ГЛАВА ПЕРВАЯ

Онлайн чтение книги Колодец
ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Настал тот час, который отделяет день от ночи: когда Рудольф шагал по аллее в Томарини, солнце у него на глазах медленно садилось за горизонт и наконец совсем скрылось. Теперь лучился лишь самый край неба, и первая звезда поспешно зажгла свой тусклый огонек. На фоне алого, пока еще светлого неба постройки хутора казались величавыми и тяжелыми, как груженые баржи, и, только подойдя совсем близко, он с удивлением заметил, какое все тут ветхое. Даже мягкий золотой свет закатного солнца не в силах был что-то приукрасить и утаить. Крыши пестрели заплатами, почти белой и темно-желтой дранкой, и провисали — одна больше, другая меньше, как впалые бока у голодных собак. Дом с небольшими окошками близоруко, подозрительно глядел из разросшихся кустов сирени и жасмина, которые вымахали по стреху, а местами и выше. В пору цветения хутор, наверно, тонул в душистом лилово-белом облаке, теперь же ветви были похожи на скрюченные пальцы, прижатые к бревенчатым степам. Яблони тоже стояли безлистые, поросшие лишаем, обломанные осенними ветрами; им было добрых полсотни лет, и яблоки на их седых увечных ветвях, налитые светом, как маленькие солнца, казались чересчур нарядными в этом захудалом царстве и оттого ненастоящими.

Хутор на берегу озера был слишком удален от центральной усадьбы колхоза, чтобы здесь что-нибудь подновляли или строили, но, видно, все же и мешать не мешал — не вклинивался в сплошные поля. Пока тут люди, старые постройки еще кое-как держатся, но, покинутые, они давно бы превратились в развалины, поросли травой и полевицей. Дольше всего, как всегда и везде, простояла бы сирень.

Сюда долетали лишь отдаленные звуки, более или менее ясные. На том берегу кто-то аукался; соскучившись по хлеву, мычала корова; в Вязах полаяла и снова умолкла Леда, а здесь даже собака не выбежала Рудольфу навстречу. Он остановился в надежде услышать голоса или обнаружить другие признаки жизни, но поблизости не уловил ни звука. Хлев был распахнут настежь, но в куче навоза не копошились ни петух, ни куры. Кто-то взялся чинить ворот колодца, да все бросил, как видно, в большой спешке: снятую крышку, вырытую гнилую стойку, прислоненную к срубу лопату. Хутор казался покинутым. Дверь в дом была только притворена. Рудольф постучал, почему-то подумав при этом, что в доме никто не отзовется, и не удивился, когда так оно и вышло. Пройдя через сени и полутемное помещение с вешалкой, корзинами и ведрами, он оказался на кухне. В плите мигал огонек — беззвучный и неживой, как в электрических каминах. Рудольфу показалось, что за стеной ходят.

Он позвал:

— Тут есть Кто-нибудь?

В комнате раздалось сперва хриплое сипение, потом — тяжелые глухие удары.

Бум… бум…

На столе, обсыпанном хлебными крошками, лежал начатый каравай и косарь, над плитой висели на веревке две пары детских носков, белые и синие, на полу валялся медвежонок. Рудольф машинально наклонился и поднял его. Тот был хромой, без одной ноги.

…бум…бум.

Ходики задохнулись, стихли, и дом снова, будто заколдованный, погрузился в полную тишину. Томарини напоминали крестьянский двор в Музее народного быта: все разложено и расставлено так, чтобы создать иллюзию действительной жизни, зажжен даже искусственный камелек, и ни живой души вокруг, одна только утварь, когда-то служившая людям.

Рудольф положил мишку на лавку и возвратился во двор. Вдруг да вернется кто-нибудь из хозяев, застанет чужого человека — испугается, а то и подумает бог знает что. Он побродил по двору, не зная, куда податься, подошел к колодцу, заглянул в сруб — его поразила глубина: далеко-далеко внизу блестел, как монета, небольшой серый кружок, оттуда тянуло сыростью. Когда крикнешь в такой колодец, он швырнет из недр утробное эхо; вода в таких колодцах чистая как слеза и студеная, с металлическим привкусом, если пить из ковша или прямо из ведра, а если набрать в глиняную посуду, кажется сладковатой, как свежий березовый сок. Стоило только вспомнить, вообразить себе все это, и Рудольфу тут же захотелось пить. Но в ведре не было ни капли, ворот валялся в траве, обмотанный цепью-змеей, и вода серо мерцала лишь глубоко-глубоко на дне.

Точно воробышки, где-то защебетали, засмеялись дети. Но где? На озере? Смех повторился. Ага, за садом, наверно на берегу Уж-озера. Он направился туда, стараясь не наступать на блестевшие в траве яблоки с белыми и розовыми боками. Однако здесь было вовсе не так пустынно. Когда деревья расступились, перед Рудольфом открылось озеро, лежавшее внизу широким полукругом. По тропинке, ведущей вверх от заливного луга, пожилая женщина вела на цепи корову, а две овцы с ягнятами бежали за ними вольно, без привязи. На фоне матовой, точно застывшей глади озера двигались еще три фигурки: мальчик, девочка и собачонка, которая время от времени тявкала щенячьим фальцетом. Этот восторженный лай отнюдь не был вызван появлением Рудольфа — пришельца никто так и не заметил. Ребята носились вдоль берега, волоча за собой зеленые космы водорослей, и нестройно кричали:

— Борода Карабаса Барабаса… Борода Карабаса Ба-ра-ба-а…

Что-то бухнуло оземь почти рядом с Рудольфом, он оглянулся — яблоко. В саду пахло спелыми плодами. Ему все еще хотелось пить, но у него не хватало смелости нагнуться и поднять яблоко: это ведь не совсем одно и то же, что напиться у колодца…

— Борода Карабаса Барабаса, борода…

В «бороду» вцепился песик, оторвал зубами прядь и пустился наутек, ребята кинулись вдогонку — только брызги полетели.

Как далеко внизу это было, как глубоко, будто он все еще смотрел в колодец…

Тишину внезапно разорвал визг пилы. Рудольф огляделся. Звук исходил, по всей вероятности, из сарая. Он подошел к открытой двери и заглянул вовнутрь: по одну сторону были сложены дрова, лежали чурбаки и доски для поделок, инструмент, а по другую земля была усыпана сенной трухой, — зимой, как видно, здесь хранилось сено. Рудольф почему-то был уверен, что пилой орудует мужчина, — с мужчиной, кстати, и проще уладить то дело, за которым он явился в Томарини, — тем не менее выяснилось, что это женщина. Положив на козлы толстую доску, она резала ее небольшой и, как ему показалось, не очень-то острой пилой. Вид у женщины был довольно невзрачный: линялая блузка, потертые джинсы с заклепками, босые, покрытые пылью ноги, и только длинные рыжие волосы, стянутые на затылке черной резинкой, блестели роскошно, не сочетаясь со всем остальным.

За визгом пилы женщина вряд ли могла услыхать шаги Рудольфа, скорее она заметила его тень и резко повернула голову, на лице промелькнуло какое-то странное, трудно объяснимое выражение — то ли испуг, то ли совсем напротив — внезапная радость, которую тотчас сменило явное смущение.

— Это вы?! — проговорила она в ответ на запоздалое приветствие Рудольфа, но и этот возглас не возглас, вопрос не вопрос ничего ему не объяснил. Возможно, что в первую секунду она приняла его за кого-то другого, однако вполне вероятно также, что это были первые подвернувшиеся слова, — ведь они же не были друг с другом знакомы. Прислонив пилу к стене, женщина повернулась к Рудольфу. На брюки она зачем-то повязала клеенчатый фартук, тонкая ткань блузки, местами прилипшая к телу, обрисовывала худые плечи, а светлые огромные глаза на узком, совсем незагорелом лице придавали ему почти аскетическое выражение.

«Тип, предрасположенный к ТБЦ», — невольно отметил про себя Рудольф.

— Да? — с вопросом в голосе сказала она.

— Я вас испугал. По правде говоря, это скверное начало для моей миссии. — Все время, пока Рудольф говорил, женщина не сводила с него глаз, последнее слово вызвало у нее улыбку — мелькнули крупные, ровные и белые передние зубы. — Меня прислал Эйдис. Лодка в Вязах совсем прохудилась, и он сказал, что…

— Вам надолго?

— Мне даже страшно сказать.

Женщина засмеялась, и смех удивительно преобразил ее лицо, оно стало молодым, черты ожили.

— Сам не знаю, сколько я здесь пробуду, может быть две недели, может и месяц.

Рудольф сам испугался собственных слов — кто же отдаст первому встречному что бы то ни было на целый месяц! — и поспешил дипломатично добавить, что с благодарностью согласился бы пользоваться лодкой хотя бы изредка, если ему, конечно, вообще ее доверят. Это был ход конем, и уголки губ у женщины едва заметно дрогнули. В скрытой усмешке? Иронической улыбке? Вот и пойми!

— Не знаю даже, — колебалась она. — Иногда свекровь ездит на ту сторону в магазин, бывает понадобится Вие…

Когда женщина сказала «Вие», Рудольф испытал мальчишеское желание спросить — а как зовут ее саму? Но нет, лучше не надо! Раз ты явился просителем, развязный тон может оказать плохую услугу, может испортить все. К тому же в женщине чувствовалась сдержанность, гордость? Замкнутость? Ему вежливо откажут и любезнейшим образом выпроводят с хутора.

После короткого раздумья она добавила:

— До завтрашнего вечера я могу обещать более или менее наверняка. Это, конечно, совсем мало, но в понедельник утром я обязательно должна быть в Заречном.

— Поставлю на место точно, во сколько скажете.

Она опять улыбнулась.

— Особой точности вовсе не требуется. Можете поставить хоть совсем поздно. Пойдемте, я дам вам ключ и покажу, где спрятаны весла.

Женщина развязала негнущийся фартук, бросила на козлы и, сразу став стройной и легкой, повела его во двор. Сколько ей лет? Около тридцати. По фигуре можно дать меньше, по лицу, — за тридцать,

По обе стороны дорожки огромными кустами росли георгины, одни — ему по плечо, другие — и того выше.

— Какие чудесные цветы! — удивился Рудольф.

— Что вы сказали? — переспросила она оборачиваясь, и его опять поразила спокойная внимательность ее светло-серых глаз. — Ах, цветы! Баловство, конечно, но разводим понемножку. И земля тут хорошая, глина, только в сушь такую, как сейчас, сильно горят.

С озера прибежали дети со щенком, тот заметил Рудольфа первым и, путаясь в тысячелистнике, подковылял ближе. С солидным опозданием он возвестил наконец о появлении в Томаринях чужого. Не в пример ему дети, босоногие и забрызганные, при виде Рудольфа замялись и остановились поодаль.

— Зайга, принеси ключ от лодки!

Девчушка побежала, взмахивая светлыми косичками. А мальчик, на голову ниже ее, смуглый и кудрявый, как цыганенок, издали воззрился на Рудольфа такими же карими и почти круглыми, как у хромого медвежонка, глазами.

— Как тебя зовут? — заговорил с мальчиком Рудольф. Однако тот не ответил, только смотрел на него с любопытством, внимательно и даже плутовато.

— Поди сюда, Марис! — подозвала женщина.

Мальчонка медленно приблизился и ухватился за ее руку:

— Мама!

— Что?

— Это папа?

Женщина покачала головой, на лице ее не отразилось ничего, она только быстро отвела взгляд и вся как-то подобралась, словно в ожидании удара. Однако у мальчика и после недвусмысленного жеста матери интереса к Рудольфу не убавилось. Марис оглядел его с головы до ног — волосы, очки, застежку «молнию», часы на руке, сандалии — с нескрываемым, пристальным вниманием, как рассматривают зверей в зоологическом саду, и Рудольф невольно засмеялся. Лицо Мариса тоже осветилось сперва несмелой, потом широкой улыбкой, которая привела в смущение его самого. Мальчик вдруг сконфузился, спрятался за спину матери и только изредка поглядывал на Рудольфа блестящим глазом.

Вернулась Зайга, принесла, ключ на шнурке с деревянной биркой. Рудольф обратил внимание, до чего они с матерью похожи — те же черты, те же глаза, только у девочки волосы еще совсем светлые, но со временем они, наверно, потемнеют и приобретут, как у матери, каштановый оттенок.

— Пойдемте вниз, — суховато предложила женщина, и они направились к озеру. Щенок быстро потерял интерес к пришельцу, зато Рудольф все время чувствовал на себе неотступный взгляд мальчика. Смеркалось. Берег озера с черными деревьями, лодкой и причалом напоминал рисунок лаком на розовом стекле.

— Такая тишина и покой, что просто уму непостижимо, — нарушил затянувшееся молчание Рудольф.

Она не сказала ни да ни нет, только чуть заметно улыбнулась.

— Ни моторных лодок, ни транзисторов…

В эту минуту с озера неясно донеслась музыка.

— Про волка речь, а волк навстречь!.. — искренне развеселился он. — Кажется, на том берегу.

Она кивнула.

Вовлечь женщину в разговор ему так и не удалось. Опять наступила тишина, которую заполняли и не могли заполнить музыка по ту сторону озера и шелест травы под ногами.

— Весла — в ольховом кусте.

Это прозвучало весьма деловито и притом запоздало — дети уже вынули весла и тащили каждый свое, сперва по траве, потом по песку, затем перекинули их через борт на дно лодки. Этот двойной удар о настил прогремел в прозрачном вечернем воздухе над водным простором, как дуплет из охотничьего ружья, спугнул в камыше диких уток, которые уже расположились на ночлег. Нырки поднялись на крыло и полетели, отражаясь в воде, над озером.

— Утки! У-у-уточки! — закричал им вслед Марис.

Щенок взбудораженно побегал взад-вперед вдоль берега, даже забрел в воду по брюхо.

— У-у-уточки…

Птицы скрылись за полуостровом по направлению к Вязам, Марис успокоился, собака вернулась, и после короткого переполоха озеро вновь погрузилось в дрему.

Женщина отомкнула и отвязала синюю плоскодонку, подала ключ Рудольфу, но уходить медлила.

«Сейчас пойдут наставления, запреты, указания — не дай бог что-нибудь потерять, уронить в воду, сломать или забыть…» — решил он, готовый все это принять как неизбежное приложение к оказанной ему услуге и с легкой иронией глядя на женщину. Но та ничего не сказала, и Рудольф, выждав немного для приличия, шагнул в лодку и оттолкнулся от берега.

— Ну, значит, до завтра! — крикнул он, садясь на весла.

— До свидания, доктор!

Рудольф подумал, что с его стороны было немного наивно полагать, будто на соседних хуторах о нем еще не проведали. В деревне все узнается быстро, люди сразу примечают новые лица, а информацию, сдобренную некоторой долей фантазии, можно получить у Марии. Интересно, что о нем известно в Томаринях? Он ехидно хмыкнул, а тем временем лодка с тихим шумом удалялась от мостков. Сглаженные чужими ладонями, точно отполированные, весла удобно лежали в руках и с приглушенным плеском рассекали воду, к берегу плыла легкая рябь, собирая в морщины зеркальную поверхность. Женщина все еще стояла на прежнем месте, по-вечернему грустный неяркий свет озарял ее стройную фигуру. Рудольф помахал рукой, но она не ответила и вообще не проявила признаков того, что она это видела. Он греб медленно, но ритмичными взмахами, откидываясь назад, отчего напрягались и даже ныли мышцы спины и живота, и вода вокруг лодки журчала. От Вязов при полном безветрии легонько тянуло дымом из бани, в воздухе пахло субботним вечером.

Рудольф не заметил, когда и в каком направлении скрылась женщина, просто берег вдруг опустел, она растаяла как призрак. Ни в воде, ни на косогоре, ни в саду между стволами яблонь не мелькнул ее гибкий стан, только изба с горы смотрела на озеро желтыми кошачьими глазами. Полумрак скрывал разрушения, причиненные хутору временем. По мере удаления от старого хутора он волшебно преображался — крыши вновь обретали внушительность и, обрамленные зелеными кронами, уплывали все дальше, в былое величие,

«Мария мне что-то рассказывала о Томаринях, По какому поводу?»

Он не мог вспомнить,

Полуостров с редкими ивами, ольхами и единственной сосной заслонил ему вид на берег.

2

На какой-то миг Лауре показалось, что свекровь уже включила свет в доме. Но, подойдя ближе, она поняла, что обманулась — это вечерняя заря зажгла медью окна. Дети взобрались на гору. Оттуда слышался смех, гомон, визг — сначала из сада (похоже, они кидались опавшими яблоками), потом со двора (теперь, наверно, брызгались из корыта). Лязгнула цепь, звякнуло ведро, Альвина забранилась — и все стихло. Только внизу, на озере, все тише и тише скрипели уключины давно уже невидимой лодки. В недвижной тишине это был единственный звук, которому аккомпанировал сонный стрекот кузнечиков.

Лаура возвратилась в сарай, однако в двери еще постояла, глядя во двор. Волнами набегал аромат скошенной травы, яблок и озера. Тихий субботний вечер настраивал на ничегонеделанье. Стоять бы вот так и стоять, прислонясь к косяку, ощущая в руках приятную усталость от тяжести лейки, стоять, пока не надоест, потом спуститься к озеру, выкупаться, а там уж юркнуть в постель, натянув до подбородка прохладную хрустящую простыню. Уключины больше не скрипели. С того берега опять послышалась музыка. Вия говорила, что Элина накроет стол в саду… Одна за другой вспыхнули звезды. Вечера в августе уже не светлые, не зеленоватые, а темные и синие.

Козлы с доской были едва видны. Она взялась за пилу. Ж-жик, ж-жик… Не режет, а просто дерет. Но как наточить? Лаура уже пробовала напильником — она видела, как точат мужчины. Да не понять, стала пила острее или не стала. Ж-жик, ж-жик, ж-жик… Ничего, как-нибудь домучит. Ворот надо приладить, хоть кое-как, чтобы утром достать воды на завтрак. Она, правда, налила давеча полное корыто, вровень с краями, чтобы запас был и не пришлось бы идти на озеро. Но ясно, что за день в корыте успели поболтаться не только дети, наверняка мимоходом напилась и корова, не без того, чтобы полакал и Тобик. Ж-жик… Ну вот, наконец-то готово.

Срез получился неровный (точно зубами изгрызенный) и к тому же косой. Ничего, этим концом она забьет стойку в землю, а выемку сделает на другом конце. Не все ли равно… Однако шершавую доску в зазубринах не мешало бы обстругать. Но не было ни рубанка (задевали куда-то), ни времени — того и гляди стемнеет, придется оставить так. И, выйдя за дверь сарая, где светлее, Лаура стала долбить полукруглую выемку для рукоятки ворота; стамеской и молотком долбила как дятел, оглашая стуком всю округу, и не слыхала — так же, как недавно шагов Рудольфа, — как подошла Альвина.

— Выйдет ли чего у тебя? — с сомнением проговорила свекровь, сложив руки на переднике.

— Что мама?

Стамеска, соскочив с дерева, высекла искру о камень.

— Я говорю — навряд достанешь воду с таким…

— Почему же?

Альвина вздохнула.

— Был бы Рич дома, так…

Лаура ничего не ответила и продолжала делать свое дело. Когда она кончила долбить, Альвина взялась за другой конец стойки. Вдвоем они без труда оттащили доску к колодцу. Лаура закапывала, свекровь придерживала, чтобы стойка не покосилась, потом вместе укрепили барабан ворота. Ведро, которое Лаура не догадалась снять с цепи, стукнулось о сруб, раздался гул, похожий на удар гонга, и заглох вдали. Ручка вращалась, щелкая, как аист клювом.

— Чего это она так скачет? — спросила Альвина.

— Завтра поставлю железную скобу, и будет скользить ровно.

В недрах колодца глухо булькнуло, ведро стало медленно подниматься кверху, со звоном падали вниз тяжелые капли.

— И-и, ползет как миленькое! — обрадовалась Альвина, сразу оживившись, и потянулась за дужкой. — Мастер ты, Лаура, мастер! Я уж боялась, рухнет у нас в колодец эта чертовина, тогда хоть караул кричи.

Она поставила ведро на край сруба и напилась прямо из ведра, пила, точно пробуя на язык, не изменился ли у воды вкус.

— Все такая же, — уверила ее Лаура, и обе засмеялись.

Альвина перевела дух, сказала: «Хороша!» — как о вине, и ладонью утерла рот, тоже как после чарки вина. Потом вынесла из дому, покачивая на дужках, два старых, уже потускневших подойника, в которых держали питьевую воду.

— Налей, Лаура, полные, да пойдем ужинать, суп стынет, — поторапливала она и, в то время как невестка, зачерпнув, вытягивала ведро, чуткими ноздрями, как лосиха, потянула воздух. — Путрамы, ишь, баню истопили, славно горчит дымок. Как ударит в нос, так спина и зачешется. Прямо зло берет: чего ж это мы, дурехи, не истопим, дров нету, что ли?

— Подайте мне, мама, подойники!

Было слышно, как в Вязах громко разговаривают. Гулкий воздух доносил голоса, но слов было не разобрать.

Обе женщины думали каждая о своем.

— В баню-то их, поди, там не водят? — засомневалась Альвина.

— Кого? А-а! В душ, мама.

Лаура налила и другой подойник, взяла на плечи коромысло и пошла к двери.

— Оно лучше, чем совсем ничего, — идя следом, рассуждала свекровь, — хоть побрызгает. Но с баней ихний душ не равняй. Грязь-то смыть можно и тут, в озере, — солнце печет в полдень как следует, а с паром да чтобы косточки размякли, совсем другое дело… — Над их головами совершенно беззвучно, черной пленкой пролетела летучая мышь. — II Рич так любил попариться… Давай открою дверь.

Дети уже сидели за столом, сонные какие-то и на удивление смирные. Даже Марис едва разевал рот, мял в руке хлеб с маслом. Прохладными влажными пальцами Лаура почесала ему шею за воротником, сказала:

— Не пронеси ложку мимо рта!

— Ай!

Она засмеялась.

— Проснись! А ты что, доченька, так сидишь? Невкусно?

— Вкусно, — тихо ответила девочка, а сама, глядя куда-то вверх, больше размазывала клецки по тарелке, чем ела.

Подняла взгляд и Лаура. Вокруг лампы кружила розовая ночная бабочка. По столу, стенам и лицам порхала тень беспокойным темным пламенем.

— Ну, Зайга, что же ты?

— Совсем не ест девчонка, — пожаловалась Альвина, наливая у плиты суп Лауре и себе. — Как бы не захворала. Пришла в мокром платье.

— Вода же совсем теплая, мама. Просто ужинать сели поздно.

Свекровь, очевидно, восприняла ее слова как упрек и стала монотонно перечислять, сколько дел она сегодня переделала: столько-то прополола, то-то и то-то полила, вычерпала навозную яму, посолила огурцы… Лаура слушала и не слушала, вытирая руки полотенцем — оно пахло дымом. Плита опять плохо тянет. Давление воздуха такое или снова трубу надо чистить?..

— Иди садись! — позвала Альвина, поставила тарелку на Лаурино место, между детьми, и пошла за своей миской. — Картошки не хочешь?

— Спасибо, я с хлебом. — Лаура взяла нож и отрезала через весь каравай толстый ломоть. — Кому еще?

— Нынче клубни совсем мелкие. Копнула я куста два из поздних — один дьявол… Отрежь и мне… Снизу их пропасть, да как овечий помет. Ох, дождя бы надо! В Пличах вон «Камой», электричеством, поливают, так, известное дело, все полить можно. Сорок рублей, говорят, цена, но оно того стоит.

— Вы же знаете, мама, как у нас с деньгами, — отвечала Лаура, берясь за ложку.

— Твоя правда, — кротко согласилась Альвина, присела в конце стола, намазала хлеб маслом и стала есть суп. Незанятым осталось только одно место — Виино, так как на стуле Рихарда теперь сидел Марис. — И то сказать, куда уж нам, бабам, с такой машиной сладить. У тебя есть хватка, этого не отнимешь — и детям пошьешь, и крышу починишь, и полы вон как покрасила, колодец и тот сделала… А мотор — тут нужна мужская голова, и звать па подмогу ты никого не хочешь.

Лаура не ответила, но свекровь ответа и не ждала — кусала хлеб, черпала ложкой клецки и время от времени заговаривала с невесткой. Кисти рук у нее были темные, жесткие от работы, с короткими пальцами, и по сравнению с ними голые до локтя руки казались удивительно белыми и даже нежными. В открытое окно влился гул проходящего поезда, скорее всего товарного. До железной дороги отсюда было больше пяти километров, и лишь редкий вечер, когда воздух был особенно прозрачен и чист, в Томаринях слышался стук колес, и они обе невольно к нему прислушивались.

— Это к дождю, — обрадовалась Альвина, даже перестала жевать. Черты лица смягчились, по нему скользнула тень бабочки, словно потаенная дума; глаза стали еще темнее, бархатно-черные, и в ее облике проступили следы былой незаурядной красоты. Даже алюминиевую ложку она держала так, как держат свечу или цветок. Перестук колес постепенно перешел в неясный шум, но Альвина все еще к нему прислушивалась. На столе среди посуды что-то прошелестело. Бабочка, та самая, которая все летала вокруг лампы, притягивая к себе взгляд Зайги. Пушистые крылья судорожно трепыхались,

— Ишь, дрянь какая, чуть в суп не угодила! — воскликнула Альвина.

Странное очарование минуты тут же развеялось: перед Лаурой сидела старая тучная баба, которая взяла мотылька в горсть и понесла к плите.

— Бабушка, не надо! — умоляюще вскрикнула Зайга.

Лязгнула дверь топки, Альвина вернулась и, взяв ложку, продолжала есть. Воцарилось молчание.

— Молодцы, куда там — жалеть такую заразу! — немного погодя строго сказала Альвина, притом во множественном числе, хотя за ночного мотылька вступилась одна Зайга.

Альвина еще откусила хлеба.

Молчание.

— Нынче яблоки так источены — глаза бы не глядели, больше червивых, чем целых… Подай соли, Лаура! Вроде недосолила… А капуста на что похожа! Одни жилы вместо коча… Да ты что?

Ресницы у Зайги встрепенулись, как только что розовые бархатные крылья у бабочки, и в суп упала слеза,

— Она еще куксится! Из-за такой пакости! — проговорила Альвина сердито и в то же время огорченно,

— Она была такая красивая! — сказала девочка, и по ее щеке скатилась вторая слеза.

— Какая там может быть красота? — Альвина с искренним удивлением уставилась на Зайгу, перевела взгляд на Лауру, потом опять на девочку. — Красивая? Вредитель это. Он пожирает сад…

Молчание.

— Хочешь, сметанки добавлю? — примирительно спросила Альвнна.

Зайга помотала головой, старательно изучая узор на клеенке — стертые синеватые кружочки.

— Все у тебя какие-то фокусы! — недовольно сказала Альвина, слегка задетая. — Видишь, как Марис — тихо, смирно…

Но старый добрый метод воспитания со ссылкой на положительные примеры на этот раз не сработал — Марис просто заснул: круглое лицо с ямочкой на подбородке свесилось на грудь, длинные ресницы бросали тени на щеки, черные кудри падали на загорелый лоб. Он сейчас удивительно, как две капли воды был похож на Рича… когда Рич на этом самом месте спал за столом, так же свесив кудрявую голову, с такой же вмятинкой на упрямом подбородке. Лаура кинула быстрый взгляд на свекровь, полагая, что и та сразу заметит это поразительное сходство и…

— Положи спать этого героя — навоевался, — только сказала Альвина, и Лаура вздохнула с облегчением.

Она взяла руку сына, разжала стиснутые пальцы и вынула надкушенный хлеб. Масло в теплой ладони почти растаяло. И пока она все это делала — разжала кисть и вынула хлеб, взяла мальчика на руки, отнесла в комнату, раздела и уложила, — Марис лишь раза два что-то пробормотал и, только положив голову на подушку, вдруг открыл сонные глаза.

— Хочу Котьку.

— Сейчас позову.

Лаура знала-звала, прямо обыскалась котенка, даже вышла во двор, но Котька пропал куда-то, не отзывался и не показывался. Тогда она взяла со скамьи хромого медвежонка, все еще лежавшего там, где его положил Рудольф, и возвратилась в комнату. Но Марису уже не нужно было ни медвежонка, ни кошки и вообще ничего… Она потушила свет и слушала в темноте ровное дыхание сына, не в силах избавиться от воспоминаний, как за столом спал Рич, перебирала в уме подробности, все то, что, по сути, давно бы следовало забыть.

По комнате скользнула полоса света, тихонечко, как мышка, вошла Зайга.

— Помылась?

— Угу.

— Раздеться тебе видно?

— Угу.

Прошелестело платье, звякнули пружины, Зайга улеглась и — Лауре видно было — в темноте смотрела на нее. Склонившись над узеньким диваном, Лаура коснулась лица дочери, оно было как яблоко в росе: гладкое, прохладное и немного влажное.

— Холодно?

— Не-е.

— Хочешь мишку? — спросила Лаура, зная наперед, что предлагать бесполезно. Так и вышло: Зайга не протянула руку, — скатившись с одеяла, игрушка сухо, с глухим звуком стукнулась об пол.

— Мама, впусти Тобика!

— Но…

— Я завтра подотру.

Лаура приоткрыла дверь на кухню, позвала в щелку:

— Тоби!

Щенок вбежал, царапая когтями пол, сперва направился к постели Мариса, но, встретив холодный прием, помчался к Зайге, и в темной комнате раздался тихий счастливый смех.

— Долго не играй, спать пора.

— Ладно, — послушно отозвалась девочка.

Лаурину тарелку с супом свекровь поставила на теплую плиту, но клецки и там все же остыли. Они были совсем невкусные и, пожалуй, действительно недосолены, а может, ей просто не хотелось есть. Вылив остатки щенку в алюминиевую плошку, Лаура накрошила туда хлеба, поставила миску в угол и стала убирать со стола, С краю уже примостилась свекровь с корзиной и глиняным горшком — брала по яблоку из корзины, чистила и складывала в горшок, прикрывая смоченной в уксусе тряпкой, чтобы до утра не побурели.

— Лаура, кто давеча забрал нашу лодку?

Нож тихо шуршал под кожурой и лишь время от времени звякал, ударяясь о стол или о край горшка, будто ставя точку над какой-то мыслью Альвины.

— Один рыболов из Вязов. Путрамы прислали. — Лаура палила воды в таз и стала мыть ложки и тарелки. — Дала ему до завтрашнего вечера.

Кожура сходила тонкая, почти прозрачная, как у луковицы. Очистив одно яблоко, Альвина принималась за следующее, ловко перехватывая пальцами нежный плод.

— Давеча-то, как увидала издали, прямо сердце зашлось — Рич! Вот дурья голова. Присмотрелась получше — куда там! Похож как гвоздь на панихиду, большой из себя да здоровый…

Лаура с удивлением подумала, что и она в первую минуту приняла незнакомца за Рихарда, но лишь на одно мгновенье.

— Лодка, смотрю, наша и такая же синяя рубашка, какую ты привезла ему из Валмиеры, — как обычно, не дожидаясь ответа, ровным голосом продолжала Альвина. — Ишь, опять червивое, все яблоко испаскудили!

Лаура пыталась вспомнить, в синей ли рубашке был рижанин, но ее старания ни к чему не привели, выпало из головы, и все тут.

— Сели бы с ребятами в лодку — завтра воскресенье — и съездили на почту, — снова заговорила Альвина; ее работящие руки ни на секунду не прекращали двигаться. — Вдруг да есть весточка от Рича.

— В понедельник зайду на почту.

— Иной раз письмо по два, по три дня лежит в ящике… — Альвина подняла голову. — Ты куда собралась?

— Спущусь к озеру.

— В такую темень? — удивилась Альвина.

— Вспотела я, хочу вымыться, — ответила Лаура, снимая с крючка полотенце и все время чувствуя на себе взгляд свекрови. Недоумевающий? Подозрительный? Или она догадалась, что Лауре претят разговоры о Рихарде?

«Я просто хочу искупаться!» — думала Лаура, словно оправдываясь и даже себе не желая признаться, что на самом деле она бежит от вечных разговоров об одном и том же, одном и том же.

Нож со звоном покатился под стол. Наклонясь, Альвина шарила по полу негнущимися пальцами, пока наконец не нашла. Задерживать Лауру она не стала, и упрекать тоже, и сетовать, что ей приходится одной корпеть над яблоками, а только тяжело вздохнула, и кожица опять потекла с ножа, тонкая и длинная. Сгорбленная, с поникшей головой, Альвина была похожа на статую скорбящей матери, от нее веяло безнадежностью, одиночеством, и Лауру охватила жалость. У порога она заколебалась, раздумывая — идти или не идти. Но стоит только вернуться, и все начнется сначала, как в любой другой вечер, как в бесчисленные вечера, завертится каруселью по кругу… по кругу… по кругу. Лаура нажала на ручку двери и вышла. Небо сияло звездами. Вспыхнув и почти тут же погаснув, упал метеор. За полуостровом, наверное в Вязах, скрипнули дверные петли, давно из видавшие смазки, но и этот звук растаял в тишине и больше не повторялся. Лаура медленно шла к озеру. Поднимался туман, скрывая от глаз другой берег, и вода тоже казалась непрозрачной, дымчатой, будто забеленной молоком. На берегу Лаура скинула и положила на мостки одежду, затем долго брела по мелководью, прежде чем добралась до глубины и окунулась, — туман и ее обнял со всех сторон. Она плыла, почти ничего не видя и не слыша, в призрачной, словно нереальной среде; таинственный, скрытый туманом простор влек к себе кажущейся беспредельностью, Лаура плыла и плыла ему навстречу, не ощущая усталости, вода поддерживала ее тело, плотная и тяжелая, скользила под ним, как транспортер. Но, повернув назад, она увидала, как вновь показался темный берег, знакомый и привычный, массивный и надежный, он будто держал ее на серой шелковой нити, и она покорно возвращалась, долго и медленно брела сначала по твердой ребристой мели, затем по песку, в котором ноги увязали по щиколотки, как в пепле. Было прохладно; она растерлась полотенцем, оделась и поднялась в гору, сорвав по дороге несколько георгинов.

«Какие прекрасные цветы!» — вдруг вспомнила она и улыбнулась в темноте. На голый локоть с цветов упали холодные капли росы.

Внизу кто-то засмеялся. Удивленная, Лаура посмотрела на озеро, дымившееся, как огромный котел, прислушалась — это были всего лишь утки.

В комнате свекрови горел свет, и в то время как Лаура приближалось к дому, за окном дважды промелькнула фигура — первый раз в платье, потом в рубашке. Альвина ложилась спать — видно, бросила чистить яблоки, все равно за вечер не перечистишь, а в саду уже новых полно нападало. Свет потух… Хутор погрузился в полную темноту. На озере опять словно кричал кто-то. Утки тревожно переговаривались в камышах, не находя почему-то покоя и в этот поздний тихий час.

Лаура заперла дверь на щеколду, поставила цветы в вазу и по пути в свою комнату зашла к детям. Ни шороха, ни звука. Марис спал, как всегда прижав к груди подбородок, на кроличьей шкурке свернулся клубком Тобик, а диван в углу тонул в густой темноте.

— Мама…

— Ты еще не спишь, детка?

— Посиди со мной.

— А ты засыпай, ладно?

Молчание.

— Кто там кричит так?

— Где?

— На озере.

— Это дикие утки

— …угу… — пробормотала девочка, по-видимому совсем сонная, но вдруг, неожиданно встрепенувшись, добавила: — А… а у нее было такое странное личико… как у человека.

— У кого, Зайга?

— У бабочки. С большими черными глазами.

Лауриной руки коснулись маленькие пальцы.

Обманчиво близко, точно прямо за окном, крякали утки. Размеренно тикали ходики.

— Мама…

За стеной скрипнули старые пружины Альвининой кровати. Ночь набросила на все покров темноты, под которым жили только звуки.


— Мама, скажи, это папа?


Вечерняя свежесть лилась в открытое окно и растекалась по комнате, постепенно обволакивая мебель, одежду, лица.

— Почему Марита со мной не разговаривает, мама?

Безветрие — ни лист не шелохнется, ни занавеска.


— Мама, что это значит… преступник?..


Лаура принуждала себя думать о чем-нибудь другом. О том, что надо заштопать носки сыну; стоптанные, бывшие Зайгины сандалии ужасно протирают дыры, а босиком пускать нельзя — нога может загноиться, резиновые тапки в такую жаркую, сухую погоду тоже не годятся, а покупать новые сандалии к концу лета нет смысла, ведь до весны нога вырастет… О том, что надо посмотреть, нет ли в зареченском магазине синего вельветона; правда, он узковат, но зато, хотя бы пока новый, вид имеет — лучше, чем дешевые, вечно мятые шерстяные ткани, из которых шьют школьную форму… Что надо помочь Альвине чистить яблоки и наварить заодно большую кастрюлю яблочного повидла. Дети охотно едят его с хлебом и с блинами, намажешь хлеб повидлом — вот тебе и ужин, а если маслом — надо положить еще сыру или колбасы… Что надо не забыть поинтересоваться у Бениты, когда привезут ячневую крупу-сечку по шестнадцать копеек кило…

У Зайги ровно вздымалась грудь. За окном падали летние яблоки, шлепались в траву, стукались о тропинку. Казалось, будто по саду кто-то ходит, то приближаясь, то удаляясь и вновь приближаясь. Ходит-бродит как неприкаянный…

3

На темном звездном небе, точно искра от паровоза, сверкнул и тут же погас метеор, и в Вязах тоже при полном безветрии нет-нет и падали яблоки. Дверные петли скрипнули визгливо, негодующе, словно недовольные, что их потревожили, и на Рудольфа пахнуло дымной горечью, глубоко въевшейся с годами в закопченные бревна. Он чиркнул спичкой — из мрака выступили крючки для одежды, на одном висело забытое полотенце, на другом — высохший серый дубовый венок, какие плетут на Иванов день, неизвестно зачем и каким путем здесь очутившийся; на кривой лавке мелькнул бесформенный ворох, который при свете второй спички оказался банным веником. У окна, как и говорил Эйдис, стояла свеча, белая и оплывшая, как сосулька. Он зажег свечу, трепетный язычок пламени рассеял тьму, и тень Рудольфа заплясала на стене, как Махмуд Эсамбаев. Из щелей скрипучего пола тянуло холодком, и, раздевшись, Рудольф быстро прошмыгнул дальше, из прохладного предбанника в тропическую влажность бани, поддал пару жестяным черпаком и залез на полок, который в этом шатком и зыбком царстве выглядел неожиданно прочным, устойчивым и широким, как кровать Эйдиса и Марии.

Тело покрылось мелкими каплями, очки запотели. Он лежал на спине, слыша, как в висках у него бьется пульс. Стены то и дело похрустывали, видимо трещали старые бревна. Иногда ему чудились приближающиеся шаги Эйдиса, но всякий раз он принимал за шаги неясные шумы — в саду или в бане. Эйдис, наверно, еще возился со злополучным фонарем, который никак не хотел разгораться. В конце концов они прекрасно обошлись бы этой свечой, она теперь горела спокойно, не трепыхалась, иногда шипела от сырости, разливая вокруг тусклый свет и наполняя парную густыми жирными тенями.

Прошло порядком времени, прежде чем скрипнула дверь и раздался хрипловатый голос Эйдиса. Что он говорил и кому, было не понять.

— С кем ты там? — крикнул Рудольф с полка.

— Леда за мной увязалась. Гоню — не уходит.

— Впусти ее.

— Э-э, нельзя, еще блох подцепим.

— Блохи что, бывает — и не то еще подцепишь, — отозвался Рудольф. Из предбанника ему ответил глухо, как из бочки, мефистофельский смех Эйдиса. Потом послышалось, как об пол шмякнулся сапог.

— Тебе свеча нужна?

— Чего? — не понял Эйдис, и в это время упал на пол другой сапог.

— Свеча!

— У меня есть фонарь.

— Загорелся все-таки?

— Влил карасинцу, и загорелся, — миролюбиво объяснил Эйдис, и Рудольф, развеселившись, вспомнил, как старик ругательски ругал фитиль — крутил туда-сюда, то вывернет, то увернет, винил бедный фонарь во всех смертных грехах.

— Небось Мария задала тебе жару?

— Это уж как водится, — с несокрушимым спокойствием подтвердил Эйдис. — Не без того… Вот черт, так и тянет по икрам! — Пол под его ногами скрипел и трещал. — Все не может…

Но кто не может и чего не может, Рудольф за скрипом и треском не расслышал. Наконец Эйдис вошел, напустив из предбанника холодного воздуха, с веником под мышкой и фонарем в руке, постоял на пороге, будто примериваясь и прикидывая, как тут насчет жара, пробурчал: «Плюнул, значит, на утюг и думает — есть пар, готово дело!» — и плеснул воды на камни еще раз, по-своему. Баня наполнилась белым паром, у Рудольфа занялся дух, стекла очков затянулись точно полиэтиленовой пленкой. Эйдис блаженно поскреб себе грудь, с сипотцой проговорил: «Э-та-та-та!» — и протянул велик.

— На-ка вот, постегай себя хорошенько по мослам, не жалей шкуру. Хворь выгоняет лучше всех твоих капель.

— С меня уже хватит, я слезаю, — отнекивался Рудольф, чувствуя легкое головокружение. Он еще подумал: только того не хватало, чтобы этот старый щуплый мужичок оказывал ему первую помощь, и попробовал незаметно сползти вниз. Но Эйдис был не согласен.

— Не-ет, брат! Дай-ка я тебя похлестаю, ты ж не умеешь. Горожане этому не учены, лежат в ванне как утопленники. Ну, давай поворачивайся…

Шлеп-шлеп-шлеп!..

— Может, наддать крепче?

Жертва безмолвствовала. Эйдис истолковал молчание как знак согласия, и Рудольф тут же на собственной шкуре — в буквальном смысле слова — испытал последствия своей оплошности.

От клубов жаркого воздуха, поднятых веником, у Рудольфа сперва запылали уши, а в запотелых очках он был все равно что слепой.

— Э-та-та-та-та… — пыхтел от садистского наслаждения Эйдис. — Глянь, Руди, ты хоть закраснелся чуть-чуть, а то все бледный такой, как брошенная невеста. Подставляй другую сторону!

И опять начал охаживать веником.

Под дверью громко, со свистом тянула ноздрями воздух Леда.

— Вот я тебе! — услыхав ее, заругался Эйдис, не прекращая экзекуцию. — Ты еще живой, Руди? А? Не отвечает… Ей-богу, окочурился и не пикает. Много ли толку, что косая сажень в плечах, если от такой малости — с копыт долой…

— De mortuis aut bene, aut nihil[1]О мертвых плохо не говорят (лат.)., — отозвался Рудольф.

— Уже бредит, — струхнув, решил Эйдис и тут же прекратил хлестать. — Хлипкие нынче люди против прежнего времени… Иди к холодной бадье.

Советом Эйдиса не следовало пренебрегать. Вода из холодной бадьи, хотя и успела чуть нагреться в жарком воздухе, текла по разгоряченной, распаренной коже, слегка пощипывая, и удивительно освежала, к тому же здесь из-под двери тянуло прохладой. По телу разливалась приятная расслабленность, усталость, только голова гудела, точно с похмелья после трехзвездочного коньяка.

Эйдис, сопя и покряхтывая, теперь парился сам, — мокрый, блестящий от пота, он постепенно делался все краснее. С полка белыми клубами валил пар.

— Сколько же тебе лет, Эйдис?

— Чего? — переспросил тот, и веник замер в его руке. — Лет? Осенью семьдесят стукнет. А зачем тебе?

— Сердце у тебя еще хоть куда,

— Помаленьку, брат, еще действует насос! — согласился Эйдис, и, словно в подтверждение тому, сверху снова донеслись энергичные шлепки веником.

— А смолоду… сердце у меня было — хоть в музее выставляй. Теперь уже не то… Чего уж теперь! Погреешь немножко бока и с полка долой… Э-та-та-та… Подай-ка и мне ковшик!

Свесив тонкие ноги с лавки, Эйдис потянулся за ковшом, отпил два-три глотка воды и, сопя и кряхтя, принялся обмывать лицо, грудь и темя, на котором ершился мокрый пух, как у вымокшего цыпленка. Его тень на стене, похожая на большую хищную птицу с крючковатым носом, вертела головой.

— Да-а, брат, раньше я парился так парился, — с гордостью проговорил Эйдис, спускаясь вниз. Налив горячей воды в огромный таз, эмаль на котором точно мыши погрызли, он взял мочалку и стал натирать ее почти еще целым бруском хозяйственного мыла. Рудольф пододвинул ему пластмассовую крышечку с туалетным мылом, Эйдис оттянул ее, говоря: — Краску да запах в твое мыло добавили, вот и вся разница, — и стал намыливаться. — Да, на всю волость был только один такой же охотник до бани, как я, рядом тут, за озером, батрачил у Штамеров, Янка… На, Руди, потри мне спину! Про нас говорили… Три сильнее!.. Про нас говорили: вот было бы дело, если б Эйдис Путрам да с Янкой сошлися в одной бане, на одном полке! Мы оба с ним, брат, на одну девку заглядывались, красивую Марту. Лицом на Альвину Цируле смахивает, только светлой масти, и ростом… Теперь пройдись мочалкой по ребрам! Ростом выше, а груди — во! Только пуговки на кофтах отлетали. Я, брат, без памяти влюбился, молодой был да глупый, не умел от людей скрыть. И Янка… Теперь еще разок мылом, и хорош! Янка хвастал, что выкурит из бани этого мозгляка, меня то есть. Детина он был могучий, здоровше тебя, одно слово — племенной бык, а у меня, брат, и смолоду не больно кости мясом обрастали, такая порода… А теперь давай я потру тебя!

Однако Рудольф еще не забыл, как тот хлестал его веником, да вспомнил к тому же, что Эйдис в свое время работал конюхом, и поспешил отказаться.

— Ну, как знаешь. — На этот раз Эйдис особенно не настаивал и принялся намыливать голову.

— А как же с Янкой? Так у вас ничего и не вышло?

— Хе, — бодро отозвался Эйдис, а пена текла у него по лбу, вискам и по жилистой шее, — еще как вышло! Встретились мы с ним на полке! На следующий год он нанялся работником в Пличи, по соседству, теперь там телячья ферма. А я той весной батрачил в Томаринях. У соседей не топилась баня, они ходили к нам, так мы и сошлись.

— Ну-ну? — подзадорил Рудольф.

Острые плечи Эйдиса затряслись от беззвучного смеха.

— Поддаем мы с ним, значит, пару и поддаем. Не так много времени прошло — другие шасть в предбанник, удрал и старый Томаринь, а он мужик не последнего разбору. Выбегут за дверь и в щель подглядывают: что-то будет? Помню, Янка еще зашумел на них — нечего, мол, баню выстужать, ему, видишь ли, холодно. А какой там холод, того и гляди волосы загорятся. «Ну, спрашивает, поддадим еще?» Ладно, поддадим еще. Жарища, братец, такая… ну-у, сказать невозможно. Чую, долго не продержусь, опрокинусь, как жук, кверху лапами. Креплюсь изо всех сил, голова идет кругом, как сепаратор. Под конец так про себя решил: досчитаю до десяти — и будь что будет. Как дошел до восьми, что ли, так — хлоп!

— Свалился? — вырвалось у Рудольфа.

Эйдис обиделся.

— Я-а? За кого ты меня принимаешь? Янка! Брык на пол, раскорячился, воздух хватает. «Холодной водицы не надо?» — кричу ему с полка. А он, веришь ли, как рыба рот разинул, глаза круглые — и ни гугу. Окатил я его как следует — ничего, очухался. Встал, — засмеялся Эйдис. — И вот угадай — ты считаешься умный, ученый человек, — какие были его первые слова?

— Наверно: «Марта — твоя».

— Не в точку, брат.

— Ну, может быть: «Поделим пополам!»

— Опять, братец, не в точку! Как отдышался Янка, так заорал: «Подвох! Эдуард намылил полок, чтобы я себе шею сломал!» Что ты на это скажешь?

— Что я могу сказать? Тут главное, что сказало яблоко раздора.

— Какое яблоко? — не понял Эйдис.

— Марта.

— А-а, Марта! То-то и оно, что ничего не сказала. Получилось так, как оно бывает: пока быки бодались, ясли подчистил козел. Марту просватали в Пиебалгу за плотника. Народила ему це-елую кучу детей, восьмерых, а то и десяток, точно не скажу. Не знаю, жива ли еще, последний раз встретились лет пять-шесть тому назад. Ездил я в Цесис за резиновыми сапогами — к нам в Заречное, дьяволы, одни маленькие номера возят! И там, возле магазина, подходит ко мне сухонькая такая, сморщенная старушка. А поодаль стоит и тоже на меня смотрит пригожая такая барышня. Ну, подходит, значит, старая, дорогу спросить хочет или еще чего. И вдруг: «Эйдис?» «Да», — отвечаю, а сам, хочешь верь, хочешь не верь, все ее не узнаю. «Марту не помнишь такую?» — это она мне. Тут я в конце-то концов узнал. Потолковали — муж, говорит, уж давненько помер, сама живет у дочери, в Цесисе, старший сын в Риге, уже степени защитил… Поболтали о том о сем. И вдруг она меня спрашивает: «А помнишь, как вы с Янкой в Томаринях из-за меня на спор парились?» «А как же», — смеюсь. А она чудная такая сделалась, гляжу — ей-богу, правда! — слезы как горох сыплются. Подбегает барышня. «Не надо, бабушка!» — говорит и на меня сердито глаза пялит, думает, наверно, я ее обидел. Взяла Марту под руку и увела. Так я больше ее и не видел… Знаешь, Руди, только Марии про это ни-ни, — добавил Эйдис, оттирая ступни мочалкой.

— А Янка? — поинтересовался Рудольф. — Его ты не встречал?

Эйдис поднял голову.

— Как не встречал!.. Одно время он у нас в начальниках ходил в колхозе. Сам по себе он человек не плохой и не хороший. Помню, придет на конюшню, руку подаст… Да дело с места не стронулось. Грамотешки нету, и разворотлив не больно. Председатель, брат, должен быть как угорь верткий, тут силой не возьмешь. Да и юбка ему попалась негодящая…

— Юбка?

— Жена то есть. Не баба, а солдат. Печати-то он ставит, а делами ворочает она. Растили мы, братец, все подряд, не отставали от моды — кукурузу, уток, индюков. Про Янку даже в газете писали: «Уверенно держит руку на пульсе жизни!» Мы еще смеялись — прямо как доктор! Ну, держал он, сталбыть, руку до тех пор, пока коровам в ясли класть стало нечего. Он согласен бы, хе-хе, и крупу сеять, да скинули. За приписки, говорят… Выбрали мы нового, теперешнего… А как ты живешь-можешь? Все кости правишь?

— Правлю понемножку.

— А жену, видать, новую не завел.

— С меня теперь на всю жизнь хватит, — сказал Рудольф со смехом.

— Ну, бабенка-то какая-нибудь у тебя есть?

— И не одна.

— Ой, смотри, брат, пропадешь ни за что!

— От этого, дружище, не пропадают, — отозвался Рудольф, не переставая смеяться, и выкатил на себя целый ушат холодной воды, обрызгав немного и старика.

— Ч-чумовой, — отряхнулся Эйдис, — еще простынешь!

— Ко мне болезни не пристают.

— Ну-ну, не хвастай! Доктора, они в ту же землю ложатся, куда и все люди. Там и встречаются, значит, врач со своим больным и…

— …в полночь выходят под ручку за кладбищенские ворота — пугать прохожих!

— Я серьезно, а он… — Эйдис крякнул, тоже проглотив смешок, и махнул костлявой рукой. — Тебя разве переговоришь. Эй, возьми фонарь! — крикнул он вдогонку, так как Рудольф пошел одеваться, но тот возвращаться не стал — найдет одежду и так, к тому же есть спички, зажжет, если понадобится.

В темноте предбанника что-то холодное толкнулось о горячие ноги Рудольфа, тот вздрогнул от неожиданности, но потом сообразил, что это Леда.

— Ну, сударыня, ты что людей пугаешь? — сказал он, и теперь его ноги коснулся виляющий кончик хвоста.

Пальцы сразу нащупали на лавке мягкое махровое полотенце. Первым делом Рудольф протер стекла очков, потом стал вытираться. Разгоряченное тело омывал свежий воздух, проникавший не только сквозь щели в полу, но и, как он догадался, откуда-то сверху. Рудольф поднял голову, через отверстие в крыше робко мерцала синяя звездочка. Когда глаза привыкли, оказалось, что не такая уж здесь тьма-тьмущая, как представлялось вначале, — бледно-желтая полоса из-под двери освещала маленькое помещение. Рудольф вытирался долго, чувствуя в теле бодрость, довольство, потом медленно и лениво, с приятным сознанием, что спешить некуда, обувался и одевался, и к тому времени, когда явился Эйдис с фонарем, он был уже одет.


Домой они шли вместе, впереди трусцой бежала Леда. Ночь была прохладная, над озером курился туман, но, разморенные баней, они не замечали свежести, ни тот, ни другой.

— Надо Макса перевязать, — вспомнил Эйдис и без дороги, по траве пошел на полянку, где в белом тумане маячил темный силуэт коня.

Вызвездило, то тут, то там падали звезды. Глубокую тишину нарушал все приближающийся рокот мотоцикла. Одно время казалось, что мотоцикл свернет сюда, и Рудольф ожидал — вот-вот между стволов вынырнет пучок света. Однако шум пронесся мимо поворота на Вязы и стал удаляться, потом вдруг резко оборвался. Немного погодя мотоцикл снова зафырчал, затарахтел ровно, и этот звук долго угасал и угасал, пока наконец далеко-далеко полностью не слился с тишиной. То ли у запоздалого ездока заглох мотор, или он свернул в Томарини и потом двинулся дальше…

Привязав лошадь на новом месте, вернулся Эйдис, в карманах и в руках у него были яблоки.

— Бери, эти вкусные, с большой розовой яблони, — угощал он, выбирая, какое побольше да покраснее. — Вот это хорошее. После бани, брат, пить хочется.

Яблоко было прохладное и росистое.

— Как зовут ту женщину в Томаринях, которая дала мне лодку? — спросил Рудольф.

— Молодая или старая? — уточнил Эйдис, кусая яблоко коренными зубами, так как передних ни верхних, ни нижних у него не было.

— Скорее молодая, чем старая, — подумав, ответил Рудольф.

— Если низкая, тогда Вия, в сельсовете работает… Чего ты не ешь?.. А если такая высокая, то Лаура, учительница.

— Значит, это была Лаура, — проговорил Рудольф, вслушиваясь в это непривычное имя.

— А в чем дело?

— Да так просто пришло в голову.

Они молча хрупали яблоки, как лошади.

— Уж они там бьются, — сказал Эйдис, кидая через плечо сердцевину.

— Почему «бьются»? — удивился Рудольф.

— Одни бабы… Не хочешь еще?

— А где же мужчины?

— Альвина, старуха — та вдовая, Вия пока не замужняя, а Лаурин мужик сидит.

— Тот самый, который…

— Он самый.

— А за что он все-таки застрелил того человека? — спросил Рудольф, постепенно припоминая то, что он уже слышал о Томаринях и о жителях этого хутора.

— Вилиса Дадзишана? Да ни за что. Нечаянно, понимаешь, на охоте. Пошли ночью на кабана, дождичек брызгал, оттепель. Вилис пошел загонять, а Рихард в темноте принял его за зверя, пальнул и… Оба были в дымину пьяные. Теперь вот один в земле, а другой в каталажке.

На полянке сонно ржал конь и поглядывал сюда, в их сторону.

Расставшись со стариком во дворе, Рудольф по приставной лесенке взобрался на сеновал, ощупью нашел постель и растянулся на своем ложе. Все было непривычно — простыня от вечерней сырости стала волглой, сквозь нее кололись сухие стебли, пахло травяным настоем. Уже погружаясь в сон, он вздрогнул, заслышав то ли стоны, то ли вздохи. Ему чудилось, будто он задремал во время ночного дежурства, но, проснувшись, догадался, что это внизу, в хлеву, вздыхает корова и тяжело дышит свинья, и усмехнулся. Засыпая второй раз, Рудольф услыхал тихие шуршащие шаги. Кто-то крадучись подобрался к нему и, помедлив немного, свернулся рядом калачиком. Он протянул руку, нащупал мягкую густую шубу и ощутил под ладонью мелкое дрожание.

— Ты, Шашлык? — сонно пробормотал он.

Кошачье урчанье представлялось ему во сне скрипом снега под лыжами. На солнце снег лежал синевато-сверкающий, а в тени — бархатно-фиолетовый.

4

Ее разбудил треск мотоцикла. Лаура открыла глаза, не понимая сначала, где находится, потом догадалась, что она еще сидит у Зайги на диване, с мокрыми волосами, и уже успела сильно замерзнуть. Она не имела понятия, сколько сейчас времени, на дворе стояла синяя звездная ночь. По стене скользнул отблеск фары, осветив на секунду узкое личико Зайги с закрытыми глазами, и тут же исчез. Было слышно, что мотоцикл остановился во дворе. Донеслись приглушенные голоса, мужской и женский, сдавленный смех, и визгливо затявкал спросонья Тобик. Поежившись от холода, Лаура цыкнула на собаку и поднялась — открыть щеколду, но когда она отворила дверь, во дворе никого уже не было, только в воздухе стояла бензиновая гарь и слышался рокот мотора, который постепенно удалялся.

— Вия? — наудачу окликнула Лаура.

За домом что-то зашуршало, из темноты вынырнула невысокая фигура.

— Я бы и в окно влезла, — сказала Вия, как журавль поднимая ноги, чтобы не замочить туфли в росистой траве.

— Кто тебя привез?

— Эгил.

Вия казалась слегка навеселе, но это угадывалось больше по учащенному дыханию, чем по движениям и походке. В сенях высокие каблуки ступали по полу твердо и звонко, маленькая ладонь энергично сжала ручку двери и сразу же, не шаря по стене, нашла выключатель. Кухню залило светом. Новое серо-серебристое платье Вии выглядело сильно помятым, под мышками проступали темные пятна, от высокой прически, которую она соорудила, чтобы казаться выше, осталось нечто похожее на Пизанскую башню — ни лак, ни заколки уже не могли удержать ее в прежнем положении.

— Лаура, нет ли у тебя чего-нибудь попить? — попросила Вия.

— Тише, Вия… — шепотом сказала Лаура, — перебудишь всех. У нас был на ужин молочный суп с клецками, может быть…

Вия только выразительно покривилась, взяла с полки глиняную кружку и, стуча каблуками, направилась к ведру.

— Тогда уж лучше пустую воду! — сказала она, зачерпнув, и поднесла к губам кружку. — Сжалься, дорогуша, дай подсластить вареньица. Только, ради Христа, не этот противный яблочный джем. Лучше всего черной смородинки.

Черная смородина у них на горе росла плохо, два дня назад, собрав ягоды, Лаура сварила несколько пол-литровых банок на зиму, на тот случай, если кто-нибудь заболеет. По правде говоря, ей было немного жаль варенья, но и жаться тоже не хотелось, и она пошла в кладовку. Когда вернулась, Вия, сняв туфли, разглядывала чулок, по которому сбегала дорожка шириной в несколько петель.

— Первый раз надела — и уже готово, — огорчилась Вия. — Такой красивый цвет — загара, дедероновые, по три тридцать.

— Может, зашить можно? — заметила Лаура.

— Можно, конечно, — согласилась Вия, — только они уже не выходные… Когда в коляску садилась, порвала или во время танцев…

— Вы и танцевали у Зариней? — ставя банку на стол, спросила Лаура.

Все еще с грустью разглядывая дырку, Вия кивнула, утвердительно помычала, потом, вздохнув, сняла чулки и, повесив их на спинку стула, взялась за банку: нижними зубами сняла пластмассовую крышку, запустила туда ложку, размешала варенье в воде и жадно поднесла к губам кружку.

Лаура присела напротив на скамейке, сидела и смотрела, как от порывистых движений колышется башня Вииных волос.

— А тебе не хочется? — предложила Вия, покачивая ногой, закинутой на другую ногу.

— Не-ет… Я слыхала, как у вас играла музыка.

— Был магнитофон с шикарными записями, — рассказывала Вия в промежутках между глотками. — Джонс, Рафаэль, Адамо… Элина постаралась, чтобы все по высшему разряду — к самому концу кофе по-турецки и торт со сливками. Старику дали Почетную грамоту Президиума Верховного Совета. Так вот, чтобы звону было на все Заречное.

— Много было гостей? — полюбопытствовала Лаура.

— Весь цвет здешнего общества. И, кроме того, Зандберг из райисполкома, — с воодушевлением сообщила Вия, мешая ложечкой в кружке. — Между прочим, сам именинник про тебя спрашивал.

— Про меня? — удивилась Лаура.

— Спрашивал, почему тебя нет. Пришлось выдумать что-то дипломатичное. Могла бы прийти, честное слово. Ваши учителя были почти в полном составе во главе с самим дирдиром.

— У меня… — немного подумав, уклончиво сказала Лаура, — у меня надеть нечего.

— А синее платье с рюшами? — воскликнула Вия, и за дверью кашлянула Альвина.

— Тсс, — напомнила Лаура.

— Никогда не скажешь, что оно перелицовано, — продолжала Вия, слегка понизив голос. — В синем ты похожа на Даниэль Дарье.

Лаура усмехнулась. Не понять было, то ли ей польстили слона золовки, то ли напротив — она не придала им никакого значения. Вия отвела кружку ото рта, подняла небольшие, близоруко прищуренные глаза и разглядывала ее так же, как недавно чулок.

— Что ты на меня уставилась? — чувствуя неловкость, улыбнулась Лаура.

— Не могу понять, — откровенно призналась Вия, — или тебе и правда никогда не хочется потанцевать, или ты, прости меня, так ловко притворяешься?

В ответ Лаура только пожала плечами, как бы говоря: «Зачем бы я стала притворяться?» Но ее лицо, на которое по-прежнему с недоумением, с каким-то странным, жадным любопытством был устремлен Виин взгляд, осталось непроницаемо.

— Я знаю, тебе нравится ореол мученицы, тебе нравится быть святой! — заключила Вия.

Лаура не ответила, тишину заполняло лишь тиканье часов. Под Вией затрещал старый расшатанный стул.

— Ты всего на несколько лет старше меня, — продолжала она, будто думая вслух. — А что ты видела? Где была? Дети в школе, дети дома, вечно без денег… Тебе когда-нибудь приходило в голову посчитать, сколько часов в день ты работаешь?

— Ну?

— Часов шестнадцать.

— Какая точность! — с иронией сказала Лаура, пряча неудовольствие. Наверное, опять о ней… о них шли пересуды.

Вия машинально черпала ложкой из банки варенье и подносила ко рту, губы ее постепенно становились лиловыми, но вкуса она, казалось, вовсе не чувствовала.

— Ты прости меня, — заговорила она немного погодя, — но я случайно наткнулась на письмо Рича и прочитала.

Молчание.

— Я… я надеюсь, что ты по крайней мере не пересказывала содержание этого письма…

— Где? — вырвалось у Вии.

— У Зариней.

— За кого ты меня принимаешь! — воскликнула Вия, не в силах скрыть легкого замешательства. — Я просто сама… прочла, положила обратно и… — В комнате Альвины пробили часы. — …и мне стало завидно.

— Поздно уже, — поднимаясь, сказала Лаура.

Вия смотрела в сторону, куда-то в пространство, и глубокая, щемящая грусть в ее таких ясных обычно глазах никак не вязалась с вызывающей, почти бесстыдной чувственностью, написанной на лиловых, липких от варенья губах.

— И знаешь, мне вдруг пришло в голову: что, если бы это письмо было написано мне? — Ее голос дрогнул. — Хватило бы у меня сил вынести все, что выносишь ты? Если бы мне написали: «Когда становится невыносимо тяжело, я стараюсь думать о Тебе и…»

Лаура сделала движение.

— Давай обойдемся без цитат.

Однако Вия, поглощенная своими чувствами, как токующий тетерев брачной песней, ничего не слышала, кроме самой себя. Может быть, в действительности она выпила больше, чем кажется?

— Смогла бы я жить, ничего не зная, кроме работы и детей, кроме грядок и кастрюль? — горячо продолжала она. — Отправлять посылки и выносить сплетни? Годами ходить в одном платьишке и бессильно смотреть, как проходит жизнь? Смогла бы я заплатить такую ужасную цену за эти слова?

Вопросы, которые она приглушенно выкрикивала в ночной кухне, были чисто риторическими и вовсе не требовали ответа, и Вия будто проснулась, когда Лаура сказала:

— Нет.

Они смотрели друг на друга — Лаура серьезно и спокойно, а Вия — вопрошающе, тревожно.

— Нет? — переспросила Вия, вдруг став неприязненной, резкой. — Ты права, поменяться с тобой местами я все же не поменялась бы, хотя меня никто и не любит так, как… твой рыцарь Рич, и на мою долю остаются одни Эгилы — одни кастрированные бараны.

На глазах у Лауры с Вией произошла точно такая же перемена, как недавно с Альвиной, в этом смысле она целиком пошла в мать: свет грусти, раздумий, только что озарявший ее лицо, развеялся без следа, и черты стали грубыми, бездуховными. Лаура подумала, что, оберегая себя от страданий, она взбаламутила что-то в золовке, она видела это и понимала, но поправить не умела, зная, что Вия, стыдясь своей минутной слабости, будет отвечать теперь только грубостью.

Вия отставила кружку, повынимала заколки из волос, которые пепельно-желтыми прядями рассыпались по серебристому шелку, сняла платье и накинула на спинку стула, где висели чулки.

— Знаешь, когда он привез меня домой, я предложила ему — зайдем, останешься до утра…

В одной комбинации, шлепая по полу босыми ногами, она прошла в угол и налила воды в таз. Потом направилась за полотенцем.

— Если бы ты видела, Лаура, как Эгил стал мяться, заикаться. Комедия! Боится, что разбудит мать и тебя, чего только не молол. Я говорю — залезем в окно, но тут залаял этот дурак Тобик… Фу, как от полотенца разит дымом. Не буду больше вешать на кухне… Да, и мой Эгил, можно сказать, позорно бежал. Начитался наших брошюр о любви и браке…

Вия презрительно хмыкнула и начала мыться: черпая полные пригоршни воды, поливала, мылила и терла лицо, шею и плечи, будто стараясь вместе с пылью и пудрой смыть и пьяное уныние. Гладкая кожа ее покраснела и, чистая, заскрипела под ладонями. Потом она долго и с удовольствием вытиралась. Плечи в свете матовой лампы белели округлые, соблазнительные, движения были исполнены довольства и лености сытой кошки.

— Иной раз, честное слово, так и кажется — он еще верит, что детей приносят аисты! Вежливый… до ужаса, до тошноты. «Спасибо» да «пожалуйста», и за локоток придержит, чтобы не упала в темноте. А ночь такая… звездная. Хочется, чтобы обнял тебя, стиснул так, чтоб дышать было нечем, чтобы душа запела…

— Спокойной ночи, — тихо сказала Лаура.

Она прошла в комнату, разделась и легла, чувствуя смертельную усталость. Но сон бежал от нее. Сухой треск мотоцикла во дворе расколол ночь на две части, которые теперь удалялись друг от друга, как куски треснувшей льдины на быстром течении. Лаура лежала, заложив руки за голову, глядя в темноту, которая обволакивала привычные вещи мутной серостью, делая их чужими, незнакомыми…

«Когда мне становится невыносимо тяжело, я стараюсь думать о Тебе. И считаю оставшиеся месяцы. Потом перевожу месяцы в дни, дни в часы, часы в минуты, минуты в секунды. И хотя их получаются миллионы, секунда — это что-то короткое-короткое…»

Лаура вновь старалась уйти от воспоминаний извилистыми окольными тропами, однако на сей раз это не удалось, и, не в силах противиться им, она погружалась в прошлое, как всегда, каждый раз, когда разворошат пепел забвения. Она умела только скрывать свою боль, прятаться за безразличием, за иронией, но не более того.

Почему она не порвала, не сожгла этого письма Рича?

«Я часто вспоминаю ту ночь, которую нам разрешили провести вдвоем. Я видел, как все тебе здесь было непривычно. Ты съежилась, когда за нами заперли дверь. Тебе, наверное, казалось, что под замок посадили и тебя. Никогда прежде я не понимал, как виноват я перед Тобой, и никогда мне так сильно не хотелось быть человеком, как в ту ночь…»

Рич был прав. Когда за ними закрылась дверь, Лаура не чувствовала ничего, кроме отчаянного, жгучего стыда. В ней застряла мысль, что, наверное, требовалось разрешение начальства, чтобы у заключенного Рихарда Датава осталась жена, что где-то что-то говорилось по этому поводу, согласовывалось, и всему свету теперь известно, зачем она сюда приехала. Ей хотелось броситься к двери, постучать, чтобы ее выпустили, но ее обхватили руки Рича, она стояла точно в столбняке, глядя на него — на его обритую наголо и оттого словно квадратную голову, на похудевшее лицо, которое при тусклом освещении казалось совсем чужим, на черные, глубоко запавшие цыганские глаза. Он прикоснулся щекой к ее щеке, и Лаура почувствовала на его лице слезы.

— Если бы не было тебя… я не знаю, что бы со мной было… — шептал он, стиснув ее плечи до боли.

Она не сомкнула глаз до утра, В жестком сплющенном изголовье сухо шуршало, Лаура чувствовала грубую ладонь Рича на своем бедре, его дыхание на своем лице, поняла, что не спит и он, мучительно сознавала, что надо сказать что-то хорошее, но ничего не могла придумать. Все казалось ненастоящим. Стараясь хоть как-то подбодрить его, она протянула руку, легонько коснулась висков Рича, потом щеки, подбородка, ее руку обхватила нежная горячая ладонь. Но и эта ласка не изменила ничего и оставила в ней лишь смутное разочарование и чувство вины…

«Знаешь, накануне мы грузили свежие сосновые бревна. Я испачкался в смоле и, как ни тер, ни скоблил, никак не мог отчистить руки, весь пропах смолой, а в памяти она осталась как запах Твоей кожи…»

Боже мой, и это тоже читала Вия? Что именно из всего этого она разболтала в гостях у Зариня между шейком и кофе по-турецки?

Перед людскими пересудами Лаура всегда чувствовала себя беспомощной, беззащитной, хотя за прошедшие годы, казалось бы, ко всему можно было привыкнуть. В каких только вариантах не доходила до нее молва, чтобы ее могло еще что-то удивить! Начиная с проклятий и кончая жалостью и сочувствием, намеками на то, что тень Августа Томариня висит над их родом…

Альвина снова беззвучно, старчески кашляла в своей комнате. Лаура прислушалась — возможно, не спит и свекровь, предаваясь своим неизбывным мыслям о Риче…

Кашель затих, и вновь наступила мертвая тишина.

Когда возвратится Рич, надо уехать отсюда и начать все сначала. У Рича золотые руки. Если бы он не пил так… если он не будет так пить, его возьмут где угодно. Жизнь в Томаринях никому из них не принесла счастья. В эту дверь вынесли Рейниса Цирулиса, отсюда увели Рича… Почему из всех брошенных хуторов Альвина выбрала именно Томарини? Почему она не хотела допустить, чтобы все тут сгнило, развалилось и осталось пустое, голое место? Может быть, в ней еще жили, теплились воспоминания? Или она желала быть хозяйкой там, откуда ее некогда выгнали как собаку?..

За окном брезжил серый, сонный рассвет. В хлеву прокукарекал петух. Через открытое окно было слышно, как в Вязах ему звонко отозвался другой. А немного погодя пение петухов долетело из Пличей. Петухи возвестили наступление утра, тот час, когда исчезают призраки прошлого. Из сумерек проступили очертания мебели и стали привычными, спокойными. Почти голые, узловатые ветки сирени сплетались на фоне предрассветного неба в ажурный узор, похожий на вышивку гладью. Снизу поднималось влажное дыхание озера, и, когда уже пора было вставать, Лаура наконец уснула, совсем незаметно, как в тихую воду, погрузилась в сон.

5

Когда забрезжил рассвет, Рудольф уже был на озере, которое все еще курилось, сильнее даже, чем ночью. Водный простор казался бескрайним, лишь время от времени стальную гладь прочерчивала рыба — она охотится, пасется или просто резвится на утренней заре. Раздался тихий всплеск, мелкими кругами пошли волны и снова улеглись, и опять все смолкло, успокоилось.

Удивительно тихое утро!

Когда Рудольф покачнулся, о борт глухо ударилось весло, но шум, который вчера вечером раскатился бы выстрелом, сейчас тут же заглох. Звуки были бескрылые, они застревали, как в вате, вязли в тишине. Лодка стояла незыблемо, точно вмерзшая, и листья кубышек на стальной поверхности воды, которая сливалась с молочно-белым туманом и растворялась в нем, напоминали чьи-то следы. Казалось, в темноте тут бродили люди, топтались и даже танцевали, а на рассвете исчезли, оставив после своих ночных развлечений улики: зеленые округлые следы и бело-красный пластмассовый футляр от губной помады, на который издали смахивал поплавок Рудольфовой удочки. Петухи возвестили утро, передавая эстафету от хутора к хутору: Вязы — Томарини — Пличи… Затем петушиные крики, становясь все тише, донеслись с хуторов, названия которых Рудольф не знал, и постепенно стихли.

Поплавок едва заметно дернулся и тут же замер, словно испугавшись своего движения, но немного погодя опять нервно вздрогнул и вдруг, подскочив, резко нырнул и ушел в глубину. Рудольф подсек и вытащил первую плотву. Снова насадив личинку, осторожно опустил наживку в то же окно между кубышками. Поплавок пошел книзу почти тотчас же. Рудольф решил, что крючок зацепился, хотел поднять удочку и забросить снова, но заметил, что леска медленно уходит вбок. Он вновь подсек. В водорослях юлила стайка плотвы, и он за довольно короткое время поймал восемь штук. Потом столь же внезапно рыба перестала клевать. Он переменил место и приманку, опускал ее то глубже, то выше, но поплавок не оживал. Рудольф оглянулся, и яркий свет ослепил его — взошло солнце. Увлекшись ловлей, он этого не заметил. Солнце сияло огромное и оранжевое, как на картинах импрессионистов, вода превратилась в апельсиновый сок, белесый занавес тумана раздвигался, как бы открывая огромную сцену — берег: прямо напротив горбилась избенка в Вязах, издали еще приземистей, чем на самом деле, серыми баржами выплыли постройки Томариней, а еще дальше — покосившиеся крыши в Пличах.

Он пробовал забрасывать спиннинг, но, зацепив два раза пучок водорослей и однажды вытащив улитку, решил, что рыбалку пора кончать, смотал на катушку леску, закрепил блесну и, сидя праздно, ничего не делая, наблюдал пробуждение дня. Одна за другой задымили трубы. Со скрипом закивал колодезный журавль в Вязах. Старая крестьянка, что вчера вела корову в Томарини, привязывала ее на берегу озера — деревянной колотушкой загоняла в дерн колышек, и желтым пятном на зеленой траве мелькал щенок. Спустился к лошади и опять ушел Эйдис. Потом к озеру сошла и Мария, что-то перемыла в ведре, наверное картошку, и, увидав Рудольфа, крикнула ему что-то, возможно звала завтракать. Из всего, что сказала Мария, он разобрал только свое имя и помахал рукой. Есть не хотелось, в кармане куртки лежала сухая горбушка черного хлеба, а больше ему ничего и не надо. У мостков против Томариней показались детишки, забрели в воду и с шумом и гамом стали брызгаться. На человека в лодке они не обратили внимания, выкупались и побежали домой.

Солнце поднималось все выше, разливая над озером и над пересохшей, выжженной землей неподвижную палящую духоту. Весла лениво повисли в уключинах. Осоловевшие и уже вялые плотвички, пущенные в небольшой садок, едва шевелили жабрами. Жизнь на берегу шла привычным порядком, но все, что видел Рудольф, текло стороной, не доходило до него, даже слова Марии. И, как ни странно, в этот погожий летний день он почувствовал себя одиноким.

Вспомнилось, что нечто похожее на теперешнюю тоску он испытал вчера в пустой кухне в Томаринях, когда раздался бой часов за стеной, да и потом в бане, когда слышался только треск старых бревен да в висках стучала кровь. Среди тишины и покоя, столь не похожих на безумный ритм его будней, он невольно прислушивался к себе…

Над водой носились стрижи,

Рудольф взялся за весла, он правил на середину озера, подальше отсюда. Сквозь синеватую дымку постепенно обозначался другой берег с постройками и деревьями, со стадом бурых коров и серым жуком-автомобилем — убежать тут никуда не убежишь. Но разве он хотел бежать? Смешно.

Вспотев от жары, он зачерпнул в ладони воды, смочил лицо, плечи и грудь, кожа стала блестящей, будто маслянистой, но капли испарились на солнце в считанные секунды. Ему захотелось выкупаться. С кормы он прыгнул в озеро, над ним сомкнулась плотная прохлада, вода освежила его, смыла пот и грусть. Рудольф плыл, меняя стиль и темп, его движения еще не утратили ритмичности, приобретенной в студенческие годы. Потом, набрав в легкие воздуха, он нырнул с открытыми глазами. Перед ним предстало сумеречное царство. Дно озера покрывали странные круглые строения из планктона или же ила, напоминающие восточные мечети. Неясно мелькнуло что-то полосатое, может быть — элодеи, но не менее вероятно — бока крупных окуней. Мерцая серебром, проплыла мимо стайка рыбешек, он не успел разглядеть, плотвички это или красноперки. Подводный мир был полон жизни. Когда Рудольф выплыл на поверхность, стеклянный купол неба над землей был совершенно пуст — ни облаков, ни птиц, ни самолетов, совсем ничего, одна синяя бесконечность. Случайно его взгляд скользнул и по Томариням. Во дворе стояла женщина и смотрела в его сторону. В порыве мальчишеского удальства Рудольф пошел красивым размашистым кролем, но, проплыв метров сто, немного устал от непривычно быстрого темпа, заметил, что во дворе никого нет, теперь он даже не поручился бы, что совсем недавно там кого-то видел. И только лодка преданно ждала его, похожая издали на большую птицу с поникшими крыльями-веслами. Рудольф длинными гребками подплыл к лодке, перелез через борт и, энергично работая веслами, ушел под прикрытие полуострова. В затоне он решил съесть завтрак, но, отыскав часы, увидел, что дело уже идет к обеду. Вытащив из кармана горбушку хлеба, он отламывал небольшие кусочки и кидал в рот, потом обнаружил складку берега, откуда в озеро сочился тихий родник, и напился из ладони холодной как лёд воды. На полуострове не селились — тут для скотины травы не накосишь, кругом только редкая синяя осока, чахлые одинокие деревца и малина, невысокая, опаленная солнцем, как и все в эту сухую знойную пору, но обильные спелые ягоды блестели, точно красные узелки. Рудольф пристал к берегу, прошел по траве в колючий ягодник, царапая о кусты голые ноги и распугивая птиц, которые здесь лакомились. Кругом пьяняще, дурманно пахло привядшими листьями и малиной, темные переспелые ягоды падали, чуть только тронь, а в ладони источали хмельной аромат лета. Наевшись ягод, он вернулся на берег и лег под молодой сосенкой, которая была здесь самым большим деревом. Сквозь хвою сверкала небесная синева. Положив голову на песчаный бугорок, Рудольф незаметно уснул. Он очнулся, как ему показалось, от шепота, но, проснувшись окончательно, сообразил, что это не человеческие голоса, — поднялся ветер, вечнозеленое дерево шумело над Рудольфом, и легкие волны робко бились о лодку.

Он чувствовал себя отдохнувшим, свежим, но подниматься не хотелось, и он все лежал на каленом августовском песке, глядя вверх, полный ощущения непонятного, спокойного счастья, которому сам не находил ни объяснения, ни причины. Ему просто было хорошо и ничего не хотелось. Тревоги, заботы опали с него как шелуха. Когда ветки над ним качались, Рудольфу слепил глаза игравший в хвое яркий свет, — значит, солнце не спряталось в облака, хотя небо сейчас казалось блеклым. Он лениво поднес к глазам руку с часами и, к своему удивлению, обнаружил, что проспал несколько часов, что близится вечер, но никакого сожаления по этому поводу не почувствовал.

Где-то далеко-далеко послышался грохот. Рудольф прислушался, но шум не повторился. Он решил, что это рокотал трактор или на большой высоте пролетел самолет, и, только сев на песке, увидал, что надвигается гроза. Озеро зыбилось мелкими волнами, черными молниями метались стрижи, небосклон затянуло плотной дымкой. Когда Рудольф выгреб на глубину и закинул удочку, ветер упорно стал отгонять лодку назад, к полуострову, иной раз начинали клевать окуни, но, постоянно дрейфуя, Рудольф вскоре терял хорошее место, и поплавок опять только плясал на волнах. В лодке не было камня и веревки, чтобы стать на якорь, и против Томариней, где он снова вытащил трех славных окуней подряд, он продел в уключину пучок камыша и туго затянул его, — теперь плоскодонка, хотя и ерзала, с места не трогалась.

Над горизонтом быстро росла грозная клубящаяся туча, и вечернее солнце покорно плыло ей навстречу, излучая необычайный — малиновый, почти лиловый свет. Громовые раскаты сотрясали небо, гроза шла прямо сюда. Самым разумным сейчас было бы смотать удочку и грести к берегу, чтобы успеть занести ключ и сухим добраться до Вязов, но окуни перед дождем ловились один за другим — бойкие, с карминно-красными растопыренными плавниками, — и Рудольф не устоял перед искушением. Нехотя поглядывая через плечо на облака, он все откладывал возвращение на берег. Иногда поднимал глаза и на Томарини, словно пытаясь угадать, не ждут ли там лодку, пока не сообразил, что ни со двора, ни из сада его за стеной камыша, наверное, не видно, разве что из какого-нибудь окна. Еще пять… ну десять минут, и он пойдет к берегу. Окуни все еще клевали на удивленье.

Быстро темнело. Закатное солнце садилось в тучу. На зеленом фоне берега внезапно мелькнула женская фигура. В тени она казалась почти белой, но, ступив в воду, женщина вышла из тени, окунулась в поток лилового света, и ее очень светлая кожа сразу приобрела бронзовый отлив. Медленно, словно в глубокой задумчивости, она шла навстречу отделявшейся от горизонта туче. На лице, как и вчера, была легкая грусть, а в стройном тонком стане было что-то неуловимо поэтичное. Рудольф смотрел на нее не дыша, боясь, что она повернет голову и вдруг увидит его, и в то же время был не в силах противиться очарованию минуты: это было не только и не просто обнаженное женское тело. Но она Рудольфа не заметила, удалилась, и вода постепенно скрыла ее — бедра, спину, плечи.

Он сидел, словно обалделый, удивляясь себе, себя не понимая, но ничего не мог с собой поделать — волшебство мгновения оказалось сильнее его. Потом, опомнившись, он отвязал уключину и поспешно, без шума, скрылся в камышах. Отсюда ему был слышен только всплеск воды, когда она выходила на берег, и видно низкое черное небо, которое пронзали стрелы молний.

Четверть часа спустя, когда Рудольф наконец выбрался на берег, там уже никого не было, только на песке остались узкие следы босых ног. Смотав удочку, с которой в камышах сорвало крючок, он засунул весла в ольховый куст, запер лодку и с садком в одной руке, удочкой и спиннингом в другой побежал на гору в Томарини. В любую минуту мог начаться дождь, потемневшие деревья шумели тревожно, пугливо, ветер катил по двору обрывки бумаги, небо, трещавшее, как рвущийся холст, раскалывалось прямо над крышами.

На кухне была одна Альвина. Он вернул ключ и поблагодарил. Никто больше не появился. Тобик все же оказался не на высоте. Мог бы выбежать, залаять на весь дом, извещая, что… Так нет же, забрался куда-то и, наверное, спит, перед дождем хорошо спится. Рудольф стал прощаться, первые крупные капли срывались с неба. Ему не предложили переждать, пока минует гроза, — возможно, Альвина не заметила, что уже начался дождь.

Шагая через сад, Рудольф еще торопился, а потом уже нет. Дождь набрал силу, перешел в ливень, редкие деревья все равно не могли задержать белых потоков воды, низвергавшихся с неба. Так что терять было нечего… Капли, нет, не капли — целые струи били ему в лицо, на мокрой глине разъезжались ноги, над головой стоял беспрерывный грохот, а он шел и шел, не ускоряя и не замедляя шага, только замечая, что рыба в садке ожила, затрепыхалась, радуясь влаге.


Читать далее

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть