Онлайн чтение книги Из семилетней войны
IV

Это было в то самое время, когда Брюль пользовался сильной, практически неограниченной властью. Всем было известно, что после Августа Сильного царствовал Август III, кроткий, набожный, любитель опер и охоты, халата и трубки. Его только и можно было встретить на охоте в Губерсбурге, в его часовне, или же в театре. Саксонией управлял не Божией, а королевской милостью — Брюль; и после нескольких неудавшихся попыток низвергнуть его, все пришли к тому убеждению, что пока жив король, царствовать будет Брюль.

Король предпочитал не вмешиваться ни в какие политические дела, так как любил быть в хорошем расположении духа, есть, пить, спать, стрелять, забавляться оперой, шутами и любоваться своей роскошной картинной галереей. Только время от времени он спрашивал, есть ли деньги, и, получив вполне удовлетворительный ответ, засыпал спокойно.

Нельзя было не признать неподражаемой изворотливости, с которой Брюль, казалось, доставал деньги из-под земли. Все было обложено налогами, даже нищие должны были платить известную сумму за право собирать милостыню; но никто не смел сопротивляться чему-нибудь ни словом, ни делом. Наконец, брали деньги в долг у голландцев и не упускали ни малейшего случая взять их там, где представлялась возможность, и хотя войска не получали жалованья, но зато опера была доведена до совершенства.

Последняя победа, одержанная Брюлем над графом Динаром, доказала, что с ним воевать невозможно.

Граф Маврикий-Карл Линар, бывший послом в Петербурге в царствование Анны Иоанновны, оставив этот пост, жил в Дрездене без всяких занятий, в чине тайного советника. Министр отлично знал, что граф строит против него козни и ждет только удобной минуты, чтобы очернить его перед королем; но Брюль так ловко устроил, что без его разрешения никто не имел права видеться с королем, а графа, как бы из вежливости, он лично всегда провожал к королю и не оставлял их вдвоем ни на одну минуту: Брюль вводил и выводил его из кабинета.

Войскам не было заплачено жалованья за двадцать восемь месяцев. Линар, наконец, нашел смелого полковника, который, зная положение армии до мельчайших подробностей, описал проделки министра в прошении к королю, умоляя последнего обратить внимание и смилостивиться над войсками. Линар это так ловко устроил, что несмотря на шпионов, окружавших короля, прошение очутилось на столе в такое время, когда королю ничто не помешало прочесть его.

Можно себе представить, как это поразило его, когда он, куря трубку и думая об опере, узнал об ужасном положении страны… Все было описано до малейших подробностей, так что не могло быть никаких сомнений.

Король страшно побледнел и тотчас велел позвать к себе Брюля, который ничего еще не подозревал; в это время король обыкновенно отдыхал, а министр, окруженный своими приближенными, беседовал с ними в самом лучшем расположении духа, как вдруг вошел паж и доложил, что его требует король. Брюль был уверен, что война неизбежно должна была вспыхнуть между итальянцами, — отцом Гуарини и Фаустиной, и что по этой причине король зовет его к себе. Министр живо оделся и велел нести себя ко дворцу. Но один взгляд на короля доказал ему, что произошло что-то гораздо важнее. Король, не говоря ни слова, подал ему прошение полковника. Будь на месте Брюля кто-нибудь другой, то наверное он растерялся бы и выдал себя своим волнением, но министр всегда был готов к такой роли, какая требовалась обстоятельствами. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Он спокойно прочел прошение до последнего слова, сложил бумагу и спрятал ее в карман.

— Ваше величество, — начал он, — служа верой и правдой вашему королевскому величеству, защищая вас своею грудью, работая день и ночь над тем, чтобы ни малейшая тучка не затмила вашего горизонта, я, вместе с вашей королевской милостью, приобрел много завистников, преступных и гадких людей. Эти негодяи не пренебрегают никакими средствами, чтобы унизить и очернить меня в ваших глазах, с целью лишить меня вашего доверия. Все высказанное в прошении — наглая ложь… к завтрашнему же дню я обещаю представить вам самые верные доказательства тому, что все войско получило свое жалованье до последнего месяца. Это самая низкая клевета!

Король с удивлением посмотрел на него и вздохнул свободнее.

— Ты правду говоришь мне, Брюль?

— Ручаюсь своей головой, ваше величество,

— Значит, это действительно клевета?

— Или полнейшее сумасшествие, которого я не понимаю, — прибавил Брюль. — Но, Бога ради, позвольте мне оставить это до завтрашнего дня… Завтра все разъяснится: это обстоятельство не должно омрачить вашего расположения ко мне,

И, поцеловав протянутую руку короля, он ушел.

Удвоив в передних стражу, чтобы решительно никто не мог пройти к королю, Брюль велел нести себя в военное министерство и проработал там всю ночь напролет, но над чем? — не известно. Довольно того, что все полковники расписались в получении жалованья для уплаты войску.

Ночью Геннике явился к полковнику, который с нетерпением ожидал результата своего прошения. Все его родные: сестра, жена и дети трепетали в смертельной тревоге.

Геннике пожелал говорить с полковником наедине.

— Вот, господин полковник, квитанции в уплате жалованья войску до последнего месяца… Я получил приказание арестовать вас и отвезти в Кенигштейн, пока не разъяснится все дело, возбужденное вашим прошением.

Полковник побледнел, но решительно заявил, что готов ехать.

— Вам, должно быть, известно, — прибавил Геннике, — что для всех едущих в Кенигштейн ворота широко открыты, но для обратного путешествия они редко открываются… Но от этого есть еще возможность избавиться… стоит только согласиться подписать вам эту пустую бумагу, или, точнее, признание, что вы, в припадке безумия, которым страдаете, сделали ложный донос. Ведь в этом для вас нет ничего обидного.

— Ни за что на свете! — воскликнул полковник.

— В таком случае едемте в Кенигштейн.

Семья несчастного, слушая все время у дверей, при одном слове "Кенигштейн" затрепетала, и все ворвались в комнату, рыдая и заламывая руки.

Геннике подошел к жене.

— Сударыня, — обратился он, — мне очень жаль вас: полковник может погибнуть. Просите его подписать вот эту бумагу, и он будет спасен…

Полковника окружили родные, жена, дети и настойчивыми просьбами склонили его подписать свой приговор быть сумасшедшим.

На следующий день утром Брюль торжественно представил королю отчет и квитанции, с убедительной просьбой не наказывать несчастного полковника, на которого он не имеет никакой обиды. Затем он исходатайствовал у короля пожизненную пенсию для полковника, с тем однако, чтобы он вышел в отставку и переселился в какой-нибудь отдаленный город в горах.

Граф Динар весь вечер смеялся над своей проделкой и с тех пор уже не пробовал больше губить Брюля.

Об этой истории Симонис узнал от Блюмли, дня через два после своего приезда. Блюмли обещал ему показать в тот же день все богатства министерского дворца. Пользуясь отсутствием короля и его министра, которые отправились на охоту в Шардау, он повел его полюбоваться дворцом.

Действительно, там было на что посмотреть. Пространство, занятое дворцами, садами, галерей и бельведером, стоило громадных Денег. Вид отсюда на Эльбу и на ее возвышенные берега, покрытые лесами, был восхитителен.

Для этого нужно было купить тринадцать домов, чтобы на их развалинах воспроизвести эту резиденцию, называемую Балконом Дрездена. Все постройки делались по планам знаменитого в то время архитектора Книфеля; на возведение их покупали самый лучший материал и не жалели денег; здесь был театр, галерея, библиотека, киоски, фонтаны, мраморные изваяния… Симонис только удивлялся, проходя по залам, обитым гобеленами и золоченой кожей; среди них находились громадные зеркала, а над ними — раскрашенный потолок. Все камины были фарфоровые, украшенные изящными рисунками; все печи имели вид каких-то древних исторических памятников. Полы, стены, потолки, словом, все было украшено драгоценным фарфором.

В отдельном помещении, обезумевший от всего этого швейцарец мог видеть знаменитый фарфоровый сервиз, оцененный в миллион талеров! Сколько было потрачено денег и труда на ласкающие глаза безделушки, — трудно и представить!

В каждом зале, в каждой комнате стояли разные часы, одни других дороже; везде было золото, им были обиты двери, окна и замки. Драгоценная утварь и ничтожные блестки стоили громадных денег.

Блюмли, зная всех придворных, показал Симонису театр, сводил его на конюшню, в которой стояло триста лошадей; он же сказал ему, что все это принадлежит министру. Двенадцать камердинеров, двенадцать пажей, дворецкий, конюший, берейторы, повара, псари, лакеи наполняли передние и двор. Большую часть придворных составляли польские и немецкие дворяне. Всякий в то время предпочитал служить у Брюля, чем у короля. В буфетах стояли ящики серебряных и вызолоченных тарелок, кубков, бокалов, рюмок, наполнявших королевскую сокровищницу.

Наконец, они вошли в гардеробную.

Брюль был одним из капризнейших франтов того времени и выписывал все платья из Парижа. К каждой паре были отделаны под цвет часы, табакерка, шпага и трость. В двух громадных залах едва помещался гардероб министра. На столе лежала книжка в сафьяновом переплете, которая содержала в себе перечень всех костюмов, с изображением их красками в миниатюре; по ней Брюль выбирал свои костюмы. Эти две залы оценивали в пятьдесят тысяч талеров. По списку гардероба Симонис узнал, что у Брюля было пятьсот костюмов, в числе которых было около двухсот с вышивкой, сто отороченных мехом, более шестидесяти очень дорогих, сорок шелковых, больше тридцати бархатных и т. п. К ним принадлежало бесчисленное множество шляп самых разнообразных фасонов, груды перьев, мехов, муфт, масса кружев, больше ста штук часов, восемьсот табакерок, палок, флакончиков и триста флаконов туалетной воды, без которой министр не мог жить. Роскошь слуги Августа III была ослепительна; он жил в миллион раз лучше, чем король Фридрих II, ходивший в порванных сапогах.

Блюмли провел Симониса в библиотеку, находившуюся в отдельном помещении в саду и насчитывавшую 70.000 томов, переплетенных в красный сафьян. Самый каталог их состоял из шестидесяти одного фолианта. Брюлю хотелось все иметь в самом роскошном виде, потому что у графа Генриха фон Бюнау-Долен, жившего в Ностице, неподалеку от Дрездена, тоже была богатая библиотека, которой заведовал секретарь Винкельманн. Брюль и в этом не хотел ему уступить, купил все каталоги и поставил библиотекарем ученого Гейне. Так как король любил картины, то и министр должен был иметь картинную галерею, составленную из произведений лучших художников.

Его картинная галерея помещалась в отдельном здании, в котором иногда давались парадные обеды и ужины. Зала была более полутораста локтей длиной, но самое замечательное в этой зале было то, что она на восемнадцать локтей длиннее знаменитой зеркальной галереи в Версале. Картины в золоченных рамах, с гербами их владельцев были размещены против громадных окон, выходящих на Эльбу. Простенки между этими окнами были зеркальные до самого потолка, а перед каждым из них стояли, на мраморных пьедесталах, древние статуи и бюсты. Король иногда приходил любоваться галереей своего любимца, который, по духовной, завещал все картины королю; но судьба потом распорядилась иначе.

Симонис до того увлекся этими богатствами, что прусский король ему показался ничтожным в сравнении с дрезденским министром, и он не хотел верить, чтобы обладатель этих драгоценностей, Брюль, не защитил себя заблаговременно от опасного соседа. Для него казалось непонятным и то, что в Берлине, в Сан-Суси, шли постоянные приготовления к войне, тогда как в Дрездене об этом даже и не думали, а только заботились о том, какими бы налогами увеличить доходы государства. Когда в Берлине была полнейшая свобода слова, где король смеялся над памфлетами и сатирами, только бы получить деньги, в Саксонии никто не смел рассуждать о политике вообще, а о налогах — в особенности. За рассуждение о непопулярных мерах саксонского правительства высылали без суда в Кенипптейн. За смелые слова Фридрих наказывал иногда палкой, но чаще всего обращал их в насмешку.

Сплетнями он пренебрегал, а за непослушание — наказывал смертью; в Дрездене боялись правды; там было все основано на лжи и обмане. С одной стороны, цинизм переходил всякие границы приличия; с другой — обман, облеченный в красивую внешнюю форму, прикрываемый роскошью, не хотел знать о нищете других и с улыбкой на губах подписывал смертные приговоры…

Два этих мира должны были столкнуться в кровавой битве, хотя бы ради добычи Силезии и Чехии, потому что в Саксонии нечего было взять. Зло в этих двух видах должно было вступить в бой и уничтожить друг друга. Брюль был представителем самой идеальной лжи, а Фридрих — цинизма. Поэтому неудивительно, что они ненавидели друг друга; но Брюль прикрывал свою ненависть маской глубочайшего почтения; Фридрих же никогда не хотел произносить даже имени министра, и только в насмешку ему назвал его именем одну из своих верховых лошадей. Против Фридриха министр устраивал тайный союз и тихо, осторожно ждал последней решительной минуты, а Фридрих в отместку дал себе слово уничтожить Саксонию.

Имея на своей стороне Австрию, Францию, Россию и Швецию, первый министр был вполне уверен, что легко победит Бранденбуржца. Его нисколько не тревожило, что в Саксонии было всего 15.000 войска и что по сигналу Фридриха его окружит несколько сот тысяч прусских солдат, а потому ему казалось, что он мог спать спокойно в своем золотом гнездышке. Но только казалось…

В Дрездене не особенно заботились о том, что делается в Берлине. Тайный союз казался им отлично скрытым. Никто не догадывался, что у Фридриха везде были свои шпионы, которые докладывали ему обо всем, до малейшей подробности. Никто не подозревал, что у Фридриха были копии со всех тайных актов и писем, находящихся в канцелярии Брюля; что о малейшем движении и каждом новом проекте, когда он был только в зародыше, сообщалось в Берлин. Фридрих прикрывал свое беспокойство видом, что ко всему относится равнодушно, будучи вполне уверен в своей силе; в Дрездене же отличались неподдельной слепотой и самоуверенностью. Но в Пруссии давно уже тайно делались приготовления; Фридрих II потихоньку, по ночам, начал двигать батальоны и полки к саксонской границе; войска шли врассыпную, так что об этом в крае даже никто не знал; главная армия была в полном распоряжении короля и его полковников; в Сан-Суси пажи уже говорили о Силезии, но за стены замка не выходило ни одного слова; в Дрездене же в это время покупались новые картины, делались приготовления к постановке новых опер, король охотился, а его министр загребал деньги, облитые слезами и потом бедных людей.

Подобная беспечность производила на Симониса удручающее впечатление, и он больше боялся за Берлин, чем за Дрезден, потому что такое равнодушие, как думал он, было основано на чем-нибудь.

Сарданапаловская роскошь поражала его и обезоруживала. Он не хотел верить и не допускал даже, чтобы рядом с подобным богатством соседствовало совершенное ослепление.

Блюмли познакомил его с окружением Брюля и его жены. Все они отличались особенной важностью. Все ходили в золоте и серебре, стараясь подражать своим господам. Казалось, что деньги для них ровно ничего не стоили и добывались силой воли и энергии. В разговоре с ними Симонис узнал, что если нужны были деньги, то посылали акцизного чиновника или сборщика податей с целым отрядом солдат в провинцию, и нужная сумма всегда доставлялась им.

Блюмли шептал на ухо Симонису почти на каждом шагу.

— Вот этот, — говорил он, — два года тому назад был без рубашки, а теперь у него собственная карета и два лакея.

Проведя все утро в наблюдениях и рассматривании богатств, запасшись впечатлениями и сплетнями, Симонис поторопился домой, чтобы написать длинное послание обо всем виденном и слышанном; но когда он собрался подняться в третий этаж, его остановила Гертруда, сделав знак, чтобы он зашел к баронессе.

Старушка на этот раз прифрантилась. Вместо белого чепчика на ней были одеты высокий парик и великолепное платье, руки были украшены кольцами и веером. Она стояла у порога, приветливо кивая юноше головой; за ней стояла молодая, очень красивая девушка, лет восемнадцати; напудренное лицо придавало ей еще больше свежести. Дальше за ними стоял офицер в гвардейском саксонском мундире, с некрасивым, но строгим лицом; он был бледен, желт, изнурен; все мускулы его лица как-то конвульсивно передергивались, что вовсе не придавало ему красоты. Блуждающий взгляд, выпяченные губы и невольное подергивание всего лица придавали внешности этого человека что-то отталкивающее. С первого взгляда личность эта показалась Симонису подозрительной. Но зато барышня с голубыми глазами сразу прельстила его. Посреди залы был накрыт стол только для троих, но Гертруда, как бы догадываясь, несла уже четвертый прибор.

— Пожалуйте, пожалуйте, кавалер де Симонис, — сказала баронесса; — милости просим. Я вас ждала. У меня гости, но нам не хватает четвертого к обеду, а потому вы должны с нами откушать.

Началось представление.

— Рекомендую вам, — сказала она, — мою племянницу, Пе-питу Ностиц (итальянские и испанские имена в то время были в моде); такая же ярая саксонка, как и пруссачка. А это, — прибавила она, — мой хороший приятель, капитан, барон Фельнер.

Симонис обоим раскланялся, но на красивую Пепиту смотрел, как на радугу; а так как он сам был молод и красив, то молодая девушка приветствовала его весьма сочувственным взглядом. Во всяком случае, ей было приятнее смотреть на Симониса, чем на офицера, который в это время покручивал свои тонкие усы, не зная куда девать руки.

Старушка тотчас пригласила садиться к столу, посадив Симониса с левой, а племянницу — с правой стороны, подле себя; Фельнер сел напротив хозяйки. Таким образом, офицер сделался мишенью для стрельбы прекрасных глаз девушки.

Несмотря на свои молодые года, Пепита смело смотрела всем в глаза и смеялась так свободно, как будто новый гость нисколько не интересовал ее.

— Ну, рассказывайте, — отозвалась старушка, — где вы были, что видели, с кем познакомились?

— До сих пор я никак не могу собраться с мыслями, — ответил Макс, — после всех виденных мною богатств Брюля. Все в голове перепуталось…

Старушка и Фельнер значительно переглянулись между собой.

— Вы, если не ошибаюсь, провели некоторое время в Берлине, — прервал Фельнер. — Да, после той столицы здесь вас все должно поражать. Признаться, я предпочел бы видеть в Саксонии овчарню вместо театра, и обоз — вместо картинных галерей.

Баронесса погрозила ему пальцем.

— Будьте осторожны, капитан. Правда, что Гертруда — глуха, я молчалива, а кавалер де Симонис посторонний человек, но Пепита, эта болтунья, терпеть не может пруссаков. Я даже думаю, что она и меня не может любить, как бы следовало, за то, что я родилась пруссачкой.

— Тетя, — воскликнула красивая девушка, — что ты говоришь!.. Ненавидеть я никого не могу… я так мало знаю свет! А что я люблю свою родину, что мне здесь все кажется лучше, красивее, милее, — так разве это грешно!..

Старушка послала ей поцелуй.

— Я все прощаю тебе.

Гертруда внесла суп, разговор на минуту прервался, но глаза Симониса продолжали разговаривать с племянницей баронессы, которая вовсе не боялась подобного диалога и не опускала своих голубых глаз перед этим нахалом. Нравилось ли это капитану Фельнеру? — трудно сказать, но он сильно гримасничал.

После этого начали говорить о дворе, так как Пепита была одной из фрейлин королевы.

— Что же вы там делаете? — спросила у нее старуха.

— Молимся и собираем сплетни… Да и что нам больше делать; увы, у нас не весело, зато в замке, у министра все только веселятся.

— Ты совершенно права. Ты это верно сказала! — воскликнула старушка. — Действительно, все богатство, жизнь и веселье сосредоточилось в этом дворце.

Капитан ел суп и мельком поглядывал на Симониса. Улучив минуту, он нагнулся к нему и спросил:

— Вы давно из Берлина?

— Несколько дней.

— Что там нового?

— Кроме маршировки солдат, — ответил Симонис, — в Берлине ничего не видно и не слышно.

— А в Сан-Суси?

— И того меньше… только борзые короля лают.

— Никаких политических новостей нет?

— Совершенная тишина.

— Странное дело: никогда еще у нас не было такого движения и суетни, как теперь, хотя для этого нет никакой причины.

При этом он взглянул на баронессу.

— Меня бы нисколько не удивило, если б за этой тишиной скрывалась какая-нибудь неожиданность, которая обнаружила бы наше бездействие… шалопайство…

Хозяйка дома взглядом закрыла ему рот, между тем как Пепита спросила Симониса, весело ли проводят время в Берлине.

— О балах и весельи ничего не слышно, — ответил он. — Королева иногда принимает гостей после обеда… У принца Генриха… там, действительно, весело, но при дворе некому даже и думать о весельи.

— А старик Пельниц жив еще? — спросила старушка.

— В вожделенном здравии, и верно потому, что король не забывает угощать его своими горькими пилюлями.

Капитан спросил, что поделывают генералы Лентулус и Варнери; баронесса осведомилась о лорде Маришаль, а затем поочередно упоминались имена Винтерфельда, фон-Ангальта, Кокцея и др., из чего можно было заключить, что спрашивающие хорошо знали двор Фридриха.

— Вы видели когда-нибудь жену канцлера Кокцея? — спросила Пепита.

— А вы знаете, кто она такая? — спросила Ностиц шепотом.

— Когда-то знаменитая Барберини.

— Ее историю вы вероятно слышали, — прибавила словоохотливая старуха. — Я как раз в то время была в Берлине и знаю все до мельчайших подробностей. Только пусть Пепита поменьше слушает, тогда я вам расскажу ее историю.

При этом старушка улыбнулась.

— Говорят, что Фридрих никогда не влюблялся, но это не мешало ему обманывать женщин. Кому же не известно, что он увез из Дрездена Формеру и что был влюблен в Орельскую до сумасшествия… А госпожа Врех?.. Только его любовь была непродолжительна… Не помню уже, кто-то расхвалил ему отличавшуюся в то время в Венеции балерину… Эту, как ее… Варвару де Кампанию! которую у нас прозвали Барберини. Правда, что в то время Кампанини уже была известна не только в Венеции, но и в Париже; в Лондоне все восторгались ею. Кажется, что Билефельд рассказал о ней Фридриху… Прусский консул в Венеции уже заключил с нею контракт, на 7.000 талеров в год, но ей захотелось выйти замуж за шотландца Макензи. В Берлине с нетерпением ожидали ее, между тем она упорхнула… Король не мог простить этой обиды, даже балерине. В то время на прусской территории находился Кампелло, назначенный венецианской республикой послом в Лондон. Фридрих наложил арест на его багаж до тех пор, пока ему не выдадут Барберини. Это наделало много шуму. Танцовщицу взяли под стражу, и республика отправила ее до австрийской границы, откуда гостеприимные австрийцы отвезли ее до саксонской, а саксонцы вручили ее в целости Пруссии. Макензи, вздыхая, следовал за ней. Она приехала вместе с матерью. Назначено было первое представление. Король остался доволен и, вместо семи, назначил двенадцать тысяч талеров; шотландец был отправлен восвояси… Барберини была не только красива, но вместе с тем ловка, сообразительна, остроумна и весела. Король заходил к ней проводить вечера. На маскарадах во дворце он заходил к ней в ложу… В своей любви Фридрих никогда не признавался Барберини, однако же писал ей довольно часто письма. В нее все влюбились, выбор был большой. За нею ухаживали Роттенбург, граф Альгаротти, кавалер Казот; кроме того, французы, итальянцы, русские и англичане, все были ее поклонниками. Но, нужно отдать ей справедливость, она была восхитительна… Чего только не делал из-за нее Кокцей! На всех спектаклях, в которых участвовала Барберини, он всегда сидел в первом ряду и не спускал с нее глаз, чтобы не утратить ни одного движения ее прелестных ножек… Однажды он заметил возле себя другого поклонника, такого же ревностного, как и он, на которого Барберини несколько раз взглянула. Не долго думая, Кокцей схватил своего соперника за шиворот и бросил его, как мячик, на сцену к ногам танцовщицы… Фридрих видел это из своей ложи; все замерли от страха и были уверены, что Кокцей погиб. Его отец побежал к королю умолять его о прощении… В результате Кокцей был сослан в Глогов, а в настоящее время он ее муж; но счастлив ли он и не вздыхает ли она о другом — этого я не знаю…

Старушка устала и замолкла. Во время этого рассказа Симонис больше смотрел на молодую девушку, чем слушал. Пепита явно интересовала его, и он не спускал с нее глаз во все время. Хотя Симонис почти не разговаривал с ней, но оба они чувствовали себя хорошо, как будто давно были знакомы… а если незнакомы, то уже готовились к этому; а это знакомство многое обещало ему…

Старушка любила рассказывать о прошедших временах и хотела уже начать другую историю, но капитан Фельнер перебил ее и перешел на домашние дела.

— Сеньорита, — сказал он, — вам должно быть это лучше всех известно… Если не ошибаюсь, на днях кто-то из Вены приезжал к королеве?

— Этого я не знаю, — ответила Пепита; — впрочем, в этом нет ничего невероятного, так как между королевой и родными должны быть постоянные связи…

— Мне передавали, — прибавил Фельнер, — что отношения между ними никогда не были так тесны, как в настоящее время?

При чем он испытующе посмотрел на Пепиту.

— Об этом, право, судить не могу, — тихо ответила она.

Между тем скромный обед приходил к концу; капитан, вместе с Симонисом выпили за здоровье хозяйки дома, а затем были поданы фрукты.

— Король Фридрих имеет в Германии самые лучшие груши, персики и виноград, — отозвалась баронесса, — и наверно съедает их больше, чем кто-либо из его подданных.

На этом кончился обеденный разговор, тем более что Гертруда делала знаки, что ждать больше нечего, и все встали.

Капитан подошел к баронессе и начал о чем-то тихо говорить, причем они отошли к окну. Симонис, воспользовавшись этим обстоятельством, подошел к Пепите и обменялся с ней несколькими словами.

Оба они почти с детской наивностью не скрывали друг от друга, что чувствуют взаимную симпатию. Пепита спросила: надолго ли он в Дрездене? В ответ на это он сказал, что был бы очень рад повидаться с ней, но не знает, где и как он может ее встретить.

— О, везде, — живо ответила Пепита, — и чаще всего — у тетки.

Макс хоть не был влюбчив и не легко было ему вскружить голову, но на этот раз почувствовал сильное биение сердца… Пепита была так красива, мила и казалась такой доступной, что его сердце невольно стремилось к ней.

Но среди самого задушевного между ними разговора хозяйка со смехом вмешалась в него.

— О! о! Только, пожалуйста, не вскружите голову моей племяннице! — обратилась она к Симонису. — Я вас очень, очень об этом прошу.

С другой стороны к Максу подошел капитан Фельнер и, взяв его под руку, сказал ему:

— Пойдемте, я должен с вами поговорить.

Кавалер, хоть не охотно, начал прощаться с баронессами. В этот момент старуха шепнула ему на ухо:

— Поручаю вам капитана!.. Это наш хороший приятель. Затем они ушли. Симонис не совсем хорошо понял значение

последних слов баронессы и думал о них; капитан предложил ему подняться к нему наверх. Симонис охотно согласился на это, и они молча поднялись по лестнице. Войдя в комнату, они удобно расположились у окна; капитан осмотрелся кругом и, наклонившись к Симонису, начал тихо говорить:

— Баронесса говорила мне о вас… Я знаю, что вам можно довериться… Я не требую от вас откровенности, но могу вам быть полезным и, в случае надобности, много интересного вы узнаете от меня…

Симонис немного удивился…

— Но это вас не должно ни тревожить, ни удивлять, — спокойно продолжал барон. — Во всех слоях общества вы найдете много людей, которым надоело теперешнее положение страны и которые готовятся к чему-то иному. Нас здесь больше, чем вы думаете, и все мы работаем над тем, чтобы изменить настоящий строй, угнетающий страну посредством этих бессовестных людей… Причина неудовольствия заключается в том, что они протестанты, а двор католический: но пусть он был бы какой угодно, только бы имел Бога в сердце. Если б вы проехали по Саксонии и увидели ее нищету, а затем сравнили эту голодную нищету с бесподобной роскошью при нашем дворе, тогда бы вы узнали, что происходит в нашей душе. Звуки оркестра напоминают нам стоны, а звук охотничьего рога — предсмертное хрипение… По этим золотым галунам на ливреях текут человеческие слезы. Дальше такой порядок существовать не может. Но короля нельзя винить. Это старый ребенок, которого убаюкивают, чтобы он не плакал, а когда он заплачет, ему дают медведя, так же как ребенку соску или куклу.

Барон встал, тяжело вздохнул, провел рукой по лбу и затем прибавил:

— Я военный, но войску не платят жалованья, и оно умирает с голоду… Войско угнетает крестьян и горожан… Военным все позволено, только бы они не требовали жалованья. Наша армия не выдержит даже двухнедельной кампании.

Симонис слушал, не прерывая.

— Верьте мне, что все то, что я вам сказал, истинная правда., и вы, на основании моих слов, можете писать…

Этими словами Фельнер хотел дать понять Симонису, что он посвящен в его тайну. Последний запротестовал, но капитан рассмеялся…

— Я одобряю вашу осторожность, но относительно меня она была бы излишней… Откуда бы я знал вас, если б мне не сказали, что я могу быть с вами откровенным.

Капитан подумал и прибавил:

— Вы можете рассчитывать на меня и на многих… В Берлине все должно быть известно. За нами следят здесь, не спускают с нас глаз; а вы пока посторонний человек. Вам легче сообщать туда все сведения… Осторожность, однако же, никогда не мешает. Брюль не думая отправит на тот свет человека, который станет ему поперек дороги, а потом он велит отслужить по нем молебен в католической и евангелической церквах… В следующем письме пишите обо всем, что вы видели и слышали. Уверьте, что Саксония еще не подписала договора, но что соблюдение этой формальности не имеет никакого значения… Брюль связан с Австрией и Францией, в этом нет ни малейшего сомнения… Если Фридрих не помешает им окружить себя союзными войсками, то он погибнет, а вместе с ним погибнет и прусское королевство…

Капитан долго еще пичкал Симониса различными сведениями, советуя ему и входя в малейшие подробности сообщаемого; затем он взял шляпу, простился с Симонисом и оставил его.

Разговор их длился больше часа. День был прекрасный, ясный; солнце еще было высоко, и Симонису не хотелось сейчас же сесть за стол и писать: он предпочитал отложить свою корреспонденцию до ночи… После недолгого размышления он взглянул в окно и, увидев, что капитан уже удалился, взял шляпу с намерением пойти осмотреть окрестности. Ему много говорили о фазаньем парке, заведенном Августом Сильным, в котором теперь жили два иезуита и несколько итальянцев.

Он шел не торопясь и прошел уже площадь второго этажа, как за ним открылась дверь баронессы: сердце ему подсказало, раньше чем он оглянулся, что это шла прелестная Пепита.

Действительно это была она; старая, глухая Гертруда, завернувшись платком, провожала ее. Симонис остановился, приподнял шляпу, чтобы иметь возможность лишний раз заглянуть в прелестные глаза, пропуская ее вперед. Баронесса ускорила шаги, взглянула на него и, поравнявшись с ним, после некоторого колебания, замедлила шаги, оставляя достаточно места Симонису, чтобы он мог идти с ней рядом.

Кавалер не осмеливался начать разговора; Пепита оказалась смелее его.

— Я очень рада, кавалер де Симонис, — начала она, понизив голос. — Признаюсь перед вами, — только не придавайте моим словам дурного значения и не приписывайте слишком многого себе, — вы возбудили во мне симпатию к вам!

Симонис покраснел, как рак. Пепита взглянула на него и расхохоталась самым очаровательным своим смехом.

— Эта симпатия дает мне повод предостеречь вас… Да, именно, предостеречь… Хотя я на вид молода и болтлива, как вы видите меня, но при дворе люди скоро старятся. Итак… как бы вам это объяснить?.. Моя тетка слишком любит пруссаков… ей это простительно… но я опасаюсь, что не слишком ли их любит капитан… Мне не трудно догадаться, чем вы здесь занимаетесь и зачем приехали сюда именно в настоящее время.

— Сударыня! Я не более, как путешественник! Никакой другой цели я не имею, кроме веселого препровождения времени и науки…

— Неужели!.. — и Пепита опять расхохоталась. — А что же значит то рекомендательное письмо, с которым вы приехали к тетеньке? Но не будем об этом говорить: я много вижу, хотя мои глаза еще очень молоды… Про нас говорят, что мы слепы… что мы так бешено веселимся, что не заметим, когда под нашими ногами провалится бальный паркет. Может быть… в этом есть доля правды, но есть люди, которые все видят, за всем следят и ничего не теряют из вида. С тетей ничего не случится, но за капитаном следят. Я это знаю, но предостеречь не могу… Да и что мне за дело!.. Но вас мне было бы очень жаль… если б вы попали туда, — тихо прибавила она, — откуда нельзя вырваться… Ох, очень трудно.

И она взглянула ему в глаза.

— Сегодня вы еще, быть может, находитесь вне опасности, но за завтрашний день я не ручаюсь… и мне вас было бы очень жаль…

Сказав это, она остановилась и, как бы испугавшись собственных слов, обеими руками закрыла рот, а затем, взяв за руку Симониса, живо прибавила:

— Слово рыцаря, что вы меня не выдадите!

— Я тогда считал бы себя подлецом!.. Клянусь вам!

— Итак, будьте осторожны!..

И с этими словами Пепита стремительно бросилась вниз по лестнице; Симонис остолбенел и не мог за ней следовать. Глухая старуха, проклиная молодость, старалась, насколько позволяли ей дряхлые ноги, поскорее сойти вниз за своей барышней, между тем как Симонис все еще стоял, как громом пораженный, и, наконец, в раздумье спустился с лестницы. Выйдя на улицу, он оглянулся; но экзальтированной девушки и старухи уже и след простыл: они скрылись за углом.

Это неожиданное предостережение, как и разговор с капитаном, заставили его так сильно призадуматься, что он не решался идти Далее. Не отличаясь особенной храбростью, но сообразительный от природы, Симонис имел привычку, прежде чем сделать что-нибудь, обдумывать каждую деталь и только потом решиться.

В душе он благодарил красавицу, но ее предостережение расстроило его план действий, и потому ему пришлось строго обдумать, как дальше поступать. Чтобы скрыть цель своего приезда в Дрезден, Симонис решил ссылаться на свое знакомство с Блюмли и на обещанную последним протекцию у Брюля. Это его наполовину успокоило. Для большей безопасности он считал нужным оставить старуху баронессу и переехать на другую квартиру, но в таком случае он лишился бы удовольствия встречаться с Пепитой. Голубые глаза этого прелестного ребенка слишком глубоко запали в душу юноши.

Ее последнее предостережение, исполненное такой отваги, еще больше привязывало его к ней. Что было делать? Пренебречь ли опасностью или избегать ее?

На этот раз он недолго думал о своей персоне, хотя и очень ею дорожил. Задавшись целью сделать карьеру, раз взявшись за дело, он считал своим долгом исполнить его в точности.

Согретый солнцем и проветрившись на свежем воздухе, Симонис вздохнул свободнее; предостережение Пепиты, брошенное ему на ступеньках темной лестницы, показалось ему пустяком, пустым страхом… Она, должно быть, нарочно преувеличила опасность! Все виденное им до сих пор отзывалось каким-то равнодушием и апатией, и казалось невероятным то шпионство, о котором ему сказала прелестная девушка.

Посоветоваться ему было не с кем.

Блюмли не принадлежал к людям, советами которых можно было бы воспользоваться; к тому же он не внушал к себе доверия? а довериться капитану, не зная его, казалось ему безумством.

Рассуждая таким образом, Симонис очутился на рынке, на повороте которого он заметил того молчаливого старика, который ехал с ним из Берлина в Дрезден. На этот раз старик был прилично одет и имел вид заслуженного чиновника, не менее тайного советника; его гордый взгляд, которым он на всех смотрел, свидетельствовал, что он считает себя много выше окружающих его людей. Он шел медленно, опираясь на палку с золоченым набалдашником, как человек, которому некуда спешить.

Старик останавливал свой взгляд на лучших домах улицы, на прохожих и время от времени машинально вынимал табакерку из кармана, нюхал испанский табак, а затем тщательно стряхивая следы его с жилета.

Эта загадочная личность, очевидно, заметила его и узнала в нем своего спутника; старик вперил в него глаза и, казалось, хотел к нему подойти. Симонис вспомнил, как гордый старик упорно молчал всю дорогу, не имея никакого желания знакомиться с ним, но из принципа быть со всеми вежливым и помня, что его учили не плевать в колодец, в надежде, что придется из него напиться, Симонис, проходя мимо, прикоснулся рукой к шляпе и, поздоровавшись с ним, продолжал свой путь.

Старик ответил поклоном гораздо вежливее, чем можно было от него ожидать и, ускорив шаги, догнал Симониса.

— Ну, как вы себя чувствуете после путешествия? — спросил он каким-то загадочным тонким голосом. — Как вам понравился наш Дрезден?

Удивленный Симонис отвечал, что чувствует себя отлично и что столица Саксонии, которую он почти не знал, кажется ему очень красивой.

— О, да, да! Мы, уроженцы Дрездена, можем похвастаться нашей столицей, — продолжал старик. — Мой дед и прадед жили в этом городе, и я здесь родился и безвыездно живу в нем… Только в последний раз, — при этом он понизил голос, — совершенно случайно мне пришлось побывать в Берлине… Нужно было навестить больного приятеля… Но, что хуже всего, — прибавил он еще тише и смущенно, — будучи чиновником, я уезжал, не спросясь позволения у моего начальства, и мне не хотелось, чтобы они знали о моем отсутствии… Это обстоятельство заставило меня заговорить с вами… Надеюсь, если мы встретимся где-нибудь в обществе, вы не проговоритесь о том, что мы вместе ехали из Берлина, и этим не выдадите меня головой.

— О, что касается этого, можете вполне положиться на меня, — смеясь ответил Симонис. — К тому же, я не имею чести с вами быть и знакомым… почти ни у кого не бываю, а потому наверное нигде вместе не встретимся. Скорее остальные наши спутники…

— Эти последние не страшны! — расхохотался в свою очередь и старик. — Те принадлежат к совершенно другому слою общества: ремесленник, актриса… с ними я нигде не встречусь и на этот счет совершенно спокоен.

— Ну, а насчет меня тем более, — ответил Симонис.

— Вы долго намерены здесь оставаться? — спросил старик. — Смею узнать цель вашего приезда?

— На первый вопрос ответить довольно трудно, — сказал Симонис; — что касается второго, то вы сами легко можете догадаться. Я молод и ищу занятий. Мне не посчастливилось в Берлине и — почем знать, — может быть…

— У вас есть здесь знакомые?

— Да, соотечественники, — ответил Симонис. — Я швейцарец, и нас везде можно найти. Наша прелестная страна небогата, республиканский образ правления лишает нас двора, и наша молодежь вынуждена искать себе службы по всему свету.

Старик слушал с вниманием.

— Да, да! — сухо ответил он. — Наш двор многочислен, а его превосходительство, первый министр, живет, как монарх: найдется и для вас место… Вы, верно, обладаете познаниями…

— Молодостью, силой и охотой трудиться! — ответил Симонис.

В разговоре они незаметно приближались к фазаньему парку и находились уже посреди рубежа, отделявшего город от леса, как из боковой улицы показался капитан Фельнер и от удивления, что встретил Симониса, идущего вместе со стариком, поднял обе руки кверху.

— Что я вижу! Господин советник! — воскликнул он. — И вы знаете этого молодого человека? Это удивительно!

Старик побледнел; одной рукой он сделал какой-то знак капитану, а другой машинально начал доставать табакерку. Симонис тоже был поражен.

— Мы встретились совершенно случайно, — медленно ответил старый чиновник, — совершенно случайно, первый раз в жизни! И я еще не знаю, с кем имел честь говорить… Этот молодой человек тоже не знает, кто я.

— А, в таком случае само Провидение сблизило вас, господин Ментцель, — сказал Фельнер: — это кавалер де Симонис. Рекомендую этого молодого человека… постоянный посетитель баронессы Ностиц…

Лицо советника немного прояснилось, но губы оставались сжатыми. Фельнер тотчас переменил разговор.

— Кстати, — прибавил он, — эта болтушка, мешавшая нам свободно говорить за столом, не совсем безопасна. Предостерегаю вас, не попадитесь в ее сети. Будьте осторожны. Хотя она племянница баронессы или, вернее, мужа баронессы, но она совершенно различных с ней убеждений. Она всей душой и телом предана двору. Догадливый ребенок и ярый защитник королевы. Еще раз повторяю, будьте осторожны!

Советник что-то шепнул на ухо капитану и затем еще раз поклонился Симонису.

— Но не опасно ли нам, среди белого дня, гулять вместе, господа? Как вы думаете? — спросил старик.

— Вам это лучше известно, господа, чем мне, — ответил Симонис, — и я предоставляю себя в ваше распоряжение.

На самом деле он и сам побаивался с тех пор, как его предостерегли, а потому, подумав, прибавил:

— Если только является какое-нибудь сомнение, то не лучше ли, действительно, идти каждому порознь?

Фельнер пожал плечами.

— Конечно… хотя для меня это безразлично.

— Ну, а для меня, — вставил Ментцель, — вовсе не безразлично.

Симонис взялся уже за шляпу и попрощался с притворной улыбкой, хотя сам беспокоился и далеко не был весел.

В заключение Ментцель, точно нарочно, а может быть и без всякой задней мысли, указывая на открывавшийся перед ними вид к Саксонской Швейцарии, совершенно спокойно сказал:

— Господа, посмотрите-ка, ведь это там, во мгле, далеко, далеко… видите? Ведь это Кенигштейн.

— Да, это Кенигштейн, — пожимая плечами, ответил капитан.

Симонис невольно остановился.

— А сколько там знакомых людей перебывало, — сказал Ментцель, как бы для поучения Симониса, — и барон фон Бенеданотский, и племянник графини де Беллегард, урожденной Рутовской… Ведь и вы, капитан, были знакомы с ним! Фельнер лаконически ответил:

— Да, товарищ по службе.

— Вам знаком так же и Ян Август Герваген, сын советницы Гаусиас?.. Уж второй раз…

— С детства, — ответил капитан.

— Камергер и оберлейтенант граф Коловрат, племянник графини Брюль… Гм! — откашлялся старик.

— Не может быть!.. — вырвалось у Симониса.

— Так же верно, как то, что вы видите меня, — спокойно ответил Ментцель; — но реестр моих перечислений будет бесконечным…

И старик, точно читая по книге, продолжал:

— Граф Христиан-Траугот Гольцендорф, сын графа и первого секретаря в консистории, шурин сына графини Жозель — тоже известен вам, капитан?

— Товарищ по службе, — с презрительной улыбкой ответил Фельнер…

— Затем… подождите господа, вспомню еще несколько лиц… сейчас… — продолжал старик, стуча палкой по земле, — полковник Генрих Ивен фон-дер-Остен; говорят, что он украл полковые деньги; но вам это лучше известно… так ли это, господин капитан?

— Хитро украсть, когда в продолжение тринадцати лет наши полки не имели ни гроша.

Ментцель рассмеялся.

— Этого я не знаю, — продолжал он; — но, как честный человек, помню еще несколько имен… например, капитан Петтер Эрнест Гермет, барон де Кампо за какую-то пикантную историю!.. Этот еще счастливо отделался, — прибавил он, — потому что дело было частного характера и хотя как обыкновенный человек он отвечал по закону головой, но бароны…

Фельнер прервал старика.

— Этот мой приятель, и он невинно пострадал.

— Поздравляю, — отвечал старик; — но это еще не конец: я не считаю гг. фон Ребеля и фон Зедвица, так как они, должно быть, уже свободны, но не могу пропустить капитана д'Эльбо и юнкера Абелоса, сына моего доброго друга.

Кончив это, он еще раз указал на Кенигштейн, снял шляпу и, подчеркивая слова, произнес:

— Это Кенигштейн. Прощайте, господа!

Капитан свернул в боковую улицу, а Симонис остался один.


Было около шести часов утра. В кабинете первого министра окно, выходящее в сад и на террасу, на Эльбу и на зеленые луга У ее берегов, было открыто; свежий утренний воздух освежал комнату: отсюда открывался прелестный вид на новый город и на далекие горы.

Брюль только что встал с постели, надел роскошный халат из китайской материи и маленький утренний парик, один из полутора тысяч, которые всегда были в запасе, и машинально посмотрел на роскошную природу; лицо его было пасмурно и задумчиво.

На столе лежало раскрытое письмо, которое он несколько раз перечитывал, брал в руки, бросал, сердясь, что не понимает его.

На лице всемогущего министра пережитые года не оставили особенных следов; на нем еще виднелось фальшивое отражение молодости, хотя очерчивалось уже морщинами и пожелтело, это служит признаком хронического переутомления.

На часах Нового города только что пробило шесть.

Видимо, кабинет этот предназначен был для труда и для серьезных занятий; громадная конторка была раскрыта и забросана бумагами; на столах тоже лежали бумаги. Брюль, казалось, ждал кого-то.

Кто-то тихо постучал в двери, и когда они открылись, то в них показался старый патер Гуарини, с палкой в руках, с добродушной улыбкой на губах, в сером, длинном гражданском сюртуке.

Брюль торопливо подошел к нему и, взяв его руку, поцеловал ее; иезуит прикоснулся губами к его плечу и медленно поднял на него глаза.

Министр пододвинул ему кресло, в котором тот уселся.

— Прекрасный день, — сказал он тихо, — прекрасная погода.

— Да, — спокойно ответил министр, стоя перед ним; — но и в прекрасные дни бывают тучи… Пока придут те, которых я призывал к себе, у меня есть свободное время. Вы знаете, что от вас у меня нет секретов… Посмотрите, что мне, уже второй раз, пишет Флеминг из Вены.

Гуарини вынул очки и, надев их, начал читать с вниманием поданную ему бумагу. По его лицу пробегали какие-то непонятные тучки. Содержание прочитанного им письма, по-видимому, производило на него впечатление. Лицо его гримасничало, вытягивалось, морщилось… Не говоря ни слова, он пожал плечами и, отдавая Брюлю письмо, сказал:

— Не понимаю!

— И я тоже! — воскликнул министр, разводя руками; — клевета, интриги, желание побахвалиться…

— Нет, Флеминг не может лгать, — прибавил патер Гуарини; — я слышал от королевы, что и к ней писали о чем-то, в этом роде, из Вены.

Брюль принял строгий вид.

— Какое дело королеве до этого?

— Разумеется, она вовсе не вмешивается в это, но если ей пишут… Послушай, Брюль… изменников везде много, и у тебя их, я думаю, не мало.

Он помолчал немного и прибавил:

— Но, да сохранит меня Бог от такой кошки, которая спереди лижет, а сзади — царапает.

В это время постучали в дверь, в которой показалось сияющее, расторопное, но с неприятным выражением лицо так называемого вице-короля, Глобича. Вместе с ним шел второй секретарь министра, Генике.

Брюль обернулся к ним.

— Господин секретарь, — обратился он к последнему, — будьте любезны, прикажите, чтобы никого больше сюда не впускали… потому что… я пригласил вас для секретного совета.

Брюль принял серьезный, принужденный вид и начал:

— Господа, прежде чем начнем об этом рассуждать, прошу вас прочесть эти два письма от графа Флеминга… Насчет первого я никому не говорил, не придавая ему никакого значения, но второе заставляет меня посоветоваться…

Глобич, привыкший угадывать содержание каждого письма, не имея надобности дочитывать до конца, пробежал взглядом поданные ему бумаги. Стоявший за ним Генике, прищурив глаза и облизываясь, тоже старался поймать смысл написанного. Брови его нахмурились. Гуарини, молча, всматривался в обоих читающих.

— Короче говоря, — отозвался Брюль, — дело в том, что Флеминг сообщает нам из Вены о депешах из Петербурга, Парижа и Лондона, которые пересылаются из нашей канцелярии, конечно, не в оригинале, а в копиях, в Берлин.

— Это ложь! Этого не может быть! — воскликнул Глобич.

— Да, не может быть, — тревожно повторил Генике. — А главное, каким образом об этом знают в Вене?

— Канцелярия ее величества имеет, или, по крайней мере, хвастает своими связями с Берлином, — сказал Брюль, — и знает, что делает король Фридрих по вечерам в Сан-Суси и даже что говорит на ухо своему Лентулусу.

При этом он пожал плечами.

— Как мне сообщает Флеминг, королева, опасаясь, не перехватываются ли ее венские депеши на дороге, приказала устроить по этому поводу строжайшее следствие, которое и произведено в Вене и Праге; но оно не привело ни к каким результатам и следов не найдено.

— Но и у нас вы ничего не найдете, — горячо воскликнул Глобич: — здесь дело касается моей чести и чести моих чиновников… Это положительно невозможно. Шкаф, в котором хранятся дипломатические депеши, заперт, и ключ находится всегда при мне.

Причем Глобич вынул из кармана связку ключей и, указав ключ средней величины, спрятал связку в карман.

— Не ручаюсь, быть может, депеши перехватывают где-нибудь в другом месте, но не из-под этого ключа, — прибавил он. — К тому же шкаф стоит в зале, где работает несколько человек, и тайный секретарь Ментцель почти никогда не выходит из залы.

— Однако же… — возразил Брюль.

— Однако же, — повторил Гуарини, — это дело делается!

Генике в отчаянии всплеснул руками.

— Это вещь весьма важна для нас, — сказал Брюль: — Если в Берлине знают о наших договорах, трактатах и условиях… то весь наш план может рухнуть.

— Ба!.. — прервал Генике. — Если чего не знают в Берлине, то догадаются. У них шпионство сильно развито и ни одна из монархий не может в этом соперничать с ними…

— Извините, господин советник, — прервал Брюль; — королева опытнее Фрица, так как Фриц только ворует наши депеши, а она принимает украденное. А ведь это еще труднее. Допустим, что у нас выкрадывают депеши, вследствие ли нашего доверия к людям или по другим каким причинам, но украсть у Фрица! Это дело другое!

Гуарини рассмеялся, Глобич и Генике стояли молча.

— Однако же, — отозвался патер, — вы должны проследить за вашими людьми; — Флеминг и Кауниц не дремлют… Это значит, что волк заперт в овчарне.

— Не может быть! — воскликнул Глобич. — Я всех перебрал мысленно, но ни на ком не нахожу ни малейшей тени подозрения.

— И я тоже, — прибавил Брюль, прохаживаясь по комнате; — об этой измене я уж не в первый раз слышу. Я уж просил Кауница, чтобы он, в доказательство, прислал мне из этого источника хотя одну депешу… но он отказал мне.

— Это только доказывает, что они верят всякой сплетне, — подхватил Глобич; — у нас не может быть изменника.

Иезуит улыбнулся.

— О, святая простота! — проговорил он тихо. — Христос имел только несколько апостолов и то между ними нашелся изменник, а у нас несколько сот чиновников, и вы ручаетесь, что между ними не найдется Иуды.

Все замолкли.

— Господа, — отозвался Брюль, — если наши тайны открыты; если раньше, чем королевские войска приблизятся к нашим границам и если раньше, чем выступят французские войска, Фриц пронюхает наши планы, к тому же, если он догадается, какое я в этом деле принимал участие… то Саксония может пострадать. — Он прошелся еще несколько раз. — Я говорю это не потому, чтобы я боялся того короля, у которого на венце не успела еще высохнуть позолота… Пруссия… не совладает с нами, и это королевство должно быть вычеркнуто из списка европейских государств… Да… Для Фрица является совершенно невозможным победить нас; Австрия дает 180.000 войск, под предводительством Пикколомини и Бура; 140.000 русских направляются уже к нашим границам и столько же французов. Наших саксонцев, допустим, будет всего от 20 до 30 тысяч, шведов 18, соединенной армии королевства — 20 и из Вюртемберга — 12 тысяч… Сосчитайте-ка все это!.. Допустим, что Фриц завербует всех, даже работников, все же у него не больше полутораста тысяч. Где ж ему защищаться, если на него нападут с трех или четырех сторон?.. Значит, он погиб! — оживленно прибавил Брюль, — это ясно, как день… ни денег, ни людей, ни провианта у него нет. Погиб он, повторяю еще раз. Но для этого нужно, чтобы паши планы созрели, чтобы мы успели поставить ловушку на эту крысу.

Гуарини внимательно смотрел на говорящего, а министр все более и более увлекался и горячился: победа ослепляла его преждевременно. Глобич и Генике слушали его, покачивая головами.

— На всякий случай не мешало бы подумать немного и о нашем войске, — смело заметил Глобич.

— Еще слишком рано, — с пренебрежением перебил его Брюль; — Флеминг ручается, что в течение этого года ничего еще не будет. Союзные государства не составили еще окончательного плана и еще так скоро не могут напасть на Пруссию. Зачем же нам торопиться? Наши войска блестящи, за это ручается Рутовский, да и сам я вижу…

Советники умолкли.

— Всему свое время, и вам до весны нечего бояться. При этих словах кто то постучал в двери.

Брюль рассердился.

— Ведь я велел никого не впускать.

Секретарь подбежал к дверям и возвратился с конвертом в руках, запечатанным большой печатью.

— Депеша из Вены!

Брюль отошел к окну и с нетерпением стал распечатывать ее. По обыкновению, он очень скоро пробежал ее глазами; Гуарини, не спускавший с него глаз, заметил, как его брови начали хмуриться.

— Видно, все они заразились какой-то горячкой в Вене, — отозвался Брюль. — Флеминг сообщает, что прусский король уже спрашивает их о причине приготовлений к войне. Следовательно, он уже что-то пронюхал… Ведь они могут ему ответить, что никаких особенных приготовлений не делают. Передвижение войск, обыкновенно, можно объяснить перемещением их.

— Все можно объяснить, — шепнул Гуарини, — но этот дьявол ничему не верит.

Министр задумчиво заходил по комнате, его мысли перенеслись куда-то дальше. Глобич и Генике перешептывались между собою. Наконец, Брюль обратился к Глобичу:

— Советник Глобич, — сказал он, — прошу вас держать в строжайшем секрете насчет депеш; но надо следить за всеми, понимаете, за всеми… Пора и нам, подобно Фрицу, научиться не верить никому.

Генике подошел к Брюлю и шепнул ему что-то на ухо.

Гуарини задумчиво сидел, опершись на палку, Глобич похаживал по кабинету, заложив руки за спину. Каждый думал про себя; на некоторое время водворилось полное молчание. Первый прервал тишину вице-канцлер и попрощавшись с Брюлем, ушел вместе с Генике.

Брюль, зевая, повалился на диван и подложил под изнуренную голову свои белые руки.

Отец Гуарини смотрел на него каким-то особенным взглядом, значение которого трудно было бы угадать.

— Моя служба поистине тяжелый крест! — воскликнул Брюль. — Люди завидуют мне, но никто из них не знает, чего это мне стоит и как такая служба тяжела. На вид положение мое блестяще, но они не знают того, что я не имею минуты покоя.

— Оставь об этом говорить, — с улыбкой ответил иезуит; — я уж слышал это несколько раз… Ну, что сегодня будет? Опера, концерт, охота, стрельба в цель?..

Брюль взглянул на заметку, лежавшую на столе.

— Опера, — ответил он.

— Ну, это по моей части, — заметил Гуарини, — хотя и для этого я уже устарел… Нам бы нужно было обзавестись новыми силами, выписать других певцов и певиц.

— Своих старых артисток король любит больше всех.

— Да ведь они стали хрипеть, как и я, — сказал патер, медленно подымаясь с кресла. — В котором часу идешь к королю?

— По обыкновению, к девяти…

Гуарини собрался уходить, Брюль проводил его до дверей зала. Но едва он успел вернуться в кабинет, как через боковые двери вошла какая-то темная, подозрительная фигурка. Королевская ливрея свидетельствовала, что это был простой лакей из передней; но ведь лакеи в то время играли важные роли. Брюль подошел к нему с большей любезностью, чем можно было ожидать.

Лакей этот был из числа тех личностей, которые стерегли короля, чтобы к нему не мог никто проникнуть, ни говорить с ним, ни даже подбросить ему бумаги. Он что-то шепотом передал Брюлю и исчез.

Вслед за ним начали являться: брат министра, тайный советник Фридрих-Вильгельм, затем старший конюший двора Ян-Адольф Брюль, генерал Брюль, шурин их Берлент, граф Коловрат и много других, составлявших штат этого могущественного министра. Каждый из них подавал какой-нибудь рапорт, просьбу, спрашивал совета или сплетничал.

На серебряном подносе принесли одно письмо от графини Мошинской, другое — от графини Штернберг, жены австрийского посла.

Забежал на минутку и красивый, молодой, полный здоровья и весь сияющий сын министра, Алонзий, и когда все эти господа перебывали и на часах пробило три четверти восьмого, настало время одеваться. Туалет министра продолжался целый час, а между тем Брюль должен был явиться к королю к десяти.

Август выходил из себя, когда наставал этот час, и оглядывался в ожидании своего любимца; наконец, ему хотелось поскорее отбыть эту барщину, то есть подписать бумаги, которые ему приносили целыми стопами.

Церемония эта совершалась ежедневно, без всяких изменений; король Август каждый раз вздыхал, увидев кипу бумаг, садился за стол, пробовал сначала перья и, не просматривая и не спрашивая о содержании бумаг, с большим вниманием быстро подписывал их. По лицу его королевского величества было видно, как он трудился… Иногда, за двадцатой подписью "Август", он вздыхал и посматривал на Брюля, точно желая, чтобы тот уволил его от такого непосильного труда, но министр отвечал только снисходительной улыбкой.

— Тяжелы обязанности короля, ваше величество! — шептал он. Король при этом вздыхал еще сильнее и продолжал подписывать,

с полным сознанием святой обязанности, которую он исполнял.

В это утро пунктуально повторилось то же самое.

Отец Гуарини сидел на табурете и присматривался к этой манипуляции.

После пятнадцатой бумаги Август поднял свое добродушное лицо и, по обыкновению, оживленно спросил:

— Деньги есть у меня, Брюль?

— Как же, ваше величество!

Затем он продолжал свое занятие.

Об Австрии, о перемирии, о Фрице и тому подобных пустяках здесь и речи не было.

Когда последняя бумага была подписана, лицо короля прояснилось и глаза заблестели; он бросил перо и встал с должным триумфом, что окончил свое трудное дело.

— Брюль, — сказал он, — теперь поговорим о важных делах: мне нужны деньги; Джиовани обещает мне достать чудо в Болонье… Я знаю картину Баньякавалли и непременно должен ее приобрести. У Альгаротти тоже есть прелестные вещи.

— Альгаротти слишком дорого ценит свои вещи, — заметил министр.

— Для подобных гениальных произведений не может быть слишком дорогой цены! — живо перебил его Август. Криспи купил для меня Нинуса и Семирамиду, Гвидо Рени. Нужно отблагодарить его за то… Это гениальное произведение!

При этом король сложил руки, как для молитвы.

— Все приказания вашего королевского величества будут исполнены, — ответил министр, низко кланяясь.

— Все другие расходы… это — пустяки, дорогой Брюль, но здесь, ты понимаешь! Это единственный случай, и упустить его нежелательно… Другого такого мы не скоро дождемся, и я должен иметь эти редкости…

— Будете иметь их, ваше величество.

— Десять тысяч скуди ровно ничего не значат в сравнении с таким редким художественным произведением.

Брюль одобрительно покачал головой.

— Ваше величество, — прервал Гуарини, приближаясь к королю, — сегодня у нас "Клеофида".

— А! — воскликнул Август. — Я очень люблю эту оперу, но "Солиманну" — предпочитаю; Гассе превзошел в ней самого себя; а как поют в ней Аморелли, Монтичелли, Путани и дива.

Лицо короля при этом выражало столько экстаза и восхищение что разве только Гуарини и Брюль могли смотреть без улыбки и насмешки на это полное, округленное и залитое живым румянцем лицо, которое так ребячески разгорелось при воспоминании об опере.

Разговор и восторги утомили, наконец, короля, и он велел подать себе трубку. Сев в кресле и предавшись этой новой фантазии, он начал выпускать большими клубами дым из трубки. Не желая мешать ему заниматься таким важным делом, Брюль поцеловав руку короля и исчез, не сказав ни слова о политике.

Приказав в передней, чтобы к нему никого не пускали, Бркмо поехал во дворец графини Мошинской.

Неумолимые года, которые так хорошо обошлись с Брюлем, гораздо суровее отнеслись к женщине, составлявшей некогда украшение саксонского двора. Но Мошинская, несмотря на старость, была еще прекрасна, как и ее мать, которая доживала свои годы в Столпенском замке.

Это была Эгерия того Нумы в парике, который думал только о деньгах, для удовлетворения всех прихотей короля, лишь бы скрыть от него дела государства. Если б это были другие времена и не было бы таких страшных налогов, от которых даже гр. Мошинская не могла освободиться, то, может быть, она лучше направила бы саксонский челнок, чем тот, рулем которого управлял ее поклонник.

Около полудня министр возвращался домой из дворца Мошинской.

Здесь прислуга в роскошных ливреях подавала обед, который продолжался около двух часов. В этот именно день министра-гастронома ожидали разные лакомства из Парижа; были поданы паштеты, только что привезенные из Страсбурга. Для него выписывались всевозможные яства со всего света и, между прочим, шоколад — только из Рима.

По окончании обеда, к которому были приглашены графиня Штернберг и несколько иностранцев, жена министра сделала знак мужу, что она желает с ним переговорить наедине.

Годы изменили как лица, так и отношения супругов: графиня перестала уже выказывать мужу то отталкивающее пренебрежение, которым сначала отдаляла его от себя. Между ними наступило перемирие, и если они не обращались друг с другом как любящие супруги, то, по крайней мере, делали вид, что между ними нет разлада, и взаимно прощали, смотря сквозь пальцы на некоторые слабости. Графиня нуждалась в Брюле, а он, в свою очередь, не менее нуждался в своей жене, а потому они сближались, разъединялись и виделись друг с другом чаще или реже, смотря по обстоятельствам. Они представляли тип великосветских супругов, каких в то время было тысячи.

По характеру и привычкам министр был человек в высшей степени любезный и не изменял своего обращения даже с людьми, которых готовился погубить; он до того привык обращаться со всеми любезно, что иногда сердился на себя, что не мог быть резким или дерзким, и сколько он ни старался быть строгим, ему это никак не удавалось. А уж по отношению к графине он всегда был предупредительным. И на этот раз он тотчас подошел, по сделанному ему знаку. Красивая великосветская дама стояла в живописной позе, опершись на угол мраморного камина. Брюль стал перед ней с самым внимательным видом, ожидая приказаний.

— Что прикажешь, Франя? — спросил он.

— Я хочу просить, а не приказывать.

— Ваша просьба для меня приказ…

Графиня пожала плечами.

— У тебя есть место для секретаря?

Брюль взглянул на нее с удивлением.

— Восемь секретарей уже имею, а десять ждут первой вакансии.

— И пусть ждут, — ответила супруга. — Ты окружаешь себя саксонцами, которые постоянно изменяют тебе… У меня есть молодой, очень способный человек, которого мне рекомендовал Блюмли. Я видела его, и он мне понравился… Ручаюсь, что он окажется для тебя полезным.

— Разве он непременно должен быть секретарем? — спросил Брюль. — Эти господа слишком много заставляют говорить о себе… Я не хочу сделать тебе неприятность, но не могу не вспомнить Сциферта.

При этом имени графиня вздрогнула и покраснела.

— Оставь ты меня с ним в покое, — ответила она. — Хочешь принять или нет?

— Но я хотел бы, по крайней мере, познакомиться с ним и посмотреть, что это за личность…

При чем он призадумался и через минуту прибавил:

— Если б ты хотя немножко была поосторожнее…

На лице супруги заметен был гнев; она пожала плечами и отошла от камина.

— Но, так или иначе, для него вы найдете место, — ответила она. — Верьте, что это не простая фантазия, хотя я имею на то право и не скрываю этого. Вам нужны более верные слуги, чем те, которыми вы окружены. Все саксонцы вам изменяют, в Вене всем известно уже, что здесь передают ваши депеши в Берлин…

Брюль сделал резкий жест рукой, заставлявший замолчать.

— Ни слова больше об этом, — воскликнул он; — я вас очень прошу!.. Вы откуда это знаете?

Не отвечая на вопрос, супруга взяла со стола веер, посмотрелась в зеркало и хотела идти в залу, но Брюль, видя ее в дурном расположении духа, не дал ей выйти из кабинета.

— Завтра утром пусть Блюмли приведет его ко мне!

Графиня в знак согласия кивнула головой и, напевая что-то, вышла в залу.

Брюль, в свою очередь, окруженный придворными, начал разговор так, как будто его ничего не беспокоило.

Вскоре иностранцев повели в сад, осматривать картинную галерею.


Читать далее

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
VII 12.04.13
VIII 12.04.13
IX 12.04.13
X 12.04.13
ЭПИЛОГ 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть