I
Белая борода – не снег, а прожитое лихолетье.
Когда-то Филарет Боровиков был таким же молодым, как и беглый каторжник Александр Лопарев. То и разницы: Филарет возрос в барской неволе, а Лопарев – из барского сословия, жил в холе и довольстве.
Филарет перебивался с куска на кусок. Пять дней в неделю гнул хрип на барщине, а барин Лопарев не ведал нужды из-за куска хлеба насущного, ел, что душе нравилось. Службу нес царскую, в море плавал, тешился.
Когда стало невмоготу Филарету Боровикову везти упряжь помещика, он бежал в Оренбургские степи, нашел там пристанище у раскольников-скрытников, покуда судьба не свела с Емельяном Пугачевым, который назвал себя «осударем Петром Федоровичем». Помнит Филарет последние слова Пугачева:
– Сгину я, брат мой во Христе, да не отойду весь на тот свет. И может, бог даст, из кровушки моей и моих братьев вырастут новые люди, и тогда порубят мечом и выжгут огнем всех царских слуг и насильников! И настанет на святой Руси вольная волюшка!..
Может, далеко еще до вольной волюшки, но вот поднялись же на царя-кровопивца сами дворяне офицеры. Если бы они кинули народу призывное слово, не устоять бы царю. Рухнул бы трон, а вместе с ним крепостная неволя, и настала бы хорошая жизнь.
Как же поступить с беглым каторжником Лопаревым?
Можно ли приобщить холеного барина к верованью Филаретову? Не порушит ли он крепость?
«Белую кость, как ни прислоняй к мужичьим мослам, а все не выйдет единой кости. Две будет: белая и черная».
Задумался старец Филарет. И так кидал неводом мысли и эдак.
Ночь минула тяжкая, судная. Блудница Акулина сгорела, не раскаявшись в грехе. Ладно ли?
«Экая крепость у нечистого, – думал старец. – И огнем не отторгли бабу от него. Как бы худа не было!»
На солнцевсходье старец учинил спрос невестке Ефимии:
– Слыхала вопль блудницы Акулины?
– Слыхала, батюшка.
– И барин слышал?
– Не ведаю, батюшка.
– Где же была? Доглядывала за барином аль нет?
– Барин захворал, должно. Я не посмела спросить. Да и самой страшно было.
Старец недоверчиво покосился на невестку: из веры давно вышла.
У Ефимии что ни погляд, то огонь. Истая искусительница! Глаз черный, скрытный, и душа в туман укутана. Разберись, что у нее прячется за словами и за черными глазами!
Как ни укрощал Ефимию Мокей, сын Филаретов, ничего не достиг. Схватит, бывало, Мокей Ефимию за черную косу, пригнет к земле и лупит, как Сидорову козу. Ефимия хоть бы раз покорилась. «Убей, ирод, а все равно горлица ястребу не пара».
Горлица ли? Еретичка!
Приметил Филарет: после отъезда Мокея ходоком на Енисей Ефимия будто совращать стала несмышленыша Семена Юскова – безбородого парня. Пустынник Елисей пожаловался; парень испортился, радеет перед образами не от души. Ефимия ходила с ним по степи собирать травы целебные, а может, искушала?
«Ох-хо-хо! Ведьма, ведьма! – кряхтел старец. – Прогнать бы из общины аль на судное моленье выставить».
Но как же быть с барином? Хоть в оковах заявился а все не мужик, не праведник.
Старец долго стоял возле телеги, под которой скрывался Лопарев, потом позвал:
– Человече! Бог послал утро!
Лопарев выполз из-под телеги, поздоровался со старцем, а сам руки прячет в рукава. Бледный, и глаза впали.
– Али хворь привязалась?
Лопарев пожаловался: и в жар кидает, и в озноб. И голова болит – глаз не поднять, и всего ломит, и в горле сухо – туес воды выпил за ночь, и все мало.
– Бог милостив, – ответил старец. – Лекарша у нас есть. Хоть баба, а толк в знахарстве имеет. Бог даст, подымет на ноги. Аминь.
II
Ефимия только того и ждала: позволения лечить барина, встречаться с ним, изливать душу. Но чтобы старец не заподозрил в дурных помыслах, Ефимия сперва отказалась лечить щепотника: грех ведь, не из нашей веры. Деверь Ларивон поддержал сноху:
– Праведное слово говорит благостная, – прогудел он себе в рыжую бородищу. – Блудницу огнем сожгли, а щепотника выхаживаем, паки зверя лютого. Отчего так?
Старец стукнул батогом-посохом:
– Молчай, срамное брюхо! Хаживал ли ты, праведник, в чепи закованным по рукам и ногам? Шел ли ты на царя с ружьем? Сиживал ли в каменной крепости? Барин тот попрал барство да дворянство, чтоб свергнуть сатанинский престол со барщиной и крепостной неволей. Слыхивал ли экое? На зуб клал али мимо бороды прошло? Может, тот барин примет нашу веру древних христиан и, как Аввакум-великомученик, пойдет с нами к Беловодьюшку сибирскому. Тогда, бог даст, отдам ему посох и крест золотой…
Содрогнулась община от подобных намерений духовника, почитаемого не менее самого Исуса Христа.
Пустынники-верижники толковали и так и сяк. Особенно старался в том пустынник-апостол Елисей.
– Грядет, грядет великая напасть! – вещал Елисей по землянкам, хаживая к верижникам. – Сам духовник в отступ пошел от древней веры – погибель будет. Сам зрил того нечистого, упрятанного под Мокеевой телегой. Курицу жрал, и масло по бороде текло. Откель масло? Еретичка Ефимия оскоромилась!
И – пошло, понеслось среди верижников:
– Не зрить нам Беловодьюшка!
– Нечистый барин, чай, в церковь поповскую поведет, кукишем креститься заставит.
– Ох, худо! Ой, худо!..
Дошел вопль и до старца Филарета. Созвал он на тайное моленье в свою избу избранных богом и самими верижниками верных апостолов и в том числе неистового кривоносого Елисея с гирею на ноге.
Зажгли двенадцать свечей у древних икон, помолились по уставу, расселись вокруг стола духовника, а потом начали разговор.
– Сказывайте волю Исуса, – потребовал старец. – Глаголь, святой Елисей!..
Елисей вышел на середину избы, опустился на колени и, воздев руки к иконам, возопил:
– Сатано округ рыщет – погибели нашей ищет, святейший наш батюшка Филарет! От барина того погибель будет.
– Такоже. Такоже. – Филарет помолился. – Глаголь далее.
– Слыхивали: посох духовника обещал щепотнику? – намекнул Елисей и замер, ожидая слова духовника.
Духовник ничего не ответил. Обратился к апостолу Тимофею:
– Сказывай, преблагостный Тимофей. Кто рек при щепотнике Филаретово имя? На чью ладонь положили тайну святого Церковного собора? Чьему имени при щепотнике хвалу воздали? Сказывайте!
– Елисей, батюшка Филарет! Он рек имя! Он! – ответил длиннющий апостол Тимофей.
– Бес попутал. Каюсь, батюшка!.. – бухнулся лбом о земляной пол апостол Елисей.
– Тайна на чужой ладони – чья тайна? Сказывайте!
– Июдина. батюшка Филарет.
– Как быть таперича? Гнать ли щепотника со тайною во поле, в сатанинский мир, али у себя оставить да под надзором покель держать?
Порешили: держать пока под надзором, тем более барин тяжко захворал и, бог даст… сам преставится на суд всевышнего. Ну, а если выживет…
– Не вводи нас во искушение, господи! – помолился батюшка Филарет со своими апостолами. – Бог послал искушение – бог даст прозрение. А тебе, святейший апостол Елисей, сказываю: многими скорбьми подобает войти во царство небесное! Если господь призовет меня – тебе носить посох духовника. Аминь.
Апостол Елисей от такого обещания лишился речи и до того обессилел, что еле выволок ноги из моленной судной избы старца.
Каждый из апостолов невольно подумал: «Настал час для Елисея. Теперь ему надо торопиться аминь отдать. Господи, помилуй раба божьего!..»
Сам раб божий едва дополз до своей землянки: хворь будто пристала к старым костям.
Духовник меж тем долго еще после тайного моленья со своими апостолами отбивал земные поклоны.
«Смута, смута зреет в общине нашей, господи! – стонал Филарет, воззрившись на иконы. – От Юсковского становища смута идет; от ехидны Ефимии смрадом тянет! Повергнут, июды, веру древних христиан и расползутся все по сатанинскому миру, яко поганые крысы по земле. Как едную крепость держать, господи? Огнем ли жечь еретиков али в реке живьем топить? Еретичку сожгли – во грехе не покаялась. Апостола Митрофана на огонь волокли – глаголел святотатство! Как жить, господи? Силы нету. Разуменья нету. Праведники во червей обратятся, спаси, Исусе!.. Дай мне силу и просветления господнего!..»
Ответа не было. Мерцали восковые свечи; тянуло запахом горящего ладана. Старец тяжело поднялся и вышел из моленной избы. Сказал сыну Ларивону, чтоб позвал Ефимию.
– Пусть Марфа во сто глаз зрит за ней да чтоб к Веденейке на дух не пускала. Глядите! – погрозил посохом Ларивону и вышел на берег Ишима, где и дождался невестки, давно подозреваемой в тайном еретичестве и в сговоре со становищем Юсковых.
Ефимия подошла, и глаза в землю: не ей говорить первое слово. Старец долго молчал, глядел на другой берег Ишима. Вскинул глаза на невестку. Ух, до чего же чернущие глаза у искусительницы! Дна не увидишь, сокровенной тайны на крючок слова не выудишь; хитрость на хитрость метать надо.
– Што барин? – спросил. – Полегчало?
– Худо барину, батюшка, – скорбно ответила Ефимия, глядя себе под ноги. – Огнем-пламенем пышет; реченье бредовое. Взваром травы пою, а более ничего в рот не берет.
Филарет подумал.
– Реченье, глаголешь? Слова слышала?
– Слышала, батюшка. Про восстанье говорит, про расправу царскую. Кровавым венценосцем царя называет.
– Глаголь правду! – насторожился старец. – Что узрилась в землю? Не в ногах правда, на небеси.
Ефимия вскинула глаза на старца – черные-черные и ясные, без единой тучки. Старец сдался:
– Оно так: царь – кровавый венценосец. Праведное слово барин глаголет. Вразумит господь – с нами будет. Нашу веру примет. Али не примет?
– Не ведаю, батюшка.
– И то! – хмыкнул старец. – Какая болесть у барина? Не ведаешь?
– По всем приметам тиф или черная холера. При тифе в такой жар кидает болящего…
– Осподи помилуй! – испугался старик и будто ростом стал ниже. – Ежли хворь на общину перекинется – сколь людей сгинет!
– Я сказала Ларивону…
– Ларивону!.. Мне ведать надо, не Ларивону. Господи помилуй, беда грядет! Беда! – Минуту помолчав, собравшись с думами, наказал: – Покель барин хворый – с ним будь неотступно.
– Со щепотником-то! Помилосердствуйте, батюшка!
– Молчай, когда я глагол держу! Не со щепотником, а с болящим без памяти. Неотступно будь с ним. Во общину не хаживай – хворь по праведникам не носи, слышь? Батогами бить буду. И к Марфе глаз не кажи, и к моленной близко не подходи. Ежли барин подымется – моленье будет; грех сымем с тебя, и ты очистишься. Еду какую надо – Юсковы подносить будут в твою избу.
У Ефимии будто потемнели глаза.
– Али жалкуешь Юсково становище?
– У меня есть свое становище, батюшка.
– Такоже. Да в глазах у те узрил сейчас два становища, а понять не могу, которое тебе дороже.
– Всех людей жалею, батюшка…
– Ладно! Сполняй мою волю, – отпустил старец невестку и сам подался проведать многочисленных пустынников-верижников с ружьями, без которых немыслимо было бы удержать подобную крепость, какую учредили когда-то давно в доброславном Поморье на реках Лексе и Выге.
III
Щепотник Лопарев седьмые сутки не подымался, то огнем горел и беспрестанно просил воды, то закрывался с головою овчинным тулупом, чтоб согреть зябнущее тело.
Ефимия призвала на помощь все свое знахарство, какое познала белицею в Лексинском монастыре. И настоем трилистника поила, и взваром болотной полыни потчевала, и резун-травою, и корнями вилорога, и горячими бутылками обкладывала бариново тело, чтоб из костей ушла остуда. А более всего лечила собственным сердцем, неистраченной любовью, обрызганной с девичества горем горьким да вязким.
Ефимия перехитрила-таки дотошливого и никому не верящего старца: не черная холера, не тиф у барина, а просто лихорадка. После голодного и безводного плутания под солнцем по степи, да еще судную ночь слушал, – из памяти камень вышибет, не то что человека.
Знала: и от лихорадки умереть можно, потому и помогала целебными травами, и верила: одолеет худую немочь, подымет мученика на ноги…
Вокруг стана, сооруженного Ларивоном под телегою, – ни единой души ни днем, ни ночью. До того перепугал всех духовник. Ефимии то и надо – побыть хоть неделю-две с человеком, не ведавшим тягчайшей крепости духа…
Настала восьмая ночь. Пасмурь навалилась на приишимскую степь; тучи сплывались на обнимку, и ветер пошумливал шапкою старой березы.
Ефимия долго сидела возле березы у потухшего костра с прокоптелыми котелками. Вечером она потчевала болящего и рада была, что съел кусок пшеничного хлеба из просеянной муки и выпил полкринки молока: для болящего пост – не закон.
«Ноне он в памяти, – подумала Ефимия, зябко кутаясь в теплую шаль с кистями, вывезенную дядей Третьяком из Голландии. – Как спать-то мне рядом с ним под телегой? Али сказать старцу, что болесть уходит?»
Нет, не скажет старцу. Пусть хоть три дня таких же, без крепости духа…
Вынула маленькую иконку из-за пазухи, опустилась на колени тут же возле березы и, глядя на восток, помолилась.
«Спаси меня, богородица пречистая, – шептала собственную молитву. – Не греховная плоть мучает мя, а сердце тепла ищет; человека ищет; свободы духа ищет. Ведала ли ты, матерь божья, как тяжко жить на белом свете без свободы духа? Знала ли ты оковы без железа, которыми выжившие из ума старцы пеленают души людские? Помоги, матерь божья, скинуть те оковы, от которых дух каменеет и руки на дело не подымаются! Молю тебя, господи! Услышь мой вопль и слезы мои высуши в глазах моих. Аминь!»
Такая молитва словно вдохнула в сердце Ефимии решимость и бесстрашие. Спокойно спрятала иконку за пазуху и, оглянувшись, прислушалась. Тихо… Слышно фырканье лошадей, сопенье коров в пригоне, да изредка собака взлает.
Тихо…
Облака в обнимку сплываются, а слёз-дождя не выжмут, сухие, значит. К погодью.
Опустилась на колени и полезла под телегу, где можно троим спать. Шурша луговым сеном, подползла к болящему, прислушалась к дыханию: неровное, нездоровое. На ощупь дотронулась головы и тогда уже ладонь приложила ко лбу: жар.
Лопарев застонал, переворачиваясь на спину и сбрасывая с себя тулуп.
– Горит, горит… – бормотал он. – Кругом все горит. Ядвига! Имение горит… Воеводство горит…
– Опять Ядвига! – вздохнула Ефимия.
– Вся Россия гореть будет. Будет. Будет. Слышишь, Ядвига?
– Слышу, – ответила Ефимия, приваливаясь на локоть возле него.
Лопарев будто услышал подлинный голос Ядвиги и быстро переспросил:
– Ты слышишь? Да? Слышишь?
– Слышу.
– Ядвига? – Я здесь…
– О, господи! – облегченно и радостно заговорил он, Ефимия не успела отпрянуть, как он схватил ее за руки. – Ядвига? Твои руки! Твои! О, господи! Надо бежать, бежать…
– Лежи, лежи, Александра! Нельзя бежать: жандармы кругом.
– Жандармы?
– Кругом, кругом жандармы, – заторопилась Ефимия, удерживая Лопарева за плечи. – Схватят и в цепи закуют. Душу в цепи закуют, и тогда погибнем.
– Душу?.. – соображал он.
– Самое страшное – душу. Руки и ноги давно закованы, Александра. Цепи на руках и ногах легко носить – ох, как тяжело носить цепи на душе!..
– Понимаю. Понимаю… О, господи! Как душно… Где мы, Ядвига?
Ефимия не сразу нашлась что ответить.
– Где мы? Где? – требовал Лопарев.
– Мы далеко-далеко, в девятом царстве, – проговорила она, а у самой сердце слезами умылось: как быть, если барин пришел в сознание?
– Не понимаю. Ничего не понимаю. Такая боль в голове!.. О, господи! Мама!.. Что стало с мамой?.. Я ничего не знаю, ничего не знаю. Она мне сказала: «Бесы закружили, видно». Нет, не закружили, мама! Не вышло восстание: плечо к плечу не держали. Будет другое время – не устоять престолу. Иначе жить нельзя. Нельзя, нельзя!
– Нельзя, Александра, – подтвердила Ефимия.
– Ты меня звала Сашей, Ядвига. Зови Сашей… Как ты меня нашла?
– Нашла, нашла, – отозвалась со вздохом Ефимия. – Ложись. Нельзя говорить громко… Саша. Нельзя.
Он нашел ее руки и порывисто притянул к себе. Ефимию в жар бросило, когда барин стал целовать их, бормоча что-то, а потом сказал стихами:
Вчера был день разлуки шумной,
Вчера был Вакха буйный пир,
При кликах юности безумной,
При громе чаш, при звуке лир…
Ефимия со слезами слушала его голос и не знала, что же ей делать.
– Клянусь девятью мужами славы, мы еще доживем до славных дней России. Доживем, Ядвига!
– Дай бог! – тихо промолвила Ефимия.
– Бог? Нет, нет, Ядвига! Ни католический, ни православный не помогут нам. Не помогут. Свободу надо брать своими руками. Да, своими!
Ефимия промолчала.
– Голова… голова… О, господи!.. – опять застонал Лопарев и опустился на сенное ложе; притих.
Ефимия подождала, пока он уснул, и, не в силах удержать горечь, подступившую к горлу, выбралась на ветер. Хоронясь возле березы, долго-долго плакала. Это была ее последняя ночь «без крепости духа»…
На другой день Ефимия сказала Ларивону, что барину полегчало и он в полной памяти, а потому быть с ним нельзя правоверке. Старец Филарет вскоре позвал ее в Ларивонову избу, выслушал и тогда разрешил наведываться к барину только днем, с приношением пищи.
На десятый день Лопарев покинул свое убежище, грелся на солнышке и слушал быль старца про поморских праведников.
– Кабы анчихрист не плутал по царствам-государствам, давно бы люд праведный жил во счастье, со господом богом, – гудел старец. – Вот мы спасаемся от греховности едной общиной. А кругом как? Соблазн. Искушения. Погань всякая.
Лопарев не сдержался, заметил:
– Спасение для людей – свобода. Без свободы нет жизни человеку, а есть каторга, в цепях или без цепей – какая разница!
– Свобода с блудом бывает, – возразил Филарет. – Дай свободу слабым да не твердым – и в блуде погрязнут, со червями земляными заодно будут.
– Без свободы человек окаменеет, думаю. Нищий духом станет.
Старец поднялся и ушел восвояси…
Ефимия радовалась. Она так и светилась вся, глядя на Лопарева. Это она спасла его от смерти!
И Лопарев сказал:
– Если бы не ты, не жить бы мне. На что Ефимия тихо ответила:
– Тогда и мне, может, не жить бы, – и тут же ушла – стройная, еще совсем молодая женщина, такая же загадочная и неопределенная, как завтрашний день.
Минуло еще четыре дня, и старец сообщил, что позовет па совет крепчайших пустынников и тогда решат, как поступить с барином: оставить ли в общине, как пришлого, иль прогнать, как щепотника.
«Если прогонят, куда идти? – думал Лопарев. – В городе опознают, схватят, закуют и отправят на каторгу. А в деревню пойти – примут ли? Не лучше ли остаться в общине Филарета? Хоть тьма-тьмущая, но люди надежные, кремневые…
Русь! Какая же ты дремучая и непроглядная! А я-то знал Россию петербургскую, невскую, с выходом в Балтийское море, в Европу просвещенную.
И все-таки надо жить, как сказала Ефимия. Кто знает, может, настанут перемены?»
IV
Августовская ночь прояснилась звездами. Играла, нежила. С берегов Ишима тянуло теплой испариной.
Лопарев лежал возле телеги, думал.
Послышался шорох, будто кто полз. Лопарев оглянулся и встретился с черными глазами – Ефимия!
– Тсс! – Ефимия погрозила пальцем: молчи, мол, – явилась тайно от старца. Подползла к телеге и протянула Лопареву бутылку. – Вино возьми.
– Вино?
Угольные глаза приблизились и заискрились, как две падучие звездочки.
– Што глядишь так, Александра? – И голос тихий, мягкий, как безветренная августовская ночь, и такой же таинственный, обещающий.
– Разве у вас пьют вино? – Лопарев взял бутылку из черного стекла, нагретую руками Ефимии.
Пухлые губы усмехнулись:
– Наше вино – не зелье. На ягодах и меде настоянное. Такое вино все пьют, силу набирают. Зелье сатанинское, аль чай китайский, аль табак бусурманский – того на дух не примаем. – И, лукаво щурясь, Ефимия пояснила: – Кто пьет чай – спасения не чай; кто табак курит – тот бога из себя турит; а кто зелье пьет – тот с сатаной беседу ведет. Аль не так?
– Не думал про то, – ответил Лопарев. – Я и чай пил, и трубку курил, и вино пил крымское и заморское. И водку пил.
– Ой, ой, Александра! – пожурила Ефимия, но беззлобно. – А про спасение души думал?
– Думал, когда сидел в Секретном Доме. Вот, думаю, сгноит меня царь-батюшка в камнях, и куда душа моя денется, коль из каменного мешка и щели нет на волю?
– Грешно так глаголать, – построжела Ефимия. – Потому: душа – не тело. Затворы да стены не удержат.
– Куда же она денется, коль и щели на волю нет? Пробьет камни?
– И камни и землю пробьет, если душа живая.
– Может быть. Не думал про то, – уклонился Лопарев.
– А думай, думай, Александра Михайлович! Нонешнюю ночь судьба твоя решается. Жить тебе с общиной аль гнатым быть. Куда уйдешь, скажи? В оковы? Али ждешь милости от царя-сатаны?
Нет, Лопарев не ждал от царя милости. Он его знает. Говорил с ним с глазу на глаз…
– И духовник так сказал пустынникам: барину от царя милости не будет, а потому спасти надо. Да вот пустынники…
– Что пустынники?
– Лютая крепость у них. Ой, лютая! Жен не ведают, потому, говорят, как Ева совратила Адама и со змеем-сатаной позналась, значит, и все жены сатану в себе носят. Они бы всех женщин огнем сожгли.
– Ну, а матерей своих тоже пожгли бы?
– Дай волю – пожгли бы. Лютые, лютые старцы! В общине проживают, как истые праведники. Есть которые с веригами и во власяницах.
– Это еще что такое?
– Вериги? Тяжесть на теле. Которые таскают ружья и спят с ружьями или железо с шипами, чтоб тело кололо. А один раб божий пудовые чурки повешал на себя и таскает их, мучает плоть, чтоб искусу не поддаться.
Власяницы вяжут из конского волоса. Рубаха такая. Надевают на голое тело. Один тут старец есть, Елисей, самый злющий; он двадцать лет носит власяницу и ни разу, говорят, не сымал. Тело у него все в струпьях и рубцах. А на правую ногу чугунную гирю привязал, чтоб сатана не утащил к соблазну, когда глаза спят.
– Разве у него только глаза спят?
– Глаголет так. Телу во власянице не уснуть. Я спытала. Ой, не дай бог повтора!..
– Зачем же тогда надела?
Ефимия оглянулась, взяла Лопарева за руку:
– А ты сам себя заковал в кандалы?
– Со мною разговор был малый: каторжник…
– И то! А меня возвели в еретички. Потом скажу, Александра, только не уходи из общины. Гнать будут – не уходи. Скажи, что примешь веру Филаретову. И я помогу тебе. Пустынники-апостолы, слышь, собрались у старца на тайную вечерю и в один голос трубят, чтоб прогнать тебя, яко нечестивца. Боятся, как бы старец не отдал потом тебе пастырский посох и крест золотой.
– К чему мне посох и крест? – удивился Лопарев.
– Ой, ой! Сила в них великая, Александра. Тогда бы ты стал духовником общины, как теперь Филарет. И тьма-тьмущая сгила бы в тартарары.
Черные глаза смотрели в упор, настойчиво, призывно, трепетно.
Лопарев смутился и опустил голову: не выдержал натиска.
– Красивый ты, Александра Михайлович, – чуть в нос промолвила Ефимия и опять взяла за руку. – Когда ты в беспамятстве лежал под телегой в лихорадке, я, грешница, трижды побывала у тебя в гостях.
– У меня?! – Лопарев почувствовал, как пламя кинулось ему в лицо.
– Тсс! Где же еще? Рядом с тобой побывала и тулупом тебя кутала, а ты все зяб и звал Кондратия. Дружок твой аль брат?
– Брат по восстанию.
– В каторгу пошел?
– Повешен.
– Помилуй его душу, господи, и отверзни пред ним врата господни! – помолилась Ефимия, и звезды ее глаз будто потухли.
Помолчав, спросила:
– Еще глаголел про кобылицу с жеребенком, какие с тобой по степи шли. Может, привиделась кобылица-то?
Нет, Лопарев уверен, что кобылица с жеребенком шла и потом орел налетел.
– Знать, знамение господне! Чтоб не сгил в степи и звери не рвали твое тело, господь послал кобылицу с жеребенком. Знамение, знамение!
Лопарев не верил, конечно, что бог послал ему знамение, но не стал разубеждать Ефимию. К чему?
– Раз ночью, – продолжала Ефимия, – когда я крадучись пролезла к тебе, ты в беспамятстве звал мать. И я молила здравия твоей матушке.
Лопарев хотел поблагодарить, но от волнения ничего не мог сказать.
– А вот тут, где сейчас сидишь, на седьму ночь, помню, подошла проведать тебя, а ты… горько так плачешь. Слышу: «Ядвига! Ядвига!» И про Варшаву-город, и про какого-то Никиту. Не ведаю. – И тихо спросила: – Ядвига – жена твоя?
Лопарев поежился:
– Невеста была. Да поругались с ней, еще до восстания.
– Из-за чего поругались? – допытывалась Ефимия. Лопарев усмехнулся:
– Веру отказалась менять.
– Веру?! Какая же у ней вера?
– Католическая. Римская.
– Ой, ой! Бесовская. Тричасному кресту молятся и деве Марии, а ведь Христос – спаситель и бог наш. Ладно, што поругался с ней, беда была бы. Ой, беда! От христианства уйти, как на огне сгореть. Забудь ее, Ядвигу-то. Из сердца, из души выкинь, чтоб и во сне не являлась. Я еще подумала…
Послышался старческий кашель Филарета. Ефимию как ветром сдуло…
V
Мелководная река воркует, журчит, будто сказку бормочет…
Бурная – камни перекатывает, с ног сшибает. Не река – кипень студеная.
Кипенью начал свою жизнь род Боровиковых…
Сам Филарет в молодые годы баловался силушкой, сноровкой, смелостью и удалью. Емельян Пугачев наградил Филарета кривой турецкой шашкой и четырехфунтовым золотым крестом, снятым с какого-то важного божьего пастыря.
Осеняя себя двоеперстием, Филарет кидался в самую гущу битвы и рубил, рубил анчихристов во имя вольной волюшки!
Не раз Емельян говорил Филарету:
– Помолимся, брат, чтобы укрепить дух и побить ворогов-супостатов, опеленавших Русь железом. Народ в ярме, а бары в золоте да в холе. Нашей кровушкой питаются, а мы слезами исходим.
И они молились. Плечом к плечу. А потом брались за пищали, шашки, за деревянные рогатины с железными наконечниками и бились с царским войском до последнего вздоха.
Не одолели крепость царскую и боярскую – силы не хватило…
Емельяна упрятали в железную клетку и повезли на казнь; Филарету удалось бежать в Поморье, где он впоследствии утвердил свою крепость веры.
С Поморья общиною бежали в Сибирь…
И вот встреча с беглым каторжником, барином…
«Чем же не потрафил царь-батюшка барину? Чего не поделили? Холопов аль добычи и власти?» – думал Филарет.
Он подошел к пепелищу – в белых холщовых штанах и в продегтяренных поморских мокроступах на босу ногу, опираясь на высокий посох с золотым набалдашником.
Огляделся.
Золотой крест тускло поблескивал.
Лопарев впервые увидел старца-духовника такого вот торжественного, важного, как сама вечность.
Минуты три старец к чему-то приглядывался, принюхивался, поводя головою.
«Спугнул, должно, ведьму Ефимию, – подумал старец, видя, как барин испуганно сгорбился возле колеса телеги. – Ох, искусительница! Как змея, явится и, как змея, уползет – следа не сыщешь».
Тяжко вздохнул. Грех, грех!
Поверх белой из тонкого холста длиннополой рубахи опоясан широким кожаным поясом со множеством кармашков, где старец хранил часть золотой казны общины.
Дорога дальняя, и золота у общины немало, а живут своими харчами. И на Волге урожай вырастили, и вот на Ишиме соберут урожай, а золото тратят в крайнем случае.
Шурша крылами, на: старца налетела летучая мышь и прицепилась к белой рубахе.
– Изыди, тварь!
Постоял возле пепелища, прислушался к чему-то.
– Не спишь, Александра?
– Не сплю, отец.
– Ишь, бормочет Ишим, а ветру нет.
Подошел ближе, поглядел на Лопарева, вздохнул:
– Пустынники порешили, Александра, прогнать тебя из общины, чтоб не порушилась крепость старой веры. Жалкую вот, куда пойдешь. В чепи али в землю?
Лопарев не знал, что ответить.
– Такоже было со мной, когда бежал я от висельников. Войско наше побили, в чепи заковали. А я ушел, господи помилуй. И познал лютость людскую. О трех деревнях гнатым был, да не изловлен. Голодом маялся и холодом, покуда пустынник не спас мя.
Стукнул посохом, вознегодовал:
– Спасен был! А тя вот гоню на погибель. Ладно ли? В оковы гоню, к еретикам, собакам нечистым! Ох-хо-хо!
Лопарев ничего не ответил: Ефимия научила не говорить лишнего, а больше слушать старца.
– Молчишь? И то! Судишь, должно, старца Филарета.
– За что судить, отец? Поступайте по вашей вере.
– Пустынники наседают на меня! Пустынники! Погоди ужо, Александра. Хвалу богу воздав, аз те и благодать будет. Где та благодать, спросишь. Погоди ужо. Скажу.
Филарет опустился на лагун с водой, хрустнув хрящами.
– Пустынники глаголют: вера твоя еретичная, а сам ты из барского сословия, чуждый общине. Тако ли есть? Какое твое барство?
– Теперь я каторжанин.
– Ведомо, ведомо! Сам кинул чепи в Ишим-реку. И ты закинь свое барство да дворянство на дно реки текучей, и бог примет тя, и благодать будет. Скажу про общину. Не ведаем мы оков, не знаем сатанинских печатей и списков, какие хотели завести на нас на Волге и в Перми-городе. Мучили нас стражники, да урядники, да попы бесноватые, чтоб мы отрешились от старой веры. Тогда сказали мы: в срубах огнем себя пожгем, а веры щепотной не примем и царю молитву не воздадим. Сказано бо: и паки пойте в печь идущие!
Старец торжественно перекрестился.
– Ведаешь ли ты, Александра, какой грех творят поганые попы?
Лопарев того не знает.
– Я морскому делу обучался, отец.
– Потому и глаголю с тобой, что ты, под богом ходючи, бога не ведал, зело не искушен.
– Не искушен, – признался Лопарев.
– В Писании сказано: падут грады, вознегодует на них вода морская, реки же потекут жесточае. И то! Грады от бога отступились, погрязли в блуде да еретичестве, оттого и погибель будет! Спасутся истинно верующие. Вот и блюдем мы старую веру. И сказано: своего врага возлюби, а не божьего, сиречь еретика и наветника. С еретиком мир какой, Александра? Ехидна и погибель! Еретика не исправишь, а себе язвы в душу примешь. Еретиков жечь надо!..
Лопарев слушал, присматривался к старцу. Такого Филарета он еще не знал. Неистового, убежденного, непреклонного и уверенного в своей истинной вере-правде.
– Примешь ли ты, Александра, крепость старой веры? Лопарев содрогнулся. Ему было почудилось, что в ночи опять раздался вопль Акулины…
– Не срыгнешь ли? – спрашивал старец. – Али, можешь, к царю да к барам-крепостникам на поклон поволокешь нас, праведников?
– Не будет того, отец, – ответил Лопарев. – С вами хоть на край света пойду, если не изловят жандармы.
– Община укроет. По нашей вере так: хочешь помилованному быти – сам такоже милуй; хочешь почтен быти – почитай другова. Богатому поклонись в пояс, а нищему – в землю. Алчущего – накорми, жаждущего – напои, нагого – одень. Бо се есть божья любовь, Александра! Блудницу – батогом гони, лупи, бо се есть бесовская любовь. Хвально так-то жить! Хвально! Передохнув, старец спросил:
– Читал ли ты, Александра, Писание по старым книгам?
– Не читал, отец.
– Читать будешь, познаешь веру. Научу тя моленьям нашим, погоди. Да вот пустынники глаголют, будто глазами зрили, как тебя сатано подвел к становищу. Скажи, как дошел до нас?
Лопарев вспомнил, как Ефимия сказала ему про знамение…
– Если бы бог не послал знамение, не дошел бы до вас, отец.
– Знамение?! – Старец вздрогнул от такого слова. – Сказывай, сказывай, человече!..
– Три ночи и три дня кружился я по степи, отец. Иду, иду, а выхожу на то же место. Думал, погибну так. Тут услышал я голос: «Мичман Лопарев!» Глянул вокруг – никого нету. А потом вижу – кобылица подошла ко мне с, жеребенком, хромая на переднюю ногу. Откуда взялась? Не знаю. Хотел изловить ее – не далась. Побежала степью, и я за ней. Так и пошли мы. И тогда воспрял духом: не один, значит, в пустыне. А ночью увидел зарево огня. Так было, отец. Где та кобылица с жеребенком, не знаю.
Старец поднялся и воздел руки к небу:
– Прости мя, господи, чадо неразумное, в седых власах пребывающее! Как я того не уразумел, господи! Знамение было, знамение!..
И упал на колени.
– Прости мя, раб божий, за слепоту мою, коль не уразумел того.
Лопарев не знал, что делать. Старец молится на него и просит прощения.
– Отец, отец, что вы так, – бормотал Лопарев. – Может, то не знамение было, а показалось мне…
Старец замахал руками:
– Молчай, молчай! Не кощунствуй! Знамение было – радость правоверцам! Аллилуйю воспоем, аллилуйю!.. Кобылица та, хромая, с перебитой ногой, к табуну нашему прибилась, и жеребенок с ней, слышь. Молосный, гнеденький, и спина поранена у того жеребенка. Вот оно диво дивное, господи! Бог вразумил мя сказать мужикам, чтоб кобылицу не убивали. Жива, жива!
– Я на нее могу посмотреть?
– Погоди ужо. Погоди, Александра. Диво дивное свершилось, а тут старцы-пустынники, какие под именем Христа-спасителя ходят, ересь на меня пустили, собакины дети! Ишь что удумали! Гнать тя батогами, грязью, яко еретика-щепотника! Верижников подбили на то, слышь! Ах, паскудники, псы вонючие! Погоди ужо, я того апостола Елисея крестом огненным заставлю молиться, и аллилуйю воспоем ужо!
Лопарев догадался: какому-то «апостолу» Елисею – гореть на кресте…
– Пустынники ведь не знали про знамение.
– Молчай, молчай, Александра! Не вводи во искушение, бо сам под божьим знамением живешь, яко младенец у титьки матери! Погоди ужо. Дай подумать.
И старец Филарет погрузился в думу.
Лопареву стало жутковато: что-то надумает Филарет. Если бы знал, как обернется совет Ефимии, никогда бы не сказал. Чего доброго, человека сожгут да еще и аллилуйю петь заставят!
– Возлюбил тя, Александра, – начал старец, – яко сына родного Мокея, какой на Енисей-реку ушел со товарищами. Плоть к плоти приму тя в общину, потому – благодать божью принес ты всем нам. Слава господу! Апостолы порешили гнать тебя батогами, да навозом, и грязью, слышь! Погоди ужо! Познают батоги!
Перекрестился, спросил:
– Окреп ли телом, Александра?
– Окреп, отец.
– Можешь ли пройти версты три али четыре?
– Пройду, отец.
– Ладно. Слушай тогда. Восхода солнца ждать нельзя, потому как апостолов надо потрясти! Такоже надо. Ох, надо!.. Ожирели, собакины дети. Придут гнать батогами, а тебя нету. Тут я скажу им, треклятым, как они посрамили знамение господне и узрили нечистого чрез дурные помыслы свои. Скажу-тко, скажу!
Старец погрозил посохом.
– Надумал так, Александра: подыму сейчас Ларивона, и он поведет тебя, сын мой, версты за три к лесу, и ты там спрячешься. Пять днев поживешь там до субботнего моленья. В субботу явимся к тебе всей общиной, с песнопениями, со иконами древними и кобылицу ту приведем с жеребенком, слышь. И ты выйдешь из леса, яко праведник Исуса, и воспоем аллилуйю!
Лопарев ничуть не обрадовался такому торжественному вступлению в общину, тем более если кого-то сожгут.
– Не надо никого сжигать, – попросил Лопарев. Старец пристально поглядел на него.
– До субботы пять дней, человече. Успеешь обдумать всю свою жизнь от истока до устья. Коль порешишь быть с нами, выйдешь к общине, и служба будет. Не порешишь – ступай себе с миром. Хоть на восток, хоть на запад.
Лопареву ничего другого не оставалось, как принять условия старца.
– Аминь тогда. Стань на колени, благословлю. Лопарев опустился на колени.
– Теперь пойду будить Ларивона. Хлеба возьмет тебе, кружку там, баклажку для воды, серных спичек, чтобы огонь мог добыть, топор, чтоб в лесу жить.
Старец поднялся, опираясь на посох, постоял некоторое время, глядя на Ишим, пробормотал что-то себе под нос про бесноватых верижников и ушел, шаркая мокроступами.
Послышался подозрительный шорох. Лопарев оглянулся. Ефимия!
– Тсс! Все слышала, знаю, – промолвила полуночница, горячо схватившись за руку Лопарева. – Ой, хорошо сказал про знамение-то!
– Не было никакого знамения, – вырвалось у Лопарева.
– Было, было! – шептала Ефимия. – Верить надо, Александра, коль под богом ходишь.
– А потом Елисея на кресте сожгут?
– Елисея-апостола?! Ой, кабы сожгли! Не старец, а лешак, чудовище поморское. Он бы тебя первый батогом ударил по голове, и ногами бы топтал, и грязью бы кидал! Кого жалеть-то! Не пустынник, а ехидна треглавая! Слушай, Александра, не думай от общины уйти – сгинешь. На каторге али в цепях. В общине твое спасение. Не один Филарет возлюбил тебя, слышь. Идти мне надо. Может, позовет старец. Не уходи же, не уходи! Я в той роще найду тебя. Жди меня, жди!
Лопарев не успел собраться с духом, как Ефимия уползла. До чего же она проворная, бесстрашная и ловкая! Что сказал бы старец, если бы застал сноху возле телеги, жарко пожимающую руку будущему праведнику Исуса?!
VI
Явился Ларивон. Молчаливый, бородатый, с мешком и топором на левом плече и с толстущим батогом в правой руке. Поглядел на барина, как гора на мышь, прогудел в бороду:
– Пшли, што ль, барин.
Ночь играла ясными звездами. Возле берега шумели рябиновые заросли. Ларивон вышагивал впереди, что медведь, переваливаясь с плеча на плечо, и ни разу не споткнувшись, и не оглядываясь на неловкого барина.
Шли часа три, не менее.
Слева – пологий берег Ишима, безмолвная степь, а справа по берегу – травы по пояс. Шелестящие, поющие. Из-под ног вылетали потревоженные перепелки. Впереди темнел лес.
Не доходя до леса, Ларивон остановился.
– Тамо-ко хоронись. Батюшка так велел, – указал Ларивон, сбросив в траву мешок и топор.
– Тут нет никакой деревни близко?
– Не хаживал в деревни. Не ведаю.
– А тракт далеко?
– Не ведаю.
Повернулся и пошел в обратную сторону.
Лопарев сел возле мешка, задумался. Потом лег на спину и долго глядел в небо. Такое ли оно в эту ночь над Петербургом или Орлом?
«Навряд ли я когда-нибудь увижу петербургское или орловское небо! Туда мне дороги заказаны. Одна дорога открыта: на каторгу!»
Но если он сам явится к стражникам, то наверняка его посадят в тюрьму и пошлют запрос царю: как поступить с ним после побега?
«Царь еще подумает, что я собирался бежать в Варшаву, и опять упрячет в Секретный Дом».
Ну, нет! Лучше умереть здесь, в степи, чем еще раз быть узником Секретного Дома.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления