Заседание устроили в просторном зале в глубине дворца. Вереница членов Исполкома в затрёпанных пиджаках удивлялась, проходя роскошную Ротонду, потом не менее пышный Квадратный зал, тоже с двухъярусными колоннами, и везде нежнейшие ажурные решётки вперекличку с вязью орнаментов, а полы под ногами почти зеркальные, смотри не поскользнись; и наконец в этот третий зал с кариатидами огромного мраморного камина, а по всем стенам вкруговую росписи каких-то античных историй и всё опять перепутано орнаментом. Чистота и стройность этих залов, залитых электричеством, была, однако, странный мирок, вырванный из огрязнённого суматошного революционного города, и повисала над ним как нереальность: да, сидя тут, правительство может и совсем забыться. Ведь именно в этом дворце столетие медленно вращались жернова русской государственной мысли – и не успели за жизнью, заело их.
Всего набралось заседающих человек восемьдесят, и не всем было место за большим столом, в вальяжных креслах Государственного Совета, остальные садились на удобных диванах вкруг стен.
Все, кого возвысила или не слишком снизила революция, вся новая верхушка России, – все были здесь. Министры сидели за одной частью стола, лишь Керенского не было. Чхеидзе, Церетели, Скобелев, головка Исполкома – за другой частью. На одной долгой стороне стола – Родзянко, едва ль не на два места, и думский Комитет. Худенькому Гиммеру досталось сидеть на дальнем диване и рядом со скучным малоподвижным Сталиным.
Министры приготовились к жёсткой обороне. Ещё днём в довмине сговорились: чтобы не попасть сразу в положение обвиняемых, начать эту встречу не с конфликтной дипломатической ноты, а прежде ввести её в правильные рамки: дать понять представителям Совета всю общую сложность и трудность руководства российским государством. И открывая заседание, князь Львов объявил, что господа министры в пределах своих ведомств изложат Исполнительному Комитету состояние дел в государстве. Почему?
– Острое положение, создавшееся на почве ноты, есть, господа, только частный случай. За последнее время правительство вообще взято под подозрение, и мы всё чаще чувствуем недоверие со стороны Совета. – Сладковатый мягкий голос Львова выражал незаслуженную обиду. – А между тем правительство не подало к этому повода: Контактная комиссия – необходимая наша опора, и по всем вопросам мы с ней всегда находим общее решение, и выполняем его. Формула „постольку-поскольку” нас никогда не смущала. Но теперь мы чувствуем, что нас вообще не хотят поддерживать, и даже подрывают наш авторитет? Тогда мы не считаем себя вправе нести ответственность, и решили позвать вас объясниться.
Он что-то извратил историю этого заседания: его потребовал ИК!
– Мы должны знать, – со скромностью излагал князь, – годимся ли мы для нашего ответственного поста в данное время. Если нет – то для блага родины мы готовы сложить свои полномочия и уступить другим.
Что-что-что? что он несёт? Ни о чём подобном министры не договаривались! Что он, с ума сошёл? – Милюков был возмущён, но тут вслух не возразишь. Как же можно, почему начинать с капитуляции? Именно сейчас, когда заговорили об отставке отдельных министров, – и встречно предлагать отставку? Тряпка!
Тем временем вышел к кафедре первый Гучков. Совсем это не был тот поздоровевший воин, который сегодня звал министров к сопротивлению. Он выглядел больным, старым, говорил мрачно, – впрочем, это и шло к его предмету. Говорил пространно, даже о том, как царское правительство вело армию к катастрофе. Сделал общий обзор положения на фронтах и впечатлений от своих поездок. В начале своего министерствования он был настроен оптимистически. Питал надежды, что русский народ, так мощно справившийся с тяжёлой задачей низвержения старого режима, обнаружит энтузиазм и сокрушит внешнего врага. Что в русской революции произойдёт такой же подъём, как в аналогичные моменты во французской. Но у нас почему-то произошло наоборот. Теперь Гучков лишился оптимизма, фактические данные погасили его. Должен открыто заявить, что положение армии, если брать его в психологическом разрезе, – вызывает самые серьёзные опасения. Он счёл бы себя преступником, если бы сегодня не влил в их души яд спасительной тревоги. Нет, положение не безнадёжное, но весьма тяжёлое. И меры нужны самые решительные. Народные массы слишком прямолинейно понимают разговоры о мире: что мира можно добиться, немедленно сложив оружие. Сидя в Петрограде, надо иметь смелость представить, что разговоры о всеобщем мире вызвали в окопах дезорганизацию и упадок духа.
Советская часть аудитории была этими выпадами оскорблена, переглядывалась: они снова наступают на всемирную программу мира! (А Гиммер – так просто искручивался от негодования!) Правда, Гучков смягчил в заключительных фразах, что ни он и никто в правительстве не имеет в виду каких-либо завоеваний: даже по одному нашему военному положению эту мысль следует отбросить.
И – ещё министры не кончили? Теперь Шингарёв? Да что они?! – улицы кипят, а тут академию разводят!
А вот, мол, продовольственный вопрос – не менее важен, чем состояние армии. Печальное наследие, полученное от прежней власти, грозит перейти в ещё худшее. Из-за доктринёрских социальных требований крайних элементов, – и тут Шингарёв сильно раздражился, – надежда на урегулирование продовольственного дела всё призрачней. А ленинцы, – перешёл прямо в лоб, – в партийно-фанатическом ослеплении разжигают в крестьянах жажду конфискации земель. Дворец Кшесинской – гнездо отравы. И хлеба – не будет.
Ну, даже если всё так – нельзя допустить такого тока против революционной демократии!
Потом Шингарёв смягчился, успокоил: и на рельсах и на баржах – уже миллионы пудов хлеба, вот только дождаться несколько недель первых результатов навигации – и мы доживём до следующего урожая.
Но когда же – злосчастная нота? когда же – Милюков? Сидит среди министров истуканом. А к кафедре лёгкой походкой ферта проходит сахарный миллионер. Впрочем, начинает не с финансов, а прямо с ноты, и довольно вызывающе звучат его слова.
Вчерашняя нота – не более чем перифраза и развитие правительственной декларации 27 марта, выработанной совместно с Советом, – и не понятно, не обосновано то недоверие, какое нота вызвала в советских кругах. Печальная услуга со стороны Совета! Это недоверие может заставить наших союзников порвать с нами все отношения – а мы живём их помощью в средствах на ведение войны. И ответственность за последствия падёт на тех, кто не хотел понять тяжести момента.
Но – кто же не хотел? Разве ИК – не хотел?! Разве ИК не понимает, что надо как можно мягче славировать из этого грозного конфликта? Вот эта агрессивность министров пугала Церетели. Они были по существу правы, – но этот агрессивный тон разозлял левых в ИК и разрушал соглашение, которое надо было любой ценой достичь сегодня здесь.
А в области финансов, – заверял тем временем Терещенко, – ведётся самая нормальная политика, приступлено к выработке нужных законопроектов, но это нельзя сделать быстро. Уже разрабатывается значительное расширение прямых налогов с крупных доходов плюс особый военный сбор с доходов и капиталов. А пока всё это введётся – необходима и ожидается от Совета энергичная поддержка Займа Свободы.
Для советских – самое вязкое место.
И четвёртый министр выходит! – и опять не Милюков, а Некрасов. Но этот – недолго, и не раздражая ничем советских, а бодро: дело грузового транспорта налаживается, и пассажирское движение тоже.
Так понять: если в работе всего правительства есть один светлый сектор, и не вразрез с желаниями Совета, – то это как раз Некрасов, очень приятный министр.
Наконец не выдержал Чхеидзе (от напряжения вторых суток и второй бессонной ночи у него уже отказывала голова) и напомнил: ведь мы собрались обсуждать ноту, нельзя ли выслушать министра иностранных дел? Нота содержит положения, совершенно неприемлемые для Совета рабочих депутатов. Затемняя цели войны, она не говорит об отказе от аннексий и контрибуций.
И тут бы – подняться Милюкову! – а он? не мог подняться? Все смотрели на него, и начинали подозревать, что это он такой застывший не в крепости вовсе, а в слабости? Он сбит и подкошен?
Он – не вставал, и чтобы придать ему толчок, взял слово Церетели. Министр иностранных дел, очевидно, не понял психологии новой революционной России, он действует приёмами старого царского правительства. Да в его ведомстве всё идёт по-старому, и даже нигде не сменены послы. А теперь – неизбежно обратиться к союзникам снова, ещё раз, и выразиться революционно-чётко.
Нечего делать, приходится идти к кафедре Милюкову. Но таким смущённым его ещё не видели, не слышали никогда.
Центральное внимание союзники обратят, естественно, на ту бумагу, от 27 марта, к которой нота – лишь приложение. А тем обращением Совет был доволен. Но на Западе циркулируют слухи, что Россия готовится к сепаратному миру, – и чтобы их рассеять, и были внесены в ноту те формулировки, которые сейчас вызывают ваши возражения. А иначе бы и поняли как подтверждение этих слухов.
Ох, придуманная конструкция – и все это слышат, и сам он это понимает. О сепаратном мире – так и можно было написать совсем прямо.
Но в привычном положении оратора, да когда не перебивают, чего он боялся, Милюков начинает и оправляться. Столь острое реагирование на ноту… Надо соблюдать величайшую осторожность, ибо дело идёт об интересах всех союзников. Не должно быть искания смысла, которого в ноте нет. И что-то длинно, и всё длинней и закрученней – о каких-то фактах, каких-то данных, которые именно подтверждают… И в этих околичностях набравшись сил, уже твёрдо: сегодняшний эпизод произведёт самое тяжёлое впечатление на союзников. Посылать новую ноту? – никак невозможно. Это не только скандально противоречит всем дипломатическим традициям, но и оскорбит союзников, и вызовет у них ещё большую тревогу.
Однако, не слишком ли он твёрдо взял? – ведь он в положении обвиняемого. И тогда, чтобы создать с аудиторией доверие и даже интимность, он предлагает: в нарушение всех дипломатических правил огласить сейчас, здесь, он надеется на скромность присутствующих, последнюю тайную дипломатическую бумагу, полученную от союзников. (Как Штюрмер – разрушение деликатнейших фибр дипломатии?…)
Внимание – сразу выиграл. Но начинает читать, что это? – какой-то малоизвестный второстепенный дипломат сообщает, что французское министерство иностранных дел неодобрительно относится к идее межсоюзнической конференции для пересмотра целей войны.
Ну, неуклюж! Ну, бегемот неуклюжести! – уж лучше б эту возню с бумажкой и не начинал, только себе повредил.
Церетели и Станкевич тревожно переглянулись. Милюков – уж вовсе разрушал всю игру на соглашение.
Церетели склонился к Чхеидзе, они пошептались по-грузински. Милюков тем временем ушёл на место, никому новому слова не давали. Всё замялось.
Князь Львов замер. Можно было ждать полной неумолимости от революционного Исполнительного Комитета – и правительство расплющивалось бы тотчас!
Но нет. Чхеидзе поднялся и устало отвечал с места. По этим данным и фактам Совет согласен пойти навстречу правительству. Исполнительный Комитет считает, что при нынешних обстоятельствах уход Временного правительства недопустим. Да собственно, разногласие и возникло только по внешнеполитическому вопросу. Правительство должно немедленно разъяснить русским гражданам содержание ноты.
И сел. И тут же поднялся и пошёл к кафедре Церетели. Очень мягко говорил. Нота неудовлетворительна не вся полностью, но в отдельных частях. „Война до полной победы” включает в себя и тот смысл, который придавал войне низвергнутый империализм. Смущенье от этого и сказалось в сегодняшних уличных волнениях. В разъяснении надо дать такую формулировку, которая не допускает сомнений, тогда народ поймёт, что Временное правительство солидарно с ним, а не придерживается старых шовинистических тенденций. И это разъяснение – должно быть направлено всем союзникам, по тем же адресам.
Да вот, собственно, и произнесен приговор. Весьма милостивый к правительству. И дальше, сколько ни говори, на этом останется. (Ах, как Гиммер презирал, презирал этих соглашателей!)
Тут же Некрасов подошёл мимо кресел к Церетели, нагнулся и тихо предложил: сейчас же им вдвоём и выработать текст этих объяснений. Почему Церетели – понятно, почему Некрасов – непонятно, но все видели, как они вдвоём вышли из зала. (Закулисная подлая сделка! А Сталин, рядом, – хоть бы пошевельнулся.)
А уже шёл первый час ночи, на улицах конечно разошлись, и пощадить бы собравшимся свои немощи, да и тоже – спать? Но как же разойтись, а где ж и когда ж ещё поговорить, как не в таком собрании? Уже подготовились ораторы, сейчас польются эти речи, от одного Совета чуть не десять человек.
Однако и министры, и советские смотрят прежде – на кого же? – да на Родзянку. Могучий арбитр, кузнечные лёгкие – сейчас бы ему и свершить и припечатать?
Увы, нет. Даже и не возвышается из кресел котёл его головы с большими ушами, и спина держится не прямо, а сгорбилась, и ожидающих взглядов он не встречает, потупился. Да не может быть, чтоб ему нечего было сказать! – да никогда же не закладывало его голос. А вот заложило. Обидой? Сокрушением?
Но – кому-то же из думского Комитета слово надо дать, зачем же их приглашали? А рядом с Родзянкой так и вьётся струнно, так и выворачивается из кресла и делает знаки князю Львову – молодой, а уже с лысинкой, остроусый Шульгин. Получил слово. И как легко вскочил, и как пошёл не по-полуночному, но в стиле лучших своих восхождений. А ведь выходит Шульгин к кафедре – всегда же с оттенком хоть лёгкого скандала, прорезать общую тягучесть, да резким диссонансом:
– Полный отказ всех союзников от аннексий и контрибуций – это и есть лозунг, самый приемлемый для Германии: тогда ей не надо ничем платить за причинённые разорения, её отпустят из капкана, в который она безумно полезла, она сохранится при довоенной силе, и Австрия, и Турция – в её руках. Это и есть мечта Вильгельма. Пройдёт немного лет, может быть двадцать пять, а то и меньше, – и Германия снова начнёт войну, пойдёт и на Россию. Нет, господа, мы обязаны думать и о будущем, а не только о сегодняшнем моменте.
Но – кому он это говорил? Какая невразумительность: одна Германия у него виновата, одну Германию сокрушить, да печалиться, что она через 25 лет снова нападёт на Россию? Старый ход мысли, избитый и враждебный демократии.
И – подлинным антиподом к нему выступил жизнелюбец Чернов, с такой победительной уверенностью и раздаривая снисходительные лукавые улыбки. Именно всё, что нужно, он и ответил сразу – и о международном братстве трудящихся, и о спайке интернационализма, и о своих собственных западных впечатлениях, более свежих, чем у того же Милюкова, – он не ограничивал себя временем, он любил поговорить, да ещё так поздно приехал в Россию, без него уже сколько наговорено, теперь навёрстывал. И вежливый председатель тем более не ограничивал его. Но с какого-то момента перешёл Чернов и к обвиняемому Милюкову: что надо идти по пути коренной реорганизации дипломатии и её зарубежного представительства, реакционность которого так гнусно проявилась в задержке революционных эмигрантов. А нота? – ничего не сделала для удовлетворения демократических элементов. Если действительно решили отказаться от аннексий и контрибуций – надо это прямо и категорически сказать. Зачем выражаться так робко? – учил он Милюкова державной гордости. Россия должна говорить таким же властным голосом, как Америка, а не как бедный родственник. Или заявить, что в вопросе о проливах Милюков не выражает мнения правительства. Павел Николаевич? – очень почтенный человек и первоклассный государственный деятель, его участие во Временном правительстве конечно необходимо – но он бы отменно развернул свои таланты на любом другом посту, например министра народного просвещения?
Милюков чуть не охнул вслух, так это было коварно подготовлено, и как бревном саданули в бок.
Пресловутый Зурабов, – в этих днях поносивший Милюкова в прессе за лицемерие, – вот выходит, а как ударит сейчас он? Милюков даже прижмурился за очками.
Но странно: Зурабов обошёлся без личных выпадов. А с дерзостью высказал то, что не смели тут другие социалисты: что если союзники не согласны отказаться вместе с нами от аннексий и контрибуций, – то и мы за их интересы воевать не будем.
Всё-таки и он не посмел назвать откровенно – и всё же так ясно повисло под люстрой Государственного Совета: сепаратный мир!
И не следующий же будет возражать, ибо это большевик Каменев. Но он – куда спокойней и академичней Зурабова: он излагает лишь теоретические выкладки, почему всякое буржуазное правительство будет вести империалистическую политику. А для демократической политики – необходимо, чтобы власть была в руках соответствующего класса, только он и будет способен вывести страну из тупика.
Да вы ж и мутите! С советской стороны ему крикнули:
– Так берите власть!
Но Каменев ответил, что большевики в данный момент не стремятся к свержению Временного правительства. И сепаратного мира – тоже не предложил.
А теперь ещё – неутомимый и пустозвонный Скобелев.
А теперь ещё – никому не известный Красиков, большевик.
Наконец добивается до кафедры ещё один думский красноговорец – Аджемов. И тоже не щадит ночного времени, своего и чужого. Зурабов откровенен, он нам как бы угрожает: толкнём вас на сепаратный мир! Но имейте в виду! – и поднял руку, палец, голос, центральный довод:
– Самая слабая сторона старого режима, которая делала для нас удары по нему особенно лёгкими, – это подозрение их в сепаратном мире. И мы все кричали, что это измена. Так неужели теперь, когда народ восторжествовал, мы (вы!) поставим себя в такое же положение, как царские прислужники?!?
Перемена взаимоотношений с союзниками? это надо осторожно! Если мы резким шагом заставим их ответить отказом – мы поставим и их под удар улицы, как сейчас очутилось Временное правительство! (Напугал!)
– Вы говорите, не вызывали этих войск, – но они пришли поддерживать вас! Вы ставите правительство в условия… покинутой сироты… – (Ах, напугал!) – Вы должны или поддерживать правительство всеми силами, или взять власть в свои руки. И понести ответственность перед родиной. А третьего выхода быть не может…
И ещё бы говорил, но в сильных страстях изошёл.
Да не начинает ли за окнами уже бледнеть? Петербургское весеннее небо…
А теперь, последний, – исклокотавшийся Гиммер. Да не очень ему нужно и выступать тут – но и нельзя же упустить случай. Всё это заседание было комедией: оппортунистическое большинство ИК заранее было согласно на гнусный компромисс – и вот, на глазах, они всё предали. Правда, и по теории самого Гиммера Временное правительство пока не следует свергать. Но непримиримое сердце его стучало, он даже досадовал на большевиков, что они тут говорили недостаточно резко, – уж им-то! А что мог Гиммер? Ну разве вот так: из всех докладов министров следует, что во всём разруха, – и как же тогда вы можете мечтать о войне до полной победы? Значит, вы искренно – не отказались от захватов? Вы, тайно, хотите получить свою долю? Но преступно продолжать войну – мы все погибнем от разрухи.
– И хотя от Исполнительного Комитета вы слышите другие мнения, но я выражаю мнение огромной части народных масс! Народ сказал ясно, он не хочет больше терпеть политику Милюкова, и он не доверяет такому правительству…
Он, кажется, противоречил собственной теории? Его, кажется, всё больше прибивало к ленинскому берегу? Но никто уже ничего этого не замечал, потому что разморились все бесконечно.
Заседание кончилось в половине четвёртого утра. А около трёх часов их тут всех тряхануло – пришли, взволнованные, шептать один, другой, – и все услышали: прибыла военная делегация от царскосельского гарнизона, от четырёх его стрелковых полков (!) и ещё разных других частей. Оказывается, весь царскосельский гарнизон с утра на ногах и ждёт выяснения происходящего, и наконец хочет знать, и требует объяснений!
Страшновато. Когда они начинали это заседание, и длили его – за спинами их на площади густилась толпа, сочувственная правительству, а советским не опасная. Но она – растаяла, и вот в неохранное предутреннее время – Народ стучался прикладом в их дверь. Эти – всякое могут выкинуть. Послали к их делегации кого же? – самых неутомимых и здоровых, Скобелева и Терещенко. И там они объяснили: в ноте ничего страшного не оказалось, только некоторые выражения, вызывающие сомнения, но так принято на языке дипломатических сношений. Однако правительство – не стремится к аннексиям и контрибуциям. Нет серьёзных причин тревожиться, никакой катастрофы для революции. Рвать с правительством – нет никаких оснований. Ни – говорить о смене его. Если бы положение было острое – Совет бы сам обратился к народу и войску. Но сегодня ночью здесь – никакое решение не может быть принято, потому что на то есть полновластный Совет, он примет завтра.
Делегация потопталась – и доверчиво удалилась к своему грузовику.
А корреспонденты – о, они ни один и никуда не уходили, да газеты ещё не верстались без их сведений, теперь они должны были каждого на выходе поймать и расспросить: и что он думает, и что он сам говорил на заседании, и что говорили другие? – корреспонденты тут же кинулись разрывать Скобелева и Терещенко.
И Терещенко (кое-что зная и предполагая, чего не знал и Милюков, и от чего испытывал личную заинтересованность в прочной судьбе этой ноты) ответил им уже победно:
– В принятии ноты солидарно всё Временное правительство, не один Милюков. Всякое предательство относительно союзников было бы гибелью России. И если бы последовало (но оно не последует) выражение недоверия правительству со стороны Совета – правительство сложило бы с себя полномочия.
И ещё подкинули ночную пищу журналистам: продиктовали им заявление Исполнительного Комитета. Совет рабочих и солдатских депутатов не организовывал сегодняшнего выступления войсковых частей против Временного правительства. Это – недоразумение, созданное некоторыми несоответственными личностями.
– А какими?…
– Выясняется.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления