я снова повторяю эту клятву, и можете на меня положиться: я сдержу обещание.

— А теперь послушай меня, Розамунда, — сказал Эберхард. — Клянусь тебе могилой моей матери, что никогда не полюблю никакую другую женщину, кроме тебя.

— Эберхард! Эберхард! — в испуге воскликнула Розамунда.

— Клятва дана, Розамунда, и я от нее не отрекусь: ты будешь принадлежать мне или Богу, я буду принадлежать тебе или никому.

— Клятвы — страшная вещь, Эберхард.

— Для того, кто их нарушает, — да, но не для того, кто держит свое слово.

— Помни об одном, Эберхард: если ты захочешь снять с себя эту клятву, то тебе не нужно снова приезжать сюда, потому что я освобождаю тебя от нее сейчас.

— Хорошо, Розамунда. Но мне пора: звонят к ужину. До завтра. Хладнокровно произнеся свое решение, Эберхард ушел, оставив Розамунду в страхе и смятении.

XII

После ужина, во время которого граф был еще веселее и еще любезнее с сыном, чем днем, Максимилиан торжественно пригласил Эберхарда в свои покои. Юноша последовал за ним, плохо соображая и весь дрожа от волнения.

Когда они оказались в красной комнате, Максимилиан указал сыну на кресло. Эберхард молча сел. Граф принялся ходить от окна к потайной дверце широкими шагами, украдкой поглядывая на сына, которому он до сих пор выказывал так мало отеческих чувств. Выражение лица Эберхарда было так бесхитростно, а взгляд так простодушен, что граф почти оробел и явно не знал, с чего начать разговор. Наконец он решил, что для такой ситуации лучше всего подойдет строгий и напыщенный тон, никогда не подводивший его в дипломатической деятельности.

— Эберхард, — начал он, усаживаясь напротив сына, — прошу вас, позвольте мне сейчас говорить с вами не как отец, а как государственное лицо, как человек, ответственный за судьбу великой империи. Долг призывает вас, Эберхард, занять рядом со мной место, опустевшее после смерти вашего брата. Когда-нибудь и вы, сын мой, получите высокий пост, позволяющий управлять целыми народами и ведать убеждениями людей, но, вступая на это славное и чреватое опасностями поприще, вы должны понимать, какие жесткие обязанности налагает на вас подобная миссия. Вам необходимо отказаться от ваших страстей, от самой вашей индивидуальности и отдавать себе отчет в том, что отныне вы живете не для себя, а для других. Необходимо пойти на высшее самоотречение и забыть о своих желаниях, наклонностях, даже о своей гордости и вознестись над общественными условностями, над добром и злом, над предвзятыми идеями и предрассудками — одним словом, надо всем, что присуще человеку, чтобы столь же беспристрастно, как Бог руководит миром и вселенной — позволю себе это сравнение, — руководить великой нацией, за которую вы будете нести ответственность на доверенной вам должности.

Граф остался доволен столь торжественным вступлением и сделал паузу, чтобы посмотреть, какое впечатление произвела его речь на сына. Эберхард слушал отца внимательно, но без особого восторга, и выражение его лица могло в равной мере свидетельствовать как о почтительности, так и о скуке.

— Вы, должно быть, уже размышляли о столь важных предметах и, без сомнения, разделяете мою точку зрения, Эберхард? — спросил Максимилиан, несколько обеспокоенный упорным молчанием сына.

— Я действительно полностью согласен с вами, отец, — с поклоном ответил юноша. — И я от всего сердца восхищаюсь людьми, столь ясно осознающими свое высокое предназначение. Но я думаю — и вы, я уверен, согласитесь со мной, — что можно пожертвовать своими пристрастиями и наклонностями, даже своим счастьем, но нельзя не считаться с правами совести; превращая тщеславие в самоотречение, нельзя пренебрегать честью.

— Это все пустые слова, молодой человек, — сказал граф с презрительной усмешкой, — тонкости, не имеющие никакого смысла, и вы сами не замедлите в этом убедиться. Нужно быть выше и сильнее этого.

— Не знаю, отец, — ответил Эберхард, — может быть, для некоторых людей, достигших известных высот, слова «добродетель» и «честь» не имеют никакого смысла, но для меня, смиренного изгоя, эти слова выражают те понятия, что мне так же дороги, как моя жизнь, а может быть, и дороже жизни. Я хотел сказать вам об этом сейчас, ваша милость, так как я опасаюсь, что вы обольщаетесь на мой счет, возлагая на меня столь большие надежды. Не забывайте о том, что, в конце концов, я всего лишь научившийся читать крестьянин, сын лесов и гор, и что мне, несомненно, будет нелегко усвоить законы и привычки, принятые в высшем обществе. Я мог бы появиться в свете и даже вполне прилично выглядеть, но мне кажется, что я не смогу жить так постоянно, не обнаруживая своей неотесанности. Я знаю себя, и я много размышлял над этим сегодня. Я привык к этому лесному воздуху, и мне будет душно в городских стенах. Правда и свобода стали неотделимы от моего существа, я не вынесу интриг и зависимости — все это вызовет мое возмущение и открытый протест, что погубит меня и, вероятно, повредит вашей репутации, отец. Прошу вас, ваша милость, откажитесь от ваших блестящих планов в отношении меня, и, если вы хотите, чтобы я был счастлив, возвращайтесь ко двору один, а меня оставьте здесь, среди моих лесов и полей.

— Я хочу не только вашего счастья, Эберхард, — сказал граф, еще не давая волю гневу, закипавшему в его груди, но в голосе его зазвучали грозные нотки, — я хочу также славы и процветания для нашего дома. А вы, к несчастью, оказались единственным наследником. Ах, Боже мой, и я когда-то с гораздо большим удовольствием резвился бы на просторе и охотился бы в своих владениях, вместо того, чтобы впрягаться в ярмо государственных забот. Но имя Эпштейнов обязывает. Мой отец заставил меня пожертвовать моими пристрастиями, и сейчас я благодарен ему за это; точно так же и вы в один прекрасный день скажете мне спасибо. Я отказался от любви к праздности, смирил свой буйный нрав: ибо раньше я был столь же вспыльчив и необуздан, сколь сейчас выдержан и терпелив, как вы сами можете убедиться, сын мой. И все-таки я бы не советовал вам слишком упорствовать, Эберхард. Опасно толкать меня на крайние меры, особенно если речь идет о делах моей семьи, где я чувствую себя хозяином и высшим судьей. Конечно, я уже не так молод и не так силен, но знайте: если вы разбудите мой гнев, он будет ужасен.

Речь графа становилась глухой и отрывистой и звучала словно раскаты грома. Однако продолжал он несколько мягче:

— Но ведь нет необходимости угрожать вам, Эберхард, не так ли? Ведь вы не останетесь глухи к отцовским увещеваниям. Чтобы призвать вас к рассудительности, я скажу вам только одно: Эберхард, дитя мое, вы мне нужны.

— Как, отец?! — воскликнул в простоте своего сердца Эберхард, тронутый тем, с каким простодушием придворный произнес эти слова. — Я не ослышался? Вы можете нуждаться во мне?

Нотки искреннего чувства, прозвучавшие в словах Эберхарда, не ускользнули от Максимилиана, и он решил этим воспользоваться.

— Более того, — произнес он, дотрагиваясь до руки сына, — вы мне просто необходимы. Вы не можете себе представить, какой изворотливости требует придворная жизнь, скольким интригам приходится сопротивляться, чтобы не уступить своих позиций. Не далее как два месяца назад из-за одной такой интриги я был на краю пропасти. Только ваш брат мог бы спасти положение, но Бог отнял его у меня. И тогда, Эберхард, бедное мое, забытое дитя, я подумал о вас — и вот я здесь.

— Скажите же, отец, — пылко воскликнул Эберхард, — скажите, что нужно сделать, и я сделаю это!

— Да, вы это сделаете, Эберхард, — произнес Максимилиан, — поскольку вы должны понять, что люди, самим своим рождением предназначенные к великим делам на благо государства, должны расплачиваться за эту славную судьбу полным самоотречением и что почести покупаются ценой многочисленных жертв и испытаний. Чтобы заслужить звания и титулы, Эберхард, надо обречь себя на суровое и тягостное послушание, полное забот, на бессонные ночи и безрадостные дни, надо научиться преодолевать отвращение. Признаюсь вам, что государи и их министры — иногда, надо признать, из прихоти, а чаще для того, чтобы нас испытать, — создают нам порой труднейшие условия. Но цель наша так прекрасна, так блистательна, так велика, — вдохновенно добавил граф, — что перед ней все препятствия, встающие на нашем пути, кажутся ничтожными.

На этот раз дипломатические уловки графа не достигли своей цели. Честолюбивые речи Максимилиана заставили Эберхарда вновь обрести хладнокровие, и он стал думать о том, как ему уклониться от жутких предложений отца.

Граф, сочтя задумчивость Эберхарда заинтересованностью, продолжал:

— Так вот, сын мой, в то время как перед двадцатью людьми, стремящимися достичь твоего положения, встают препятствия, которых им не преодолеть и за двадцать лет, ты можешь достичь этого положения играючи, даже пальцем не пошевельнув! Для тебя все зависит от ничтожной, ничего не значащей формальности: тебе всего-навсего нужно жениться.

— Жениться? Мне?! — вскричал Эберхард. — Жениться? Да что вы такое говорите, отец?

— Ну да, я понимаю: ты еще очень молод, но это не беда. Подожди, послушай меня до конца, — произнес граф в ответ на вырвавшееся у Эберхарда движение ужаса, — потом можешь сколько угодно удивляться. Я делаю это для твоего же счастья, поверь. Твой несчастный брат, Эберхард, не успел заключить тот брак, который я ему прочил: накануне свадьбы я потерял его. И тогда я подумал о тебе, потому что, видишь ли, этот союз обещает тебе блистательное будущее. Это счастье, на которое нельзя было и надеяться, это прямой путь к подножию трона, и даже больше, Эберхард, — на сам трон: ведь реальная власть имеет не меньше веса, чем власть формальная. Что же ты молчишь? Разве такое будущее не увлекает тебя?

— Честно говоря, отец, я мечтал не об этом.

— О черт! Но о чем же тогда? О том, что ты сейчас с презрением отвергаешь, мечтал весь двор. Самые знатные придворные оспаривали честь стать супругом герцогини фон Б., но как только речь зашла о потомке Эпштейнов, они поняли, что придется уступить место, и быстро ретировались.

— А кто она, эта герцогиня фон Б., которой непременно требуется в мужья наследник одного из древшейших родов Германии? Я никогда не слышал этого имени, — сказал Эберхард.

— Герцогиня фон Б., Эберхард, — это все и ничего. Это простая, безродная женщина, которой пожаловали герцогский титул, но она и есть настоящая императрица: ты ведь понимаешь, Эберхард, какие возможности открываются перед тем человеком, которому посчастливится стать ее мужем, и перед его семьей?

— Нет, отец, не совсем понимаю, — ответил Эберхард.

— Как! Ты не понимаешь, что эта женщина не замужем, но ей нужен муж, раз этого требуют известные условности? Так вот, тот, кто станет мужем этой женщины, будет всесилен. Государство будет заинтересовано в величии этого человека и в процветании его семейства. Вообрази только, на какие вершины ты вознесешься — разве у тебя не кружится от этого голова? Ну же, отвечай!

— На какой вопрос мне следует отвечать, ваша милость? — спросил Эберхард.

— Разумеется, на мое предложение.

— Какое предложение?

— О черт! Да на предложение жениться. Ты действительно так глуп или притворяешься?

— Не то и не другое, ваша милость. Я просто в недоумении. Как? Вы, граф фон Эпштейн, предлагаете вашему сыну… О, простите, отец, но вы или испытываете меня, или смеетесь надо мной. Ведь вы не могли сказать этого всерьез, не правда ли?

— Эберхард! Эберхард! — процедил граф сквозь зубы.

— Нет, ваша милость, — продолжал Эберхард, не обращая на это никакого внимания, — нет, я не могу поверить. Хотя мне и кажется странным, что титулы и почести вам дороже истинной славы, — это я еще могу понять. Но торговать именем ваших предков, пускать в оборот имя, которое будут носить ваши потомки, — такая низость просто не укладывается у меня в голове. И я не верю, чтобы вы, Максимилиан фон Эпштейн, предлагали мне нечто подобное! Вы можете взывать к моему честолюбию, но вы не можете требовать, чтобы я совершил подлость.

— Ничтожество! — закричал Максимилиан, побледнев от ярости.

— Нет, не ничтожество, а безумец, потому что позволяю вам думать обо мне как о ничтожестве, мой благородный отец. О, простите меня! Но чего же вы хотели? Вам не следовало слишком полагаться на мою догадливость. Я, по глупости своей, все понимаю прямо, и поэтому от меня можно ожидать любых оплошностей. Я же говорил вам, ваша милость, что лучше всего оставить меня здесь, в моем захолустье, и осуществлять ваши великие проекты без меня. Теперь вы видите сами: я ни на что не гожусь. Хоть я и владею двумя-тремя языками, но освоить язык придворных мне не под силу. Оставьте меня, ваша милость, возвращайтесь в Вену, и прошу вас, не принуждайте меня расставаться с этой бедной деревней, где я навсегда похоронил свои порывы и честолюбивые мечты.

Некоторое время граф гневно смотрел в лицо Эберхарду. Но тут его поразила внезапная мысль, и он, казалось, принял решение.

— А если вы не ошибаетесь, Эберхард, — сказал он, — если эта свадьба не предположение, а уже решенное дело? Вы все равно будете сопротивляться?

— Да, ваша милость, — твердо ответил юноша. — Но сначала я обращусь к вам с мольбой, сначала я скажу вам: «Отец, во имя всего святого (с губ Эберхарда готовы были сорваться слова: „Во имя моей матушки“, но, сам не зная почему, он не решался потревожить ее память) не толкайте меня на этот низкий поступок! Если ваш единственный сын совершит подлость, то это покроет его позором, а вам не принесет счастья. Вы можете взять мою жизнь, отец, если она вам нужна, но пощадите мою совесть». И если, ваша милость, вы все равно будете настаивать на своем, то я с достоинством подниму голову и скажу вам: «Граф фон Эпштейн! По какому праву вы требуете, чтобы я пожертвовал своей честью? Моя жизнь, может быть, и принадлежит вам, но моя честь — нет. Я ношу одно из самых гордых и благородных имен Германии, а вы хотите поставить меня ниже последнего ремесленника, который, по крайней мере, ни с кем не делит свою жену. Нет, ваша милость, я отказываюсь».

Эберхард вложил в эти слова всю пылкость своей страстной души. Граф с улыбкой смотрел на него своим холодным, пронзительным взглядом.

Когда молодой человек замолчал, граф взял его за руку и сказал с радостью, которая была так искусно разыграна, что казалась искренней:

— Хорошо, Эберхард! Прекрасно! Иди ко мне, мое милое дитя, я обниму тебя. Прости, что я сомневался в твоем честном сердце. Но теперь я наконец узнал, какой ты на самом деле. Счастлив тот отец, который имеет столь благородного сына. Теперь-то я вижу, что ты действительно достоин той, которую я тебе предназначил. Самая непорочная и обворожительная девушка в Вене будет принадлежать тебе, мой Эберхард. Да, одна из самых богатых и знатных наследниц Австрии, настоящее сокровище добродетели и красоты — Люцилия фон Гансберг — будет твоей женой.

Имя, которое произнес Максимилиан, Эберхард тысячу раз слышал от Розамунды.

— Как, отец?! — воскликнул пораженный юноша. — Люцилия фон Гансберг, это прекрасное и чистое создание…

— Это дело решенное: через месяц вы поженитесь. Надеюсь, этот брак никак не уязвит твою честь?

— Даже в этой глуши мне известно, что Люцилия фон Гансберг — самая завидная партия в Германии, — сказал Эберхард и опустил глаза.

— Ну что ж, Эберхард, — сказал граф, — можешь меня поблагодарить. Я преподнес тебе два подарка, достойных благодарности: непорочную девушку и незапятнанную шпагу.

— Конечно, батюшка, благодарю вас, — произнес Эберхард, целуя протянутую руку Максимилиана. — Нет отца заботливее и предусмотрительнее вас. Не могу найти слов, чтобы выразить переполняющее меня чувство благодарности… Но я не могу… не смею… я никогда не смогу полюбить Люцилию фон Гансберг и жениться на ней.

— А, вот вы и попались, голубчик! — закричал Максимилиан страшным голосом. Глаза его засверкали, и он встал. — Притворщик! Так значит, вы морочили мне голову? Вы попались в ловушку — вот оно что! Как это мило с вашей стороны! Так значит, не соображения чести мешают вам жениться на той женщине, которую я для вас выбрал? Дело не в ней, а в том, что вы вообще не хотите жениться. И кто же причина этому, кто же внушил эту неземную любовь, скажите на милость?

Комедия постепенно превращалась в драму. Эберхард, побледнев и дрожа, стоял, не в силах проронить ни слова. Граф положил на его плечо руку, которая казалась свинцовой, и процедил сквозь зубы резко и властно:

— Послушай, мой обожаемый сын, теперь я уже не прошу, а приказываю, я не спрашиваю у тебя, хочешь ты или нет, а говорю тебе: «Я так хочу». Я дал принцу слово, о свадьбе уже объявлено. Не будь мне пятьдесят лет, я обошелся бы без тебя, непокорный простофиля! Но нужен молодой человек, и я вынужден использовать тебя. Молчи! Не заставляй меня углубляться в причину твоего отказа: сама мысль об этом приводит меня в ярость. Берегись: я становлюсь страшен, если меня толкают на крайность. Вижу, ты собираешься мне что-то возразить. Советую тебе молчать и опустить глаза. Поверь, есть некоторые воспоминания, которые раздражают меня больше, чем пугают. Но сейчас мне жалко тебя и страшно за себя. Ступай, даю тебе время на размышление до завтра. Ступай же, говорю тебе, да пошевеливайся. До завтра. Да поможет тебе Бог принять в эту ночь разумное решение. Помни: если мне нанесено оскорбление, я становлюсь неумолимым.

И граф, тоже бледный и дрожащий, указал Эберхарду на дверь. В гневе Максимилиан становился омерзительным: он топал ногами, его трясло от злобы, пена брызгала у него изо рта. Пошатываясь, Эберхард вышел. Он был потрясен гневом отца, подавлен его родительской властью, но твердо верил в то, что, ослепленный и оглушенный яростью, Максимилиан ничего от него не добьется.

Все эти события разворачивались накануне Рождества.

XIII

Эберхард бросился вон из замка и устремился в лесную чащу. Стояла холодная ясная ночь, дул резкий ветер, но природа была прекрасна. Незадолго до того все дни напролет шел снег, одевший землю белым саваном. На этой зловещей снежной белизне темными пятнами выступала зелень сосен. Эберхард, без шапки, со спутанными волосами, то брел, то бежал, задыхаясь, без цели, без единой мысли в голове. Он не чувствовал пронизывающего его до костей северного ветра. Скорее по наитию, нежели преднамеренно, он двигался прямо к домику Йонатаса. Но была полночь, поэтому там все было закрыто и темно. Эберхард несколько раз обошел домик кругом и, убедившись, что все спят, побежал к себе в грот. У входа в него он рухнул на колени и разрыдался.

— Матушка! — взывал он к Альбине, отчаянно заламывая руки. — Где ты, матушка? Знаешь ли ты, что хотят сделать с твоим сыном? Известно ли тебе, в какое постыдное дело его собираются вовлечь? Знаешь ли ты, какие опасности ему грозят? Разве ты допустишь, чтобы он опозорил себя или погиб? Еще сегодня здесь, на этом самом месте, где я теперь рыдаю, ты видела меня опьяневшим от радости. Может быть, ты осуждаешь мое счастье? Мне казалось, что это не так, но, тем не менее, за весь день ты не сказала мне ни слова. Правда, я сам был настолько поглощен своими чувствами — то счастьем, то горем, — что ни о чем не спрашивал тебя. Но теперь я хочу спросить. Прости же меня и скажи мне что-нибудь.

Эберхард прислушался. Но тишину нарушали лишь завывания ветра и треск ломающихся еловых веток. Некоторое время Эберхард молчал, как будто боясь услышать звук собственного голоса.

— Матушка! — наконец тихо сказал он. — Или ты молчишь, или я не слышу и не разбираю твоих слов, заглушаемых зловещим воем северного ветра. Ты обижена на то, что я полюбил? Ты отвернулась от меня? Или то, что ты должна мне сказать, так устрашает, что ты предпочитаешь молчать? Боже мой, Боже мой! Вероятно, я стою на пороге главного события своей жизни! И ты ничего не посоветуешь мне, матушка? Быть может, мне лучше бежать отсюда? Скажи! Или уже слишком поздно? О матушка! Ты ничего не отвечаешь мне, ничего, ничего! А ветер все время воет! Мне страшно. О, горе мне! Неужели впервые в жизни я лишился твоей любви? Мне так одиноко, я весь дрожу. Неужели Бог разлучил нас с тобой и отдал мою жизни в руки злого рока или недоброго ангела? О матушка, неужели твоя тень может умереть?

Кругом по-прежнему царило молчание, нарушаемое лишь завываниями ледяного ветра, гуляющего по холмам и долинам. От страха и холода Эберхарда бросило в дрожь.

— О Небо, будь милосердно! — отчаянно прошептал он, задыхаясь от рыданий. — Я чувствую, что моего ангела-хранителя нет больше рядом со мной. Что же теперь будет? Как поступит граф? И что делать мне самому? Ах, лучше бы я уехал отсюда три года назад! Но может быть, и сейчас еще не поздно? Да, решено, отправлюсь к дяде Конраду — это моя единственная и последняя надежда. Он поможет мне, ведь он твой друг, матушка! Да, я уеду, я скроюсь от судьбы.

Охваченный смятением, Эберхард уже было встал, порываясь идти.

— Но Розамунда! Розамунда! — воскликнул он. — Мне нужно повидаться с ней: ведь мы обручены, и она моя жена. Уехать, уехать без нее… О матушка, ты покинула меня: какое это жестокое наказание! О, как я страдаю! Ты сетовала на то, что мне на роду было написано стать палачом, но с сегодняшнего дня я жертва.

Ответом на стенания Эберхарда был такой яростный порыв ветра, что один из старых дубов, осенявших грот, с корнями вывернуло из земли. Этот шквал наполнил душу Эберхарда ужасом. Остаток ночи он боролся со своими страхами и унынием, то поддаваясь мятежным порывам, то смиряя себя. Он то начинал мерить грот быстрыми шагами, то без сил падал на скамью и разражался рыданиями. В отчаянии он прижимался лицом к земле и рвал зубами покрывающий ее мох. Когда поздняя заря позолотила своими бледными лучами вершины гор Таунус, Эберхард был белее снега и холоднее заиндевевших скал. Если бы кто-нибудь мог видеть его в эту минуту, он принял бы юношу за безжизненный призрак: невзирая на его мольбы, рыдания и стоны, Альбина за всю ночь не сказала ему ни слова.

Когда сквозь сухие ветви деревьев пробились тусклые лучи зловещего, мертвого декабрьского солнца, Эберхард, еле живой, побрел в сторону домика Йонатаса. Единственное твердое решение, которое он принял, — надо увидеть Розамунду и посоветоваться с ней. Он твердил себе, что ему нужно бежать от отца, бежать из Германии, но сначала он хотел повидаться со своей возлюбленной.

Так он шел, погруженный в свои мысли, как вдруг звук рога и лай собак заставил его поднять голову. Сквозь листву деревьев он увидел доезжачих, свору и, наконец, сидящего верхом на лошади Максимилиана: граф выехал на охоту. Эберхард едва успел перепрыгнуть через ров и скрыться в лесной чаще. Но пока он шел дальше, ему все казалось, что за каждым поворотом дороги прячется слуга графа и наблюдает за ним. Впрочем, это могло быть одним из порождений его болезненного самочувствия, потому что Эберхарда действительно лихорадило.

В этом состоянии он добрался до лесного домика. Как и следовало ожидать, Йонатас, извещенный рано утром, ушел, чтобы сопровождать графа на охоту, и Эберхард застал Розамунду одну. Увидев своего возлюбленного таким возбужденным и бледным, Розамунда вскрикнула. Эберхард стал рассказывать ей о своей второй встрече с отцом. Это продолжалось долго, поскольку он часто был не в силах вымолвить ни слова, а порой речь его прерывалась рыданиями. Розамунда, как обычно, была сама рассудительность и самоотверженность.

— Друг мой, — сказала она Эберхарду, — если и в самом деле вашей женой должна стать Люцилия фон Гансберг, я сказала бы вам: Эберхард, Люцилия — достойнейшая девушка; покоритесь воле отца, женитесь на ней: даже если вы не будете счастливы, то, по крайней мере, сохраните свою честь и доброе имя. Но союз с герцогиней фон Б. ужасен, и я просто обязана отвратить вас от этого шага, Эберхард, потому что граф Максимилиан таким образом не только обрекает на страдания вас и меня, он оскорбляет справедливость и Бога. Граф — ваш отец, Эберхард, но у него, как рассказывают, необузданный нрав и наклонности тирана, а значит, бороться против него не просто кощунственно, но и опасно. Самое лучшее, что вы можете сделать, — это уехать отсюда. Не беспокойтесь обо мне, Эберхард, я всегда прекрасно понимала, что наши мечты несбыточны и что, пока стоит мир, я не смогу стать вашей женой. Но это не имеет значения: я ваша и никогда не буду принадлежать никому другому. Где бы я ни была, я буду молиться за вас и любить вас, пусть безнадежно. Да, безнадежно, потому что теперь вы знатны и богаты, и, даже если бы ваш отец дал согласие на наш брак — что невозможно, — я сама отказала бы вам. Но я повторяю: всю жизнь я буду вам верна, как если бы я действительно была вашей женой. Но вы, Эберхард, вы полностью свободны. Оставайтесь таким же добрым и великодушным, постарайтесь издалека смягчить графа: пусть ваши добрые дела заставят его простить вас и признать своим сыном. А меня, несчастную, которая будет вечно помнить о вас, вы можете забыть.

— Розамунда, ангел мой, не покидай меня! — со слезами на глазах воскликнул Эберхард. — Говори! О, говори еще! Когда я слышу твой голос, на меня снисходят милосердные и добрые мысли. Я сделаю все так, как ты скажешь, милая наставница моей души, и твой последний урок, как и остальные, не пройдет для меня даром. Да, Розамунда, я буду добрым, милосердным — к этому ты призываешь меня — и уеду, но не для того, чтобы спастись самому, а чтобы спасти моего отца. Матушка ничего не отвечала мне этой ночью, а сейчас как раз канун Рождества. Я боюсь, да, боюсь за отца и бегу от опасности, которая грозит ему, и от того проклятия, которое, быть может падет на него.

— О чем ты говоришь, Эберхард? — встревоженно спросила Розамунда, увидев, как исказились черты лица юного прорицателя.

— Ничего, ничего, — пробормотал Эберхард. — Мертвые знают то, чего живым знать не дано. Сейчас мне нужно идти, Розамунда. Поцелуй меня в последний раз. О, не бойся: я прошу, чтобы ты поцеловала меня в лоб как сестра, и твой поцелуй я приму на коленях.

Эберхард преклонил колена, и Розамунда, как она обычно делала по окончании уроков, вздохнув, запечатлела на его лбу поцелуй, нежный и чистый, как ее сердце. В этот момент за спиной двух невинных и прелестных созданий раздался злобный смех. Быстро обернувшись, они увидели, что на пороге стоит граф Максимилиан в охотничьем костюме, с хлыстом в одной руке и ружьем в другой.

— Прекрасно! Очень хорошо! — сказал граф, насмешливо кланяясь им. Бросив хлыст и шапку на стол и прислонив к стене ружье, Максимилиан прошел в комнату. Розамунда покраснела, опустила глаза и не смела пошевелиться. Заслонив ее собой, Эберхард, гордый и решительный, выступил вперед и с вызовом встретил насмешливый и бесцеремонный взгляд графа.

Насвистывая какую-то охотничью песенку и издевательски поглядывая то на Розамунду, то на Эберхарда, граф медленно снял перчатки. Потом, небрежно закинув одну ногу на другую, он развалился в кресле.

— Так вот где разгадка, — сказал он. — По правде говоря, прелестная разгадка! Так вот оно — объяснение вашей поистине спартанской добродетели, Эберхард, объяснение, надо признать, очаровательное и весьма соблазнительное!

— Ваша милость, — начал Эберхард, — если ваш гнев…

— Гнев? — быстро перебил его Максимилиан. — Ах, Боже мой, при чем тут гнев? Об этом не может быть и речи. Я дворянин, Эберхард, и более того: я дитя восемнадцатого века. К тому же я еще, слава Богу, не монах! Породистого пса не надо учить. Нет, дети мои, я вовсе на вас не сержусь. И если я устроил за вами слежку, Эберхард, то это просто из любопытства, но я не хотел вас тревожить, поверьте. Вашего отца, мое прелестное дитя, я отправил с каким-то поручением в город. Думаю, что он не посвящен в тайну ваших отношений и мог бы помешать этой дружеской встрече. Вот видите: я вовсе не деспот. Я просто не хочу, чтобы мне морочили голову, и надеюсь, ваша интрижка, Эберхард…

— Простите, ваша милость, — твердо сказал юноша, — но я вынужден прервать вас, чтобы разъяснить одно недоразумение. Соблаговолите уделить мне минуту внимания. Вы бросили меня одного в старом замке Эпштейнов, без советчика, без учителя, без человека, который мог бы поддержать меня. И я рос сам по себе, как дерево в лесу. Разве вы были отцом? И разве я был вашим сыном? Судя по тому, какое равнодушие — и, я бы даже сказал, ненависть — вы ко мне проявляли, в это трудно было поверить. Однажды вы написали мне, что я должен отказаться от любых притязаний на ваши отцовские чувства, но вы освободили меня и от моих сыновних обязанностей. Следуя своему решению, вы не обращали на меня ни малейшего внимания, как будто меня не существует на свете или как будто я недостоин быть вашим сыном. Любой крестьянин учит своего ребенка читать, чтобы тот мог, по крайней мере, постичь слово Божье, а вы даже не удосужились полюбопытствовать, обучен ли я грамоте. Вы обрекли меня на праздность, невежество и бродяжничество, а сами уехали с Альбрехтом, вашим единственным и любимым сыном, чтобы завоевывать себе чины, титулы и почести. Но случилось так, что Бог, который в своей справедливости бывает порою жесток, забрал у вас любимого сына. И тогда вы вспомнили о другом, кого бросили когда-то, потому что вам нужен был помощник для осуществления ваших планов. Вы ожидали, что найдете здесь существо с непросвещенным умом и неразвитой душой, и даже привезли с собой какого-то известного профессора, чтобы он сделал меня пригодным для осуществления ваших намерений. Обнаружив, что мое достаточно широкое образование почти не требует усовершенствования, вы были весьма обрадованы — но не за меня, а потому, что это на год или два приближало успех ваших комбинаций. А знаете ли вы, кто обучил меня наукам, кто дал мне представление о жизни и о Боге, кто сформировал мою душу и разум, был моим советчиком, заменив мне бросившего меня отца и покойную мать? Вы знаете, ваша милость?

— Клянусь, нет, — ответил граф. — Вы сказали, что вашим учителем было одиночество, но это весьма неопределенно.

— Так вот, ваша милость, это Розамунда, та, которая стоит сейчас перед вами и которую вы только что намеревались оскорбить, это благородное и благочестивое создание; это она передала мне знания, полученные ею благодаря моей матушке; это она, час за часом, день за днем, терпеливо учила меня постигать первоосновы всех наук; это она сделала мужчину из вашего сына, кого вы готовы были превратить в собаку. Благодаря ей я узнал, что такое чувство собственного достоинства, надежда и — теперь я могу это сказать — любовь. Благодаря ей я готов теперь и к самым тяжким испытаниям, и к самому высокому предназначению. Повернется ли у вас после этого язык оскорбить ее?

— Вы чрезвычайно красноречивы, Эберхард, — сказал Максимилиан, — и это радует меня. Однако, — добавил он, усмехнувшись, — единственное, что я мог заключить из вашей пламенной и с блеском произнесенной речи и о чем сам быстро догадался, — то, что это милое дитя дало вам образование. Это весьма похвально, и я бесконечно признателен ей. Однако, я думаю, что и вы преподали ей кое-какие уроки. Вы приобрели образование — прекрасно, но не лишилась ли она при этом невинности?

Розамунда, застыв в горделивой позе, хотела что-то сказать, но не могла проронить ни слова, хотя губы ее шевелились. Она была бледна и неподвижна как статуя.

— О проклятье! Вы упорствуете в своем заблуждении! — дрожа от гнева, воскликнул Эберхард.

— Не в заблуждении, а в своем презрении к вам, — ответил граф. Розамунда молча воздела руки к небу.

— Берегитесь, ваша милость, — сказал Эберхард, плохо держась на ногах от охватившего его безумного гнева. — Вы так долго не вспоминали о том, что вы мой отец, что и я могу забыть — да простит меня Бог! — о том, что я ваш сын!

— Так вот до чего дошло дело, сударь мой, — сказал Максимилиан, сменив оскорбительный и насмешливый тон на серьезный и надменный. — Честно говоря, интересно было бы на это посмотреть. Успокойся, юноша, я приказываю тебе это. Если тебе придется иметь дело со мной, твой детский гнев сразу поутихнет. Сдержи свою ярость — это будет благоразумнее — и дай мне поговорить с твоей Дульсинеей. Ей, конечно, далеко до герцогини, которую ты отверг сегодня утром, но она, хоть и с меньшим размахом, кажется, подвизается на том же поприще.

— Господи Всевышний! — воскликнула Розамунда, без чувств падая на пол.

— О, проклятье! — вскричал Эберхард, бросаясь к шпаге, оставленной им накануне в углу у камина.

Затем, наполовину обнажив ее, он двинулся на графа, но в двух шагах от него остановился и снова вложил шпагу в ножны.

— Вы дали мне жизнь, — сказал он, — поэтому мы квиты. Максимилиан уже держал в руке заряженное ружье.

В эту минуту отец и сын, смотревшие друг на друга полными ненависти глазами, были подобны двум демонам.

— Так ты говоришь, что я дал тебе жизнь? Ты ошибаешься, презренный, я ничего тебе не давал, и ты ничего мне не должен. Вынимай свою шпагу! Если мы будем сдерживать наш гнев, он утихнет. Что ж, скрестим наши шпаги и дадим волю нашей ненависти! А-а, ты отступаешь, трус! Ты пятишься назад! Но я не отступлю.

Граф подошел к двери и подозвал нескольких слуг, которые сопровождали его.

— Возьмите эту девчонку, — сказал он им. — Неважно, пришла она в себя или нет. Возьмите ее и вышвырните вон из моих владений.

Эберхард встал возле своей возлюбленной и обнажил шпагу.

— Я убью того, кто дотронется до нее, — сказал он. Слуги замялись.

— Трусы! Взять ее! — крикнул Максимилиан, замахнувшись на них хлыстом. Слуги сделали шаг вперед, но их встретило острие шпаги Эберхарда.

— Ваша милость, — обратился он к графу, — я, Эберхард фон Эпштейн, заявляю вам, что буду следовать за этой девушкой повсюду, где бы она ни оказалась, даже против ее воли. Слышите?

— Поступай как хочешь, — ответил Максимилиан. — Делайте, что вам было приказано, негодяи! — снова обратился он к слугам.

— Ваша милость, — сказал Эберхард, приставив острие шпаги к груди своей возлюбленной, все еще не приходящей в сознание, — знайте, что я скорее убью Розамунду на ваших глазах, чем позволю кому-нибудь из этих людей прикоснуться к ней.

— Убивай, если твоя шпага достаточно остра для этого, — насмешливо сказал граф. — Ах, ты боишься? Уберите же отсюда девчонку или я сам займусь этим!

— Ваша милость, — воскликнул Эберхард, — поостерегитесь! Я буду защищать ее, кто бы ни был передо мной.

— Даже если перед тобой твой отец? — спросил граф, приближаясь к Эберхарду с ружьем в руке.

— Да, если передо мной убийца моей матери! — неистово крикнул Эберхард, ослепленный яростью.

От бешенства у Максимилиана потемнело в глазах. Он навел ружье на сына и спустил курок.

— О матушка, матушка, сжальтесь над ним! — воскликнул Эберхард, падая на землю.

Граф похолодел и замер на месте, словно громом пораженный. Его лицо побелело и взгляд остановился: ему почудилось, что возле безжизненных тел Розамунды и Эберхарда стоят как живые Конрад и Альбина.

Это была не галлюцинация: Максимилиан действительно видел Конрада, который, как и обещал, приехал в замок Эпштейнов навестить семейство лесника. Войдя в дом, он как раз успел отвести в сторону ружье Максимилиана, наделенное на смертоносный выстрел. Жизнь Эберхарда была спасена: его ранило, но не опасно.

Опомнившись, граф явственно увидел рядом с собой брата. Сначала он подумал, что это призрак, привидевшийся ему в кошмарном сне. Блуждающим взглядом он обвел комнату. Это была та же самая комната, но теперь в ней не было никого, кроме Конрада и его самого, Пол был забрызган кровью.

— Где Эберхард? — дрожащим голосом спросил Максимилиан.

— В комнате наверху. Успокойтесь: он ранен в плечо, и рана не опасна, — ответил Конрад.

— А Розамунда?

— Она пришла в себя и ухаживает за Эберхардом.

— Но вы, вы действительно Конрад? Вы изменились и постарели, как и я. Как вы очутились здесь? Что означает эта форма французского офицера?

— Да, я был когда-то Конрадом. Сейчас же перед вами генерал Наполеона. Когда вам станет лучше, я вам все расскажу.

— Так значит, вы живы? Мне не померещилось? Но та, другая?

— О ком вы говорите, Максимилиан?

— О той, которая стояла сейчас рядом с Эберхардом, одной рукой как будто защищая его, а другой угрожая мне.

— Да о ком вы? — встревожено переспросил Конрад.

— О, я узнал ее, — продолжал Максимилиан с блуждающим взором, — я узнал ее суровый, неумолимый взгляд. Я не мог ошибиться. Мне не миновать ее кары. Напрасно Эберхард просил, чтобы она сжалилась надо мной: мне не будет пощады.

— Я не понимаю, что значат ваши слова, — сказал Конрад. — Эберхард просил передать вам, что он прощает вас и будет молить за вас Бога.

— К чему? Все напрасно. Говорю вам, она была здесь, — тревожно сказал Максимилиан.

— Да кто «она»?

— Она — это возмездие, она — это кара, она — это Альбина! Пойдемте, брат, пойдемте отсюда! Разве вы не слышите голоса этой пролитой крови? Она вопиет о мести. Я словно пьян, пьян от убийства, которого чуть было не совершил, и от ужаса. Пойдемте! Я думаю, на свежем воздухе мне станет лучше, да, чистый воздух полей пойдет мне на пользу. Но мое дыхание может загрязнить его! О, проклятье мне!

— Не хотите ли вы увидеть Эберхарда и ответить прощением на прощение?

— Нет, нет! Я никого не желаю видеть. Я больше не отец, я больше не человек: отныне я принадлежу не земле, но аду! К тому же, что значит для него мое прощение? Прощение проклятого — это анафема! Пойдемте же, Конрад, уйдемте отсюда, прошу вас.

И Максимилиан вышел из дома Йонатаса так поспешно, что брат едва смог догнать его.

По пути граф спотыкался о каждый камень, лежавший на дороге, о каждую кочку. Увидев его, бегущего, с растрепанными волосами и блуждающим взглядом, можно было подумать, что за ним кто-то гонится: его преследовали угрызения совести, от которых человеку никуда не уйти.

Вскоре братья добрались до замка Эпштейнов. Максимилиан, как будто все еще чувствуя позади себя погоню, бросился в красную комнату, сделав Конраду знак следовать за ним. С испуганным видом он дважды повернул ключ в замке и задвинул все засовы.

— Теперь я в безопасности, — сказал граф, падая в кресло. — Ну вот, я уже окончательно пришел в себя и могу привести в порядок свои мысли. Но что это было со мной? Страшная действительность или лихорадочное видение?

— Увы! Все это было на самом деле, — ответил Конрад.

— Но ты, уверяющий меня в этом, не призрак ли ты сам?

— Моя жизнь таинственна, но я действительно живой человек, — сказал Конрад. — Я приехал в замок Эпштейнов, потому что пообещал это Эберхарду и Йонатасу. По воле случая, а точнее, Провидения, я появился как раз вовремя и успел отвести в сторону вашу руку и спасти вас от преступления, — и какого! — от убийства вашего сына!

— Но как это возможно? Как? — бормотал Максимилиан, все еще охваченный безумием.

— Вы бредите, брат, вы утратили ощущение действительности, и, чтобы привести вас в себя, я охотно расскажу вам мрачную историю своей жизни. Мы встретились с вами сейчас при необычных и страшных обстоятельствах, когда все смешалось, все привычные установления рухнули, поэтому, я думаю, нет нужды брать с вас честное слово, что вы сохраните эту историю в строжайшей тайне. В этом нет никакой насущной необходимости, но таинственная жизнь стала для меня привычкой, в известном смысле потребностью. Я жил, не считаясь с условностями, усвоенными мною в детстве, и люди обычно не понимали и превратно истолковывали те соображения, которыми я руководствовался в своих поступках. Мнение толпы могло бы с полным правом осудить и заклеймить все, что я делал, поэтому я предпочитаю не иметь другого судьи, кроме Бога, ибо он один может заглянуть мне в душу и увидеть, что мои намерения чисты. Кроме того, я полюбил ту таинственность, которая окружает мою жизнь, потому что, скрывая от людей мое прошлое, я и сам порой могу о нем позабыть. Конрад рассказал брату историю своей бурной и полной бед жизни. Начав серьезно, он закончил говорить в слезах. Максимилиан слушал его чрезвычайно внимательно. Лицо его понемногу приобрело спокойное и ясное выражение. Он вынул из своего дорожного баула бутылку крепкого напитка и выпил несколько стаканов.

— Спасибо, Конрад, — сказал он, когда брат замолчал. — Спасибо, вы вернули мне чувство реальности. Да, хотя ваша жизнь и необычна, хотя тот человек, которого вы сделали вашим двойником — личность загадочная, но, по крайней мере, слушая вас, я имел дело с человеком, которого знаю, который дышит и живет. Я сейчас был не в себе, Конрад, меня одолевали бредовые видения и детские страхи. Думаю, что это последствия припадка гнева, который я пережил. Я вам что-то говорил об Альбине, о привидениях, о мести, не так ли?

— Да, говорили, — ответил Конрад, удивленный резкой переменой, что произошла в Максимилиане.

— Боже мой, — мрачно усмехнулся граф, — это невероятно, но даже сильные души порой подвержены минутной слабости и страху. Подумать только: я, Максимилиан фон Эпштейн, допущенный в императорский совет, поверил в бабьи россказни! Должно быть, я смешон вам, брат?

— Вы внушаете мне жалость и огорчаете меня, — ответил Конрад. — Ваше неистовство и испуг потрясли и ужаснули меня, но едкая ирония и эгоистическое хладнокровие в такую минуту возмутительны, и это меня удручает.

— Ну-ну, — качая головой, сказал Максимилиан, которого не покидали сомнения и мрачные мысли. — Надо быть мужчиной и не поддаваться химерам. Я готов признать, что был не прав в своем гневе, и я благодарен Господу и вам, Конрад, за то, что вы не допустили убийства. Но, по правде говоря, я тогда не владел собой, этот молодой наглец возмутил меня до глубины души. Но вы говорите, он отделался легкой раной? Надеюсь, это послужит ему уроком и отныне он будет более покладистым. Что же до угроз мертвой Альбины и видений, в которых она являлась мне, то лишь мальчишка или глупец может все еще верить в это, но не я. Скажите мне, Конрад, вы, солдат Наполеона и выдающийся человек, скажите, ведь вы согласны со мной: эти видения и в самом деле обманчивы?

— Кто знает… — задумчиво произнес Конрад.

— Как! — воскликнул Максимилиан. — Вы верите в существование призраков и привидений?

— Иисус Христос велел живым молиться за мертвых. Возможно, у мертвецов есть свое Евангелие, которое велит им наблюдать за живыми.

— Молчите! Молчите! — перебил его граф, снова задрожав и побледнев. — Нет! Этого не может быть! Я не верю, я не хочу верить, что между миром мертвецов и миром людей существует какая-то связь. Прошу вас, брат, не ввергайте меня снова в пучину страшного бреда.

Достаточно было Конраду сказать несколько слов, и этот человек, который минуту назад кичился своим хладнокровием, стал слабее женщины или ребенка, превратился в трясущееся от страха существо. Но граф сделал над собой усилие и поднял голову.

— А если бы это было действительно так, — сказал он, — если бы Бог посылал своих избранников из рая на землю в облике ангелов-хранителей, то разве он наделил бы этим чудесным даром грешников? А ведь я знаю точно, Конрад, я уверен, несмотря ни на что: Альбина — падшая женщина, она недостойна небесной благодати и не имеет права защищать кого бы то ни было, даже свое дитя, рожденное в позоре.

— Альбина! — вскричал Конрад. — Это о ней, благочестивой, невинной, благородной Альбине, вы смеете так говорить!

— Разве вы знали ее? — спросил Максимилиан.

— Мне о ней говорили… — в замешательстве пробормотал Конрад.

— Ах, вам о ней говорили! Да, она была великая притворщица, и ей, лицемерке, ловко удавалось вводить людей в заблуждение, принимая обличие святой! Но вам, брат, я могу и должен рассказать о ее позоре… Да, — продолжал Максимилиан, все больше возбуждаясь и теряя власть над собой, — да, в конце концов, я должен обличить ее, чтобы оправдать себя. И вы сейчас сами поймете, что я был прав: это низкая женщина, и не нужно бояться ее угроз, не нужно мучиться угрызениями совести. Все мои страхи вызваны только тем, что у меня помутился рассудок. Да, я поступил по справедливости и ни в чем не виноват. Мои слова поразили ее, как удар кинжала, и прекрасно: этот Эберхард не мой сын, а сын капитана Жака — да будет он проклят!

— Капитана Жака! — воскликнул Конрад, отступая назад.

— Да, это один француз, который проникся к ней возвышенной рыцарской любовью, какой-то загадочный проходимец — ни настоящее имя, ни историю его жизни она не пожелала мне сообщить. И этого чужого человека она прилюдно называла своим другом и братом!

— О, несчастный! Он действительно был ей другом и братом! — прогремел Конрад. — Потому что этот проходимец, этот француз, этот капитан Жак — я, Конрад фон Эпштейн, ваш брат и ее брат.

Максимилиан подскочил, как будто внутри у него выпрямилась пружина, и остался стоять, вытянувшись и все больше бледнея.

— Это я, — продолжал Конрад, — я, безумец, попросил, чтобы она молчала, и она великодушно пообещала мне хранить мою тайну до самой смерти, поэтому я, как и вы, но невольно, повинен в ее смерти. Я утаил от вас свое первое, роковое возвращение в замок двадцать лет назад, ибо не хотел воскрешать ваши страхи. Но теперь я могу вам сказать: вы убили невиновную! И вы, брат мой, ответите за это перед Богом!

Конрад умолк. Вид Максимилиана внушал жалость и страх: так глубоко был потрясен этот некогда гордый, полный сил человек. Граф смертельно побледнел. Казалось, что гневная рука Всевышнего уже легла на его плечо. Он с трудом поднял глаза, полные невыразимого ужаса. Ему казалось, что он ясно видит рядом с собой карающего ангела с мечом в руке.

Последовало долгое молчание. Конрад чувствовал, что не в силах более проклинать брата. Максимилиан шептал: «Я погиб!» — и все время повторял эти слова глухим, дрожащим голосом.

Было четыре часа пополудни, и начинало смеркаться. По небу носились большие черные тучи, которые пригнал ветер; трещали сосны; вокруг донжонов замка с криком кружило воронье. Максимилиан стряхнул с себя оцепенение.

— Эй, кто-нибудь! Идите все сюда! Почему мы одни? — закричал он. — Конрад, распорядитесь, чтобы вся прислуга собралась в большом зале внизу. Зажгите все факелы и свечи, пусть играет музыка, пусть будет шумно: я не хочу видеть и слышать ее!

— Вы раскаиваетесь, значит, вам нечего опасаться, — мягко сказал Конрад, у которого исступление Максимилиана вызвало невольное сочувствие.

— Раскаиваюсь?.. Нет, мне просто страшно, вы ведь понимаете меня, Конрад? Пусть будет свет и шум!.. Я не могу оставаться один здесь, в этой комнате, в красной комнате, над которой расположена та самая детская и рядом с которой находится потайная лестница, ведущая в склеп! Разве вы не видите, как зловеще колышутся шторы? Во всем: в дрожащем свете лампы, в потрескивающем пламени камина, в самом этом воздухе и тишине — есть нечто зловещее! Видите золотую цепочку на моей шее? Это последнее, роковое предупреждение моего ледяного кредитора! Разве вы забыли, что приближается рождественская ночь? О, скорее! Несите факелы, пойте песни, позовите людей!.. Нет, лучше велите заложить карету и прикажите моим людям седлать лошадей. Я хочу немедленно ехать в Вену.

— Брат, зачем бежать? — сказал Конрад. — Зачем окружать себя слугами? Не лучше ли покаяться? Ведь даже страх, что вы испытываете, спасителен.

— Кто сказал, что я испытываю страх? — резко выпрямляясь, воскликнул Максимилиан. — Это неправда!

Сжав кулаки и стиснув зубы, он снова рухнул в кресло. Жестокая борьба между страхом и стыдом происходила в его душе. Но его сатанинская гордыня восторжествовала.

— Эпштейнам неведом страх! — воскликнул граф и попытался расхохотаться, но вместо смеха из его груди вырвались хриплые звуки.

Конрад смотрел на него, сочувственно качая головой; от безмолвной жалости брата Максимилиан рассвирепел.

— Эпштейнам неведом страх! — крикнул он еще громче. — Когда эта женщина была жива, она трепетала передо мной, так неужели теперь, когда она умерла, она заставит трепетать меня? Нет, я не боюсь ни ее самой, ни ее мести, ни ее строптивого сына!

— Не богохульствуйте! — в ужасе воскликнул Конрад.

— О нет, я еще в своем уме. Я верую в Бога, раз так положено при австрийском дворе, но я не верю в привидения, черт побери! Легенда о нашем замке всегда вызывала у меня только недоумение. Оставьте меня, я хочу побыть один. Все эти ваши фантазии сбили меня с толку. Просто однажды ночью у меня разыгрались нервы и мне привиделся кошмарный сон, вот и все — было бы о чем беспокоиться, черт побери!

— Ах, Максимилиан, — сказал Конрад, — я предпочел бы видеть вашу борьбе со страхом, но не это кощунственное веселье.

— Да о каком страхе вы говорите? Вы, я вижу, как были пустым мечтателем, так и остались им. Мой рассудок помутился из-за вас, из-за вашего внезапного появления, из-за ваших нелепых рассказов и из-за жалости к раненому Эберхарду. Но я ничего не боюсь, — слышите? — ни призраков, ни самого дьявола, и я это вам докажу: вы можете оставить меня здесь одного. Будьте любезны, пойдите к Эберхарду и передайте ему, чтобы он оставил здесь свою инфанту и готовился к отъезду в Вену, к герцогине.

— Брат, одумайтесь! Я не оставлю вас одного, — сказал Конрад.

— Нет, оставите, черт подери! В конце концов, вы начинаете меня раздражать. Я не ребенок, который пугается и отступает назад. Я хочу остаться один, мне надо отправить в Вену некоторые распоряжения и сообщение о согласии Эберхарда.

— Будьте осторожны, Максимилиан! — еще раз сказал Конрад.

— Это вам следует быть осторожнее! — топнув ногой, закричал граф. — Вы знаете, что мое терпение имеет пределы. Я хочу остаться один! Хочу остаться один! — повторял он с упорством безумца.

— Должен ли я предоставить Богу вершить свой суд? — спросил Конрад, словно обращаясь к самому себе.

— Да уйдешь ты или нет?! — закричал Максимилиан.

— Да, я уйду, несчастный. Но даже если этой ночью тебе удастся избежать возмездия, оно настигнет тебя завтра, потому что та, которая может свершить его немедленно, терпелива, и терпелива, как сама вечность.

— О черт! — закричал Максимилиан, сверкнув глазами, и двинулся на брата со стиснутыми кулаками.

Но, встретив спокойный взгляд Конрада — честный и властный взгляд, способный укрощать негодяев, — Максимилиан резко остановился.

— Прощай, — сказал ему Конрад, горько и сочувственно качая головой.

Он медленно подошел к двери, открыл ее и вышел.

— Спокойной ночи! — крикнул ему Максимилиан, с шумом задвигая засовы. — Как видишь, я остаюсь с призраком один на один, и тем самым создаю ему самые благоприятные условия. Эй! Эй! Если завтра к восьми утра я не выйду отсюда, прикажи, чтобы взломали дверь. Спокойной ночи! Иди к дьяволу, которого ты так боишься! Трус!

На большее у Максимилиана не хватило сил: мертвенно-бледный, дрожащий, он без сил рухнул на колени.

Конрад остановился в коридоре и прислушался, но ничего не услышал. Он хотел еще раз попрощаться с братом, но слова застыли у него на губах. Он подумал, не посидеть ли ему возле двери Максимилиана, но какая-то непреодолимая сила гнала его прочь, словно сама Божья рука понуждала его уйти. Шатаясь, он спустился по лестнице и отправился к Эберхарду в домик Йонатаса.

XIV

Собравшись вместе в домике смотрителя охоты, Конрад, Эберхард, Розамунда и Йонатас провели бессонную ночь в тоске, ужасе и слезах.

Эберхард, как только его рана была перевязана, немедленно захотел встать и теперь полулежал в кресле. Конрад, держа его за руку, сидел рядом. Розамунда ходила по дому, приготавливая питье для больного. Порой, охваченная благочестивым порывом, она падала на колени и страстно молилась.

Наш добрый Йонатас был как громом поражен этими событиями, которые он, хотя бы отчасти, должен был бы предвидеть. Всю эту зловещую, бессонную ночь он проплакал.

Все четверо были угнетены одной и той же мыслью и на протяжении этой долгой ночи часто погружались в молчание, длившееся часами. Были слышны только рыдания Йонатаса, монотонное тиканье деревянных стенных часов да шум ветра, который бесновался за окном, грозя снести ветхую крышу домика. Тоскливое ожидание прерывалось восклицаниями, молитвами, призывами к Богу, и от этого становилось еще страшнее.

— Помолимся за него, — говорил Конрад.

— Господи, сжалься над ним! — вторила ему Розамунда.

— Матушка, прости его, — шептал Эберхард. Пробило полночь. И тут Конрад произнес слова, заставившие всех вздрогнуть.

— Жив ли он еще?

— Увы! Он погиб, — помолчав, сказал Эберхард. — Матушка всегда говорила мне, что ему суждено погибнуть — если и не от моей руки, то из-за меня. Я не стал палачом, но послужил орудием казни. Моя бедная матушка жалела его, но против судьбы она бессильна. Все послужило тому, чтобы это предсказание сбылось: не только зло и порок, воплощенные в честолюбии графа и в дурных наклонностях моего брата, убивших его, но также все доброе и святое — доверчивость Йонатаса и наша великая любовь. Такова воля судьбы. Жуткие страсти, которыми был одержим мой отец, требовали себе жертвы. Он погиб!

Час спустя, Эберхард снова заговорил:

— Что сейчас происходит в замке? Какая страшная беда нас ожидает? О Господи! Еще вчера утром мы были так счастливы, так лучезарны были наши мечты! А на что нам надеяться теперь? И что с нами будет?

— Помолимся, — сказали в один голос Конрад и Розамунда.

Рассвет — унылый декабрьский рассвет, темнее, чем майская ночь, — особенно долго не наступал в то утро.

Как только тусклые лучи солнца проникли в комнату сквозь оконные стекла, Конрад поднялся.

— Я пойду туда, — сказал он.

— Мы все пойдем, — ответил Эберхард.

Никто не возразил. Все четверо направились в замок: Эберхард, опиравшийся на плечо дяди, шел впереди, за ними следовали Йонатас и Розамунда.

Когда они подошли к главным воротам, пробило восемь часов утра. Прислуга начинала просыпаться.

— Кто-нибудь из вас видел графа фон Эпштейна со вчерашнего дня? — спросил у слуг Конрад.

— Нет, — ответили они. — Граф заперся у себя в спальне и запретил его беспокоить.

— И утром он не звонил? — спросил Конрад. — Я граф Конрад, брат вашего хозяина, а это его сын Эберхард — его вы знаете. Следуйте за нами.

В сопровождении двух-трех слуг Конрад и Эберхард направились в спальню Максимилиана. Розамунда и Йонатас остались ждать внизу. Подойдя к двери графской спальни, дядя и племянник переглянулись и испугались друг друга: так они были бледны.

Конрад постучал — на его стук никто не отозвался. Он постучал сильнее — тишина. Он позвал Максимилиана, сначала тихо, потом громче, потом уже с отчаянием в голосе. Эберхард и слуги графа стояли возле двери. В комнате было тихо.

— Принесите клещи, — приказал Конрад. Выломали дверь. Комната была пуста.

— Войдем только мы с Эберхардом, — сказал Конрад. Они вошли, заперли дверь изнутри и огляделись. Кровать была нетронута, все вещи на месте, но потайная дверца была приоткрыта.

— Смотрите! — сказал Эберхард, указывая на нее. Конрад взял с камина еще не погасшую свечу. Дядя и племянник проскользнули в узкий проход и стали медленно спускаться по мрачной лестнице. Дверь в склеп была открыта. Эберхард взял из рук Конрада факел и повел дядюшку прямо к могиле своей матери. Мраморная крышка была сдвинута. Из гроба высовывалась рука скелета, вцепившаяся в бездыханное тело Максимилиана, задушенного дважды обвившейся вокруг его шеи золотой цепочкой.

На следующий день, отдав последние почести графу фон Эпштейну, Конрад, Розамунда и Эберхард собрались вместе.

— Прощайте, — сказал Конрад. — Я уезжаю, чтобы сложить свою голову за императора.

— Прощайте, — ответила Розамунда. — Я пообещала, что буду принадлежать либо Богу, либо вам, Эберхард. Вашей я быть не могу, поэтому я возвращаюсь в монастырь Священной Липы.

— Прощайте, — сказал Эберхард. — Я остаюсь здесь и буду страдать. Конрад с пулей в сердце пал в битве при Ватерлоо. Розамунда год спустя приняла постриг в Вене.

А Эберхард продолжал одиноко жить в замке Эпштейнов, в той самой комнате, где свершились страшные события, о которых мы здесь поведали.

Смерть солдата, молитвы девственницы, слезы отшельника — смогло ли все это искупить вину убийцы?


Читать далее

Александр Дюма. Замок Эпштейнов
ПРЕДИСЛОВИЕ 13.04.13
Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
КОММЕНТАРИИ 13.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть