Глава девятая. «СТРОК ПЕЧАЛЬНЫХ НЕ СМЫВАЮ»

Онлайн чтение книги Маски
Глава девятая. «СТРОК ПЕЧАЛЬНЫХ НЕ СМЫВАЮ»

На них растет шерсть

Нагие тела, а на них растет шерсть: удивительней всяких кукушечьих гнезд росли слухи: бараны волков поедят; как пузырь дождевой, под разинутым ухом морочило:

– Жди не рябин, а дубин!

Рыло к рылу: ушами водило:

– А ты запирай ворота, мещанин; и – дровами закладывай!

И обдавало, как варом, когда облеплялись, как мухами, слухами; точно под горку колеса: – де долы встают; и де горы попадают; де у Орла изловили бобра; де живем на дому, а умрем на Дону, потому что река подошла подо все города.

– Эк?

– Сказали в Казани!

Де – даже царю в рыло – ворот вворотят; а бар-де

в мешок: и де Питер на щепки разрублен; солдат-де такой: нагишом палашом размахался; палит-де на Пензу; на всю, инвалид; а – без пороху; и от него стрекулист, приказанная строка, – стрекача!

От угла Абасасовой, что у базара, сказали, что скоро гусиные лапочки и языки соловьиные выданы будут в кормы.

Подтвердили у Фунзика, в лавочке:

– Бесповоротно!

Сказал, что Кавлов; Плеснюк повторил Милдоганиной; та – Колзецову; а тот – Будогандиной; ну, – Плеснюка и забрали, молвы той доискиваясь; у нее, у молвы, – ноги ланьи; она – не Маланья, которую можно потискать: за титьки.

Она – улетучилась.

И доискались, в участке, что это все – дядя, который поехал из Новгорода, а куда – неизвестно; вот этого дяди – известно какой: пристегни-ка, пришей на губу ему пуговицу!

Так, не слыша, – услышали; не видя, – видели: лапки гусиные и языки соловьиные, с перцем; в жестяночках пере-сылают-де немцы.

И пристав, несолоно евши, ушел; ему в спину из Твери над всею Москвой Харитон языком заболтал, – точно колокол – на колокольне Ивана Великого.

Не Харитона, а Прянцева, Прошу, хватали; открылись следы Верливерковской частной гимназии; Синемидиец – учитель словесности, выпив овечьего квасу, – напутал; обыскивали, отпустили, ушли.

Вырастали слова на словах, пучась в тучу: Анисим Онисьев, завода машиностроительного (бок забора под Ко-зиев, около Психопержицкой) под тучей сидел; так, – махорочный дым. Но завод был объявлен гнездилищем дяди, который поехал из Новгорода, а куда – неизвестно: известно куда: на завод; забастовку устраивал. Дядю искали, – не смыслов; они – в решете: много дыр, – вылезть негде; и ложкою не расхлебаешь их, аки солянку; вполне тарабарская грамота; буркулы, точно коровы на грамоту, пялили; и точно гуси на зарево, вытянув шеи, стояли; и пристава слушали:

– Вы обретайте, мещане, в борьбе свое право, чтоб вас, как удой, не подсекло: ворота поленьем закладывай, братцы!

И – то: разгромили Хатлипина мясо, Липанзина булочную, что с угла Селеленьева; крепкое слово торговец Шинтошин сказал, собирая мещан; Депрезоров, Илкавин, Орло-викова, Клититакина, Иван Кекадзе – составили патриотическое заявление, что мы, мол, в союз – «Михаила-архангела» – вступим!

Подвел Сидервишкин.

И – ужас что: самую что ни на есть «Марсельезу» пропели, по третьему классу пройдясь, – третьеклассники:

– Яков Каклев, Вака Баклев, Шура Уршев, Юра Бур-шев, Митя Витев, Витя Митев.

Фридрих Карл фон-Форнефорт, – пятиклассник, – их вел, знамя красное вывесив; —

– я —

– Липа Липина, Оля Окина, Нюра Нулина, Люба Булина, Гаша Башина, Саша Вашина, Глаша Гликина, Кина Икина —

– девочки – – выразили им сочувствие, даже готовность. И – сам Вардабайда-Топандин, артист, подписал на двери, под визитною карточкою: —

– «Объявляю себя анархистом!»

Чего же ждать!

Чтобы щелкали

Ночь; ночная, замызганная, голготавшая чайная; ряд шапок лаковых валится в вытертые рукава, разлоктившиеся в скатертях перемызганных: это ночные извозчики спят – головою на стол, свой добыток наездивши; белые чайники дуются; они – гиганты; горбун половой, размахавшись грязнулей, – пять чайников тащит на угол: в кромешную темь.

Там голганят:

– Ну, ну, Четвертыркин, – сади: чего слыхал?

– А то: Миколай о подкову откокнет каблук.

Сонный возчик – с другого угла:

– Поделом ему: кто его пхал?

Инвалид:

– Сам попер.

– Половой, катай чайник!

– Щевахом, почтенье!

– Пиндрашке привет!

А медвежья шершавая шуба заключилась – в теми кромешной: над чайником; нос, да усы, да очки; не понять, что такое.

Но на «Миколаево» пхание кто-то имел возразить:

– Как не пхали? Запхал англиканский француз; пхал и сам Милюков, чтоб над нами забарствовать.

Завозражали:

– Распутинец это!

– Клоблохов, молчи, – поднимался с рукою рабочий, – теперь гляди в оба, когда буржуазия за Милюковым: в парламент упрет.

– Не упрет!

– Ты хватай их за фраки, да задницей их цилиндры, их собственные!

– Чтобы щелкали?

– Лучше орешком свинцовым пощелкаем мы.

Инвалид, сняв Георгия, шваркнул им: в скатерть:

– Я жалую, братцы, за эти слова вас крестом, чтобы вы!…

– Да уж мы, – Бердерейко и я…

– А башмак этот старый, Империю…

– Эк!

– За забор!

Уже брезжило; шуба раздвинула мех, с половым, с горбуном, пятаками расплачиваясь; и просунулось переможденное, очень бессонное, серое, полуживое, – квадратцем заплаты, – лицо.

Э, да это профессор Коробкин?

Он ночь, не имея пристанища, странствовал, чтобы решенье, один на один, перемыслить, чтоб прочно отрезан был самый попят, чтобы ближние, нежно любя, не опутали бы, как сетями, заботами, чтоб не размлело решенье: избыть дело это.

Смердит тело это

«Пелль-Мелль»-отель: номер тринадцать; и – «тень» – «тин-тен-тант»! Очень громкий звенец: не идут ли за ним? Это – шпоры: в двенадцатый номер.

И – с выдрогом о табуретку толкнулась коленка Мандро; и резнула поджилка; расстроилась координация нервов, – моторных: скелет в серых брюках; и – в черной визиточке; запахи опопонакса держались; но сломанный розовый ноготь – с каемкою грязи.

Все дергал ногой; поясница казалась разбитой; ходили угласто, как локоть, лопатки; а плечи, прилипшие к черепу, полуарбузом показывали спинной выгиб; и впадиной, вогнутой полуарбузом, – микитка.

Глаза – молодые.

____________________

Стена, как с растреском; турусы: трамбанит трамвай-треск тарелок; лакей панталоны несет; коридорный – ковер выколачивает; пустоплясы, нога; точно бег кенгуру.

Точно Конго! —

Гонг —

– плески пяток: —

– идет коридорами, к завтраку, —

– Эпикурей, Эломелло, с глазами овечьими; —

– Течва;

– владелец бакчей, Чулбабшей;

– Пэлампэ, Мелизанда; при ней адвокат Дошлякович; надутые Сушельсисы;

– Ушниканим; барон Багел-брей с Пороссенций-Фуфецием, очень желающим, чтобы его называли Металлом Фуффере-цием;

– Карл Павлардарм, —

– генерал.

С сервированным тонным подносом в тринадцатый номер влетает блистающий официант:

– Пэрмэтэ ву сервер[111] Пэрмэтэ' ву сэрвйр (фр.). – Позвольте вам помочь..

– Антрекот?

– Вотр дэзир?[112] Вотр дэзир? (фр.) – Чего изволите?

В табль-д'от – вход – ему запрещен, – потому что расстроилась координация: он не вставал, – прыгал, с грохотом шлепаясь; точно по плитам пылающим дергал кровавыми пятками; задницей падал на крепкое кресло, ломая крестец, – не садился.

И статная талия темно-зеленым сукном, эксельбантом, орлом, то и дело, разбросив портьеру, высовывалась из двенадцатого; это Тертий Мертетев, породистый конь, дро-гом бедер и вымытого подбородка, бросал:

– Вы тут что?

Часовой!

«Ничего» – сказать мало, где ноль, абсолютный, господствовал.

Тертий Мертетев, достав портсигар, забивал по нем пальцами; и в черных пуговицах, – не глазах, – в черных коксах, в усищах, подобное что-то сочувствию вспыхивало, потому что дивился он – перемертвенно нервов.

В коричневом американском орехе

В коричневый американский орех удивительно мягких диванов не строились придержи поз, сервированных, поданных точно на блюде; размление тела, которого бляблая кожа – рук, ног, живота, отвисающих ягодиц, – пуговицами штанов перетянутая, точно клейкое тесто; оно, точно кляклыми пальцами, капало из-под костюма, которым когда-то парижский портной прошикарил.

Сияющая минеральным бессмертьем эмаль, – не лицо, – точно пломба, на корне зубном.

Коли снять, – будет яма, – из шерсти: меж умными мигами глаз, нижней челюстью, двумя ушами.

И – без парика!

Запыленный парик красный отсверк, как на смех, разбрасывает в фешенебельный лондонский штамп – с канде-лябрины: – под бронзой ламп!

– И – каемочка марли!

Танцмейстер, потрепанный и захромавший на обе ноги да, да: вид – гангренозного!

Нагло разинувши рот, снял с корней, точно бонза, под Буддой обряд совершающий, челюсть; ее положил под парик, чтоб она досыхала под лондонским штампом.

Тут – Англия, Франция, с их «друаделом»,

«друаде Ром»[113] друаде Ром (фр.) – право Рима. —

– «друадемор» —

– а не остров Борнео, – не чащи, в которых макаки, боа, какаду и которые рог носорога ломает.

Здесь все же отель, – где – под зеленоватое зеркало сдавши портфель, котелок, пальто, трость, из передней летит коридором Велес-Непещевич в разблещенных лаках, засунувши руку в карман; в нем – битка.

Уши слушают: точно бутылка огромною пробкою бохает рядом, в двенадцатом:

– Англия!

– Франция!

О, —

«Малакаки, Мандро, Домардэн, доктор

Про, проктор Дри, —

– или Дру —

– друа де мор», —

только визы транзитные на истлевающем листике: паспорта.

Молодо светом играли глаза, нарушающие впечатленье; «ничто», осознавши себя с облегченьем, с огромным, без штампов и виз, упиралося задницей в крепкое американское кресло; открылись вторые глаза, на себе разорвавшие первые, точно сорочку, в прекрасные фоны диванов, прислушиваясь, как в двенадцатом хлопает голосом этот Велес, – вероятно, кидаяся корпусом, черным квадратом; и – пяткою по полу щелкает.

О, суета сует!

С Наполеоном

О, радость свободы, – не есть или есть, испражняться иль не испражняться, пред блещущими писсуарами! Или, – отщелкнуться дверью с «ноль-ноль», щелком выкинув «занято», с кряхтом согнуться, – затылочной шишкою под потолок, точно кукишем, броситься: в корень вглубиться речений: царя Соломона!

Не бить двумя пальцами дробь; безо всякого страха о губы помазаться пальцами: эта привычка Мандро выдавала; теперь уж привычка не выдаст, когда «Мандро» – выдан.

О, счастье быть телом!

Эпоха притворства, история древних культур, – Вавилона, Египта, Ассирии, Персии, – через которую он, «Фон-Мандро» проходил, свою длинную выкинув руку с сияющим перстнем финифтевым, в пальцы зацапав портфель, чтобы шкурой песца голубою овеять могучие плечи, – прошла! И столетия новых культур отчесал уже он, как «Друа-Домардэн», нанося свой визит этим – Наполеону, Маркизу де-Саду, Филиппу Красивому, – перебегая историей, как коридором по каймам эпох: от блистающих касс до блистающего: писсуара!

Довольно: пора с откровенным комфортом вращаться меж атомами – Гете, Канта, Тиглата-Палассера, – атомами Домардэн!

Не спросят:

– Чьи атомы?

Дела нет, – чьи.

Пусто небо над трубами: разве есть знак пролетающей птицы? Над этой трубой летел дым; били крыльями – галки, вороны: и проверещал раз пропеллером: Сантос-Дюмон; он – Лизаше понравился.

Небо – пустое; никто не отметит, куда улетел: так собравшее ветер в пригоршни, в одежду связавшее воды, пустая иллюзия, —

– Я-

– свои выпустит ветры; вода утечет: в писсуары; и будет – «ничто»!

Все же силился с кресла сойти, точно полураздавленное насекомое, жалко прилипшее к месту раздава.

Они же не кинулись

Скакавшее тело губами писало губернии в странных усилиях передержать ерзы тоненьких, как у караморы, ног, зацеплявшихся, точно крючками параграфа, дергаясь под бронзой лампы; и вывесилось в коридор вопросительным знаком, затылочной шишкой торча в потолок, и лицо, оброненное в грудь, укрывая в муар отворотов визитки. Как плечи, не двигаясь, руки повисли, загнувшись кистями, поддерживая упадающие из визитки манжеты, которые уж не пристегивались.

Но глаза, выражающие величайшую пристальность, – смыслили; и любопытно метнулись в двенадцатый номер, где виделась мебель – небесного цвета.

Лебрейль, в черном платье, стеклярусовом, с разлетевшейся юбкою от голубого дивана, сидела с коленкою задранной, с вытянутой напоказ мускулистою, смуглой, другою ногой в вуалетке чулка-цвет «гренуйль», и показывала равнодушному Тертию кружево бирюзоватых своих панталончиков.

Видя издали кокавшее каблуками сутулое туловище, отвалилась она к Непещевичу, ухо топырившему в сладострастные губы ее; и «Вадим Велемирович», всей геометрией корпуса, слева направо, сломался – к Мандро:

– А танто![114] А танто! (фр.) – До встречи!

А Лебрейль изощренным мизинчиком – к горлу:

– Ассэ: жюск иси![115] Ассэ: жюск иси! (фр.) – Довольно, сыта по горло!

И Вадим Велемирович ей, точно пробка захлопавшая.

– Компреансибль![116] компреансибль (фр.) – понятно.

Геометрией корпуса, – справо налево, – к Мертетеву Тертию.

– Тертий?

И Тертий, рукой захватя эксельбант, пятя грудь, как держа караул в императорской ложе, вскочил, согласясь головой, и подбросивши руку; и задом заездил из двери за тяпавшими каблуками Мандро Домардэна, который ведь знал, что за ним как затяпает эта компания пятками, в мягких коврах, коли он не свернет пред уборной: Вадим Велемирыч, ручной захватив молоток, пересапывая и хлебая губами, как бешеный боров, – ударился: в спину!

И – остановился: в задохе; «они» же не кинулись.

Как писсуары блистательны!

Как писсуары блистательны!

Перед одним – Дормардэн; Тертий – перед другим, пятя ноги; меж ними – дымок от сигары Мертетева, обремененного домыслами: в писсуарах – он мыслил, страдал и любил.

– Суета сует все; ветер ходит кругами; и – воды текут! И струя лепетала; над нею Мертетев грассировал:

– Все мы родимся от похоти в – в похоть, – расставил он ноги.

– Течем, как струя из сортирных пространств.

И с прикряхтом застегивался.

– Даже имя, – два шага к фарфоровой чашке, – сотрется; скажу – а пропо; писсуары опрятнее, чем будуары.

Стряхнул бледный пепел в фарфоровый и округленный оскал:

– Их же дезинфицируют.

И он с мечтательным вздохом сапфировый выпыхнул дым:

– Как не бывшее бывшее: несколько лет, – и кто вспомнит, что Тертий Мертетев с Друа-Домардэном стояли здесь, выпятив ноги; и – мыслили здесь.

Но Мандро не ответил, принюхиваясь; но зачиркали блеском вторые глаза:

– Караулимый вами, – пунцовые десны беззубо оскалил, – спокойнее вас; и – свободнее вас.

И заикою став, продрожал:

– Негодяй я ужасный, – попал, – эдак скалясь, похабничают, – негодяю ужасному в лапы.

О, странно живые, – ужасно живые, – мерцающие над беззубым оскалом глаза!

– Вы, почтеннейший, – тише, – Мертетев ему, подходя к умывальнику:

– Этот Вадим Велемирыч – откормленный скот, – «непщевати вины о гресех», – так его называем, – чудовище грязное; ну, а приходится, в корне беря, с философским спокойствием действовать: вы не волнуйтесь.

Свои руки вытер:

– Пренэ: сэрвэ ву[117] Пренэ: сэрвэ ву (фр.). – Берите, к услугам..

Передал полотенце:

– Прискорбная штука есть жизнь.

Но ударило, как по щеке: это – чмокнули губы:

– Мэрси!

Что-то вроде неистового поцелуя!

– Не мучайте: сразу, – глазами хотел приласкаться, – убейте!

С неистовой ненавистью:

– Задразненье!

И Мандро, понимая, – за все отольется, – простроил невинную мину, как пляшущая обезьяна: под лапой бичующей.

– О, – ненароком – профессор Душуприй влетел, торопливо насаживая на горбину дерглявого носа расставом локтей золотое пенсне: золотые показывал зубы:

– Ну?

– Как?

Бросил руки сочувственно и патетически:

– Вот человек? Ему лавры срывать, – а он вот что!

Мертетев же в ухо Душуприю:

– Плох!

Но Душуприй свои золотые показывал зубы:

– Вы знаете?

И очень сухо с горбины низринул на черную ленту пенсне свое:

– Я – старый медик: а я ничего в нем не вижу особенного: шизофрениками кишит мир.

И – пошел к писсуару, где стал облегчаться, чтобы, убежав к рукомойнику, – руки помыть; —

– да, —

– кордон —

утонченный; в глаза не бросается; цепче он проволоки; и – надежнее кандал.

____________________

Мандро же, зафыркав, шарчил и кидался простроенным клином своей бороды над бабацавшим в тяжких усилиях телом, бросая в Содомы во веки веков свой оскаленный рот, попирая ковер, на котором скрещалися темные, сизые полосы в клеточку с синими шашками; громко в пустой коридор брекотали – бры, бры, – каблуки – над историями: древней, средней и новой;

а следом за ним, держась линии кайм, вдоль стены, поправляя орла, шел Мертетев;

и ерзавшим задом свой корпус качал.

Перед дверью в тринадцатый номер Мандро торопился ему досказать писсуарные мысли:

– Кривая не вывезет: и – кривизной кривизны не исправите. Непротивление, – я, к сожаленью, к нему пришел поздно; тогда б не имел удовольствия с вами в беседу вступать.

И Мертетев, подбросивши руки, одной головой согласился:

– О, да! Суета сует! И – честь имею.

Защелкал в двенадцатый номер.

Мандро же затылочной шишкой – в тринадцатый; и – налетел на Жюли де-Лебрейльку.

Убит публицист Домардэн

Нога на ногу, стан изломавши, без лифа, показывая мускулистую, смуглую, голую руку, подмышку и груди, – застрачивала что-то наспех она в свой блокнот, отняв столик.

Как? Корреспондирует?

– Акикуа?

А она, настоящий гарсон, повалясь на козетку, сучила ногами с тем видом развратным, с каким обнажала когда-то пред ним свои прелести:

– А-а-а!

С перекатами: про «Фигаро».

Что? Кому?

Вопрос – праздный, – как если бы спрашивать, – кто он: Иван, Каракалла, Нерон, – питекантропос?

В доисторической бездне сидели.

Схвативши за плечи Лебрейльку, ее протолкав за альков, он ей лиф зашвырнул, чтоб оделась:

– Лэссе муа сёль[118] Лэссе муа сель! (фр.) – Вот созданье!.

– Крэатюр![119] Крэатюр! (фр.) – Оставьте меня!Он услышал:

– Саль сэнж![120] Саль сэнж! (фр.) – Грязная обезьяна!

Надев лиф, ставши взаверть, бросая блеснь черноче-шуйчатой талии, юбку рукой захватив, точно вставшая на лапки задние ящерица, шустро шуркнула, точно сухою осокой, в двенадцатый номер, не видя его, будто он и не воздух, которым он все еще дышит; лизнувшись, одернувшись, дернувши носиком, – дверь за собою на ключ; офицерам чеканила твердо головкою, рукою, зажатою бровью.

____________________

Мандро же, забытый, блокнотный листок зачитал; и в глазах у него заплясали французские буквы:

– О, о! О, лала!

Там стояло: «Такого-то, там-то» (но – пропуски; не обозначено)… – «Пулей шальною убит публицист Домардэн».

– Дьё де дьё![121] дьё де дьё (фр.) – бог богов.

Дом ар дэн – существует!

В эфире он, отображение прошлого, легкой волной световой, километры отчесывающей от нашей земли: триста тысяч таких километров в секунде; и скоро уже: Домардэн будет зрим в телескоп с Волопаса: с созвездия Солнца – он стерт. Все же: он виден в эфире!

В его физиологии, все еще мысль истощающей, психики нет: психа психика.

Мысль далека, как…созвездие Пса.

Ждали случая стибрить

Мертетев в двенадцатом номере громко докладывал перед Велес-Непещевичем, Миррой Миррицкой, достав портсигар:

– Силы нет!

С треском бросил на стол портсигар.

– Поскорее!

Велес, вздернув плечи, оправил субтильно визитку, над пепельницей тупо дуясь.

– Имейте терпенье.

Почтенный свинух, пережевывал что-то кровавою челюстью, тонус тупого молчания для; и Лебрейль – ногу вытянула, свои икры разглядывая:

– Бьен пикан: са шатуайль![122] Бьен пикан: са шатуайль! (фр.) – Пикантно: это щеночек!

И он выбросил:

– Случая нет: пока этот торчит Кокоакол, – воняет английским посольством.

Лебрейль, тряся белой копною волос, подавилась, как дымом, от смеха:

– Фэ рьен![123] Фэ рьен! (фр.) – Ничего!

Но Мертетев шагал и рукою зацапывал, тыкая пальцем с сигарой в тринадцатый номер:

– Он – мучается!

– Надо длить!

Непещезич бычиную шею с надутою жилой показывал, ухом разинувшись:

– А то придут: и – украдут.

И тонус тупого молчания – длился.

– В чем дело?

Мертетев брезгливо подергал мизинцем, над пеплом сигары, которую в пальцах зажал он:

– Сэрвис милитэр?[124] сэрвис милитэр (фр.) – военная служба.

– Нет, – печать не приложена, Тертий, – Велес помигал, точно боров, с корыта топыривший рыло.

– А мы-то? Вторая неделя. Да он безопасен теперь: не ворующий вор!

Но Велес помотался:

– Коли англичанам отдать, они спрячут его в Полинезию… Маленькая табакерка недавно еще продавалась; в ней чортик: откроете, – чортик пружиною дергает под потолок.

Щелки: глазиков – нет; а в них жил – умный глаз:

– Он и выскочит из Полинезии: к Грею; а Грец – к Клемансо.

И тут —

– глаз осьминога, преумный, —

– из глазика: вымерцал.

– Пусть он один погибает, коль, – пусть ненароком, – узнал слишком многое; вбить в это дело осиновый кол, чтобы прочная точка была.

Он пошлепал губой кровожаждущей.

– Дочь же насиловал, глаз выжигал, – приводила резоны Миррицкая Мирра.

– Пустяк-с! – Непещевич пошлепал губой кровожаждущей.

– Суть в разговоре Бриана и Грея, который он знает.

Лебрейль, сломав руку, пропятивши впалый живот, неприлично расставивши ноги, хваталась ладонью за перекисеводородные космы, дымочком выстреливая: нетг куда провалились – мадам Тилбулга, Тотилтос, Лавр Монархов, которому можно… показывать…; «эти» – не смотрят.

– Итак?

Положили убить; ждали случая стибрить, чтобы тибримый, ставши невидимым, точно секретный пакет, ускользнул от английских агентов.

____________________

Был «тибримый» не запечатан пока; и ему принес завтрак лакей; повязавшись салфеткою, вынувши челюсть, ее положив на тарелочку, кокнул яйцом: слизевидная вытекла в рюмочку жидкость, как глаз, – за желтком.

Он – расплакался дрябло на каре-оранжевых каймах, бросивши в лоб жестяные какие-то руки: условный рефлекс, – вероятно.

Свернувши на сторону рожу и точно привязанный к креслу, из кресла висел, разорвавши свой рот, точно в крике, – на каре-оранжевой пляске с наляпанной дикою, синею, кляксою.

Крик был немой.

Полусон, полубред поднимал точно дымку, сгущаясь томительно в сон, ударяющий с катастрофической четкостью.

Верчи железные

Пушка; ядро, – шар железный; расхлопнулось дверцем; и в нем, как кабина; и узник – под локоть введен; ядро вставлено в пушку, которая – хлопнула – в небо! Планета огхлопнулась; пол – потолок; потолок – пол; закон притяжений – не есть.

Узник, чувствуя кожу в местах, где понятие «кожа» есть бред – с ароматной сигарой в руке – пред стеклом, за которым развержены звездные бездны дождей и баллистика быстрых болидов по Коперниканским пустотам фланирует, – уже отклеившись кожей от мест, где «Манд-ро» созерцает иллюзии распространения волн световых, без иллюзий доваривая из «ничто» свои дряни, – имея, – дох, пот, перетуки сердечные.

Видит же он —

– механические происшествия быта эле ктромагнитных субстанций, которые можно двумя пузыря ми глазными окидывать, но о которых сказать уже некому.

Быть без иллюзии!

Психика, – страх, угрызения совести, – ноль; физиоло гия переживается цифрищами, напечатанными в миллионах сплошных километров; один, —

– ноль, ноль, ноль, ноль,

ноль,

ноль, —

– и

– так далее,

далее, далее, далее, далее!

Есть ощущения: выдулись, выпухли, точно перины в окне; палец – бычий пузырь; губа – аэростат

Не Мандро, —

– a —

– popо —

– верч осей: механическая пертурбация!

Еще отрыжка сознания: заботы о болях, которые буду когда разлетится в кабине стекло, и «ничто», как живо чудовище, перевалясь, раскусает варящие органы; желе зы – ее живые; зубной корень дергает; жахала страхом не смерть, – акты тела: чем? Ломом в висок? Биткой носу?

Штык протыкает пальто; протыкает пиджак; и, наткнувшись на пуговицу, раздирает белье; под пупком холодочек от острого кончика; рвут эпидермис; и – гранное вводится что-то – в кишку: о!

Внимание сосредоточилось на палачах: и событие с выжигом выбухло, как световою кометой слетающий перст сквозь кольцо из созвездий: палач – он!

И солнечно выблеснуло из ресничатой, как фотосферы багровое, злое и острое око профессора, перекосясь в яму мира еще до создания мира, – коситься туда, когда мира не будет! Огромный профессор, железный, скрежещущий выгнется с кресла, – в ничто из ничто, – провисая сюртуч-ною фалдой: хвостом, из которого хлещет циан, все наполнивший.

О, бесполезный железный близнец с очень странным телесным составом – заглотанным воздухом, принятой пищею, переполняя атомные поры, пройдет разреженным ко-метным хвостом сквозь сквозного Мандро, разбухающего в разреженную орбиту мира развалами атомов, перетрясаемых взрывами сил электронных.

«Мандро» —

– пертурбация,

– или – градация гибелей!

____________________

Сон: —

– сели в кабину они, проницая друг друга, лупя к своим гибелям: в странном согласии опытно переживать свои гибели: точно над трупом орлы! Юбиляром профессор сидит; он напялил цилиндр Домардэна, и скинувши тело, пропоротое, как лакею потертую шубу, – с плеча: на Мандро: «Вы закутайтесь!»

Температура ужасна!

Профессор показывает на окошко, в которое ломится кубово-черное чорт знает что! А Мандро, головою зашлепнувшись в спину, трясется, поставивши клин бороды, с горькотцой кисловатой губами нажвакивая, потому что он знает: в сиденьи, под задницей, нечто подобное яме фарфоровой с надписью фирмы, испанской, откуда спускается все что ни есть, стоит дернуть за ручку.

Профессор же радуется:

– Говоря рационально, еще неизвестно, – рукою в кошко показывает, – что вас, ясное дело, там встретит.

За ручку хватается, чтоб Мандро, точно воду, – спустить:

– Человек я жестокий: жестоко караю!

____________________

Словами такими, вскричав и проснувшись, Мандро сиганул над приличьями света из кресла.

Вскочили в двенадцатом номере.

Понял он, что – цоки шпор; в коридор; к де-Лебрейль кто-то шел, кто являлся как будто за телом: был кто-то, кого он не видел среди офицеров; являлся – за телом; но тела ему не давали; и он уходил без него.

Кляксины, или кровавый канкан

Из портьеры ударами пяток, защелкивавших, точно бичи, на него головой, как биткой, Непещевич, Велес; с ним – Миррицкая; с ней – оперстненные пальцы Мертетева, воздух хватающие; с ними всеми – такой офицер приходил – Кососоко.

Вердикт?

– Вы кричали?

Но сели, глаза опуская:

– О чем?

Он же ногу согнул, схватя кресло; и серою, светлою брюкою выуглился, ее крепко обцапав власатыми пальцами и в нее влипнув углом подбородка клокастого; смыслил живыми глазами под темное с бронзовым просверком поле обой, на которых заляпаны кляксины, черные кольца в оранжево-ржавый квадрат; зауглились лопатки; визиточ-ка черная – стягивала, как корсет.

– Нет, о чем вы кричали?

– Он знает, о чем я кричу, потому что он знает, кто я, – на Велеса оскалился.

Тучный Велес, вынимая сигару, не видел его: только кресло; и воздух: над креслом; бесило, что он называет себя Эдуардом Мандро, – не Друа-Домардэном, хотя состав букв и количество их – одинаково; установили врачи: паралич; почва – сифилис; что же, – одних превращает болезнь эта – в Ману[125] Ману – мифический законодатель Индии., других превращает – в «Мандро»!

И Мертетев взорвался; ладонь над щекою занес:

– Издеваетесь?

Пальцы, щипавшие воздух, не дернули уха; они заигра. ли в дрожалки; казалось, все вместе сорвутся и будут вы. крикивать хором багровые ужасы —

– в лондонский тон, в бронзу ламп, в жирандоли и в черно-лиловые шторы!

Один Непещевич никак не дрожал.

И Мертетев, отставши от уха, стыдясь, растирал о ладонь свой кулак:

– Сумасшедший вы есть: сифилитик несчастный!

«Несчастный» сказал, отвечая на жест заушения, а не на слова, внимая себе, как другому:

– Я правду сказал.

И казалось, что он подавился, схватившись за грудь, на суровое поле обой: с красным просверком; не понимал: коли пишут, что пулей убили, – зачем де-Лебрейль чемодан собирала на фронт?

– Чего медлите?

Спинами все повернулись и громко кричали о нем: точно то, что сидело и громко икало в рот Мирре Миррицкой, – . сидело, зашитое в куль.

– Невозможно ему в таком виде являться в курительную: его издали надо водить.

Он подшучивал:

– Я точно мамонт, показанный в дали времен!

Так кончалось общенье: с животным, растительным царствами; мир минеральный остался: железная проволока, гвозди, штопоры!

– В далях времен: с павианом мандр…

Руку отвел, – ту, которую Тертий на рот положил:

– Виноват: говорю, – с павианом мандрил.

Задышал (точно били), вперяясь в Велеса, который ведь был безоружен, – сутуло и тупо шарча, дуя губы сплошной шансонеткой, чтобы над оранжево-карим ковром, заглушающим шаг, на котором разляпана дикая, синяя, кляксина, и – с места сорваться в кровавый канкан!

Это чудище встало: и вышло с попышкою, их уведя за собой.

____________________

Есть в паноптикумах перед пыльною шторой доска: «Просят дам и детей не вводить»; но вы входите; и натыкаетесь на восковые, холодные куклы, одетые в пыль и протреп сюртуков, со вставными глазами; и – с идиотическими, удивленными, детски невинными, но бородатыми лицами, в галстухах, в черных жилетах, в очках, с обнаженной рукой или с пяткой, покрытой прыщами, гангренами, – сделанными

Интендант тинтентант

Телефонное ухо: с далекими центрами соединили его затрещало:

– Спасение есть!

Пустотряс: кто спасет?

Тук: турусы: – тарелки, плеск пяток; рассыпали пуговицы роговые; рога, шаг – спасителя – по коридору!

Он – выскочил.

Пуст коридор; но – два глаза в конце.

Свет?

Нет —

– глаз офицера высокого, с тонкою апоплексической шеей и с синим совсем сумасшедшим, от бешенства диким, лицом!

Офицер, захватясь за бородку, вперился в то место, которое стало «Мандро», как в тарантула скачущего, вызывающего в нас мгновенно же два рода чувств: прочь бежать, раздавить.

И услышалось издали, как клокотание тонкого горла, сжимаемого подлетевшею к горлу рукой.

И Мандро:

– Что вы так?

Никого!

Было: числясь Друа-Домардэном, уже отчислялся от всяких «друа» на Друа; и хотел сигануть через кресло – оранжево-пепельный фон, – как пожухлая шкура распластанного леопарда.

Хотел сигануть в темно-черные пятна на бронзовом темном, как шкура боа, – коридора какого-то; из глубины коридора хрипел синебакий; не горничная выбегала на зов и; и – когда это было? И – где?

И не вспомнилось.

Ассоциация вспомнилась; она бессмысленна: мелким петитом, без шпон, сочетание букв – «Интендант Тинтентант».

Водосточная крыса – в захлопе метается; случаи были, когда разрывалось крысиное сердце.

Лизаша, Лизаша!

А дни проходили.

Закончено, разрешено: ликвидация органов; урегулирован этот вопрос, «пересчитаны» ребра; есть метка в жилете куда ставить дуло, когда они с «этим» приступят.

Готово!

И можно сидеть, опочивши от дел; сутки – ящики выпростанные – века; и четыре недели – три тысячи лет – с того мига, когда стал готов; а в желудочках мозга катались какие-то шарики воспоминаний (в обратном порядке); причины, как следствия, виделись роем возможностей; переживалися многие жизни в одной.

Малакаки, гречонок, – пред торчинской лужей помедлил, – скотину Мандро, его усыновившую, верно б не встретил: сидел бы под вывеской: «Губки»; на жизненной линии точки суть пересечения линий, которые все перемыслить – стать – декалионно-животым и декалионно-головым, разбухнувшим: в судьбу судеб!

И Друа-Домардэн, разнесенный на буквы, – «дээр», «уадэ», «оэма», «эрдеэн» – и Мандро, и Мордан, и Моран, и Роман; подуляции – Наполеона, бушмена, убийцы родителей, – Kappa; и – Марра!

Мандро – сумма всех воплотимых варьяций; он стал спекулянт.

– Вы артист спекуляций, – ему говорили.

Он мог бы сравняться с Рокфеллером; и среди русских дельцов пройтись поприщем слав; ноги быстро всучив в камергерские, белые брюки, сигал бы еще, чего доброго, он в золотой, оперенной едва, треуголке – семидесятипятилетней развалиной!

Зуд любопытства его, безыменку, в рои, безыменок, – увы, – засосал; рой в роях – гадил, резал, насиловал, падал – в одних роевых, становящихся, нигде не ставши: «кабы» да «как бы»; но «кабыба» такая – тоска.

Все рванулось в нем вдруг:

– Если б был!

О, он знает теперь, что звездило, откуда звездило: —

– из глаз и тогда понимавших его, не понявшего вовсе себя: —

– из глаз: дочери!

О, о, – что сделал с ней!

Она увидела – спрутище!

Переменить точку зрения ей; и – какая бы жизнь началась?

– О, верните ее! Дайте только возможность вернуться, – начать!

Дайте только возможность сказать:

– Я, Лизаша, теперь, неувиденное всею жизнью своей смертью увидел, чтоб жить!

С огромной, как хобот, рукою

Де-Лебрейль и Миррицкая, Мирра, однажды пошли посмотреть на него; в половине двенадцатого; он, белея глазами, теряясь сознаньем, сидел, отвалясь, точно камень.

И – он им сказал:

– Подойдите – не бойтесь меня; дайте выпить: я силы теряю.

Они же стояли, как мертвые; не подошли, потому что его как и не было: дергались губы одни.

И пошли к Непещевичу: посовещаться:

– Он просит воды; не послать ли за доктором?

– Только натерпитесь муки вы с ним, – Непещевич советовал, – лучше оставьте его.

В половине второго вскричал:

– Приближается.

Выкинулся в коридор.

И пустой коридор огласился, как рукоплесканием, шлепами ботиков под потолок, возвещающих —

– о прохожденьи вселенной сквозь место, где гибла другая вселенная: декалион лет назад!

____________________

Это в светлостеклянных, раздавшихся шире и выше пустых коридорах, с портала (парламента точно), под выгибом свода, между двух колонн облицованных —

– топал —

– профессор Коробкин —

– в облезлых, медвежьих мехах, наставляяся котиком, как клобуком, на Мандро, бросив руку вперед, —

– держа вспыхнувший диск в позе дискометателя: это был – отблеск!

Он шапку сорвал; и остался в своей седине, точно в шлеме гребнистом; рука показалась огромной, как хобот, в прорезе осолнечном; корпусом еле дотягиваясь до руки, он бежал за рукой бородой освещенной, как будто светильню держа и боясь ее выронить.

Бег этот, вляпанный в уши, – сотряс; и отпрянул Манд, ро, не узнавший профессора: – тот ведь был – темный двуглазый, с каштановою бородою, с налитыми лукавством щеками; а этот – седой и худой, с прощербленным лицом, перестроенным силой, переосвещенный; вишневого цвета вцарапанный в шрам; коленкоровочерный квадратец на глазике; – нос, окрыленный бровями, как кариатида, поддерживал крутой лоб, на котором морщины, схватясь, быстро сделали: – «же», «и», «з», «н»!

____________________

Отпечаток в глазу дольше держится в миг потрясенья; светящийся контур от ели, торчащей вершиною в небе, когда перебросите глаз, точно с ели снятой, вырезается в небе; в минуты волнения – контур отчетливей.

Это доказано Гете.

Мандро, потрясенный все эти последние дни до развала мозгов и составом, увидел вокруг головы – световую, вторую, огромную, ширившуюся; прижатый к стене, он закрылся рукою; сквозь пальцы увидел: стен не было; был – дым из глаз (очки черные портили зрение); и, как оптическая аберрация, вляпанная в горизонт: фотосфера – – огромной, безлицой главы, напечатанной, как на пластинке, —

– из дикой вселенной, в тот миг просекающей: нашу вселенную!

В корне взять

В то же мгновение локоть толкнул со спины.

И – профессор, приземистый, крепенький, быстренький, видясь заплатой, пылинкою каждой, морщинкою каждой, прорявкал:

– Ах – да-с: виноват-с!

И пронесся: на двери в двенадцатый номер; на номер двенадцатый выпятил нос; и отчетливо тяпнул:

– А-с?

– Рядом! —

«Дом» – точно пощечиной эхо отляпало в ухо!

Профессор, увидев Мандро и его не узнав, подсигнул:

– Извините, пожалуйста, – это…?

И видя открытую дверь, трижды стукнув, – в тринадцатый: пуст; на Мандро повернулся.

В двенадцатом тоже услышали; нос показался оттуда.

Мандро, за профессором в номер влетев, ключом щелкнул; им в спину шесть пяток прощелкало: по коридору, – к тринадцатому.

И тут скинулись, точно наушники, уши: с ушей; катарактами спали два глаза: с глаз; а обертоны, слагавшие звук диких воплей, изведанный, странно кивнули из «в корне взять», и «извините, пожалуйста», как роковое, ужасное: —

– 3-д-раа-в-с-т-в-у-й!

Видно, в спине у Мандро скрыто память сидела; нашептывая – в тридцать месяцев —

– о, —

– капли красные: капали!

Тут и орнуло, с Мандро: из Мандро:

– А!

– Узнал!

Голос недр:

– Поднимите мне веко!

И тут же, – как бы вперерез, – как навстречу, – открытие, точно не нашей вселенной: на этой планете лишь двое тот опыт несут; стало быть: только двое друг другу сумеют сказать нечто новое – о таком опыте; о, только двое, включенные в эту тюрьму, понимают друг друга; и – стало быть, – тянутся, точно железо, к магниту меж ними!

О, в невыносимости наглой почти до преступности встрече, ломающей все загражденья морали, возможной в условиях двух сумасшествий, —

– у двух сумасшедших, —

– вскричало в Мандро точно горло гиганта, уже безголового, сбрасывая черепную коробку, скатившуюся, как парик, им повешенный на канделябрину:

– Вот… собеседник – пришел!

В токе молнии, рвавшей палимые нервы с ушей и до пяток в одну миллионную долю секунды, мелькнуло: и трясом, и перескаканьем с предмета к предмету: – парик, челюсть и бриллиантин; а за ширмой, с постели, – «дессу» де-Лебрейльки!

И – как два потока, два ветра: сквозь ветры.

Один поток: как расширение газов, сорвавшее череп, как клапан котла, – расширенье в пределы, где нет притяжений, куда не додернуться гостю железному.

Другой поток: удар болида по черепу: из бездны звездной ядра с распахнувшейся дверью кабины, откуда профессор Коробкин с «пожалуйте-с, милости просим» – выскакивает; а Мандро на него головную дыру разевая, как широкоротая рыба, на берегу бьющаяся и в задохе просящая, чтобы ее в воду бросили.

Так запросилось в Мандро из «мандры» что-то с ним на словах, своих собственных, бросивши на берегу смрадный труп, по воде —

– на словах —

– побежать —

– с этим: к этому!

Только ему, только это в пригоршне снести; и в пригоршню принять из ладони —

– то, —

– что этот даст!

____________________

И ольными ногами, с подкидом и топом почти что копыт, перебросилось к двери в двенадцатый номер, чтоб выбросить дверь, вырвать ключ, от Лебрейль, им замкнуться: от мира.

– Секундочку… я…

«Щелк» —

– остались в кабине, закупоренной герметически:

– тронулись —

– в сон о кабине!

Профессор

Профессор влетел такой маленький, быстренький, в шаг тяжелящих мехах, не сняв шубы и шапки не бросивши, ерзая глазками мимо Мандро и набречивая часовою цепочкою.

Остановился, как будто слетая с себя самого, на себя самого, и прислушивался: сбросив камень с вершины, не видя паденья, прислушаются; и – звук: в дальней расщелине!

К столику подбежал, точно поп к алтарю, на котором он будет служить; усы вглядчиво дернулись, точно на знаки ужасного культа, когда, оробев, тронул челюсть; и – на канделябре неловко поправил раскосо висящий парик.

Только тут на Мандро дернул глазом, как вор уличенный, себя прибодряющий:

– Я, говоря рационально, – едва к вам попал.

Своим глазом внырнул он в глаза, чтоб по нервам, под череп, попасть и там заново что-то расставить: в спехах!

– И не будем касаться подробностей!

Сел, глядя в руку, как будто имея в ней знак неизвестности.

Труп, перетянутый синелицый, стоял перед ним в запыленной визитке; он острые ребра и красные десна показывал.

Точно кикимора: —

– мог бы теперь он пугать, как ворон, гимназисточек; —

– прежде: —

– затянутый в черный сюртук, уважаемый всеми, и даже любимый, влетал он в передние, дымясь бакенбардой, к груди прижимая цилиндр, перебрасывая на ходу —

– паре рук: пару лайковую!

Свой протреп пропыленный обдернув, затылочной шишкой и пяткой запрыгал: он чувствовал, что этот знак, ставший фактом совместного их заключения здесь, не иллюзия, а стены эти трясущая быль.

Коли так, предстоящие (а – предстоял разговор) – уже прошлое: сказано ими друг другу из бредов (и бредом от-вечено) все.

Зачесал на профессора, выкинув руки и бороду, как бы имея принять неизвестность.

И – сел.

Но профессор еще подбирал выраженья: была морготня под очками; была ужасающая тишина: – эфиопская жуть в этой морде разбитого сфинкса!

Но глаз разгорался, как дальний костер: он с собою самим говорил.

Шебуршанье старух

Точно лоцман, ведущий сквозь мели речной пароход и не верящий береговым очертаньям, вытверживал он в голове план беседы, изученный твердо, – в ночные часы, где все это давно переохано, перескрежетано ржавой пружиной постели.

Как перетащить этот плечи ломающий груз?

Миг – пришел: говоря рационально, – на камне по водам спускается, зная, что миг колебания, неосторожное слово, беспомощный морг – камень каменной массою ставши – ко дну пойдет!

Забараракали двери, ведущие в номер двенадцатый-пестрою рожей свисавшая ткань, закрывавшая двери, гримасничала, склабясь складками; черными кольцами, точно глазами, напучились фоны обой; и глаза – ненавидели их

– Уврирэ ву?[126] Уврирэ ву? (фр.) – Откроете ли вы?

– Прошу вас открыть!

– Дело в том, что…

– Больному мешаете…

– Кто вы такой?

Это – бохнуло, бахнуло, квакнуло дверью; стояло за дверью; и там восемью сапогами шарчило; ходила, как клык, перламутровогранная ручка.

О, не задерживать пропиравшее прошлое! Дверь – только драночка; дверной замок – только бантик! Вот-вот, разорвав настоящее, – черное скопище – вломится!

– Ки?[127]См. сн. 82.

– Д'у?[128]См. сн. 83.

И как насекомое, пяткой раздавленное, прилипает к сиденью, так он, Домардэн, в него влип, лишь отмахиваясь волосатой рукою от двери, толкаясь от двери к профессору клином волос и затылочной шишкой, другою рукой умоляя профессора не отзываться: есть всякие звуки; лицо прятая в грудь, угрызаяся, точно бесчинство, пытавшееся проломиться сюда, – его собственный хвост.

И прислушивались, как слабели нахальные трески, сменясь шебуршаньем старух; одними глазами светящимися, а не ртом, стал рассказывать о пережитых им ужасах.

Было молчанье.

Профессор, как будто не слыша, подкрывался бородой; выраженье лица скрыв усами, развертывал бороду пальцами.

А потолки подскочили на метр

Все ж решаясь, нежнейше помигивая, потерялся улыбкой, как девушка:

– Случай, меня посадивший, – усы, бездыханными став, опустились, – в лечебницу…

И продирал свою бороду пальцами.

– Вас посадивший…

И он оглянулся:

– Сюда…

И на дверь:

– А про это я слышал!

Про что?

– Сблизил нас.

Продирал свою бороду:

– Я – знаю вас.

Оба замерли; оба, взглянув друг на друга, друг друга не видели; и, помолчавши, профессор усами вздохнул, точно деревом ветер.

– И вы меня знаете.

Клин бороды перед ним засигал вопросительным знаком в усилиях не подавиться нервическим иком; мелькнуло в Мандро:

– О, о, —

– страшное что-то в косме, перед ним вы растающей: невероятных размеров казалась она!

Закрываясь, повесился в кресле

Профессор, увидевши это, пытался своей бородой и рукою умалчивать, с неуловимой почти укоризной вздохнув

– Вам бы надо учиться.

Мандро посмотрел на него необычно живыми, внимающими молодыми глазами.

– Наука есть истинный свет.

Тут профессор взглянул очень строго, почувствовав что – перепутался; перевоспитывать спрута не легкая, в корне взять, штука!

А рожа портьеры осклабилась складкой: сказала от четливо:

– Это – Коробкин!

Сказали за дверью хихиком старушечьим дамские, шелг ковые, кружевные «дессу»; закачался со столика страшный парик, повисающий на канделябрине, точно с изогнутого, металлически строгого рога из фона портьеры, где черная лапа царапалась: складки слагалися в наглое рыло.

– Эй, – вы!

И под рылом шарахалась дверь.

____________________

То за нею, расставивши фалды, Велес-Непещевич, Вадим Велемирович, в скважину вставился, хлопая глазиком, ползая им, как клопом, по профессору, задом из фалд на диваны небесного цвета, на Мирру Миррицкую пялясь, бросая – и брыком, и мыком

– Молчите.

– Мешаете.

– Вот…

– Посопели.

– Уселись.

Миррицкая с недоуменьем, «Жюли» же с развратной гримасой бросались носами и пальцами в дверь; и потом – друг на друга: носами и пальцами:

– Де з'энбисиль![129] де з'энбисиль! (фр.) – две шельмы!

– «Дьё!»[130] Дьё! (фр.) – Боже мой!

– «Де фу!»[131] де фу (фр.) – две сумасшедших

А Мертетев, схватив эксельбант, заметался меж ними двумя и Велесом, стараясь за фалду его оттащить и, пропя-тивши зад, самому приложиться: Велес его локтем пихнул бахнув пробкою:

– Это – Коробкин!

И все тут защелкали.

____________________

И нарушая молчание, – трудное дело воспитывать спру. та, – профессор Коробкин попробовал:

– Весь вопрос в том, – вами нерационально продумано, – с пыхом усами подергал, – когда…

Как сказать? Недостойно бить битого:

– Весь вопрос в том, что не «вы» или «я», без открытия – вы; я, допустим, – с открытием: гм!

И отдался в дрожавшие и волосатые руки; лицо от лица, как сквозь облако облако, белым, сквозным одуванчиком в солнечный дым перевеялось:

– Весь вопрос в том, что стоит, – и он всем существом просиял, – нас связавшее: как-с, чем-с – не важно-с!

Одною рукой – на парик, а другою (ладонью) от сердца – на сердце; себя уверял: у Мандро – тоже сердце; теплом охватило Мандро.

– Этим сказано все-с: мы, – ладонь на себя, на Мандро, – тут, – ладонь на парик, на козетку, – сидим!

И Мандро показалось: профессор сидит такой маленький и не лицом, а рукой приглашает Мандро быть свидетелем, что потолки – поднимались, а свет – нарастал:

– Чего ж более?

В комнате вспыхнули, в корне взять, лампочки, а потолки, в корне взять, подскочили: на метр.

И сигала сигара коричневая

Половинки дверей, разеваясь, как рот, с краком выломились; и как ус, разлетелась портьера.

И, —

– руки в карманы, —

– ощупывая, вероятно, битку, подбородком, вдавившимся в грудь, и безлобой, свиною щетиною – в комнату эту —

– Велес-Непещевич —

– шагнул!

И за ним, раздирая портьеры, просунулись – три головы.

Домардэн с минеральным лицом заводной, механической куклой паноптикума на Велеса задергал: болбошить багровые бреды – их стиль; из-за солнечных зайчиков пеструю оывом козетку схватил с неожиданной силою он; и махнул из сияющих светом пылей на чудовище, из лабиринтов другого какого-то мира ползущее с мыком, которое село отскоком на корточки с глупой улыбкой, готовое на что угод-до: скакать так скакать, приканканивая, или, если угодно: рвать мясо зубами!

Меж ним и Мандро бахромою мотнулась козетка упавшая.

Нет, вы представьте: сигару свою зажевав подбородком, Велес-Непещевич присел за козеткой, балбоша по ней кулаком, зажимающим, точно бинокль, – металлическую зуботычину; как из-за ложи, окидывая клоунов: «Здравствуйте, – вы!»

И сигала сигара коричневая из губы оттопыренной.

Три опустились за ним головы, показав три спинные дуги.

Непещевич откинулся:

– Да не мешайте!

– Не перебивайте!

– Не путайтесь!

Он, дипломат и чиновник особенных их поручений, насасывал дым, выжидая спокойно того вожделенного мига, когда свершится выламыванье инструментами – красного мяса – из мяса!

И три головы – отступили.

А он, положив свою голову на руку, руки локтями к козетке прижал: панорама!

Английский агент кокоакол

Мандро, захватившись за грудь, раскрыл рот – извиз-жаться: на чудище; но – он не мог; и, грозя указательным пальцем, ему, острым клином волос под профессора дернулся:

– Я заклинаю вас, – не обращайте вниманья на «этих»; они – постоянно присутствуют тут.

Скрестив руки, профессор одной бородою вильнув, не взглянув, – отвернулся, подставивши спину Велесу;

– Садитесь, – к Мандро он, – чего это вы?

Игнорировал взломщиков:

– Я никого тут не вижу-с!

Взглянув на парик; предстояло ж ему повернуть колесо рулевое: мель близилась; и пароход мог пробоину дать:

– Нас – ждут; мы – пойдем.

Но Мандро передернулся мукой:

– Не пустят меня.

– Проведу-с!

И порадовался на лицо, искаженное мукой, что есть-таки мука!

Велес-Непещевич же, сообразив что-то, – бах:

– Кокоакол – сидит?

– Я не знаю, – ответил двенадцатый номер.

– Валяй, Косококо!

И шпора задергала: по коридору.

Английский агент, Кокоакол, Колау, был тайно приставлен в французской разведке.

Профессор, не слушая гадин, в парик говорил:

– Всею жизнью к подобного рода субъектам, – он дернул рукой на парик, – «прибежали»; они положили на плаху топор свой; вы с ними кричали в пустынях: ай, ай!

В коридоре задергалась шпора; и голос сказал:

– Кокоакола нет!

– Ладно, – гадина гакнула.

Вставши и шубу сваливши на кресло, профессор простроенным бацом пошел вдоль колетки – под стол, к парику, не взглянув на чудовище, руку играющую на парик протянувшее, точно не видя: ведь не обращают внимания на паука, когда он сосет мух, в миг ответственного разгово-ра-с!

И вдруг непонятно и дико ревнул:

– Кто позднее пришел, тот идет впереди!

И как в самозабвеньи, парик оторвав (уже лапа тянулась за ним), опрокинув его на ладонь; и, как чашу пустую, разглядывал:

– Преинтересная штука-с!

Танцмейстер на плахе

Мандро, расширялся ухом, ловил эти звуки, которых и не было ведь: были мысли; и были из глаз, точно вылеты птиц; была смена сквозных выражений. Он серую брюку с полоской блошиного цвета коленкою левою выуглил, сунувши бледный ботинок под правую ногу; морковного цвета носок; а ботинок – с серебряной пряжкой.

Замашки – танцмейстера; и – парикмейстера: дергался, как под трамваем, не будучи в силах (трамвай набегает) – вскочить.

Тело – дикое: дергалось дико.

Лицо, не живое, совсем молодое, не двигаясь, – бронзовым просверком шерсти жесточилось; молча вперилось глазами, огромными, умными, как говорившими: —

– Под ураганом – я пал!

– Моя кожа разъелась горючей проказой.

– Огонь попалил мои кости воняющие.

– И душа моя, точно лиловый морщочек бумаги, охваченный пламенем, пережигаема, – добела: сгинуть!

– Но я – еще есмь!

Он разглядывал собственный дерг, зная, что гальванический ток перекрючит конечность у дохлой лягушки; и если животное дохлое дергается, как живому еще «Я» – не дергаться?

Будь он царем Соломоном, вперяющим в плаху глаза, – тем же самым танцмейстерским жестом, одною рукой закрутив волосинку, другою отставясь с мизинчиком загнутым – выю на плаху положит!

Уж тлен выступал на челе; и глазницы – проваливались: двумя черными ямами; а – вы принюхайтесь: запахи опо-понакса!

За ним заседало чудовище!

Усом трясет и кусает

Профессор Коробкин, не глядя на ужас, не глядя в Мандро, – парику, как зачитывал лекцию: перед чудовищем:

– Мы – дети света-с!

Мертетев, рукой раскидавши портьеру, влетел; он схватил Непещевича за руку; руку другую как на цирковую арену выбрасывал:

– Оба – сошли с ума! Нет, – посмотрите: и сам с ними ополоумеешь!

Из-за барьера бросался – к профессору:

– Бросьте мосье Домардэна!

– Вы видите сами, что он невменяемый.

Но Непещевич, как палкой сигары махаясь из губ на Мертетева, – почти с презрением:

– Тсс!

А Мертетев не слушался; и собирался, отставив козетку, прыжком стать меж них, как заправский циркист:

– Вы идите себе: медицинский надзор установлен за ним.

Непещевич вскочил, испугавшись: нарушится редкое зрелише; тупо широкой спиной заслонил он Мертетева:

– Тсс!

Этот дикий старик наводил, вероятно, его на весьма плодотворные мысли; и тотчас Велес головам, протянувшимся из-за портьеры, забзырил:

– Удача…

– Колумбово просто яйцо.

– Тсс!

– Не время: потом; вы – испортите!

– Слушайте!

– Этому, – на Домардэна показывал, – этот, – в профессора тыкался, – визу принес: он – поедет на фронт!

Мадемуазель де-Лебрейль изогнулась с защипом двух пальцев, которым разглядывают в бомбоньерках конфетину, приготовляясь конфетину вынуть, лорнировала – тех, которые – «т а м»…

Тут профессор вскочил: глаз – морозистый; выпуклый лоб, точно в шлеме гребнистом, нацелился твердым булыжником на кости лобные гадины, а жиловатой рукою нацелился на Домардэна:

– Вы будете долго искать его, и не отыщете!

– Как это так не отыщем, – ответила гадина, – вам потеряться не так-то уж просто.

– Пред вами захлопнутся двери, а мы с ним – пройдем.

И профессор всем корпусом, а не плечом, пырнул носом, как злой носорог, протаранивший рогом; а руки – по швам; и до выпота их зажимал в кулаки он.

Велес торопился додергать:

– Кусает и усом трясет!

И, расставивши фалды, им зад показал.

Он ушел, хлопнув дверью.

Куда вы зовете?

– Куда вы зовете? И как мне пройти?

Мандро думал, что бегство – удастся: вдвоем, куда нужно; что их не найдут, потому что спаситель имеет, наверное, все основанья знать меры, им принятые для укрытия беглого.

Час этот – их!

Он воскликнул:

– Никто не умеет так действовать: где научились вы этому? И не профессор, а лоб, перед ним изгибая морщину могучую лобною кожею, – запечатлел:

– Это вы научили меня.

– Как подоблачным громом ступаете: полки шатаются; как научиться мне поступи эдакой?

– Поступь приходит – поступками.

И посмотрел через стены, которые – дым беловатый в глазах у Мандро: белоглавая туча несется сквозь стены; как издали, – все: и, как издали «этот» – стоит в седине, как в венке из ковыли!

Все это мелькнуло – в Мандро.

Но, как солнце, играющее книгой блесков в заре, ликовал на ликующего глаз профессора: блесками; точно он бил молотками до искр по скрещению лобному своим гигантским лицом, промышляющим руку: шатались в Мандро восприятия зрительные.

А профессор с притопом чеснул под окошко рукой с париком, точно с чашей пустою; и солнечно вспыхнули красные просверки.

Тут же: чеснул от окна с париком, точно с полною чашей, на желтую лысину; и опрокинул на желтую лысину

силу свою:

– Я ссуженное вами же – вам возвращаю!

Усы, как две рыбины, выплеснулись, как хвостами серебряными; и – опять унырнули: в ничто.

И парик положил он на стол.

Разумел же он —

– муки, Мандро приготовленные!

И, пристукнувши ботиком, сквозь потолки!

Тот – не понял.

И думал, что речь – о спасении: от ожидаемой кары.

Увидя, что он бородою сверкает в луче и сжимает дрожащими пальцами пальцы под горлом, подумал, что странно стоять: хлопать глазом; не бухнуть ли в ноги: лежать при ногах, закрываясь руками? Он весь сотрясался лукавыми помыслами: может, может профессор заверить в судах, что – не он приходил за открытием, а дед, «Мордан», перепоица, дряхлый беспутник, которого видели же, что не он выжег глаз; они вместе с профессором, став пред судами, присягою ложной заверят, – что – так!

Проскрипел, точно дно парохода о мель:

– Погибаю!

– Да нет же-с: эхма! Как вы можете эдак!

– Спасите!

– Уже-с!

– Не губите!

Профессор – расплакался:

– Не понимаете вы!

И портьера, как рожа, оскалилась диким раздвигом, как ртом; в ней – четыре тряслись головы, как четыре оскаленных зуба.

____________________

Слезами играл глаз безумца, заплакавшего в пуп земной, косный, злой – над мучениями: тела этого! И бородой, как кустом загоревшимся, требовал, – не от Мандро, – над Мандро – в золотые столбы пылевые, как бы развеваясь телесными недрами перед ковром, на котором в кирпичные, синие шашки и в пыли отстукивал лоб себе синие шишки:

– Вы – выздоровели!

Взблеснуло.

– Вставайте!

Кричало – сердечными туками:

– Исцелено мое сердце, количеством звезд, измеряемым этим пришельцем!

– Я – жив.

– Снова сложены органы.

– Вложены смыслы: в глаза, в уши, в жизнь!

– Созидаю в ней здание.

– Приготовляются нам облака!

И привзвизгнув в больном и опасном восторге, вскочил он, готовый на все.

Пароксизм сумасшествия буйного, их обуяв, стирал грани меж ними.

Профессор хватал его за руку.

____________________

В шубы влезали:

– Где шапка?

– Вот!

– Ваша?

– Моя!

– Ну теперь – мы пойдем.

Мели минули: в оси вселенной, обломанной, – новая вставлена ось; и сию же минуту они в меховых своих шубах и шапках, пристукнувши ботинками, невозбранной, свободной дорогою: ринутся, – сквозь потолки!

– Ну?

Профессор полой меховою, как ринется в дверь; за ним, бросив тринадцатый номер, – Мандро, —

– Эдуард, —

– неизвестно куда, неизвестно на что, потому что ничто не касалось его.

– И никто не задерживал.

____________________

Только из двери в двенадцатый выскочила де-Лебрейль – сумасшедшая тоже; за ней – сумасшедшие: тоже; она же их, вытолкав, двери замкнув, бестолково забегала; сдергивала на ходу: юбку, лиф.

И осталась – в одних панталончиках!

Я улетаю, мои купидончики…

– Мирра, – алло: Леонардовне потелефоньте!

Велес до вола перед зеркалом пыжился, в зеркале видя багровую рожу; и строя ей рожу, манжет перещелкивал.

– Чтобы она, Леонардовна, свою квартиру очистила;

и – чтобы ящик поставили.

Стал перед Миррой надувшимся гиппопотамом.

– А ключ от квартиры – сюда; куда хочет, сама; чтоб ноги ее не было.

И – до слона надувался:

– Мешок и рогожу.

До мамонта!

– Тертий?

И как цеппелин, разносился щеками; висел из небесного цвета обой над небесного цвета ковром, из крахмалов тугих свою вывалив шею.

Пред ним Косококо, рукой и плечами, как перед заведующим департаментом.

– Слушаюсь! Тертий в бегах.

– Сослепецкий, Мердон? Чтобы были!

– Есть, будут!

Из губ перепыженных выпустив дух, Непещевич осел из небесного цвета на мягкий ковер, язычищем напруженным вытыкнул щеку; и с шишкой нащечной стоял, что-то соображая.

С улыбкою липкою:

– Ну? Покажите себя!

Косококо, чернявый, высокий, худой, – шею выгнул, представивши руку с цилиндром, отставивши руку, загнул свой мизинец и стал Домардэном:

– Бьенсюр!

– Бесподобен, – Миррицкая.

– Не без таланта, – Велес; языком на щеке снова шишку поставил; и – шишку убрал; деловито выбрасывал; в матовый, ламповый шар:

– Не понадобится: мы поедем в закрытом моторе; подъедем сюда: показаться за стеклами; не разберут… Ну там тоже: белилы и прочая, прочая; миропомазанье – словом: мамзелька вам даст; где она?

Косококо:

– Переодевается… И чемодан перевязывает.

А Велес, пав в диван, головою – в промежности; как дохлый скот, перевесился: это старик услужил: мифимо-нами; свечку ему ставьте, Мирра: Исайя, ликуй! Со святыми его упокой!… Исключительный случай, что нет Кокоа-кола; неповторимая штука!

Вдруг ставши багровым, распевшимся тенором, он проорал сладострастно:

«Веди к недоступному счастью

Того, что надежды не знал!…

И сердце утонет в восторге

При виде» —

– «тебя, Косококо!»

Безлобый, безглазый, он вдруг завозился: с попыхами:

– Ты, – беспокоился он, – не забудь парика; тоже случай: регалии личности; твой-то, подобранный, – не без изъянца.

Вскочил и, кокетливо перешарчив двумя ножками, точно в фокстроте, слюнявые губы собрав, бросил в поле небесного цвета – рукою – свой чмок:

– Мои ангелы, я… – купидончиком он, – улетаю; в посольство!

И выпорхнул в дверь.

Бурдуруков тащил сквозь флакон циклокон

Через сорок минут: Рузский – знал; Бурдуруков – тащил; Алексеев еще упирался; со Ставкою шел разговор; десять трубок гортанило в десять ушей:

– Вы, Мегтетев?

– Уж пегедано…

В тот же миг во втором учреждении в трубку плевал второй рот

– Жуливор?

– Купе будет?

– Имейте в виду: не откроется; предупредите кондуктора!

С третьего места, оскалившись, лаяло: песьеголовое туловище:

– Подавайте машину: спешите…

– А что, – офицер, молодой человек, – есть?

– Имеется, – вместе с машиною… Да помоложе: из мальчиков, знаете, розовощеких… Да чтоб поконфузливей.

– Да, при машине: чтоб он и не знал; посадите в машину своих, – офицерика сопроводить до дверей; пусть с машиною он убирается к чорту: другая подъедет…

– Машины? Нужны? Да: и – три: к Тигроватке – раз; да от нее – два; с вокзала нам, – три!

– Уж пожалуйста: не перепутайте!… В международном масштабе; с машиной зацепка; а там – конфликт: с Англией.

____________________

Мотоциклетка, четыре машины и семь лихачей перерезывали: кольцо «А», кольцо «Б», мчась во все направ-ленья; проскакивали сумасшедшие, бледные штатские и генерального штаба военные: в двери, в подъезде; и снова, выскакивая, уносились, стреляя бензинами.

А в подворотнях ругали правительство, сеяли слухи, подсолнухи и выливали помои; мадам Циклокон покупала флакон; с ней – жёном[132] жён (фр.) – молодой человек., Николя Ньюреню-Ньюреня; Луб Турупов – садился за шахматы. Вывески еще держались; и Жорж Дирижориум в «Эмоцион-Ки но» еще качался боками и фалдами фрака в «Волне Адриатики» – в семь часов вечера; – Владя Боздецкий тянул из соломинки у «Сивелисия»; «Чистка перчаток Перши-П есососова» – вывеска еще висела.

Но, но… —

– Потолобова, «Рамочное заведенье», – закрылось; и сам гражданин Потолобов старинную дружбу с известною всем повивальною бабкой, Сысоич, – осмыслили: браком… гражданским (веди к недоступному счастию, Керенский, их!); Архивариус Архимандриллин ударился в максимализм под влиянием Кисы Сесакиной; Голо-гуронов – подталкивал их.

Фабрикант Эмигрант поговаривал: «Если продолжится эдак, по всей вероятности, переменивши фамилию, сделаюсь я – «эмигрант Фабрикант»; Камергер, Питер Кубово, выехал в Англию после того, как Тарас Цупутун, фронтовик, поселился в их доме. В тот день у Москва-реки, около Козиева, бастовали рабочие, вооруженные; и – обнаружились бомбы; и сам комитет забастовочный, точно сквозь землю уйдя от шпиков, объявил заседанье бессменным; что главное: в публике ближних районов – сочувствия взрыв; и Куканики видели, как, встав на тумбу, Коханко-Поханец, мадама, с мадамой Жильвом-Малитнырлину с Сутиевым предлагала реформы, рабочих сугубо приветствуя!

«Оптик», Пров Проклик, ее уличил: жила своднею.

Даже у Янкеля Яковлева, туличанина, сперла полиция, делая обыск: часы.

Разбирали приказ генерала Хабалова; чувствовалось: сквозь флакон Циклокон и сквозь туру Турупова, сделавшую шах и мат Шах-Маманову, что кольцо «А», кольцо «Б», разорвавшись в спираль, побежали домами, садами, трамваями, башнею Сухаревой, – все скорее, скорее винтя, – к клокотавшему в центре винту, чтобы толкнувшись – фронтонами, башнями, крышами – ринуться – в эту воронку Мальстрема!

Москва стала – яма!


Читать далее

Глава девятая. «СТРОК ПЕЧАЛЬНЫХ НЕ СМЫВАЮ»

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть