Королева уехала из Румынии без нас. В ее отсутствие дворец Котрочени затих и опустел, всякая деятельность в нем прекратилась. Спустя несколько дней после ее отъезда в Бухарест приехали родители мужа с нашим мальчиком. Дорожные мытарства вконец измотали их, зато ребенок был крепыш. Как ни радовалась я нашему воссоединению, желание видеть Дмитрия не ослабло. Покуда не определилось наше будущее, было решено, что свекор и свекровь останутся в Бухаресте с малышом, благо он к ним привязался, и они с ним ладили. Королева, чье возвращение ожидалось через несколько недель, обещала приглядеть за ними.
Нашу с Дмитрием встречу откладывало множество проволочек. Помимо паспортов, мы еще ждали, когда восстановится нормальное сообщение между Румынией и остальной Европой. К тому же на мой запрос о возможности получить английскую визу Париж усомнился, что она будет мне предоставлена. И все же, несмотря на малоприятное известие, я решила ехать. В апреле мы с мужем выехали. Сопровождала нас только моя еще с российских времен горничная. Зять Алек остался с родителями в Бухаресте.
Не верилось, что можно ехать покойно, не страшась преследования, травли, не тревожась о том, что в любую минуту кто то вломится в вагон. Но я по–прежнему переживала неприятные минуты, когда ночью нас будили таможенники на границах и проверяли визы. Пожив в безопасности, я растеряла всю свою отвагу.
В Париже мы не поехали в отель, это было слишком дорого для нас. Мы приняли приглашение русской пары, знакомых по Бухаресту, у них был дом в Пасси. Наш хозяин, отставной дипломат, был талантливым скульптором, а в прошлом богатым землевладельцем в России. Вдобавок он изучал философию и метафизику. Его жена разделяла его интерес к оккультизму. Впоследствии их дом стал центром спиритической деятельности, к ним сходилось множество народу, в том числе знаменитости. Результаты их сеансов ошеломляли, о них говорил весь Париж, и вдруг все разговоры смолкли. Прошел слух, что свояки и зятья хозяина систематически дурачили его и завсегдатаев дома, наладив хитроумное устройство из струны и клейкой ленты. По мере того как разные явления подогревали интерес присутствующих, их любопытство было все труднее удовлетворить, и плуты попались на том, что усложнили свои махинации и те перестали им удаваться. Эта история наделала тогда много шума.
В то время, что мы жили в Пасси, оккультные занятия еще не играли заметной роли в жизни дома. Хозяева относились к нам прекрасно, мы ждали, когда Лондон решит вопрос с нашими визами.
От этого пребывания в Париже у меня остались самые грустные воспоминания. Перед войной я приезжала во Францию с единственной целью — повидать отца, и то были радостные поездки, а теперь в Париже оставалась лишь память о нем.
После морганатического брака и высылки из России в 1902 году отец с женой обосновались в Париже, купили дом. Участок располагался за городскими воротами в фешенебельном пригороде Булонь–сюр–Сен. Дорога к нему шла через Булонский лес. Стоявший в саду дом поначалу был невелик, но с каждым годом к нему что нибудь пристраивалось. Отец с мачехой жили как частные лица: принимали кого хотели и делали что захочется. Для меня, жившей тогда в Швеции у всех на виду, две–три скоротечные недели у них были передышкой, желанным отказом от этикета, и ведь радостно согреться у счастливого очага, а он таки был счастливый.
Сразу по приезде в Париж меня неотвратимо потянуло в булонский дом. Я понимала, что посещение причинит мне боль, но также, чувствовала я, и принесет облегчение. Я столько думала о жутких обстоятельствах последних месяцев жизни и самой смерти отца, что вид старого дома, некогда знакомой обстановки и нахлынувшие воспоминания смогут, я надеялась, изгладить картины страданий отца, рожденные моим воображением. Я хотела связать память о нем с мирной жизнью, с милым домом — со всем, что еще сохраняло его след. И я поехала в Булонь.
На первый взгляд ничто не изменилось за пять прошедших лет — и дом, и сад выглядели, как прежде. Дорожки подметены, кусты подрезаны, и только на клумбах не было цветов. Я позвонила от ворот. Из сторожки выглянул старик Гюстав, консьерж; они узнали меня, он и его толстушка жена Жозефина, вышедшая на звонок; сейчас редко кто заходит, сказали они; несколько месяцев назад звонил Дмитрий, они и сообщили ему, что отец в тюрьме.
Я прошла за ними в сторожку, мы сели и поплакались друг другу. Старикам тоже довелось хлебнуть горя. Их единственный сын, без царапины прошедший всю войну, сейчас лежал с туберкулезом в санатории. От них я услышала о мачехе: после смерти отца она с дочерьми якобы выбралась из Петрограда и теперь была не то в Финляндии, не то в Швеции.
Потом я вышла в сад. Он по весеннему изумрудно сверкал, под ногами хрустел гравий. Я перенеслась в былое: казалось, сейчас распахнется дверь на каменную террасу и в старом твидовом пальто выйдет и спустится в сад отец, за ним две девочки…
Гюстав с ключами проводил меня к входу, отпер дверь, и я вошла, а он предупредительно остался у порога. Все было не таким, каким я привыкла видеть, даже комнаты казались меньше. За несколько месяцев до начала войны все коллекции отца и сколько нибудь ценные вещи были вывезены в Россию. Его высылка была отменена в 1913 году, и он тогда же начал строить дом в Царском Селе, куда вселился с семьей весною 1914 года.
Дом оставался таким, каким его покинули пять лет назад. Застекленные стеллажи пустовали, на стенах почти не было картин, сдвинутая мебель грудилась под чехлами. Стояла мертвая тишина. Из холла я прошла в столовую. Она была невелика, только–только вмещала семью; когда отец и мачеха давали званый обед, стол накрывали в соседнем помещении. А здесь мы каждый день ели. В высокие окна струилось весеннее солнце. Я смотрела на вытертую желтую обивку кресел, на полированный круглый стол, и в памяти оживали знакомые сцены.
Вот тут всегда садился отец. Он был очень пунктуальный человек, и если в половине первого, вместе с боем часов, мы не являлись к нему в кабинет, он один шел в столовую. Перед едой мы гуляли в Булонском лесу, потом мне нужно было привести себя в порядок, и, когда я спускалась в столовую, он сдержанно роптал, что пармезановое суфле из за нас перестояло. Сбоку от него стояло пустое кресло жены, и пустовало оно всегда вплоть до середины трапезы. Ольга Валериановна никогда не была готова вовремя, и он безнадежно махнул на нее рукой. Она либо переодевалась у себя в спальне, либо занималась покупками в городе. Вернувшись, она сваливала перевязанные пакеты и картонные коробки на кресло у окна. Меня неизменно корили за любопытство, желание узнать, что там в коробках. Наконец мачеха садилась, чтобы съесть несколько ломтиков холодной ветчины и салат: боясь поправиться, она не давала себе воли за столом, зато потом перехватывала до обеда. Ленч продолжался своим чередом. Девочки по обе стороны от гувернантки старательно разыгрывали образцовое поведение. Не закрывал рта мой сводный брат Володя, всех засыпая вопросами; при нем бесполезно было завести общий разговор и бесполезно было переговорить его.
За обедом нас было меньше за столом: девочек кормили раньше. Отцу нравилось, когда мы одевались к обеду. После он что нибудь читал мне и жене. Мы переходили в маленькую библиотеку, где садились за вышивание, а папа читал.
Но больше всего воспоминаний хранил его кабинет рядом с библиотекой. Четче, чем где либо еще в доме, я видела его в этой низкой комнате с тремя большими окнами в ряд. У одного стоял боком его письменный стол, у другого — любимое кресло и кожаная кушетка. Кресло было без чехла, в изголовье еще оставалась вмятина. Я видела его с книгой в тонких пальцах; взглянув поверх очков в темной оправе, он готовился ответить на вопрос. Здесь, оставшись одни, мы пили чай. Если днем я задерживалась в городе, вернуться следовало в половине пятого, по пути забрав в определенной кондитерской кулек в вощеной бумаге с бутербродами и булочками, заказанными с утра.
Сидя сейчас на кушетке, я все глубже погружалась в прошлое. Я видела, как брат Дмитрий, стройный семнадцатилетний юноша, охорашивается в новом смокинге перед своей первой «взрослой» вылазкой в Париж, а отец учит его у зеркала повязывать галстук. Я вспоминала, как забавляли отца наивные восторги Дмитрия перед парижскими соблазнами. Довольный, что с ним наконец считаются как со взрослым, брат не оставлял и школярских выходок — например, из за куста обдать меня из шланга, вымочив до нитки, когда я была совсем готова ехать в Париж.
В этой самой комнате, когда я окончательно уехала из Швеции, я едва не упала в обморок, услышав, что в Париже объявился доктор М., лейб–медик шведской королевы, от чьей опеки я, собственно, и сбежала. Слух не подтвердился, но я прожила несколько крайне тревожных дней.
С 1902–го по 1908 годы мы мало видели отца, — мы еще были дети и жили в России у тети и дяди. Регулярно видеться с ним я стала только после замужества, уже взрослым человеком. Он боялся, что, пока мы жили врозь, я от него отвыкла, а может, меня даже настроили против него. Он осторожно вникал в мой внутренний мир, доведываясь, целы ли еще ростки, высаженные им в моем детстве.
Всего отец пробыл в ссылке двенадцать лет, и хотя он не выказывал признаков нетерпения, принудительное бездействие и праздность порою угнетали его. Он был совершенно счастлив в семейной жизни, но без России тосковал. Выслал его император, его племянник, но он оставался его верноподданным и ни словом не выразил горечи. Много лет практиковавшийся обычай не признавал неравных браков, заключенных членами императорской фамилии; отец знал, во что ему обойдется своеволие, и принял расплату как должное.
И годы спустя, когда все вокруг публично осуждали Романовых–венценосцев, он был сдержан и лоялен, а когда его попытки спасти положение потерпели крах, с достоинством принял последний удар. Но нет! — ведь я пришла сюда, чтобы исторгнуть из памяти те предсмертные страшные месяцы.
Между кабинетом и большой гостиной был коридорчик и в нем лестница на второй этаж. Про гостиную вспоминали только по случаю гостей. По воскресеньям, с пяти до семи, мачеха «принимала». Я перевидала множество интересных людей на этих полуофициальных чаепитиях. Помнится, я сижу рядом с романистом Полем Бурже, мы говорим о Леонардо да Винчи, чья жизнь захватила меня тогда. Поль Бурже предложил прислать книги на сей предмет. Он сдержал обещание, прислав на следующее утро несколько красивых фолиантов. Он быстро раскаялся в своем поступке, видимо, испугавшись, что мне вряд ли можно доверить ценные книги, и в тот же вечер попросил вернуть их. Я едва успела подержать их в руках.
Отец устраивал большой прием первого декабря по старому стилю. С поздравлениями приходили дипломаты, светские люди, писатели, композиторы, художники. Вечером пели знаменитые артисты, приходил Шаляпин.
Здесь я испытала одно из жесточайших унижений в моей жизни. Еще в Швеции, не зная, куда избыть кипучую энергию, я среди прочего увлеклась пением и целую зиму брала уроки. К весне, отправившись к отцу, я уже воображала себя готовой певицей. И как то вечером в Булони, после чинного обеда, попросили сыграть и спеть молодого русского музыканта, что он и сделал, к полному удовольствию присутствующих. Когда он пел, за роялем была я. Молодой человек кончил, обернулся ко мне и, возможно, не найдя, что сказать, спросил, не спою ли и я. Я выразила восторженную готовность, и он предложил аккомпанировать мне. Очень уверенная в себе, нимало не сомневаясь в своих талантах, я выбрала песню Шумана и запела. Едва открыв рот, я поняла, что совершила страшную ошибку. Голос звучал скверно, густой ковер и тяжелые портьеры гасили слабый звук, который я производила. Оцепенев в креслах, гости вежливо слушали. Я бросила взгляд на отца — он потерянно смотрел в сторону. Не знаю, как я допела до конца ту песню. Я была готова провалиться сквозь землю. За весь вечер я не осмелилась подойти к отцу. Он великодушно молчал, но это молчание было красноречивым. Излишне говорить, что я никогда больше не пела на людях и в будущем избегала поминать при отце мои вокальные поползновения.
К Рождеству Володя писал для сестренок пьесы. Из детской приносили ширмы и в большой гостиной сооружали сцену. На занавес и задник шли одеяла и простыни. Обычно это замысловатое сооружение в самый драматический момент рушилось на головы актеров. День за днем Володя натаскивал сестричек, которые в ту пору были совсем крохи. Это воспоминание навело мои мысли на Володю, моего единокровного брата, которого тоже сгубили. Я прошла в его комнату. Вот его стол, изрезанный перочинным ножом, весь в чернильных кляксах. На стене прикноплены карандашные рисунки и карикатуры, на полках — любимые книги и нотная тетрадь. Я даже открыла шкаф, где висели костюмы, из которых он вырос…
Я долго пробыла в притихшем пустом доме и ушла с опухшими красными глазами и утоленным сердцем: отец снова стоял передо мной, овеянный очарованием прошлого. Что бы ни случилось со мной в будущем, эти воспоминания принадлежали мне, и со мною они пребудут всегда, вдохновляя — и остерегая.
Перед уходом Гюстав напомнил, что в 1914 году я оставила сундук во флигеле, где жила, приезжая в Булонь, и я задержалась взглянуть на свои комнаты.
С весны 1914 года там оставались коробка с красками и несколько книг. Я вспомнила, как с сильнейшим насморком корпела над видом булонского дома из окна моего флигеля, потом прилаживала миниатюру к крышке сигарной коробки и дарила ее отцу. С изобразительным искусством, надеюсь, мне повезло больше, чем с пением: сигарная коробка навсегда заняла свое место на столовом столе.
В этой маленькой гостиной испанский король Альфонс XIII нанес мне первый и, считалось, официальный визит. Утром того дня на каком то приеме я встретила его и королеву, которую знала раньше. Согласно этикету он должен был в тот же день нанести мне визит. Задержавшись в Париже, я встретила кузину, и та сказала, что Альфонс направляется ко мне. Я заспешила домой, в Булонь. А он уже садился в автомобиль, оставив для меня визитную карточку и, может, даже радуясь, что не застал меня. Теперь пришлось вернуться в мою комнату. Но молодость и отличное настроение скоро растопили этикетный холодок, и с тех пор мы сделались друзьями.
Несколько дней спустя я пошла выгуливать с утра в Булонском лесу мою верную старую Мушку, раздобревшего смышленого фокстерьера. На Алее акаций я высмотрела короля Альфонса в сопровождении испанского посла и чинов полиции в форме и штатском. Мне захотелось напугать полицейских, внезапно представ перед всей компанией. Я сделала крюк, обгоняя их, и, прячась за деревьями, пошла им навстречу. И только я собиралась обнаружить себя, как из кустов вышли мирные олени. В жизни своей не видавшая оленей Мушка подняла остервенелый лай, олени пустились наутек, Мушка устремилась за ними в чащу. Естественно, я вышла из укрытия, мы все — король, посол, полицейские чины и я среди них — рассыпались между деревьями, свистели, звали, пока наконец не вернулась распаленная и запыхавшаяся Мушка.
Здесь же, в этих тесных апартаментах, я промучилась несколько недель после моего отъезда из Швеции. Тогда вовсю шла переписка между отцом и шведским королем, между отцом и царем, между мной и родственниками, считавшими своим долгом давать мне советы. Отцу тогда часто приходилось общаться с нашим послом Извольским и тогдашним министром иностранных дел Сазоновым, когда тот останавливался в Париже проездом из Лондона в Россию. Как же я была молода, как слепо доверялась будущему!
Здесь же я маялась с французской горничной, которую вынуждена была взять, поскольку моя старая русская няня Татьяна заболела. Новая горничная была необъятных размеров и с крутым характером. Я послала ее к моему парикмахеру научиться, как меня завивать. Она взяла пару уроков и решила, что вполне освоила эту премудрость. И как то вечером, когда я одевалась для выхода, она вооружилась щипцами для завивки и приступила к делу. Волны, которые она мне накрутила, все встали дыбом, но ее это не обескуражило.
— Прическа замечательно идет мадам. На голове у мадам словно корона, — заметила она, удовлетворенно приминая копну волос и любуясь своим рукодельем в зеркале. Она осталась так же безучастна, когда выяснилось, что половину волос она мне сожгла.
Она надменно порицала мой гардероб и покупки, втайне считая меня скупой. Одобрялось лишь то, что она сама покупала для меня.
— Вот, — гордясь собою, протягивала она мне пару подвязок. — Они очень, очень красивые, потому что очень, очень дорогие.
Она совсем затравила меня, терпеть ее не было сил, и я объявила, что в следующем месяце она свободна. Пылая гневом, она заявилась ко мне уже на следующее утро, в пальто и шляпе.
— Я ни минуты больше не останусь в этом доме, — выкрикнула она и удалилась.
На смену ей пришла австрийка. Я взяла ее с собой в Россию, и когда объявили мобилизацию, она в спешке сборов прихватила с собой много моих вещей; в общей суматохе это открылось много позже.
Опыт складывается из противоположностей; в моей жизни было много всего — светлого и трагичного, важного и никакого, — и все это совершалось в иных сферах. Повседневной жизни я не знала, не знала, чем живут заурядные люди. И правильно, что я теперь одна отвечаю за себя: давно пора усвоить уроки, которые преподает мне новая жизнь.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления