Глава 3. ALMA MATER

Онлайн чтение книги Доктора флота
Глава 3. ALMA MATER

Уже отвык бродить я по лесам,

К задумчивым прислушиваться веткам…

Тут жизнь моя разбита по часам,

Разложена по полочкам, по клеткам…

С. Ботвинник

Васятка сидел в первом ряду и слушал, открыв рот. Больше половины того, что говорил профессор анатомии Черкасов-Дольский, было непонятно. Васятка ловил знакомые слова и настойчиво пытался понять значение длинных фраз профессора, но смысл их ускользал. Кроме того, профессор немного заикался, от этого слова приобретали странное звучание и понять их было еще труднее. Но все же до самого конца лекции Васятка ни на секунду не позволил себе отвлечься или подумать о чем-либо другом. Большинство ребят старательно вели конспекты. Он тоже пробовал, но получалась какая-то чепуха, какой-то бессмысленный набор слов, и Вася бросил писать, а только внимательно слушал. Многие профессора успели приметить на своих лекциях белобрысого курсанта из первого ряда, слушавшего их с открытым ртом и словно всегда удивленными голубыми глазами.

— Узнайте, Юленька, кто это с-сидит перед самой кафедрой и смотрит на меня, будто на пророка Магомета? — говорил Черкасов-Дольский своей лаборантке. — Белобрысенький т-такой, голубоглазый. За двадцать лет преподавания я не припоминаю с-случая, чтобы скучные лекции по остеосиндесмологии кто-нибудь еще слушал с таким вниманием.

— Это курсант Петров, — уже в следующем перерыве докладывала хорошенькая рыженькая лаборантка. — Он приехал из далекой тайги и принят по личному распоряжению Ворошилова.

— Вы успокоили меня, Юленька. Я так и предполагал, — Черкасов-Дольский засмеялся. — Нормальный курсант не станет слушать т-такой материал с разинутым ртом.

Всего месяц прошел, как первый курс вернулся из Лисьего Носа в Ленинград, но курсантская жизнь изменилась неузнаваемо. Ночные тревоги теперь объявлялись редко, как правило, минут за пятнадцать до подъема, не было марш-бросков в деревню Дубки, и если курсант не стоял в наряде, он мог спокойно спать всю ночь, пока дудка дневального не будила его. За это время курсанты приняли присягу, получили из библиотеки учебники, обосновались в казарме и начали заниматься. Только немногие по-прежнему мучительно трудно поднимались по утрам, неохотно выходили в темный парк на физзарядку и всячески норовили получить у врачей освобождение от физкультуры и наружных нарядов. Ранним утром они записывали свои фамилии в книгу больных, а потом долго и терпеливо стояли в очереди у дверей санитарной части. Лица у них были скорбные, голоса тихие, и, глядя на них, далекий от медицины человек мог подумать, что здесь собрались тяжело больные страдальцы и мученики.

Четвертый взвод первой роты занимал просторный кубрик в полуподвальном помещении большого шестиэтажного здания с нарядными венецианскими окнами. В кубрике был сводчатый, как в монастыре, невысокий потолок, недавно покрытый свежими досками, и покрашенный пол, а два окна, выходившие на неширокий канал, забраны старинными решетками. Сквозь них были видны лишь ноги прохожих да краешек темной воды канала. Дверь кубрика выходила в широкий коридор с шершавым гранитным полом. Окон в коридоре не было, и его скудно освещали две электрические лампочки, мерцавшие где-то под самым потолком. Вдоль стен стояли пирамиды с оружием и вешалки для верхней одежды. С одной стороны коридор заканчивался курилкой, гальюном, рундучной, где каждому курсанту была отведена ячейка для хранения обмундирования. Акопян требовал, чтобы в рундучной порядок был строже, чем в лаборатории, изучающей холеру. Всякие материнские нежности типа шерстяной безрукавки, любимых тапочек или вязаных цветных носочков полагалось отправить обратно или выбросить на помойку. Если же кому-нибудь приходила посылка из дому, ее содержимое следовало съесть немедленно. В противоположном конце коридора находились умывальник и ротная канцелярия, где восседали старший лейтенант Акопян и ротный писарь курсант Затоцкий по кличке Ухо государя.

Спать ночью полагалось только голым. Засыпать следовало на правом боку. За соблюдением этих гигиенических требований ревностно следили командиры взводов и особенно Акопян. Засыпавших на животе, на левом боку или в нижнем белье он безжалостно будил. Странно, но Васятка, человек по духу свободный, вольный, таежный охотник и бродяга, до удивления легко освоился со строгим распорядком, едва стало ненужным вскакивать посреди ночи по тревоге. Он заправлял койку так, что вывернутый наружу край простыни точно соответствовал размеру ученической тетради, ничего не хранил лишнего в тумбочке и под матрацем, никогда не опаздывал в строй и не получал от командиров замечаний.

— Молодэц, Пэтров, — говорил Акопян. — С таким курсантом у командира роты всегда полный спокойствие на душе.

Васятка жадно впитывал в себя впечатления, которые щедро и каждодневно дарил ему этот новый, впервые открывшийся только в девятнадцать лет мир. Учился он яростно. Пять преподавателей дважды в неделю занимались с ним русским и английским языком, физикой, химией и биологией. Они безжалостно задавали целые разделы. Их можно было понять. До конца первого курса следовало хотя бы приблизительно залатать огромные прорехи в его знаниях. Васятка спал в сутки не более двух-трех часов. Сразу после ужина он брал у дневального ключ от бойлерной и шел туда заниматься. Вечером и ночью там было хорошо. От подвешенных к стенам бойлеров шло приятное тепло, ярко светили большие лампы. Никто не мешал. Иногда среди ночи он не выдерживал и засыпал. Минут через двадцать вскакивал, подставлял голову под кран с холодной водой и долго держал ее там, пока по спине не начинали бегать мурашки. Тогда он снова садился за книги. Только сейчас ему более или менее стали понятны истинные масштабы отставания от товарищей. Они были устрашающи. Чтобы догнать ребят, требовались неимоверные, фантастические усилия. «Как бы, однако, трудно ни было, а за год должон догнать, — думал он. — Верно, что ребята над глупостью моей изголяются. Не догоню — обратно поеду. Чего уж сделаешь».

Почти четыре месяца никто из первокурсников не был в городе. Ленинградцам, как и в лагере, было чуть легче — их навещали родители, знакомые. Но и им хотелось побывать дома, встретиться с приятелями, пошататься по улицам, сфотографироваться в парадной форме. Об иногородних, а их на курсе было большинство, и говорить нечего — так они мечтали попасть в город. Но увольнение пока было запрещено.

По воскресеньям к Мише приходила тетя Женя. Через проходную ее не пускали, и она разговаривала с племянником сквозь решетку ограды. Последний раз она принесла его любимые заварные пирожные. Миша съел сколько мог и остатки хотел вернуть тетке, но в последний момент передумал и спрятал коробку в тумбочку. Ночью он проснулся, почувствовал голод, достал в темноте пирожное. Вкус крема показался ему странным — он был не сладкий, пах скипидаром. Заподозрив недоброе, Миша вытащил коробку в коридор и увидел, что вместо заварного крема пирожные начинены черным гуталином. Его вырвало. Он долго беззвучно плакал, сотрясаясь всем телом от обиды и унижения. До рассвета он не спал, размышляя, как отомстить Щекину. Но так и уснул, ничего не сумев придумать. Когда тетя Женя пришла в очередной раз, Миша встретил ее словами:

— Не смей больше ничего приносить! Слышишь? Если принесешь, немедленно выброшу все на помойку!

— Что случилось, Мишенька? Тебя опять обидели?

— Ненавижу этого подлеца!

— Умоляю тебя, Мишель, успокойся. Старайся не обращать внимания. Будь выше этого. Ты же у нас умница.

До боли в сердце ей было жаль племянника. Она просунула сквозь решетку ограды руку, провела ею по насупленному Мишиному лицу.

— Ладно, — сказал Миша, отстраняясь. — Иди домой. Мне нужно заниматься.

Прошла неделя, и ребята придумали новую шутку. Миша не сомневался, что и это сделал Пашка. Они попросили у знакомой девчонки бюстгальтер и трусики и незаметно вложили в пакет с грязным бельем, который Миша приготовил для тети Жени. В воскресенье тетя пришла молчаливая, достала из сумки бюстгальтер, спросила, всхлипнув от обиды:

— Неужели и это я должна стирать?

Милая, незамужняя, наивная тетя Женя! Она была так далека от грубых мужских шуток. Ей даже в голову не могло прийти, что это всего лишь курсантская забава. Миша молча выдернул из ее рук трусики и бюстгальтер и бросил их в стоявшую неподалеку урну.

После занятий к окнам кубрика подходили девушки. Они расспрашивали о знакомых, передавали им записки. Ребята оживлялись, охотно болтали с ними. Снизу, из полуподвального кубрика девушки казались высокими, стройными. Позднее, когда они останавливались у ограды парка, многие недавние красотки оказывались низенькими бесформенными толстушками.

— Живем, как монахи в монастыре или заключенные, — ворчал Пашка. — Скоро дорогу домой забуду. Акопяна бы на наше место.

На ноябрьские праздники первокурсников впервые повели в культпоход. В оперном театре имени Кирова давали балет «Спящая красавица». Вместе со всеми Васятка разделся в гардеробе, задержался у большого во всю стену зеркала. Оттуда смотрел на него голубоглазый, чуть курносый парень с круглой лобастой головой, на которой уже начали отрастать мягкие, соломенного цвета волосы.

— Прекрасен, как Любовь Орлова, — засмеялся Сикорский, подталкивая Васятку к двери в зал. — Малый вперед.

На пороге зрительного зала Васятка остановился, не в силах сделать даже шага. Вокруг было немыслимое великолепие: загадочно темнели ложи партера и бенуара, светилась позолота на лепных амурах вдоль круглых галерей, тускло мерцал голубой бархат кресел. А сверху, с высокого, расписанного картинами потолка, свешивалась огромная люстра. Она сверкала, переливаясь игрой световых зайчиков от многочисленных хрустальных подвесок и позолоты.

— Нравится? — спросил Алексей, заметив волнение Васи. — Еще не то увидишь. Это же Ленинград. Один Эрмитаж чего стоит.

Они шли рядом — Васятка, Пашка, Алексей и Миша Зайцев.

Миша развернул программу, сообщил:

— Партию Авроры сегодня танцует Суворова.

Прозвучал третий звонок. Погас свет, оркестр заиграл увертюру.

— Пушкин в альбоме пианистки Шимановской, — прошептал на ухо Васятке Миша, — написал: «Из наслаждений жизни одной любви музыка уступает, но и любовь мелодия». Правда, здорово?

Медленно и торжественно распахнулся занавес. На сцене праздновался день рождения Авроры. Васятка смотрел на сцену не отрываясь. В особое восхищение его привела Аврора. Тоненькая, в туго обтягивающем стройное тело трико, она легко и грациозно кружилась на кончиках пальцев. Из десятого ряда было хорошо видно, как она красива. Какие точеные у нее ноги, лебединая шея, густые черные волосы.

— Хороша? — спросил Алексей.

Вася кивнул. В глубине души он давно считал себя опытным сердцеедом. По крайней мере две серьезные победы числились за ним в школе-интернате. Над дочерью начальника фактории из Джорджана и над Надькой, племянницей фельдшера из Кисюра. Надька даже объяснилась ему в любви, назвала белеюшком. Да и другим девчонкам в интернате Васька нравился. «Что-то, знать, есть во мне, раз они млеют», — самодовольно, думал Васятка. Но после внимательного изучения своей физиономии в зеркале тяжко вздохнул, так и не установив, что именно привлекает в нем девушек.

— Лешак да и только, — разочарованно сказал он.

В антракте ребята прохаживались по фойе, рассматривали развешенные вдоль стен портреты артистов театра.

— Вот Суворова, — сказал Миша, останавливаясь. — Заслуженная артистка республики.

— За такую дролю и помереть не боязно, — вдруг произнес Васятка, и Алексей с Мишей переглянулись. Уже который раз их товарищ представал перед ними в новом, неожиданном свете.

Весь второй акт Васятка сидел задумчивый, отчаянно и самоотверженно аплодировал, едва на сцене появлялась Суворова, а в антракте снова пошел к ее портрету. Когда спектакль кончился и они стояли в очереди в гардероб, Васятка сказал:

— Однако схожу к ней.

— К кому? — в первый момент не понял Миша. — К Суворовой?

— К ней, — подтвердил Вася.

— Правильно. А что? — поддержал его Пашка и весело подмигнул Алексею. — Гениальная мысль. Почему бы не сходить? Прямо сейчас можно пройти за кулисы, а мы подождем на улице.

— Что это, кулисы? — поинтересовался Васятка.

— Место за сценой, где готовятся артисты к выступлению, — пояснил Алексей, не поддерживая Пашкиного розыгрыша, но и не делая ничего, чтобы отговорить Васю.

— Или, еще лучше, домой к ней сходи, — предложил Пашка. — Адрес у администратора можно узнать. Верно, пацаны?

Васятка не замечал, как Пашка подмигивает товарищам, как странно улыбается Миша. К разговорам о визите к Суворовой Вася отнесся вполне серьезно.

Едва Миша с Васяткой оказались на улице, Миша сказал:

— Ты Пашку не слушай. Он же, подлец, разыгрывает тебя. Суворова и на порог тебя не пустит. Только окажешься в глупом положении и дашь повод для насмешек.

Васятка ничего не ответил. Видимо, он продолжал раздумывать над словами товарища. В кубрике, уже лежа под одеялом, он вдруг сказал:

— Однако схожу, Миша. Как увольнение будет — так и схожу.

— Ненормальный, — кратко прокомментировал его сообщение Миша и отвернулся к стене.

С того дня прошло недели три. В начале декабря, наконец, разрешили первое увольнение. В курсантской жизни это было событие, равное по значению беспосадочному перелету Чкалова из Москвы на остров Удд или спасению экипажа ледокольного парохода «Челюскин». Оно потрясло однообразный аскетический уклад курсантского существования и запомнилось большинству первокурсников надолго.

Сначала командирам отделений было приказано составить списки желающих уволиться. Естественно, что после пятимесячного заточения пойти в город желали все. Командиры взводов вычеркнули тех, кого они считали недостойными высокой чести выйти на улицы Ленинграда. После этого за изучение списков взялся старший лейтенант Акопян. Он изучал их так внимательно и тщательно, как изучает профессор-искусствовед древнюю армянскую миниатюру. В результате списки сократились еще почти наполовину. Жидкие ряды счастливчиков построили в коридоре в две шеренги, и Акопян лично осмотрел каждого. Ребята стояли в новенькой парадной форме. Стрелки недавно наутюженных брюк напоминали острые форштевни эсминцев. От ботинок исходило такое свечение, что хотелось зажмурить глаза. Многие побрились впервые в жизни. Парикмахер Макс — тот самый Макс, у которого курсанты всегда одалживали деньги, и который, если они забывали вернуть, говорил: «Молодая голова как решето. Столько всего надо запомнить. Арбуз задержится, зерно проскочит. Не смешите меня — сорок копеек!» — едва касаясь бритвой, снимал с нежных подбородков юношеский пух. И все-таки Акопян был еще чем-то недоволен.

— Курсант в увольнении, как нэвэста на выданье, — говорил он. — В городе все смотрят на него. Встречный командир может даже нэ сделать замечаний, но про себя отметит: «Ишь, какой акадэмик идет — неряха!»

Потом увольняемых осмотрел дежурный по курсу, а вслед за ним и сам начальник курса техник-интендант второго ранга Анохин. После их осмотров шеренги курсантов еще больше поредели.

— Смирно! Направо! Шагом марш! — наконец раздалась долгожданная команда, и Миша Зайцев сказал с облегчением:

— Слава всевышнему. Кажется, все.

Но процедура увольнения на этом не кончилась. Увольняемых повели к дежурному по Академии. Уже смеркалось. С недавно чистого неба заморосил нудный осенний дождичек. В очередной раз дежурный по Академии повторил, как следует вести себя в городе, как приветствовать на улицах всех старших и равных по званию. Это значило, что приветствовать надо абсолютно всех военных, потому что младше курсанта первого курса среди военных не существовало. Затем дежурный напомнил, что в Академию следует вернуться без опозданий и перечислил, какими карами согласно Указу Президиума Верховного Совета опоздание грозит. Указ этот висел в ленинской каюте, и все знали, что за опоздание свыше двух часов виновные предаются суду военного трибунала. Дежурный умолк, видимо, припоминая, что бы еще сказать хорошего перед первым увольнением, но, ничего не придумав, разрешил выходить.

Скрипнули железные ворота, и курсанты высыпали на Загородный проспект. У Витебского вокзала попрощались. Миша Зайцев собирался идти к тетке на Петроградскую сторону. У Васятки были другие планы. Он намеревался навестить актрису Ольгу Суворову.

— Суворова сегодня не занята в спектакле, — ответил администратор театра, подозрительно рассматривая беловолосого морячка. От ботинок курсанта так пахло сапожной мазью, что страдающий простудой администратор сморщился и чихнул, подумав: «Не пожалел, наверное, целой банки, босяк».

— Зачем вам ее адрес? — спросил он.

— Да не забижать же иду, — засмеялся Васятка. — Есть интерес.

Минут сорок спустя он стоял у двери квартиры в старинном доме на улице Ракова. Проверил, как учил Акопян, ладонью, точно ли над переносицей звездочка на бескозырке, посредине ли бляха ремня и решительно нажал кнопку звонка. Дверь открыл высокий седеющий мужчина в бархатном пиджаке с кистями, в мягких, расшитых бисером домашних туфлях.

— Я до артистки Суворовой, — сказал Вася.

— Оля, к тебе! — крикнул мужчина, а Васе приветливо сказал: — Проходите, молодой человек. Она сейчас выйдет.

В большой комнате, куда Вася вошел, он сразу почувствовал себя инородным телом. После бедноты их дома на Муне, после казенных интернатских кроватей и нынешней казарменной аскетической суровости роскошь комнаты подавляла. Белый рояль в углу, белая мягкая мебель, старинные массивные бронзовые часы, на стенах картины в тяжелых золоченых рамах. На мгновенье он пожалел, что пришел сюда, и подумал, не сбежать ли, пока не поздно. Но отворилась дверь и вошла она. В длинном домашнем халате, с небрежно рассыпанными по плечам густыми черными волосами, она показалась ему еще красивее, чем на портрете. «Куда там интернатской Надьке до нее. Вот это дроля! Поцеловать бы такую», — подумал он, восхищенно рассматривая актрису.

— Я слушаю вас, — в голосе Суворовой звучало нетерпение и сдержанное раздражение. По всей видимости, неожиданный визит оторвал ее от важных дел.

— Баско танцуете. Шибко нравитесь мне. Желаю вас поцеловать, — он выпалил это на одном дыхании, хриплым от волнения голосом и замер.

— Что?! Поцеловать? — ужаснулась актриса. — Вы с ума сошли! — Она даже задохнулась от возмущения и сделала несколько решительных шагов к двери, но на пороге обернулась.

Курсантик стоял на прежнем месте, устремив глаза в пол. Лицо его пылало, крупные кисти рук были сжаты так, что побелели пальцы. Он поднял на нее глаза — и Суворова только сейчас увидела, что глаза у него голубые, удивительной чистоты. Мальчишка показался ей забавным.

— Как вы сказали? «Баско танцуете» и «шибко понравились»? — она неожиданно весело расхохоталась, приказала: — Подойдите ко мне! Смелее, не бойтесь! Целуйте сюда! — и показала на щеку. Васятка наклонился и едва прикоснулся губами к ее холодной щеке. — А теперь убирайтесь!

— Чо? — не понял Вася, теребя в руках бескозырку. — Идти мне?

— Прекрати, Оля, — резко проговорил мужчина. Только сейчас Вася догадался, что это муж Суворовой. Минутой раньше он вошел в комнату, видел поцелуй, слышал последние слова жены. — С гостями так не поступают. Оставайтесь, молодой человек, пить чай.

— Ты прав, — засмеялась Суворова. — Как вас зовут, юноша? Идемте, Вася, почаевничаем.

Они сидели в столовой за небольшим круглым столиком, пили чай, и Вася рассказывал о своей жизни на Муне, об охоте и рыбалке, о братьях и сестрах.

— Я еще раз убедилась в своей правоте, — сказала актриса мужу. — Житель большого города не имеет родного гнезда. Здесь все безлико — люди, дома, язык. А вот у него все неповторимо, все свое.

— А разве Ленинград не твое гнездо? Разве он похож хоть на один город мира?

Они заспорили. Вася посмотрел на большие часы в темном деревянном футляре. Стрелка приближалась к десяти. В двадцать три заканчивалось увольнение. Он встал.

— Однако пойду я.

— Подождите, Вася, — сказала Суворова. Она подошла к письменному столу, порылась в ящике, достала свою большую фотографию в гриме Авроры из «Спящей красавицы». На минуту задумалась, надписала размашисто, разбрызгивая чернила: «Это верно — смелость города берет. Будущему профессору и адмиралу Василию Петрову» и подписалась: «Балерина Ольга Суворова».

Когда Вася вернулся в общежитие, Миша уже спал. Вася растолкал его, сунул под нос фотографию. Сонный Миша несколько мгновений обалдело смотрел на нее, потом замигал веками, спросил недоверчиво:

— Неужели действительно был в гостях?

— А чо, — довольно улыбнулся Вася. — Чаем угощала, приглашала приходить. Может, и пойду, ежели время будет.

— Уму непостижимо, — удивлялся Миша, продолжая держать в руках фотографию балерины.

— Поцеловать себя разрешила, — как бы мимоходом сообщил Вася, сонно зевая и расшнуровывая ботинки.

— Врешь! — встрепенулся, словно ужаленный, Миша, садясь на койку. — Не может быть!

— А чего мне врать? Сходи у мужа спроси.

Через минуту он уже спал.


Грозой курсантов военно-морских училищ Ленинграда был заместитель начальника ВМУЗов по строевой части генерал-майор Татаринцев. Небольшого роста, щупленький, конопатый, он ходил в огромной фуражке с нахимовским козырьком. По этой фуражке курсанты узнавали его на улице издалека и старались скрыться в ближайшем парадном. Татаринцев любил незамеченным пройти через проходную в училище, а потом долго распекал местное начальство, что у них никудышне несется дежурная служба. Любил в неурочный час появиться в казарме, застав всех врасплох, и объявить тревогу. После его визита карцеры училищ всегда переполнялись арестованными, и лишь доклад дежурного, что мест больше нет, заставлял Татаринцева удовлетворенно улыбнуться и уйти. Пребывание в училище, если больше нельзя сажать в карцер, с его точки зрения, становилось бессмысленным. Среди курсантов о нем ходила поговорка: «Незваный гость лучше Татаринцева». Страх перед ним был так велик, что Миша Зайцев заработал месяц без берега при совершенно комических обстоятельствах. Он получил увольнительную, переоделся у тети Жени в штатский костюм и решил совершить велосипедную прогулку. На Большом проспекте он внезапно увидел в толпе пешеходов знакомую фуражку. Миша побледнел, ноги мгновенно ослабли и перестали вертеть педали. Забыв, что на нем штатский костюм, Миша спрыгнул с велосипеда и вытянулся на обочине мостовой по стойке «смирно». Зоркий Татаринцев заметил юношу с испуганным лицом и смекнул, в чем дело.

— Вы кто? Курсант?

— Так точно, — ответил Миша. На лице его была написана полнейшая безысходность.

— Какого училища? Дайте увольнительную записку. Почему переоделись в цивильную одежду? Не знаете, что это категорически запрещено?

— Знаю, — сказал Миша упавшим голосом. — Нас предупреждали.

— Вот видите — знаете, — проговорил генерал, чувствуя, что он уже готов простить юношу, и подавляя в себе это желание. — Тем больше ваша вина. Отправляйтесь в Академию и доложите, что вас прислал генерал Татаринцев.

— Есть, — произнес Миша. Он подождал, пока Татаринцев скроется в толпе, потом сел на велосипед и поехал к тете Жене переодеваться. Обещавшее быть таким приятным увольнение закончилось взысканием — месяц без берега. Его объявил сам начальник курса Анохин.

В конце декабря Татаринцев появился у них на первом курсе. Было самое спокойное время недели — воскресенье, двадцать один тридцать. Отпущенные в город курсанты еще не вернулись. Остальные смотрели в клубе кинофильм «Златые горы». Кроме нескольких спящих, людей в роте не было. Дежурный по роте, младший сержант Сикорский стоял в кубрике в суконке и кальсонах и безмятежно гладил брюки тяжелым утюгом. У входа в коридор сидел дневальный по первой роте Паша Щекин и пытался читать учебник анатомии. По радио шла передача «Театр у микрофона», и Паша периодически отвлекался от книги и прислушивался. Завтра ему предстояло повторно сдавать зачет по костям и суставам. Паша снова попытался сосредоточиться на анатомии, но читать толстый учебник Тонкова, напичканный, как телефонная книга фамилиями, тысячами непонятных латинских терминов, было выше его сил. От всех этих форамен магнумов, фиссур, трохантер майоров, процессусов и синостозов так отчаянно клонило ко сну, что Паша не выдержал, захлопнул книгу и зевнул так широко и сладко, что хрустнули суставы нижней челюсти. «Артрозис мандибулярис инфериор», — подумал Пашка о хрустнувших суставах и внезапно вспомнил, как неделю назад встретил на Лермонтовском проспекте Помидору. Она шла расфуфыренная, как жена профессора или артистка — в котиковом манто, белом пуховом берете, лихо сдвинутом на одно ухо, в лаковых баретках.

— Здорово, Косой, — сказала Помидора, останавливаясь и внимательно рассматривая его. — А тебе форма идет. — Она дружески улыбалась накрашенными пухлыми губами. — Чего не приходишь? Или адрес забыл?

— Не забыл, — ответил Пашка. — В увольнение редко пускают.

— А ты убеги. Или паинькой стал?

— Под трибунал загремишь. У нас, знаешь, как строго.

— Приходи, — повторила Помидора. — Вино заграничное есть, папиросы. Валентин будет рад. И я тоже…

Пашка взглянул в коридор и похолодел от ужаса — метрах в двадцати от себя он увидел большую фуражку с нахимовским козырьком.

— Курс! Смирно! — что было силы закричал он.

Мгновенье спустя, проявив завидную реакцию, в коридор выскочил Алексей Сикорский. Услышав отчаянный крик дневального, он сразу догадался, в чем дело, впрыгнул в горячие влажные брюки, но не успел застегнуть клапан, а только надел ремень.

— Спали? — спросил генерал.

— Никак нет.

— А почему одеты впопыхах? И ремень перекошен? Снимите его. Так, — сказал Татаринцев, злорадно ухмыляясь, — дежурный докладывает с расстегнутыми брюками. Трое суток ареста.

— Есть трое суток ареста, — повторил Алексей.

— А дневальному за то, что ловит блох на вахте и генерала не видит — двое суток.

— Есть, — сказал Алексей.

Татаринцев двинулся дальше. Навстречу ему бежал, запыхавшись, дежурный по курсу, старший военфельдшер Мясищев.

— Где ваши люди? — спросил Татаринцев.

Мясищев не растерялся, достал из кармана листок бумаги, стал бойко докладывать:

— Восемьдесят в увольнении, сто семь в кино, остальные…

Не дав Мясищеву договорить, Татаринцев потянул листок из его рук, брезгливо поморщился. Ежедневно по роду службы он сталкивался с нарушениями дисциплины и порядка в подчиненных училищах. Он понимал, что военная служба слишком отличается от штатской жизни, слишком сурова, чтобы к ней безболезненно привыкнуть. Его обязанность — высокая требовательность. Без нее не воспитаешь настоящих командиров. Поэтому, раздавая нарушителям десятки суток ареста, он не питал к ним неприязни. В душе он даже понимал их, хотя и не имел права прощать. Другое дело — вранье. Вранья он органически не переносил. На листке бумаги, взятом из рук военфельдшера, числилась только одна цифра — количество пар сданной в ремонт обуви.

— За обман начальника пять суток гауптвахты, — сказал Татаринцев.

Он арестовал еще двух курсантов за то, что они были подстрижены под бокс, хотя те клялись, что стриглись под первый номер. И только после доклада, что карцер полон, удалился через парадный ход.


Начальник кафедры факультетской терапии Александр Серафимович Черняев надел морской китель с нашивками военврача первого ранга недавно, около года назад. Группа видных профессоров Третьего ленинградского медицинского института была приглашена принять участие в конкурсе, объявленном молодой Военно-морской медицинской академией. Черняев был избран единогласно. Флотская форма сидела на его штатской фигуре неловко, мешковато. Чрезмерно узкий китель топорщился, собирался на спине в складки. Фуражка то и дело сползала на бок и эмблема оказывалась то над глазом, то над ухом. По всему чувствовалось, что Черняев не прошел двухмесячного сбора у полковника Дмитриева, не освоил азов строевой подготовки и никогда не боролся с десантом в деревне Дубки. Ходил он мелкими шажками, странно подпрыгивая на ходу, первым приветствовал всех встречных военных, в том числе и младших по званию и даже рядовых, а на занятиях вместо уставного обращения «товарищ курсант» говорил «милый юноша». Назначенный заместителем начальника Академии по строевой части полковник Дмитриев уже дважды приглашал новоиспеченного моряка к себе и вежливо просил изучать устав и всегда помнить, что отныне он военный человек.

— Хорошо, батенька, — соглашался Черняев, и у Дмитриева от этих слов резко сужались зрачки, а по щеке пробегала конвульсия. — Но объясните мне, какая разница, как я называю наших студентов? Мне так привычнее.

— Они не студенты, товарищ военврач первого ранга, — отчеканил Дмитриев, с трудом сдерживая себя, — а курсанты. Военные люди. Пожалуйста, не забывайте этого.

Отец Александра Серафимовича (по давней традиции мужчины их семьи носили имена Серафим, Александр и Василий) еще в 1870 году закончил медико-хирургическую академию, был учеником знаменитого Боткина, а затем стал крупным терапевтом и организатором здравоохранения в Петербурге. Из маленькой больнички на шестьдесят коек и барака для умалишенных он сумел создать крупную больницу, считавшуюся лучшей в городе, и тридцать семь лет бессменно возглавлял ее. После его смерти больнице было присвоено имя Серафима Черняева, а на мраморной доске главного корпуса установили его бронзовый бюст. Единственный сын Серафима Александровича пошел по стопам отца и закончил медицинский факультет Юрьевского университета. Он недавно овдовел и жил с двумя дочерьми — близнецами Ниной и Зиной. Специальным приказом начальника Академии в честь больших заслуг отца за профессором Черняевым была закреплена на территории Академии старая отцовская квартира, четыре просторные комнаты, выходящие окнами на Фонтанку.

Неделю назад профессор Черняев получил письмо из Киева от своего сокурсника по Юрьеву и приятеля Антона Зайцева. Антон писал, что собирается с женой на несколько дней в Ленинград, чтобы повидать сына, и спрашивал, не стеснит ли друга, если заедет прямо к нему. «Хотелось бы, Саша, пожить эту пару дней поближе к Мишелю, а не у сестры в другом конце города, посмотреть, что собой представляет ваша Академия, потолковать с тобой». Александр Серафимович обрадовался. Антошку Зайцева он любил и всегда встречал с удовольствием.

Нине и Зине, дочерям Черняева, недавно исполнилось по семнадцать лет. К сожалению, ни внешностью, ни характерами они не пошли в покойницу-мать, а весь облик и стать унаследовали черняевские. Круглолицые, плотные, с жесткими волосами и толстыми крепкими ногами, они носились по всем комнатам просторной квартиры, вечно ссорились и ругались, а затем приходили к отцу и жаловались друг на друга. Его замечания они выслушивали молча, кивали коротко стриженными головами, но все оставалось по-прежнему.

После смерти жены (она сгорела мгновенно за два месяца, как свеча, от рака печени) он дал себе слово по возможности ничего не менять в их квартире, а в спальне и вовсе ничего не трогать. Поэтому до сих пор там стояли две широченные громоздкие деревянные кровати, занимающие три четверти комнаты, на трельяже лежали ее пудра, помада, духи. На подоконнике любимые цветы в горшках, а в шкафу висели ее платья. В платьях жены жили запахи того далекого и прекрасного, что теперь невозвратимо ушло, и, когда Александр Серафимович вдыхал эти запахи, у него больно щемило сердце. Перед смертью Сюта попросила отпеть ее в церкви, а на могиле поставить мраморный крест. Трудно объяснить, почему ей в голову пришла эта идея — она не была верующей, но и не снимала висевшей в углу спальни крохотной иконки, оставленной еще покойным свекром. Черняев обещал выполнить эту последнюю просьбу. Жену отпевали в Никольском соборе. Но нашелся «доброжелатель», который доложил, что вновь избранный начальник кафедры профессор Черняев отпевал свою жену в церкви и, более того: установил на ее могиле крест. Профессор ждал больших неприятностей. Но прошел месяц и вместо ожидаемой бури Александр Серафимович получил скромный выговор в приказе. Уже позднее он узнал, что за него заступился сам начальник Академии бригврач Иванов. Спал он теперь на диване в своем кабинете. Против дивана висел портрет Сюты, написанный маслом. Только проснувшаяся, заспанная, с распущенными по обнаженным плечам волосами молодая Сюта улыбалась загадочно, как Джоконда…

Встретить гостей Александр Серафимович не мог — принимал экзамены. Когда он вернулся домой, Зайцевы уже ждали его. Антон выглядел молодцом — подтянут, живота нет, усы и брови черные. Лидуша погрузнела, стала многословной. За столом ни он, ни Антон не вставили ни фразы. После ужина мужчины перешли в кабинет, уселись в глубокие кожаные кресла, закурили.

— Как ты думаешь, Саша, скоро будет война?

— Думаю, что скоро, — не удивляясь вопросу, с готовностью, как о давно продуманном, ответил Черняев. — Я часто об этом размышляю, сопоставляю факты. Смотри, как везет мерзавцу. Не успела Венгрия присоединиться к тройственному пакту, как за ней последовала Румыния, а сегодня о том же объявила и Словакия. Накладывают со страха в штаны. Боятся судьбы Бельгии, Голландии, Польши. Да и мечтают, сволочи, оторвать от победного пирога кусок побольше.

— Думаешь, готовы мы к войне? Ты же теперь человек военный, должен знать.

— Делается многое. А подробности спроси у начальника генерального штаба, — Черняев улыбнулся.

В кабинет без стука вошла Лидия Аристарховна, обнимая за талии Нину и Зину.

— Пора, друг мой, девчонкам женихов искать, — решительно заявила она с порога. — Теперь девушки рано выскакивают замуж. И правильно делают.

— Приехала командирша, — Черняев погрозил Лидии Аристарховне пальцем. — У меня и без твоих идей забот хватает. Сами пусть ищут.

— Ты неправ, Саша. Дочерям надо помогать. Не подтолкни меня мама, и я, наверное, тоже не решилась бы пойти к Антону на первое свидание. — Лидия Аристарховна взглянула на часы, заторопилась. — Идем к Мишелю, — обратилась она к мужу. — Успеете еще с Сашей наговориться.


На зачете по костям и суставам Миша дважды получил двойку. Признанный всеми талант, не помнивший, когда он в школе имел хоть одну четверку, сейчас числился в списках отстающих! В это невозможно было поверить. Он привык все понимать, докапываться до сути, а здесь следовало элементарно и грубо зубрить.

— Дикость, — шептал Миша, грызя ноготь указательного пальца. — Бессмысленно зубрить, как зубрили священное писание бурсаки Помяловского.

Каждая мельчайшая косточка или сустав, дырочка, ямочка, утолщение или отросток имели свое латинское название, которое надо было знать наизусть. Курс латыни не поспевал за стремительными темпами изучения анатомии, и латинские термины были курсантам попросту непонятны. Опасность получить на зачете третью двойку заставила Мишу зубрить. При его феноменальной памяти через неделю он знал все. Некоторые страницы учебника Тонкова он мог воспроизвести наизусть. Ребята обращались к нему за справками, как к энциклопедии Брокгауза и Эфрона. В последние два дня перед зачетом Миша отдыхал. Учить было нечего.

В пятницу вечером человек тридцать курсантов собрались у дверей анатомического зала, чтобы в третий раз попытаться сдать злополучный зачет. В зал быстрыми шагами вошел профессор Черкасов-Дольский. Со слов старшекурсников было известно, что Черкасов-Дольский крупнейший в стране анатом, автор десятка книг и сотен научных работ, с одного взгляда может отличить правую лапу медведя от левой. Он великолепный рисовальщик, палеонтолог, сочиняет стихи. Ему приписывалось авторство стихотворения, которое ходило по курсу:

Вот неофит стоит у Гали,

Берет халат, пинцет и кость.

Для ней курсант желанный гость.

А он зубрит: экстернус, экстра,

Форамен магнум, коста декстра,

Фиссура, сулькус, тубер, ос,

Процессус, фосса, синостоз,

Все эти криста, кауда, аля —

Названий триста. Правда, Галя,

Мы это твердо знать должны?

Зачем, кому они нужны?

— Неплохо, — засмеялся Миша, прочитав профессорский опус. — В основе лежит абсолютно разумная мысль. И лаборантка Галя прочно вошла в историю русской поэзии. А вообще, ребята, надо быть оптимистами. Чем человек больше знает, тем он снисходительнее к другим. У нас появились шансы.

Но профессор вскоре ушел, а вместо него прибежал ассистент Смирнов и сообщил, что зачет профессор поручил принимать ему. Смирнов еще относительно молод. У него всегда недовольное лицо с опущенными углами рта, тяжелая нижняя челюсть, за которую курсанты прозвали его Мандибуля.

— Зайцев? — спросил он у Миши, когда тот в числе первых вошел в анатомичку. — Третий раз сдаете? Но теперь, наконец, выучили или снова будете плавать, как потерявший руль парусник?

— Кажется, выучил, — сдержанно ответил Миша, твердо зная, что готов ответить на любой, самый трудный вопрос.

— Ну хорошо, — Смирнов на миг задумался. — Из скольких костей состоит таз?

Вопрос был настолько прост, что Миша на секунду опешил. Нечто вроде того, как если бы у него спросили, сколько пальцев на ногах или зубов во рту.

— Из подвздошной кости, крестца и копчика, — четко ответил он.

— Вы, Зайцев, русский язык понимаете? Я не спрашиваю, из каких именно костей, а интересуюсь только количеством.

— Из трех, разумеется, — сказал Миша.

Смирнов демонстративно достал свой блокнот и против фамилии Зайцева пока еще тонким карандашным штрихом стал рисовать двойку. Миша похолодел. То, что таз состоит из крестца, копчика и подвздошной кости, было столь же очевидно, как и то, что у него две ноги.

— Подвздошная кость в процессе развития ребенка срастается из трех костей. Если иметь в виду это обстоятельство, то таз состоит из пяти костей.

Двойка против его фамилии в блокноте Смирнова стала проявляться отчетливее. «Неужели не сдам зачет в третий раз?» — с ужасом подумал Миша, и его сердце отличника забилось так быстро, что он вынужден был прижать его рукой. Вдруг его осенило. Как осенило когда-то Ньютона или Александра Попова, изобретшего радио: «Болван! Таз же состоит из двух подвздошных костей».

— Из четырех костей, — сказал он.

Больше Смирнов ничего не спрашивал.

— Идите, Зайцев, — сказал он, брезгливо поджав губы, и Мише показалось, что в его голосе прозвучало презрение. — Ставлю вам тройку с двумя минусами.

До вечера Миша ходил под впечатлением злополучного зачета. А затем произошло событие, сразу заставившее забыть о нем. Ночью Миша заступил дневальным по роте. Он сидел возле тумбочки в конце коридора и учил английские слова. Его мозг не терпел бездеятельности и требовал постоянной работы. Миша все время что-то читал, заучивал, выписывал из книг. Даже в трамвае он вытаскивал из кармана словарик. Незаметно пробежит время, он станет морским врачом, начнет плавать по всему свету, и знание языка будет просто необходимо. В их роте был еще один страстный поклонник постоянного совершенствования — Егор Лобанов. Они тянулись друг к другу, охотно разговаривали, и ребята прозвали их «долбококки». В коридоре было тихо. Лишь изредка появлялась сонная фигура в кальсонах, надетых на босу ногу ботинках и, держась за стену, не открывая глаз, скрывалась в туалете. Мише тоже захотелось в гальюн. Отстегнуть ножны со штыком он поленился и уронил штык в унитаз. Много раз еще в Лисьем Носу им повторяли Дмитриев и Акопян, что нет для военного преступления страшнее, чем утрата оружия. А пушка ли это, винтовка или штык, уже не имеет значения. Будто ужаленный Миша соскочил на пол и, став на колени, стал искать штык рукой. Но ничего не получалось. Штык достал водопроводчик только утром, а Миша получил трое суток карцера.


Из письма Миши Зайцева к себе.


14 декабря 1940 года.


Опять сижу в карцере. Почему я такой невезучий? Стараюсь не меньше других, но именно со мной случаются всякие неприятности. Причина, видимо, в недостатках воспитания. Родители постоянно ограждали меня от всего — от человеческой грубости, денежных расчетов, домашних дел. Стыдно признаться, но серебряный уголок на рукав суконки я пришивал четыре раза и все равно пришил криво. Хорошо, что есть тетя Женя… Второе, что беспокоит меня — мой характер. Вероятно, я действительно больше знаю, чем многие мои товарищи. Но имею ли я право подчеркивать это? Сначала я с трудом подавлял в себе презрение к Васятке — к его неразвитости, невежественности, фантастической наивности. Мне казалось едва ли не унизительным заниматься с ним в одной группе. А сейчас я вижу в нем то, что с радостью обнаружил бы у себя — железную хватку, здоровье, фанатическое упорство. И потом, мне кажется, он способный. Быстро схватывает материал и не стесняется задавать преподавателям глупые вопросы. Некоторые ребята считают меня высокомерным, но нужно ли считаться с тем, что думают о тебе другие? Сильный человек не боится своих недостатков и не скрывает их. Он стоит как бы над ними. А человек слабый все время прислушивается, что думают о нем другие, приукрашивает себя, маскирует свои слабости и, в конечном счете, утрачивает свое «я».


В коридоре раздались шаги. Миша успел сунуть листок в карман. Отворилась дверь и вошел сержант, начальник караула:

— Собирайте вещи и идите на курс. Освобождаетесь досрочно, — и, заметив удивленный и радостный Мишин взгляд, пояснил: — К вам приехали родители.

Старший лейтенант Акопян никогда не учился в дипломатической академии и никогда не готовил себя к должности посла даже в самой маленькой стране. Поэтому на вопрос Зайцева-старшего, может ли он увидеть сына, Акопян встал и ответил по-военному четко и прямо:

— Ваш сын, курсант вверенной мне роты Зайцев Михаил, в настоящий время отбывает наказание в карцере.

— Наш Мишель в тюрьме? — ахнула Лидия Аристарховна и, не будь рядом мужа, возможно, грохнулась бы в обморок. Врач-педиатр районной поликлиники, она привыкла иметь дело с нежными малыми созданиями и их любвеобильными мамами и наивно полагала, что на всеобщей любви и нежности держится мир.

— Возьми себя в руки, Лидуша, — сказал профессор Зайцев. Он разговаривал с женой, как привык разговаривать с тяжело больными, мягко и терпеливо. — Карцер это не тюрьма. Да и Миша уже не ребенок. Провинился — и посадили. Вероятно, это ненадолго?

— Трое суток.

— Вот видишь, — сказал профессор Зайцев, обращаясь к жене. — Все не так страшно.

— Их держат на хлебе и воде?

— Зачем хлеб и вода? Нормальный курсантский довольствие. — Старший лейтенант Акопян с детства не переносил женских слез. Они расплавляли его волю, как раскаленный паяльник плавит кусок олова. — Я буду ходатайствовать перед начальником курса о досрочный освобождение.

В канцелярию без стука вошел Ухо государя. Привилегированное положение ротного писаря за несколько месяцев успело наложить на него свой пагубный отпечаток. Он был развязен, любил вмешиваться в чужие разговоры, чаще других ходил в увольнение.

— Родители Мишки Зайцева? — спросил он.

— Откуда знаете? — удивился Акопян.

— Похож. Мишка писал вам, как ребята вытащили у него из пирожных крем, а вместо него положили гуталин?

Лидия Аристарховна часто зашмыгала носом.

— Какие дикари, — сказала она. — И бедный мальчик съел?

— В темноте половину проглотил, — сообщил Витя Затоцкий, смеясь. Чувствовалось, что история с кремом произвела на него сильное впечатление и до сих пор числилась среди шедевров курсантского остроумия. — А потом разобрался.

— Идите в кубрик, Затоцкий, — приказал Акопян.

Но прежде чем выйти, Ухо государя нанес новый удар:

— Между прочим, Мишка у нас в роте рекордсмен. Пятый раз сидит под арестом.

— Бедный мальчик, — тихо произнесла Лидия Аристарховна.

Когда Затоцкий, наконец, вышел, Акопян сказал в сердцах:

— Балабол. Не выйдет из него хороший доктор.

Час спустя Миша сидел с родителями в пустой ротной канцелярии и ел свой любимый струдель с орехами. Перед карцером Мишу снова остригли наголо. Лидия Аристарховна смотрела на его склоненную над столом крупную шишкастую голову с торчащими в стороны большими мясистыми ушами, и слезы навертывались ей на глаза.

— Скоро я приеду сюда на курсы усовершенствования, — сказала она, доставая из сумки новое лакомство. — Буду часто навещать тебя, сынок, кормить вкусными вещами.

— И не вздумай! — неожиданно запротестовал Миша. — Хочешь опозорить меня перед всем курсом? Меня и так считают маменькиным сынком.

— Полагаю, Лидуша, что он прав, — вмешался в разговор Зайцев-старший. — Я бы тоже не согласился на Мишином месте. А вкусными вещами можешь кормить меня. — Он улыбнулся и хитро подмигнул сыну. — Тебя отпускают сегодня с ночевкой. Предполагается такая программа: слушаем в Мариинке «Паяцы», потом втроем ужинаем в «Астории» и ночуем у Черняевых. Познакомлю тебя с ним, с девочками. Согласен?

— Блеск, — сказал Миша. — Папа, ты гений.


Читать далее

Глава 3. ALMA MATER

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть