ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Онлайн чтение книги Колодец
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Лишь с наступлением темноты озеро утихло и покрылось черным блестящим лаком. Смолкли медные трубы ревущих стад, аистовы кастаньеты, утиный говор. Дольше всего лаяли собаки, потом все реже, ленивей, пока не угомонились и они, и только под настилом изредка плескалась рыба, пойманная Рудольфом перед заходом солнца. На фоне воды виднелись колокольчики донок, но ни один из них не дрожал, не звенел, как будто обитателей водного царства вдруг охватила дрема. Так могло продолжаться и до рассвета, разве что случайно подвернется угорь.

Освещенные окна, перекинувшие с берега к лодке желтые зыбкие мостки, одно за другим стали гаснуть, пока не осталось лишь единственное, в Томаринях, спокойно глядевшее сквозь темноту вдаль, за озеро. Небо было словно сукном затянуто, без луны и без звезд. И Рудольфа тоже охватил глубокий покой. Он свернул Эйдисов полушубок, положил под голову и улегся на дно лодки. Полушубок пах овчиной, рыбьей чешуей и табаком. Ночь была прохладная, но Рудольф не мерз, спать тоже не хотелось, по крайней мере пока. Вдали зародился и вдали же растаял гул поезда, вспыхнул и бесследно погас, как падучая звезда. И снова надо всем сомкнулась тишина…

Дзинь! Рудольф вскочил, протянул руку и подсек, но с первых же метров почувствовал, что леска идет податливо, без сопротивления. Одно из двух — или попался ерш, или он сам сплоховал. Может быть, рано подсек, надо было обождать, или… Так и есть, ерш! И бьется, как сатана! Пришлось включить карманный фонарик, чтобы снять буяна с крючка. Червь, конечно, пропал. Рудольф нашел банку и насадил нового. Просвистело над головой свинцовое грузило, скрылось в темноте и, взбив на воде круг, с плеском упало в озеро. Рудольф поправил съехавший колокольчик. Так. Поднял глаза — нигде ни огонька… До него не сразу дошло, что же за этот короткий миг переменилось. Ах да, и последнее окно потонуло в темноте. Дымка стерла линию берега, и, утратив связь с землей, призрачно плыли над ней крыши домов и кроны деревьев. Он посидел немного под тяжелым августовским небом, потом снова лег в лодку, наслаждаясь полным покоем. Где-то пролетел самолет, сюда опять донесся только звук, растворившийся скоро в невозмутимой тишине.

Рудольфу вспомнилось, что он так же лежал на полуострове в знойный день, когда собиралась гроза. Это были минуты тихого светлого счастья, слияния с природой и душевной умиротворенности, то настоящее и, может быть, единственное, что неизменно влекло его сюда, — потребность ощутить себя частью природы, как дерево на берегу, как рыба, как яблоко. В эти минуты становилось неважно не только — кто он, но и — какой он. У него не было никаких желаний, он просто лежал, заложив руки за голову — часы тикали у самого уха, — и слушал бег времени без страха и сожаления. Он сам был частью времени, как год или секунда…

Было еще темным-темно, когда Рудольф угадал приближение утра, и вскоре его догадку подтвердили петухи. Крыши построек на горе были похожи на большие и малые суда, ставшие на якорь. В камышах заговорили утки. Он различал не только голоса птиц, но и как они чистили перышки, странно чавкали. Воду сморщили полоски тусклых волн. Когда Рудольф поднял голову и сел, кряканье оборвалось, птицы чутко прислушивались к человеку, но немного погодя опять раздались всплески, пересвист, перепархиванье с места на место. А когда забрезжил рассвет, птицы снялись, пролетели над Рудольфом, тут же растворяясь в дымке, только все тише хлопали крылья.

Громко тенькнул колокольчик и тотчас смолк. Но какой? Леска одной удочки забилась нервной дрожью, колокольчик качнулся, сперва легонько, беззвучно, потом мелодично звякнул. Судя по медлительности и осторожности, червяка трогал лещ. Теперь только спокойствие! Не спугнуть бы… Взявшись за леску, Рудольф ждал. Колокольчик долго качался неслышно, как мышка, потом вдруг подпрыгнул — и Рудольф подсек. Он не ошибся: ха, славный лещик, грамм на четыреста, если не на пятьсот! Наживив, он снова забросил удочку, приготовившись к утренней страде, однако, вопреки ожиданиям, настало полное затишье. Тусклое зеркало серой воды тут и там пятнали мелкие пузыри: один за другим, один за другим, один за другим всплывали они из глубины, выстраиваясь цепочками. На дне озера жировала рыба — лещи или угри, и тем не менее к Рудольфовым удочкам не подходила, колокольчики висели безжизненно, как увядшие цветки вьюнка. Посидев так некоторое время, Рудольф вытащил и проверил наживку: черви были целы.

Утро вставало бледное, хмурое, а на горе жизнь шла обычным порядком — хлопали двери, гремели ведра, слышались голоса, по дороге тарахтела телега. Люди просыпались, вставали. Рудольфа же, наоборот, неодолимо клонило в сон. С полчаса он героически боролся с дремотой, пока наконец не сдался: смотал удочки, сел на весла и вдоль прибрежного камыша направил лодку к дому. Грести при безветрии было легко, лодка скользила сама, абсолютно неслышно, оставляя на гладком озере широкий, все дальше уходящий след.

— Ну иди сюда, пей! — вдруг раздался на берегу приветливый голос.

Ответа на приглашение не последовало, слышались только всплески, хлюпанье воды под тяжестью ног. За камышом Рудольфу было не разглядеть ни кто говорил, ни кому говорили, но голос он узнал и понял — это Лаура привела поить корову.

— Больше не хочешь, Росянка? — немного погодя снова услыхал он.

Опять раздались хлюпанье, плеск, затем, тоже незримая, визгливо залаяла собачонка — должно быть, заметила Рудольфа.

— Кто там? — спросил Лаурин голос. Вопрос, очевидно, был обращен к собаке, но как раз в это время лодка выехала на открытую полосу против мостков, Лаура увидела Рудольфа, а Тобик залаял еще пронзительней.

— Доброе утро! — крикнул Рудольф.

— Тобик, молчать! Доброе утро… — ответила Лаура.

На цепи она действительно держала корову, которая, подняв голову, с тупым удивлением взирала на Рудольфа, и крупные капли с ее морды падали в озеро. Сделав несколько гребков, он подъехал ближе и втянул весла.

— Вы так рано встали, Лаура?

— Уже совсем не рано.

— В вашем окне горел свет допоздна, — наудачу сказал он. — Когда везде давно погас.

— Да? — переспросила она (значит, Рудольф угадал— это ее окно) и, помолчав, добавила: — Я читала… А вы с вечера на озере?

— Как ночной сторож. И теперь… У вас есть кот?

— Конечно, а кто же мышей пугать будет? Недавно золовка привезла молоденького.

— …и теперь могу обеспечить рыбой не только Шашлыка, но и вашего кота.

— Значит, у нас нешуточный улов, — сказала она и засмеялась.

Как и в первый вечер, смех преобразил ее лицо, оно сразу ожило, помолодело; глядя на нее, хотелось улыбаться. На ней были, как и тогда, джинсы и блузка.

— Синеглавки, которых я накопал под клетью в поте лица, не пользовались успехом.

— Что это такое?

— Синеглавки? Дождевые черви.

Корове надоело стоять и глазеть на Рудольфа. Лязгая цепью, она вышла на берег и двинулась к ольховым кустам, где трава тучнее, и стала жадно щипать. Щенок сел, почесал за ухом, потом вскочил и давай носиться по лугу, ловя что-то, обнюхивая. Держа в руке цепь, Лаура стояла босая у воды на мокром, словно утрамбованном песке, и водная гладь в неярком, сером свете дня отражала ивы, ольховые кусты, мостки и ее фигуру. Рудольф спохватился, что глупо сидеть так, глядя на берег, пора уезжать, но руки не хотели браться за весла, которые мокли в стеклянной воде по обе стороны лодки. Корова щипала траву и отходила все дальше. Цепь натянулась, и Лаура сказала:

— Ну, мне пора.

Миновала прибрежную полосу, оставляя следы на сухом песке, и пошла за коровой. К Лауре подбежал щенок и, путаясь под ногами, затрусил рядом. Когда она скрылась из виду, Рудольф наконец очнулся и стал медленно удаляться, не сводя глаз с Томариней, но и они постепенно проплыли мимо, только труба дымилась еще над деревьями.

Возвратившись в Вязы, он залез на сеновал, но сна точно не бывало, он лежал бодрствуя, как и ночью в лодке. Под ним шуршало сено. На дворе слышался голос Марии. Говорила ли она с Эйдисом, с курами или сама с собой, было не ясно. Звуки доходили приглушенно и, в общем, не мешали. Перед закрытыми глазами немо качались колокольчики донок… Желтым клубком по зеленой траве катился щенок… Дым вился кверху, вился и рассеивался…


Его разбудила Мария, крикнув снизу, что к нему пришел гость. Рудольф вскочил, не представляя себе, долго ли он спал, но чувствуя себя бодрым и отдохнувшим. «Сейчас иду!» — отозвался он и стал быстро одеваться. Сквозь люк глядело ленивое бледное послеобеденное солнце. На сеновале было душно, как в бане. Одевшись, Рудольф посмотрел вниз, — задрав короткий нос, на него глядел Марис.

— Ты?

— Я! — радостно откликнулся мальчик. — Ты всегда там спишь? — полюбопытствовал он.

— Всегда.

— И зимой?

— Зимой нет, — ответил Рудольф, спускаясь по лестнице, — Не то в один прекрасный день я превратился бы в сосульку.

Во дворе не было ни ветерка, стоячий воздух тяжело и глухо, точно колпаком, накрыл землю. Марис был в одной майке и пестрых плавках.

— Смотри-ка, у тебя модные трусики, — сказал Рудольф, — цветастая ткань у мужчин как раз входит в моду.

— Это Зайгины трусы, — откровенно признался Марис. — Они малы ей. Рудольф!

— Да?

— Я принес тебе подарок.

— Да ну! — На сей раз привязчивое восклицание вырвалось у Рудольфа.

Мальчик кивнул, его глаза блестели от радости.

— Подожди, сейчас притащу, — весело крикнул он, забежал за угол, появился с ржавой консервной банкой, приоткрыл по дороге крышку, с любопытством заглянул вовнутрь, и Рудольф увидел, как лицо мальчика сразу погасло.

— Что там такое?

— Они… они умерли, — мрачно сообщил Марис.

Рудольф взял у него банку. Сперва показалось, что она пустая, но, когда он встряхнул ее, стали видны пять-шесть залипших песком, недвижимых червей.

— Ты, наверное, держал их на солнце, — догадался Рудольф.

— Не знаю, — растерянно сказал Марис. — Я нашел их, когда бабушка копала картошку.

— Червей надо посыпать мокрой землей или положить им кусочек дерна. Тогда они живут долго.

— Да? — проговорил мальчик. — Как же ты теперь будешь ловить рыбу?

— Накопаю новых. Вон там, в крапиве.

— Я помогу тебе, — тут же вызвался мальчуган.

— Надолго тебя ко мне отпустили? — догадался спросить Рудольф.

— Меня? К тебе? — переспросил Марис и, подумав, ответил: — Ну так… средне…

— Мама просила вернуть лодку?

— Лодку? Мама? Нет, не просила… Она завтра поедет в город автобусом. Ты знаешь конфеты «Буратино»? Ну, знаешь?

— Знаю.

— Она мне привезет «Буратино!» — с торжеством объявил мальчик, выжидая, какое впечатление произведет эта новость.

— Жалко, что я из Риги ничего тебе не привез. Но я ведь не знал, что ты есть.

Карие глаза ребенка смотрели на него удивленно, растерянно: чудно просто — Рудольф не знал, что он, Марис, есть на свете.

— Правда? — после короткого молчания недоверчиво переспросил мальчик и коснулся руки Рудольфа.

— Правда, — улыбнулся тот. — Странно, да?

Марис энергично кивнул.

— Это хорошо, что ты надумал прийти, но чем бы нам с тобой заняться? — сказал Рудольф. — Может быть, сходим искупаемся? Ах да, тебе же, дорогой, нельзя!

— Да ну! — беспечно откликнулся Марис.

— Хватит и того, что ты босиком носишься. А ну, покажи-ка ступню!

— Только ты… — как и в прошлый раз, предупредил Марис.

— Да нет, честное пионерское! Все-то ты меня подозреваешь. Давай ногу… Не дергайся ты так! Мне же ничего не видно.

Все повторилось, как в прошлый раз.

— Ой, не щекочи!

— Да я еще ничего не делаю.

— Ай-й-й… Хи-хи-хи!

Заслышав визг, прибежала испуганная Мария.

— Господи, думаю, не беда ли случилась! Не блажи так! Чего ты блажишь?

— Ай! Ай-й-й…

— Ничего, хорошо, на тебе заживает, как на собаке, — сказал Рудольф, отпуская его ногу. Мальчик сразу затих, он даже вспотел от визга и смеха.

Пока Рудольф ходил за висевшим в саду полотенцем и плавками, Мария спросила:

— Как вы живете-то там? Сестричка еще не поправилась?

— Спит и ест.

— Слава богу, — обрадовалась Мария, — раз ест, значит, скоро встанет на ноги. Может, и ты закусить хочешь?

— А что у тебя есть? — деловито осведомился Марис.

— Хлеба дам с медом.

— У тебя есть, мед?

— Пойдем, намажу.

Но уже сделав за Марией несколько шагов, мальчик оглянулся на Рудольфа и вдруг замялся.

— Ну иди! — позвала Мария.

— Знаешь… — с сомнением проговорил Марис и героически отказался: — Не пойду я. Некогда. Я должен… сторожить часы Рудольфа.

— Чего сторожить?

— Ча-сы.

— Господи прости, на что их сторожить?

— А мало что может случиться! — внушительно заметил Марис.

— Вот умная голова! — удивилась Мария.

— Все так говорят. Дядя Залит… и Вия, и Эгил. А бабушка говорит: «Увидим, увидим, что из него вырастет!» — с достоинством отвечал Марис.

— А у тебя, дорогой, нет склонности к хвастовству? — возвращаясь, сказал Рудольф, который часть разговора слышал.

— Что это — склонности?

— …и к расспросам тоже, а?

— Дай я понесу твое полотенце. — Марис ловко переменил тему разговора. Рудольф громко засмеялся; мальчик, видимо, задетый, искоса взглянул на него и сказал: — Думаешь, Зайга не расспрашивает?

— Пока, откровенно говоря, не замечал.

Марис шел рядом молча. Полотенце, которое он нес в руке, опускалось все ниже, пока не стало подметать тропку.

— До того доспрашивается, что мама плачет, — опять заговорил мальчик.

Рудольф уже успел забыть, о чем они спорили, и рассеянно переспросил:

— Кто?

— Ну, Зайга…

На сей раз поспешил переменить тему Рудольф:

— Смотри, Марис, какая большая птица! Ястреб это, по-твоему, или…

— Рудольф…

— А?

— Что такое у-бий-ца?

Рудольф молчал.

— Ну скажи — что это такое?

— Убийца… это человек, который убил кого-то…

Марис оживился.

— А! Тогда я знаю. Эгил — убийца, он зарезал нашу белую курицу.

— Кто такой Эгил?

— Ты не знаешь? — удивился Марис. — Виин жених, ну!

Рудольф решил, что больше расспрашивать не следует, иначе и его могут обвинить в чрезмерном любопытстве, однако мальчик, не дожидаясь вопросов, с откровенностью продолжал:

— Бабушке он не нравится. «Что-о Эгил — ма-аль-чишка, носится с ребятами вокруг школы, как жеребец. Вот рижскому доктору наша бы Вия приглянулась! Не старый еще и…» Чего ты смеешься, Рудольф?

Они пришли, и Марис стянул через голову майку.

— Договоримся так, — сказал Рудольф, — вместе будем купаться… скажем, послезавтра, а сегодня…

— Я посторожу твои часы, ладно? — воскликнул мальчик и нетерпеливо потянулся к «Сигналу».

— Только с условием — ничего не крутить. Договорились?

— Хм, — буркнул Марис несколько разочарованно. — Прицепи мне!

— Дай другую руку. Часы носят на левой. Вот так.

— Идут! — приложив «Сигнал» к уху и послушав немножко, объявил мальчик, как будто раньше он в этом сомневался. — А скоро звонить будут?

— Нет, сейчас не будут, — раздеваясь, ответил Рудольф.

— Рудольф!

— Что?

— Можно посидеть на твоей рубашке?

— Попробуй и узнаешь.

— Видишь — можно! — Марис устроился поудобней. — Рудольф!

— Да?

— Я могу постеречь и твои очки, — великодушно предложил мальчик. — Надень мне!

Пока Рудольф надевал ему очки на короткий нос и заправлял за уши оглобельки, тот все время тихонько хихикал от удовольствия.

— Ну что, я красивый? — поинтересовался Марис, часто мигая.

— Очень.

— Но я ничего не вижу… Ай-й, как чудно! Все кружится. Ты тоже в них ничего не видишь?

— Как раз наоборот, вижу гораздо лучше.

— Ну да! — искренне удивился Марис и пожаловался: — Вия мне никогда не дает примерить…

— Давай лучше снимем, а то будешь как пьяная муха, — сказал Рудольф и отцепил оглобельки.

Пока он заходил в воду, мальчик сидел на берегу, иногда поднося часы к уху и слушая, как они тикают, потом стал смотреть на Рудольфа, который заплыл далеко красивым кролем и нырнул — по глади кольцами пошли волны. Марис встал, чтобы лучше видеть, нетерпеливо топтался на рубашке и радостно вскрикнул, когда чуть в стороне вынырнула голова Рудольфа.

— Еще! Еще! Еще-е!

Рудольф опять нырнул, и снова кругами разошлись волны. Марис глядел затаив дыхание, стараясь угадать, где на этот раз выплывет мокрая темная голова, гадал до тех пор, пока… его сзади строго не схватили за руку.

— Ну что мне с тобой делать? — укоризненно сказала Лаура. — Я тебя ищу-ищу, думала — с тобой что-нибудь случилось, а ты…

— А я… — начал оправдываться Марис.

— Идем домой!

Марис открыл рот, готовый зареветь.

— На твоем месте мне было бы стыдно, — жестко сказала Лаура.

Она взяла сына за руку и повела домой. Рудольф был далеко и все еще нырял и плавал. Повернув наконец к берегу, он увидал, что как раз в этот момент за горой скрылись два человека. Один из них наверняка был Марис, а вторым могла быть как Вия, так и Лаура — он не успел разглядеть.

Марис шел рядом, сначала упираясь, отставая на полшага, словно протестуя против насилия, потом покорно и очень тихо. И только почти у дома она заметила, что по щекам у мальчика текут немые слезы обиды, текут, наверное, давно и проложили на чумазом лице светлые бороздки, а на руке выше запястья блестит знакомый Рудольфов «Сигнал».

2

Всю дорогу, то стихая, то усиливаясь, шел дождь, а Заречное встретило автобус настоящим ливнем. Спрыгнув с подножки, Лаура ступила в лужу и одновременно под струи дождя, за которыми ничего не было видно. Поспешно надвинув капюшон, она побежала под навес. Потоки воды с шумом низвергались с неба, стучали по ее полиэтиленовой накидке, барабанили по асфальту, рокотали в водосточных трубах, шелестели в листве. В какой-то момент ей показалось, что сзади ее окликнули, она заметила серую «Победу», мокшую в луже неподалеку от остановки, но одетого в плащ, вымокшего Рудольфа она не узнала.

— Лаура!

Он стремительно шел к ней, радостно говоря:

— Как хорошо, что я вас встретил!

— Извините, — стала неловко оправдываться она, — вчера так нехорошо получилось. Только потом я заметила, почти у самого дома…

Рудольф слушал и не понимал, о чем она говорит. Капли били ему в лицо, в стекла очков.

— …они в моем ящике, — продолжала она, — целы и невредимы.

— Простите, кто — они?

— Ваши часы.

— Ах, часы! — засмеялся он. — Совсем забыл. Если у вас нет на примете лучшего варианта, отвезу вас домой.

— Охотно поеду.

Сквозь потоки дождя они побежали к машине. В ней было сухо и тепло, Лаура выпросталась из мокрой накидки. Хорошо, что не надо брести по воде, ждать, нести тяжесть. Перегнувшись через спинку, Рудольф поставил Лаурину сумку на заднее сиденье. В железной коробке предательски загремели карандаши, и он с опаской спросил:

— Я не разбил там что-нибудь, не опрокинул?

— Нет, ничего хрупкого там нет, — отозвалась она и, откинувшись на сиденье, бодро прибавила: — Мне действительно повезло. Правда, меня собирался подвезти по пути «виллис» из лесничества. Но я задержалась, и как бы он не уехал.

— Пока я стоял здесь, ни одного «виллиса» не заметил.

— Вы ждали кого-то с автобуса?

— Да.

Разбрызгивая воду, «Победа» тронулась с места.

— И он, я вижу, не пришел…

— Почему же? — улыбаясь, вопросом на вопрос ответил Рудольф. — В конце концов все-таки пришел.

Она взглянула на него, стараясь угадать, так ли она его поняла, и он, почувствовав ее взгляд, повернул голову и посмотрел на нее светлыми смеющимися глазами.

Они ехали мимо сельсовета, сквера, школы, мимо всего этого в прошлый раз он проходил сначала один, а после встречи — вдвоем с Лаурой.

— Не сердитесь, — сказал он просто и сердечно. — Ведь я оккупировал вашу лодку, к тому же льет как из ведра — чего доброго намокнут «Буратино».

— Что? — не поняла она.

— Конфеты «Буратино», как мне стало известно из надежного источника.

— Тогда мне понятно, что это за источник!

Она втайне боялась, что вчера в Вязах Марис мог наболтать лишнего, но спросить стеснялась.

Машина качнулась на рытвине, асфальт кончился, они со свистом въехали на мостик. Под ним катил свои воды ручей, свирепый и мутный.

— Я была в гороно…

— Смотрите, ей-богу, яблоки! — удивленно воскликнул Рудольф: вместе с листьями, сбитыми ливнем, вниз по течению важно плыло и несколько красных пепинок. — А что вы преподаете, Лаура?

— В первых трех классах все, за исключением физкультуры…

— …которую, наверно, ведет единственный представитель сильного пола в сельской школе, — добавил Рудольф.

— Мы исключение, у нас и директор мужчина! — сказала Лаура, невольно поддаваясь его бодрому настроению. — А вообще вы правы, педагогика в Заречном, как и всюду, целиком в женских руках. Пока я здесь работаю, прибавился только один учитель, физкультурник, а на пенсию ушли трое.

— За сколько это?

— Сколько и здесь работаю? Скоро будет десять лет.

— А до того?

— Педагогическое училище. Там тоже были одни девушки. Мужчин эта профессия мало привлекает,

— Воздержусь от обобщений, но вы, очевидно, правы. Мне, по крайней мере, ни разу не приходил в голову такой вариант, хотя, в общем-то, нельзя сказать, что в своих планах на будущее я был очень постоянен и оригинален, — весело говорил Рудольф. — В детстве я мечтал стать извозчиком…

— Да? — засмеялась она.

— …потом пожарным, а затем боксером. Взрослые же старались сделать из меня музыканта…

— Вот как?

— Причем не тромбониста и не валторниста, как можно предположить по моей комплекции. Я играл на самом маленьком духовом инструменте — флейте-пикколо. Когда я связался с медициной, мой дядька Арнольд, тоже флейтист в оркестре оперного театра, заявил, что я пропащий человек. Променял высокое искусство на голый натурализм, кромсание трупов! И все же игра на флейте, по единодушному мнению наших студентов, сослужила мне службу потом… на экзаменах.

Она снова засмеялась.

— Так что видите — никто и не пытался сделать из меня учителя, считая, видимо, эту затею безнадежной. Если бы меня, например, вместо вас оставили в первом классе с двадцатью пятью — тридцатью карапузами…

— В этом году всего семнадцать.

— Все равно, с семнадцатью карапузами, я бы, наверно, совсем растерялся.

— Не думаю, — с улыбкой возразила она. — Мне кажется, вы бы с детьми поладили… Во всяком случае, мой Марис рвется к вам — хоть привязывай.

Лаура видела, что эти слова доставили ему удовольствие.

— А я понемножку усваиваю его лексику, — признался Рудольф.

— О, чего он только не наслушался у здешних стариков, Залита и Путрама! Всякие словечки липнут к нему как репей, иной раз просто краснеть приходится.

— Дело тут, наверно, в моих непедагогических наклонностях, но мне это нравится. В этом есть что-то первозданное, молодое, неиспорченное. А я немолодой уже, отпетый циник. Так что мы, выходит, взаимно притягиваемся, как плюс и минус.

«Победа» свернула в аллею, ведущую в Томарини.

— Уже приехали. Как быстро! Пока вы развернете машину, я вынесу ваши часы.

Рудольф подал Лауре сумку, и она бегом взбежала на крыльцо, потому что все еще сильно дождило. Когда она возвращалась, Рудольф вышел из машины.

— Вы промокнете, — сказала Лаура.

Он не ответил. Она протянула часы.

— Спасибо, что довезли, — наконец спохватилась она, что не поблагодарила, и подала руку. Его ладонь была большая, широкая, а пожатие чутких пальцев хирурга — сильное и теплое. Она взглянула на него испуганно, не зная, что сказать, и продолжала смотреть растерянно под его серьезным взглядом. Они сняли маски любезности. Над ними шумел дождь.

— Вы промокнете, Рудольф, — напомнила она, отнимая руку. — Всего хорошего!

— До свидания, Лаура!

Она повернулась и пошла, все время невольно ожидая, что вот-вот загудит мотор, но слышался лишь дробный стук дождя по лужам. Взойдя на крыльцо, она с удивлением увидала, что Рудольф еще стоит на том же месте, под серыми струями дождя. И лишь тогда, когда она закрыла за собой дверь, машина затарахтела, и этот звук вскоре растаял в шуме листвы. Она стояла в сумраке сеней, слыша, как у нее бьется сердце, потом поднесла руки к лицу, под мокрыми прохладными ладонями оно горело. Ей стало страшно войти в дом, как будто каждый при виде ее догадается… Но о чем? Ведь ничего не произошло…

Альвина слыхала, как Лаура в своей комнате пела. Правда, она не сразу сообразила, что это невестка, подумала сначала — радио включено, что ли. Потом прислушалась — нет, все же Лаура. Чудеса, вдруг пришло ей в голову, да бывало ли когда, чтобы Лаура пела? Она не могла припомнить такого случая. Разве в компании, за столом, а чтобы одна… Рич, тот да, тот, когда в настроении, заливался соловьем на всю округу. Альвина вздохнула. Рич был за тридевять земель, а Лаура пела. Слов было не понять, мурлыканье одно доносилось, какой-то незнакомый мотив… Подняв голову от шитья, Альвина сидела не шевелясь. В окно стучал дождь. Что там сейчас делает Рич? Она не могла себе представить. И где опять запропастилась Вия? С тех пор как стряслась беда с Ричем, нету сердцу покоя. Опять же Вия, не сидится ей дома. Ветер в голове! Ты ей дело говоришь, а она одно — зубы скалит, хохочет. Чужая, чужая… Кровное дитя, а поди ж ты — непонятная, чужая… Невестка и то, пожалуй, ближе, даром что со стороны в дом взяли. Хотя… Что она знает о Лауре?..

Голос звучал нежно, через стену тихо и глуховато.

Да, что она знает о Лауре? Иной раз сроду не угадаешь, о чем она думает, когда она радуется, когда печалится. Какая уехала к Ричу нынешней весной, такая и приехала. Чуть не клещами каждое слово тянуть приходилось — как да что? Хоть бы пожаловалась, вместе бы поплакали, смотришь — и полегчало бы. Куда там, не дождешься… А тощая стала, кожа да кости, и все-то — мужик мужиком! — в брюках. Плохого про нее не скажешь: крышу вон починила, колодец, опять же трубу прочистила, никогда голоса не повысит, на обновы лишней копейки не изведет, над детьми трясется, одно плохо — тиха больно. Иной раз даже боязно, в тихом омуте черти водятся. О чем Лаура сейчас думает, напевая тихонько в своей комнате? Гадать будешь — не угадаешь, все равно что книга за семью печатями…

У другой бабы гонору — не подходи близко. А у этой наоборот. Была бы понастырней, смотришь — и с Ричем, прости господи, до того бы дело не дошло. Трудно ли дойти до чайной, когда у Рича получка: посидела бы с ним, пока он свои сто грамм выпьет или пару бутылок пива, уговорила бы честь честью да привела домой. Так нет же, гордая! Приедет одна, стоит и смотрит в окно на озеро. И ни слова не проронит, ни полслова, ни укоров, ни жалоб, стоит и смотрит как слепая, не слышит даже, что спрашиваешь. Полчаса стоит, а то и час — тогда, берется за тетради. А что так выстоишь? Ждет она его? Или не ждет? Похоже, что ждет… И сейчас, должно быть, стоит у окна по привычке, только поет…

Это было так неожиданно, что у Альвины невольно сжалось сердце.

Не зашел ли кто со двора?

Нет.

Только дождь, передохнув немного, опять во всю мочь захлестал по окну. Давно пора ему уняться, развезет глину — комбайнам на поле не въехать. Взял бы и перестал, да где там, как зарядил… Такой же шел, когда, хоронили Рейниса. Лил как из ведра, и гроб на плечах провожающих лодкой плыл сквозь этот потоп.

3

Сквозь шум дождя раздалось громыханье телеги — вернулся Эйдис. Вскоре мимо окна процокали подковы и стихли у озера. Когда Эйдис привязал лошадь и вошел в дом, Мария сразу заметила, что он молчаливей обыкновенного. Не говоря ни слова, стряхнул и повесил на гвоздь шапку, снял пиджак, — из брюк на спине выглядывала рубаха.

— Гляжу я, отец, ты под мухой.

Тот ничего не ответил. Сел за стол и похлопал себя по карманам — в одном загремели спички; он вытащил коробок, потом достал курево и молча закурил.

— Чего-то с тобой не то…

Эйдис затягивался и пускал дым, окутываясь сизыми клубами. Прокашлялся.

— А где Руди?

— Да где-то пропадает. Погодка не приведи бог, так он взял автомобиль и уехал.

Эйдис выпустил новую струю дыма.

— Я, мать, наверно, делов наделал…

— Не удумал ли ты, старый шут, комбикормом торговать? Говорила я тебе: охотников на него вон сколько, собьют они тебя с пути!

Эйдис пренебрежительно махнул рукой.

— Что я, красная девка, что ли?

— Ну так небось в драку опять полез? — гадала Мария.

— Э, не то! Наболтал я, наверно, малость лишнего.

— А все твой язык долгий, встреваешь куда надо и не надо. (Эйдис хотел возразить.) Молчи лучше! А то я тебя не знаю! Как в сорок шестом году или в каком это было? Не вступись на тебя Цирулис, давно был бы в кутузке…

— Чего ты поешь отходную! Не встревал я никуда, Апинит сам позвал. Еду я, сталбыть, мимо, он рукой машет: «Товарищ Путрам, одну минуточку!» Ну, думаю, либо орден даст, — он мрачно усмехнулся, — либо по шее, если уж не Эйдисом — товарищем Путрамом величает…

Вошел Рудольф, вымокший, бодрый, повесил плащ и стал носовым платком протирать очки.

— Хлещет напропалую!.. Что это вы скучные, как на похоронах?

Эйдис через ноздри пускал дым и только крякнул, а Мария пожаловалась:

— Отец-то от агронома нагоняй получил. А все оттого, что язык без костей…

— От какого агронома? — возмутился Эйдис. — Со Звагулом я сцепился, известным дурошлепом. Тьфу!

— И отделал его? — спросил Рудольф.

— Как бы не он меня, — буркнул Эйдис и, помолчав, добавил: — Меня, брат, знаешь, сегодня инервировали.

— Как?

— Инервировали, или как его… ну, расспрашивали. Приехала барышня, с радио будто…

— А ты небритый, — всполошилась Мария, — ездит по колхозу как обормот.

— По радио все равно не видно, — весело вставил Рудольф.

— Вчера еще говорила ему, как в воду глядела: надень, отец, чистую рубаху. Так нет, понес его черт в замызганной.

— Да разве она смотрела на его рубаху?

— А ты думал! — сказала Мария. — Глаза на него пялила, как на чудо заморское. Ну так рассказывай, отец, как дело было… Слышь, Рудольф, старый шут наплел им не знай какой срамоты…

— Какой срамоты! Если не знаешь… Эх, погасла, окаянная!

Он чиркнул спичкой и снова закурил.

— Я уж тут начал Марии толковать: еду я, значит, с бидонами мимо конторы. Слышу — агроном в окно кличет. Замотал я вожжи за дерево, чтобы лошадь куда не уперла, и в контору. А бабы конторские: тсс да тшш! Девчонка там какая-то с этим… магнитофоном. Постучался я, снял шапку, захожу: «Разрешите?» Пусть не думают, что мы деревенщина неотесанная. А они, брат, кофий пьют. Апинит, сталбыть, зоотехник — дылда такая, потом Звагул — культорг, чтоб ему ни дна ни покрышки, и бойкая ненашенская барышня. Пока начальника в город вызвали, опять же к начальству, они в конторе орудуют. «А вот товарищ Эдуард Путрам, значит, старый кадр! — это Звагул. — С первого дня и по сегодняшний день рука об руку с колхозом, делил успехи и неудачи. Бывший батрак, а теперь хозяин своей земли, один из первых колхозников, еще и нынче в строю».

— Не бреши, старый шут!

— Да говорят тебе! А ведь года не прошло, как этот краснобай в нашем Заречном не то из Цесиса, не то из Сунтажей объявился. Расхваливает меня, как пастор на панихиде. Э, думаю, брат, это не к добру. Апинит, тот неречист, пять слов если в час скажет — и то много… Барышня руку подает: «Садитесь, сталбыть, товарищ!» Ноготки красные, кольца блестят, а знаешь, как руку сжала — ого! Как клещами. «Мы, товарищи, задумали передачу о вашем колхозе…» Не вспомню, как назвала… «День вчерашний и сегодняшний. Путь к светлому будущему. Вы меня понимаете? Вы принадлежите к тем, кто стоял у колыбели колхоза. Вам лучше всего видно его… как это… восхождение». Говорит, а сама, брат, в чумадамчике шурует, мотает и раскручивает тесемки не тесемки. Она будет вопросы задавать, а мне, значит, в ту машину говорить…

— Святые угодники! — не то вздохнула, не то простонала Мария, не ожидая ничего хорошего. — И что же ты наговорил?

— Сперва дело шло как по маслу — она знай рассказывает, а я знай поддакиваю. Да и как не согласиться? Все правильно говорит — как газету читает. Как вдруг — цок! — выключает свой ящичек, вынимает утирку, ко лбу прикладывает. Вот оно, брат, как: устают не только от работы, от разговору тоже. «Начнем сначала, — говорит. — Слушателей интересуют ваши мысли, а не мои, именно ваши взгляды…» Смех, да и только! Кому это надо слушать, что наплетет старый дурак. А наши подзуживают: «Смелей, смелей!» И она пристала как банный лист. «Как вы, товарищ Путрам, оцениваете свой колхоз сейчас, через двадцать лет после его основания? Каковы, по вашему мнению, самые важные достижения и, может быть, вы заметили также какие-то трудности роста?» Я говорю: у нас, конечно, нету таких пашен, как в Земгале, — одни бугры, словно кроты все поля изрыли, но землицу, слава богу, особо хаять нельзя, есть и глина. Если только лето не засушливое, никаких трудностей роста нету. Все так и прет из земли. И люди живут в достатке, голый да босый никто не ходит, дома построили, не дома — дворцы и знай на мотоциклах ездят. Только одно вот — пьют, дьяволы! Что есть, то есть. Деньжата водятся, а куда их девать? У кого еще на шее детей куча, там рубли плывут помаленьку. А иной всю получку спустит и тогда пойдет куролесить — глаза бы на него не глядели. Недаром же говорят: когда хмель в голове, мозги в ж…

— Матерь божья, ты так и сказал, старый шут?

— А что, не правда? Как в ту субботу Карл Екаупинь ехал на гусеничном тракторе через Рощи, да с клетью не сумел разминуться, так верь не верь — столкнул с фундамента… Барышня знай улыбается, Апинит ерзает на стуле, но говорить ничего не говорит. Тут Звагул затыкает мне рот: это не по существу… правление борется… он пишет в стенгазету… развешаны плакаты и черт его знает что еще… Рассказали бы вы лучше, как начинался колхоз. Про сегодняшний день вам судить трудно. Вы живете далеко от центра… и еще у вас узкий круг… кругозор… Раз такое дело, я встаю и надеваю картуз.

— Батюшки мои!

— Не говоря ни слова, кланяюсь — таким манером — и к двери. «Извиняйте, мол, меня на дворе кляча дожидает, и снятое молоко в бидонах киснет на солнце». Тут они, братец ты мой, разом заговорили, зовут меня назад, кофию наливают. А чего, выпить можно, если даром дают. Барышня сама сахарку кидает. Рассказать просит — может быть, я вспомню какой случай из первых лет колхозной жизни… насчет того, как берегли общественное имущество, верили в будущее… Сперва думаю: шарахну-ка я им про то, как Клейнберг Озолиня вожжами тузил, когда тот загнал жеребую кобылу Гайту. Тракторов-то у колхоза тогда не было, лошадь и была всему делу голова! Да решил так: Клейнберг в сырой земле, Озолинь тоже, чего, сталбыть, зря покойников тревожить. Взял да рассказал, как ты, мать, из моей калоши Лизавету поила. Сразу-то ничего путного в голову не пришло.

— Из калоши? — весело воскликнул Рудольф, а Мария чуть не плакала.

— Ну слушай, ну ты послушай… И с таким шутом мне жить всю жизнь! К чему ты еще меня приплел людям на смех?

— Как же дело было? — спросил Рудольф.

— Видишь, брат, раньше в Пличах была ферма, и коров пасти гнали тут, мимо поворота на наш хутор… Черт, как в горле пересохло. Подай, мать, ковшик!..

— Не иначе где-нибудь к бутылке приложился, — идя за водой, в сердцах заметила Мария, и черпак стукнул о ведро громко и глухо. — На!

— Прямо уж приложился! Одна маленькая на троих. Только разбередила, — кротко ответил Эйдис, большими громкими глотками опорожнил ковшик и тыльной стороной ладони утер губы. — Эх, надо бы еще позарез, да у всех в кармане пусто.

— У меня кое-что должно быть, — заметил Рудольф.

— Правда? — оживился Эйдис.

— Ну да, ну да, старый шут! — заругалась Мария. — Мало ему, что сам закладывает, он и человека с пути сбивает.

— Этот человек, Мария, давно сбился, — отозвался из комнаты Рудольф, шаря в потемках за шкафом, пока не нащупал горлышко «Плиски».

— Не зря ты? — сказала Мария, когда он вошел с бутылкой.

А Эйдис, довольный, не удержался:

— Что я вижу!

— Смотри только не насосись как клоп! — предупредила Мария, постепенно привыкая к мысли, что сегодня без выпивки дело не обойдется.

— Постыдилась бы, мать! Когда ты видала, чтобы я валялся на дороге или под стол съехал?

— «Под стол»! Только этого не хватало!

— Нельзя ли, Мария, попросить три рюмки? — сказал Рудольф, откупоривая бутылку.

— Кто ж из третьей пить будет?

— Вы, Мария, кто же еще.

— У меня, Рудольф, сердце прыгает… — еще сопротивлялась она, но больше так, для приличия; пошла к шкафу и воротилась с тремя разными рюмками — стопкой из толстого зеленого стекла, похожей на мензурку, пластмассовой крышечкой с фляжки «Капли» и рюмкой на тонком ножке с золотым ободком, — протерла полотенцем и поставила на стол, Рудольфу как гостю самую красивую. — А не больно крепкий?

— Ясным огнем горит, — отозвался Рудольф, наливая.

— Ты все шутишь… Чумовой, куда ты льешь полную! У меня, как у мухи, от одного запаха голова кружится… Не достать ли закуски?

— Первую чарочку пропустим так, а потом видно будет, — заторопился Эйдис и протянул руку за своей пластмассовой рюмкой. — Ну, будем!

Они чокнулись, но звякнула только рюмка на тонкой ножке.

— За здоровье твоего культорга!

— Да пошел он знаешь куда… — буркнул Эйдис, сразу вспомнив происшествие, и проглотил влагу точно ягодку. — Налетел прямо как ястреб.

— А что дама с радио? '

— Зоотехник и Апинит повели ее новый хлев смотреть, и тут Звагул… И понятия-то у меня неверные, и такой-то я и сякой. Одно только плохое вижу. Зачем было выбалтывать про Карла и про клеть…

— И правильно! А у тебя язык без костей! — вставила Мария.

— Подумаешь, говорю ему, — не слушая жену, продолжал Эйдис, — ведь это ж, брат, чистая правда. Ведь так оно и было. Поди сам посмотри! А он: неважно, как оно было. Ходит, ходит взад-вперед, как тигр в клетке, и шерстит меня. Так и этак. Наш колхоз, может, прогремел бы на всю республику, а ты все дело рушишь, как… ну это… дир… дивер…

— Диверсант.

— Во-во! Слушал я, слушал. Но когда он стал обзывать меня дир…

— Диверсантом, Эйдис!

— Ну да, диверсантом, душа не стерпела, зло взяло. Вы меня звали, говорю, или я вас? Вы меня заставляли в ихнюю машину говорить или я вас?

— Ох, горе ты мое…

— Ты меня тут расхваливал, говорю, как цыган хромую кобылу, а теперь, значит, мои понятия тебе не по вкусу! — Эйдис в запале повысил голос. — На свои понятия посмотри, а мои не трожь. У меня на дворе вон бидоны, снятое молоко киснет. Чего доброго телят пронесет, а кто отвечать будет? Ты, что ли? — Эйдис вытер пот и со вздохом закончил: — Вот, брат, какие дела.

— Со всеми ты цапаешься, отец, — жалобно проговорила Мария. — Жил бы себе тихо-мирно. Чего тебе не хватает?

— Налей еще, брат, — только и сказал Эйдис.

— Сколько мы натерпелись, Рудольф, из-за его языка! При немцах без малого… после войны снова…

— Глотни лучше, мать!

Выпили еще по чарочке.

— Эх, хорошо! — крякнул Эйдис. — Посмотри там, мать, чего-нибудь поплотнее для закуси.

Пока Мария собирала на стол, Рудольф опять наполнил рюмки.

— Так оно в жизни бывает, — постепенно смягчаясь, рассуждал Эйдис. — Кидает тебя как на волнах. Сколько всего позади, хорошего и плохого! В том же колхозе… И так бывало, что хоть караул кричи — ни скотине, ни людям жрать… Пока-то, пока выкарабкались… А нынче он: «Неважно, что было!» Что было, брат, все важно. Скажи, Руди, ей, ну, барышне этой, не влетит за то, что я наговорил лишнего?

— Они это вырежут.

— Как вырежут?

— Просто, ножницами. Возьмут магнитофонную ленту и кусок выхватят.

— Ну, чудеса! Тогда ладно… тогда хорошо. А остальное ерунда. Главное, чтоб из-за меня другому не досталось. Может, кой-чего и не надо было рассказывать? Все-таки чужой человек.

— Как ты Марию из калоши поил?

Эйдис проглотил смешок.

— Да не я Марию. Мария — Лизавету. Я говорил уж, в Пличах тогда не телят держали, а взрослых коров, и на выгон ходили этой дорогой, через мостик. Гонит их как-то вечером домой Лизавета, и девчонка ее Дзидра лет восьми-девяти ей помогает. Мостик уже ветхий, скрипит, да разве до него было, работы — не знаешь, за что раньше браться. Гоняют стадо туда и обратно, ничего вроде, и так каждый день… Ну, в тот вечер переходят мост все коровы — у скотины тоже своя судьба, — все перешли, значит, а последняя возьми и провались. Да так неладно: ноги еле достают до земли, грязь загребают, шея застряла промеж досок, корова тяжелая, она и повисла. Моя Мария была в саду, слышит: Дзидра орет дурным голосом. Мария туда во весь дух, по дороге башмаки растеряла…

— Любишь ты прикрашивать, отец, — сказала, внося тарелки, Мария.

— Не мешайся, мать! Прибегает, сталбыть, видит — страшное дело. Корова ревет, красная пена изо рта валится. А пастушка лежит у дороги навзничь, не шевелится — кончилась.

— Как — кончилась?

— Постой, Руди, не сбивай ты тоже! Мария: «Не ори ты, Дзидра, как резаная. Лети пулей за Эйдисом. И пусть возьмет пилу и топор!» Я и сам услыхал, брат. Бежим мы с девчонкой во все лопатки. Мария навстречу: «Гляди, гляди-ка, сразу два покойника. И Лизавета кончилась!» А я мигом смекнул — она без памяти просто, и говорю: «Пусть ее полежит Лизавета, давай спасать корову!» А она, милые вы мои, уж и глаза не открывает, хрипит только… Расхватил я пилой две доски — рухнула вниз, как мешок. Летом же, сам знаешь, воды там лягушке до пупа. Плескаю корове на голову, сдавленную шею растираю. Шутка ли! Говорю Марии: «Полей-ка и на Лизавету!» А она — да чем поливать, ни ковшика, ни ведра. На мне калоши были на босу ногу. Сталбыть, калошей. Какая-никакая, хе-хе, а посуда. Очухались обе покойницы. Лизавета открыла глаза, первым делом: «Где корова?» И ну вставать, и ну бежать. Да не тут-то было, слабость после обморока. Тут Мария ее и напоила. Видишь, брат, всяко бывало…

— Ну закусывайте, мужички! — потчевала Мария.

— Пропустим, что ли, еще по одной, а?

— Можно, — согласился Рудольф.

— Не лишняя будет? — обеспокоилась Мария.

— Не бойся, мать, мы с Руди отведем тебя в постель как графиню.

— Ах ты, старый шут! — засмеялась Мария.

— Ну, так давайте на посошок! Руди! Мать!

— Мелешь ты, отец, всякую нелепицу! Дал бы Рудольфу что-нибудь путное рассказать.

— Не люблю я длинные речи, дорогая Мария. Хотя сейчас мода такая. Как соберется хоть бы десяток людей посидеть-поужинать, сразу назначают старшего, тамаду. И он…

— Хе-хе, ты гляди, и выпивать тоже — по команде! — вставил Эйдис.

— …и он без умолку говорит сам и других заставляет говорить. Все боятся есть…

— Что так? — удивилась Мария.

— …потому что в любой момент тамада может дать тебе слово. Только я, например, положил в рот кусок жилистой ветчины, как вдруг: «Об этом хочет сказать Рудольф Сниедзе». И…

— Об чем, Рудольф?

— Обо всем, что тамаде придет в голову. И я побоюсь не только есть, но и пить — ведь надо сказать что-нибудь остроумное.

— Я бы там, брат, хе-хе, всех заговорил! Одно плохо — ни поесть, ни выпить.

— Ну, не так уж чтобы совсем. Ведь и тамада человек, да и сам ты говорил — человек устает не только от работы, но и от разговора. Рано или поздно он вытрет пот со лба и к общей радости успокоится. И тогда, была бы охота, можешь и наесться и напиться.

— Если так, тогда жить можно. У нас тоже, брат, в прошлом году на празднике урожая удумали речи говорить, да ничего не вышло. Мужики, как и водится, тяпнули раньше времени. Службу служить поставили парторга. У него голос как труба иерихонская, и то — куда ж там всех перекричать. Скомандовал только: «По коням!» — отступился. У него же работа какая — рот не закрывает, так хоть в праздник человеку отдохнуть хочется.

После «пятой ноги» (а может быть, и шестой, так как жидкости в пузатой бутылке осталось меньше половины) Мария запела:

На свете жил садовник,

Он вечно грустный был.

Цветы к нему ласкались,

Призывно улыбались,

А он средь них грустил.

Из большого чугуна, в котором кипела картошка для свиней, валил белый пар и стлался по закоптелому, будто лакированному потолку кухни, В коротких бурых пальцах Мария вертела отпитую до половины стопку.

Безрадостно садовник

По садику гулял

И слезы на цветочки,

Листочки, лепесточки

Он горькие ронял… —

пела Мария, а Эйдис, взяв Рудольфа за пуговицу, философствовал:

— Поживешь с мое, брат, сам увидишь — человек входит в разум только годов в шестьдесят. Не смейся! А до того он щенок бессмысленный…

Опять увял цветочек,

Опять несчастный сник.

Он вянет, пропадает,

От жажды погибает,

Хоть нет на нем вины…

— …посмотри хоть бы на наших правителей. Где же еще нужна умная голова, как не там! Поставь у кормила желторотых — все бы давно пошло прахом…

Эйдис отпустил пуговицу и незвучным, хриплым голосом неожиданно подтянул Марии:

А там внизу, в долине,

Струится ручеек,

Испив его однажды,

Никто не знает жажды

Нигде и никогда… [3]Песня в переводе Ю. Абызова.

По увядшим Марииным щекам одна за другой скатились две слезы.

— Что вы, Мария?

— Не смотри на меня, старую дуру, — сразу сконфузилась она и, отвернувшись, громко высморкалась. — Такая душевная, красивая песня…

— Ну что ты, мать, — сказал Эйдис.

— Да я ничего… так просто… Слышь, как на дворе шумит!

— Дождь льет.

— Завтра не воскресенье. Пора нам помаленьку кончать.

— Пока и мы не столкнули клеть с фундамента.

Дождь вовсю барабанил в окно.

4

Как в тот день, думает Альвина, как в тот день, когда хоронили Рейниса… Это же надо, застрянет в голове дума, и ничем ее оттуда не выбить. Разве мало лило с тех пор, как Рейнис на кладбище, батюшки-светы, целые реки пролились с неба. Двадцать… да, двадцать три года, шутка ли. Вия успела вырасти. Сама она — состариться. А Рич… Рич…

Она протяжно, судорожно вздыхает.

Говорят, каждому человеку на роду написаны три беды. Если так, она свою долю получила сполна. Когда ее выгнали из Томариней, ей казалось — никогда, никогда сердце не вынесет такого горя, разорвется и остановится. А она после того пережила и смерть Рейниса, и суд над Ричем — и осталась жива; стало быть, с горя люди не умирают.


Из Томариней она ушла в трескучий мороз, по замерзшему озеру, и направилась к тетке Карлине в Заречное. Пока спускалась с горы, ждала — вдруг Август все же… Услыхав позади скрип, обомлела, обернулась. Но это был всего лишь пес, овчарка. Как его звали? Дуксис? Нет, Дуксис, кажется, другой, рыжий… Да, Погис. Подошел, сел у ее ног и стал бить хвостом по утоптанной в снегу тропке, потом еще немного проводил — до того места, где кончается камыш, опять сел и повернул голову назад. Когда она с середины озера оглянулась, пес на фоне снежной белизны казался уже не серым, а черным и маленьким, как маковое зернышко. Дым из трубы вился и вился столбом, а постройки тонули в сугробах такие спокойные и довольные, что ей захотелось выть. И, стоя лицом к слепым окнам, она прокляла Томарини…

Альвина тогда не думала о том, сбудется ли когда-нибудь ее проклятие. Слова сами слетели с губ, растрескавшихся на холоде от слез. Она не знала, что впоследствии, войдя в Томарини, увидит — скорее с испугом, чем с удовлетворением, — что оно исполнилось. Входная дверь болталась на ветру, повизгивая петлями. В крыше зияла огромная, как яма, дыра, каким-то чудом постройки не сгорели, только в окнах с частым переплетом высыпались все стекла. Она взошла на крыльцо. Все казалось знакомым и в то же время совершенно чужим, как бывает во сне. Двери в комнаты и дверцы шкафов стояли настежь, на полу валялись солома и клочья «Тевии». Альвина медленно обошла запустелый дом, под ногами скрипел пол, казалось — и за стеной кто-то ходит. Но стоило ей остановиться, и ее обступала мертвая тишина опустелого жилья.

Дверь на хозяйскую половину совсем покоробилась и заклинилась. Насилу удалось ее оттянуть и пролезть через щель в комнату. Пол был весь в осколках стекла, со стены осыпалась штукатурка, оголив белые обрешетины. По другой стене тянулась щель, похожая на корявый древесный корень, а за печью — вот чудеса! — еще висели большие часы в деревянном домике. Целые и невредимые, только совсем белые, запорошенные известью, и с застывшим маятником. Как случилось, что часы не забрали? Может, не заметили? Альвина принесла из кухни чурбак, встала на него и поглядела, нельзя ли завести часы. Ходики молчали, точно раздумывая — идти или не идти? Потом маятник нехотя качнулся, и раздалось прерывистое тиканье: три-на-дцать, три-на-дцать… После чего ходики засипели, задохнулись и опять смолкли. Но если отдать хорошему мастеру… Такая дорогая вещь! Как ее бросить — зайдет кто-нибудь и приберет к рукам. В клети она наткнулась на железный ящик, порылась в нем: ага, амбарный замок, только заржавел немного. Вернулась, продела в петли и заперла. Так спокойней. Чье же оно, все это добро, как не Ричево: кровный сын Августа, ведь других детей у него нет.

От хлева тянуло холодным, кислым навозом. Тут к Альвине подбежал серый кот и, пока она обходила сад и сарай, трусил следом, не переставая мяукать. Проводил до конца аллеи, но дальше не пошел — кошки держатся ближе к дому.

Когда Альвине дали десять гектаров земли в Томаринях, тот же серый кот встретил подводу со скарбом и опять скулил как нечистый дух (не только мышей — птиц всех, наверно, повывел!)…

— Только тебя, дармоеда, мне не хватало! — сказала тогда Альвина, не по злобе, нет, пускай себе живет, мышей ловит, разве ей жалко?

За телегой шел Рич, ведя на веревке черно-пегую козу. Так вступил в Томарини «единственный наследник». Эта самая коза, поросенок, три курицы с петухом — вот и все, что у нее было, да, и еще приблудный кот. Коза была умная — давала жирное молоко и, будто зная, какие они с Ричем бедные, принесла парочку козлят.

Разве они были бедные? Альвина чувствовала себя богатой. Со временем они обзавелись коровой, потом лошадью и еще одной коровой, овцами. И все же никогда она не была такой богатой, как в тот день. Взяв сына за руку, она обходила свою землю, свою землицу, обдумывала, рассуждала, где да что будет сажать и сеять. Рич тащился за ней скучный, унылый. Ему было жаль Заречного, где остались его товарищи.


Не надо, не надо было сюда возвращаться!

Кто знает, может быть, у них… у него не было бы такой ярой, такой лютой ненависти к Рейнису, если бы он не жил именно здесь, в Томаринях…

Капли падали с крыши в лужу, но в стекло уже как будто не стучали. Или дождь перестал? Подойти бы к окну посмотреть. Но ей не хотелось вставать. Альвина сидела не шевелясь, с головой уйдя в прошлое. Стоит вспомнить, и… будто не минуло с тех пор двадцати трех долгих лет…

Грязь так и хлюпала под ногами — люди в черном, следы черные, а гроб, чуть покачиваясь, плыл красным факелом сквозь серую завесу дождя. Альвине потом каждую ночь снился красный огонь. Но признаться в этом кому-то она боялась — скажут еще, что помешалась. Бабы и так говорили, что при таком горе ее молоко станет вредным для ребенка, а то и вовсе перегорит. Когда она перебиралась из Заречного, вся рубашка на ней в молоке вымокла, но Альвина боялась дать грудь ребенку. Вия кричала-закатывалась, и Альвина не выдержала, расстегнула платье, взяла малышку, и та, наоравшись, жадно схватила сосок. Мать со страхом смотрела на ребенка, ожидая — вот-вот случится что-то ужасное. Но ничего не случилось. Наевшись, Вия заснула у нее на руках, только пухлые щечки иногда вздрагивали да шамкал беззубый рот. В другой комнате шумели вернувшиеся с похорон. Альвина смотрела, как спокойно спит Вия, и тогда впервые заметила, что девочка похожа на Рейниса. На живого Рейниса, не того, который лежал в гробу и которого — такого чужого и страшного — она боялась. Альвина прижала к себе спеленатого ребенка и, стиснув, держала в железных руках, словно кто-то грозился его отнять… Опомнилась — ну прямо как помешанная. Слышала сквозь пеленки, как бьется сердце, не понимая — свое или Виино?

Какая черная кошка пробежала между ними и когда? Мало-помалу они стали отдаляться друг от друга. Будто их несло течением на расколовшейся льдине: и видно друг друга, и слышно, а полоса студеной воды между ними все шире, и ничего тут не сделаешь. Уж она ли для детей не старалась? Поле и хлев, сад и дом — все на ней, и опять колхозное поле и свой сад, да лохань белья по воскресеньям, по грибы да по ягоды — тоже она, летом сено, зимой дрова, штопка, вязанье, господи твоя воля, работы воз, впрягайся как лошадь и вези. А выручит на рынке лишнюю копейку за чернику ли, за грибы ли — когда вкусненького чего купит, когда ситчику. Все им, Ричу и Вии, неужто себе? Что в брюхе у нее, никому не видать, а наряжаться ей не для кого.

Грешно сказать, что все их забыли. За Рейниса дали пенсию, всегда, бывало, пригонят трактор вспахать приусадебную землю, и осенью тоже, когда убирать картошку… А как в Заречном памятник сделали, их пригласили на открытие и в самый перед поставили. Вия с белыми бантами в косах так складно читала стихотворение и с лица была ну вылитый Рейнис — глаза, нос и рот, как две капли воды, — что многих слезой прошибло, и она, Альвина, то и дело сморкалась. Потом незнакомый приезжий пошептался с Заринем, а тот, подойдя к ней, шепнул — пусть скажет несколько слов и она, но Альвина спряталась за спины людей и не хотела выступить ни за что. Мыслимое ли дело — говорить, когда все на тебя смотрят! После митинга их с Вией отвезли на машине домой, и уже во дворе Альвина спохватилась, что от волнения они в Заречном забыли Рихарда. Куда он опять запропастился? И давеча нигде его не было видно…

«Придет, никуда не денется, — рассудительно, как взрослая, сказала Вия, выплетая из кос ленты, и ни с того ни с сего прибавила: «Мне было стыдно за тебя, мама…» «За что это?» — смутилась она. «Какое на тебе платье!» Альвина оглядела себя, боясь — вдруг да где измазалась или, упаси бог, порвала платье, но ничего такого не обнаружила, платье как платье, ну, может, только помялось немного, когда ехали. «Среди лета в таком… И за версту пахнет… шкафом».

У Альвины внутри похолодело, она стала упрекать дочь в неблагодарности. Та спокойно расплетала косы, казалось, даже толком не слушая и, наверно, перебирая в памяти сегодняшние события в Заречном.

Рич вернулся поздно, от него пахло водкой.

«Ты не мог прийти еще позже?» «Позже не мог», — дерзко ответил он и плотно сжал губы.

Они смотрели друг на друга одинаково карими блестящими глазами.

«Где ты был, Рич?» — «Я? Ну, у Микельсона… если тебе так хочется знать. Шел мимо, он и говорит: чего ты пойдешь туда слушать, как крестят крещеных, спасают спасенных, айда лучше к ребятам!» — «А кто еще там был?» — «Ну, Смилкстынь, Берз…» — «И ты вместе с этой мразью, с шуцманами, пил, пока я, пока мы…» — «А чем я лучше их, мать, бывших шуцманов? Сын банди…» — «Молчать!» — «Сын бандита!» Голос Рича надломился, он круто повернулся, плечи его беззвучно вздрагивали.


Тобик насторожился, но не залаял. Наверно, это опять дождь или… Нет, на дворе звякнул звонок велосипеда, послышались шаги. Слава богу, Вия приехала. Щенок бросился ей навстречу, прыгал на нее, и Вия, нагнувшись, тормошила собачонку и в то же время отпихивала.

— Эй-эй, осторожней с моими капронами!

Ее озорные ласки только будоражили щенка, он вцепился ей в подол.

— Тобик! — позвала Альвина. — Не давай ты ему, Вия, рвать и марать одежу!

— Я уж, пока доехала, вывозилась до бровей. Ну ладно, Тобик, не смей! С утра не погодка была — красота. Ну-ну, это еще что, сейчас же успокойся! Даже кофту не захватила,

— Что так поздно? — спросила Альвина и встала собирать ужин.

— Посидела у Зариней, пока дождь перестал, — ответила Вия.

— Смотрю я, ты на ночь глядя стала домой являться, — задумчиво проговорила Альвина, тарахтя посудой.

— Что? — переспросила Вия, расстегивая пряжку мокрой босоножки.

— Приезжаешь, говорю, совсем уж на ночь глядя…

Вия подняла глаза.

— Если это очередной выговор, мама, то скоро у меня вообще пропадет желание возвращаться в эту… счастливую гавань.

Лицо Альвины потемнело.

— Где тебя лучше приветят?

— Мир велик! — беспечно откликнулась Вия. — Супа мне не наливай, мама, не хочется.

— Какими же разносолами тебя там угощали?

— Пловом. Что ты на меня так смотришь, мама? По-твоему, это преступление? После работы зашла к знакомым, плов ела, смотрела телевизор! — с вызовом перечисляла Вия. Альвина молча глядела перед собой, держа в руке глиняную миску. — По-твоему, я должна мчаться домой сломя голову и тут же хвататься за тяпку или со всех ног бежать в лес — собирать чернику, чтобы потом загнать на рынке.

— Этой черникой, Вия, над которой ты насмехаешься, я вам обоим на одежу зарабатывала.

— И ты хочешь, чтобы так продолжалось вечно?

— По двадцать, двадцать пять литров — это тебе не банку набрать для своего удовольствия, поесть с молоком и с сахаром. Спину потом не разогнуть, и по ночам поясницу ломит не приведи бог.

— И я должна так жить только потому, что так жила ты?

Альвина стояла, под лампой с жестяным колпаком, и яркий свет, падавший сверху, резкими черными линиями обводил ее застывшие, похожие на маску черты.

— Ну, мама… Какая муха тебя укусила, что ты меня пилишь? Ведь я честно свой хлеб зарабатываю, хотя и хожу с маникюром, который тебе просто покоя не дает. Постукаешь день на машинке, так, поверь, тоже поясница заболит, а мозолей… Чего нет, того нет. Однако на службе никто не считает меня белоручкой, свою работу я сама делаю…

Вия заметила, что Альвина, пожалуй, ее не слушает, во всяком случае, лицо ее не выражало ничего и взгляд был обращен как бы в себя. Вия замолкла на полуслове, но Альвина, казалось, и этого не заметила, выражение ее глаз не изменилось. Вия прошла через кухню и приоткрыла дверь в Лаурину комнату. Лаура еще не спала, читала при зеленоватом свете настольной лампы и на скрип дверной ручки оглянулась.

— Ты? Я думала, мама.

Вия подошла к ней.

— Что читаешь? Опять свою «Учительскую газету», а лицо такое, как, будто стихи… В город ездила? Дождь лил, наверно?

— Там его как-то не замечаешь. А от Заречного меня по пути довез Рудольф… доктор.

— Счастливая! А я грязь месила — в такую погоду хозяин собаку из дома не выгонит. Мне туфли не посмотрела?

— Я заходила, но таких нету. Коричневые только тридцать девятого размера. А твой номер — черные с пряжкой, по двадцать семь рублей.

— Пусть сами такие носят! К чему я надену черные? — отозвалась Вия. — Договорюсь с Бенитой, чтоб позвонила мне, когда привезут обувь… Только маме не проболтайся, а то опять заведет волынку… Ее послушать, так можно ходить и в постолах.

Она стояла, прислонившись к столу, руки за спину. С кухни донеслось нервное покашливание Альвины.

— Вы случайно не повздорили?

— С матерью? — удивленно спросила Лаура.

— Ну да. Не успела я переступить порог, она на меня налетела как фурия. Я думала, не случилось ли чего, пока меня не было.

Вия заметила, как пробежала тень по лицу Лауры, но голос, как всегда, был спокоен:

— Нет.

— Боже мой! — вздохнула Вия. — Мать хочет, чтобы я постоянно доказывала ей, что я не забыла, что помню, как трудно ей было меня вырастить. Интересно: ей никогда не приходило и голову — а мне было легко?

Лаура сделала движение.

— Конечно, ты тоже сейчас скажешь — чего мне недоставало, сыта, одета. Это родительский… кретинизм — считать, что трудно только им. А каково было мне, когда мы ездили продавать ягоды и стояли обтрепанные, как нищие, и люди смотрели на нас, на наши обноски, а мать не давала надеть что получше, чтобы не трепать зря на рынке, но я-то понимала — она хочет разжалобить покупателей, и при людях называла меня сироткой, а я со стыда за нее готова была сквозь землю провалиться… А сколько охапок свеклы и сена мы ночью перетаскали из колхоза! Не видели нас? Или только молчали?.. Щадили из-за отца? «За что же тогда Рейнис сложил свою головушку!» — оправдывалась она и не хотела понять, что именно из уважения к его памяти мы не имеем права себя замарать…

На кухне снова покашляла Альвина.

— Вия! — тихо проговорила Лаура.

— Не успокаивай меня, Лаура. Я родилась и всю жизнь прожила под этим проклятым кровом, в доме Августа Томариня.

— Томариня давно нет в живых, Вия.

— Все равно. Сколько ни простоит этот поганый дом, для меня он всегда будет домом убийцы моего отца. И я всегда буду ненавидеть эту старую крышу, источенные стены, это… — У Альвины в комнате начали гулко бить старые часы. Вия бросила мрачный взгляд в ту сторону и закончила: —…это кулацкое барахло.

Часы пробили двенадцать раз, надсадно и очень медленно, будто сожалея, что время так быстротечно и никак его не удержать, и остается только отсчитывать его, отсчитывать…


Читать далее

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть