Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Они стояли насмерть
Глава шестая. БОИ МЕСТНОГО ЗНАЧЕНИЯ

1

Одиноко сидит Чигарев. Голова его покоится на шершавой и влажной от недавнего дождя коре дерева. Глаза широко открыты. Чигарев не спит, но он не слышит ни мерного похрапывания матросов, ни свиста проносящихся над головой снарядов, ни их глухих разрывов. Глаза его, устремленные в небо, не видят ни висящих в нем осветительных бомб, ни трассирующих пуль, ни снарядов автоматических пушек.

Двое суток пытался батальон перейти фронт, и каждый раз его встречало огнем боевое охранение ополченцев. Сегодня решили использовать последнее средство — для установления связи со своими послали через фронт Крамарева с разведчиками. Ведь ходили же они к немцам, так почему бы им не попробовать проникнуть к своим? Разведка ушла, а остальные спят. Матросы лежат группами на вздрагивающей от взрывов земле. Лежат, широко раскинув руки, словно обнимая родную землю, прикрывая ее от случайных осколков, лежат и согнувшись калачиком, спрятав лицо в поднятый воротник бушлата. Спят по-разному, но все прижимают к себе оружие. Даже минометы высунули свои вороненые трубы из груды тел. Тут спят минометчики. Они готовы подняться в любую минуту и следовать дальше или открыть огонь.

В кустах, куда не заглядывает пятнистая кособокая луна, разместился походный госпиталь. Тихо стонут раненые да санитар что-то невнятно бормочет себе под нос.

А Чигарев не спит. Еще раньше, во время учебы в школе и в училище, он научился и полюбил мечтать. О чем мечтать? Да обо всем! Прочтет, бывало, заметку в газете о футбольном состязании — и началось! «А что, если я буду систематически тренироваться? Пройдет год, ну, может, два, и вдруг поползет среди болельщиков слух, что в «Динамо» появился новый центр нападения Все спрашивают: «Кто такой? Где играл раньше?» И так — до самой ответственной встречи с самой сильной иностранной командой. Команда, конечно, заслуженно считается лучшей я результат предугадать трудно, но выходит на поле он, Чигарев, и все мгновенно меняется! Защитники не могут уследить за ним и мяч то и дело со свистом влетает в ворота противника.

Разумеется, Чигарев не был эгоистом, и некоторые мячи забивали даже другие игроки команды, но только с его красивой, точной подачи.

Однако стоило Володе Чигареву посмотреть на встречу боксеров, как его мышцы начинали сами наливаться силой, и вы, пожалуйста, не обижайтесь, если он невпопад отвечает на ваши вопросы: Чигарев мысленно только что нокаутировал самого чемпиона мира.

А сколько сражений он выиграл! И если все моряки переживали поражение в Цусимском бою, если многие хотели быть на «Варяге» во время его неравного героического боя, то Чигарев заменял только главных начальников и обязательно побеждал.

Но теперь он мечтал о другом. Мечтал о победах на сухопутном фронте. И если в первые дни его обвиняли в пассивности, то после того боя, в котором он так смело и своевременно выдвинул пулеметы, Чигарев почувствовал В себе силу, уверенность и считал, что может командовать гораздо лучше, чем Норкин, да и многие другие командиры. Первый успех вскружил ему голову, он как-то сразу перестал бояться опасности и все время рвался вперед, ворчал, недовольный осторожностью Норкина.

Вот и сейчас Чигарев разработал уже два плана боевых действий отряда. Один из них сводился к тому, что моряки уходят дальше от фронта, объединяют вокруг себя отдельные партизанские отряды, служат основным костяком огромной армии, действующей в тылу врага. Чигареву очень нравился этот вариант и лишь одно маленькое «но» заставляло задумываться: «А можно ли сделать так, не имея разрешения командования?»

И все же, сидя под деревом, Чигарев уже громил немецкие тылы. Может быть, он так бы и уснул, но между деревьями блеснуло пламя, вскрикнул кто-то и побежали туда заспанные санитары. Это взорвалась случайная, заблудившаяся мина. Зашевелились было матросы, некоторые из них даже приподняли головы, прислушались, потрогали оружие и снова легли. Но Чигарев не мог больше сидеть. Ему захотелось немедленно действовать, и он поднялся с земли.

«Черт его знает, что творится! — думал Чигарев, перешагивая через спящих. — Нужно немедленно выступать, а Мишка, наверное, устроился под кустом и комаров давит! Я ему сейчас испорчу настроение!» — решил он и повернул к первому взводу, с которым Норкин располагался по-прежнему рядом.

Чигарев не любил Норкина. Он и сам не мог сказать, почему, но это было так. И не потому, что новый командир ругал его больше, чем других. Нет. Даже наоборот: после того боя Норкин при всех матросах долго тряс его руку, а сказал только одно, да и то дрогнувшим, некомандирским голосом:

— Вот это по-большевистски…

Чигареву не нравилось в Норкине решительно все. И его спокойствие, и разговоры с Ковалевской. Даже привычка чистить медную бляху ремня рукавом бушлата не нравилась ему, хотя именно так поступал почти весь батальон.

«Подумаешь, командир батальона! — не один раз думал Чигарев. — И чего в нем особенного? Даже выправки настоящей нет. Ходит вечно сутулясь, да и фуражку носит на самом затылке, как заправский «жоржик».

И вдруг из-за дерева вышел Норкин. Чигарев сразу узнал его по сдвинутой фуражке и по руке, прижатой к груди. От неожиданности исчезли все заранее приготовленные слова.

— Не спишь, Володя? — тихо спросил Норкин и добавил, помолчав немного: — И я тоже… Все думы лезут.

Луна светит в лицо Норкина и Чигареву хорошо видны обтянутые кожей скулы Михаила, ввалившиеся блестящие глаза, и он сказал совсем не то, что намеревался раньше:

— Не спится… Ты бы отдохнул немного.

Норкин словно не слышал его слов, сделал еще несколько шагов и сел прямо на землкь Чигарев посмотрел на его опущенные плечи, решительно подошел к нему и сел рядом.

— Можно поговорить с тобой не как с командиром батальона, а как с «однокашником»? — Норкин молчал, но Чигарев и не нуждался в его разрешении: — Я знаю, что с больной рукой не до боя… Тут, конечно, когда сам еле ходишь…

— Говори, Володя, яснее, — перебил его Норкин.

— Почему фронт не переходим?

— Сам видишь. Пробуем…

— Да что там пробовать! — вспылил Чигарев. — «Пробуем»! Тычешься носом как слепой котенок! Командир должен быть решительным, смелым! Не выходит добром — ломи прямо! Я берусь своими пулеметами так ополченцев расчехвостить, что они и головы поднять не смогут! Пусть знают, как сопротивляться морской пехоте!

— Значит, ты предлагаешь силой прорвать фронт?

— И немедленно!

— А что из этого получится?.. Допустим, прорыв нам даже и удастся… Но сколько наших людей погибнет?

— Может быть, даже меньше, чем здесь от шальных мин!

— А ополченцев ты не берешь во внимание? Почему? На них серые шинели?.. Эх, Володя, Володя… Как ты легкомысленно на многое смотришь…

Норкин говорил спокойно, не повышая голоса. Его слова, как удары тарана в крепостные ворота, били по созданному Чигаревым зданию и он чувствовал, как появилась в нем трещина, как оно начало рассыпаться. Слона простые, доходчивые. Словно заранее приготовился Норкин к этим ответам. Фактически так и было. Не Чигарев первый предлагал создать партизанский отряд, не один он готов был силой прорваться к своим. Еще раньше его говорили об этом лейтенанту некоторые матросы. Да и не все слова принадлежали Норкину: именно так возражал Лебедев тем, кто неодобрительно отзывался о пехоте… Андрей Андреевич Лебедев…

— Глупо, Володя, думать, что раз на тебе морская форма, то ты человек особенный. Не в форме дело… А командир должен действовать смело, решительно лишь взвесив все, обдумав… Допустим, что мы прорвали фронт. А не воспользуются ли этим фашисты? Ведь пока командование разберется в обстановке, мы будем только мешать ему.

Чигарев сначала слушал Норкина нетерпеливо, ждал только паузы, чтобы вставить свое слово, возразить, но потом успокоился и внимательно следил за Норкиным, стараясь вспомнить, где и когда он слышал эти слова, где и у кого видел такой же излом бровей. И вспомнил. Так обычно делал Лебедев. И сразу пропало желание спорить свои прежние доводы стали жалкими, ненужными.

Молчал и Норкин. Он мерно покачивал свою руку и замирал, услышав порох. Косматое облако навалилось на луну, закрыло ее, и стало темно. Погасла светлая полоска на вороненом стволе миномета. Налетел легкий порыв ветра, качнулись вершины деревьев, пошептались между собой, и первые капли дождя упали на высохшие листья. Еще больше съежился Норкин, накинул на себя и Чигарева плащ-палатку и снова замер. Словно гранитный валун появился среди полянки.

Мелкий дождь настойчиво, монотонно забарабанил по намокшей палатке. Даже при огромном желании спать трудно уснуть на сырой земле под потоками воды, и моряки зашевелились, спрятались под деревья, плащ-палатки и просто под одну общую шинель.

Как обычно, неожиданно, появился Крамарев и совсем не с той стороны, откуда его ждали. Норкин о его возвращении догадался по оживленным голосам матросов, не вытерпел и крикнул:

— Крамарев! Сюда!

— Завтра переходим. Сигналы и место указаны, — доложил Крамарев.

Тот же мелкий дождь, еще больше намокли земля и одежда, но теперь легче ждать: завтра снова со своими, завтра снова в кругу друзей.

— Эх, Володя… Как трудно быть командиром, — тихо, словно продолжая беседу, сказал Норкин. Это не была жалоба на трудную обстановку, на исключительные условия, в которых находился батальон. Норкин просто говорил о том, что трудно командиру порой бывает найти правильное решение, заметить его в массе других, на первый взгляд более простых и эффектных. Понял Чигарев, что в поисках этого решения командир, может быть, даже и спорит сам с собой, делится на просто человека и командира. Если первый требует смелого броска вперед, то второй настаивает на осторожности, скрытности.

В следующую ночь перешли фронт… И первый голос, который услышал Чигарев, принадлежал Ковалевской. Она налетела на него, схватила за руку и спросила глухим голосом:

— Где комбат? Жив?

Русые волосы выбились из-под пилотки, рассыпались по плечам, но она не замечала этого, не поправляла их.

— Там, — буркнул Чигарев, кивнул головой в темноту, и исчезла Ковалевская. Только руки Володи еще чувствовали тепло ее пальцев.

А еще через несколько минут он вновь услышал ее теперь уже чересчур спокойный голос:

— Здравствуйте, товарищ лейтенант! Где раненые?

Не маскируясь, идут матросы по дороге. Мелькают огоньки самокруток. Щекочет ноздри махорочный дым. Поскрипывают колеса, плавно покачиваются на ухабах санитарные повозки.

2

Рота Норкина расположилась на отдых в лесу недалеко от штаба и политотдела бригады. Норкин решил воспользоваться случаем и пошел в политотдел, взяв с собой партийный билет и письмо Лебедева.

Половина села сожжена немецкими самолетами. В подвалах и уцелевших избах разместились отделы штабов различных частей. На улицах пустынно. Не видно людей в гражданской одежде. Ни одного целого стекла. Ветер хлопает оторванными ставнями. Садики, еще вчера зеленевшие около домов, сегодня засыпаны пеплом, битым кирпичом и головешками.

Лишь изредка пробежит по улице собака с поджатым хвостом и ввалившимися боками.

Норкин вошел в домик, где размещался политотдел. Все были заняты, никто не обращал на него внимания, и он направился прямо к столу, за которым сидел полковой комиссар. Тот приподнял голову, поглядел внимательно на лейтенанта и встал. Другие командиры и политработники невольно посмотрели в их сторону, да так и остались стоять — кто с раскрытой папкой, кто держа за пуговицу своего собеседника. Норкин распахнул бушлат, достал из бокового кармана кителя красную книжечку, письмо Лебедева и положил их на стол.

Присутствующие обнажили головы, а Норкин, не отдавая себе отчета в том, что он делает, взял под козырек.

— Правильно, товарищ лейтенант! — раздался в тишине голос полкового комиссара. — Он достоин того, чтобы его приветствовали всегда как живого.

Партийный билет положили в маленький железный ящик, заменявший сейф. Начальник политотдела развернул письмо Лебедева. Долго держал его в руках и, наконец, спросил:

— Вы читали?

— Нет.

— Тогда прочтите, — полковой комиссар протянул Норкину помятый, подмокший лист бумаги.

Норкин взял его, пробежал глазами по неровным строчкам и опустил на стол. На листе бумаги простым карандаш шом было написано:

«Рекомендация.

Я, Андрей Лебедев, член партии с 1918 года, рекомендую товарища Норкина в ряды большевистской партии…»

— Оправдаю, — сказал Норкин, повернулся, вышел из домика и быстро зашагал в лес, к своей роте.

3

За время, пока батальон дрался в окружении, передозая сильно изменилась. Земля в глубоких морщинах противотанковых рвов, окопов, в рыжей щетине колючей проволоки. На дорогах, как клыки, торчат надолбы. Гуще и длиннее цепочки пленных немцев. Все чаще и чаще подходят с востока новые полки, они быстро движутся к передовой, чтобы стать на пути врага, остановить и разгромить под Ленинградом фашистские дивизии.

Матросы помылись в бане, побрились и получили новое зеленое обмундирование. Правда, носят они по-прежнему бушлаты и черные клеши, но обновке все рады: кто знает, когда еще удастся помыться в бане и сменить нижнее белье?

Сегодня день выдался на удивление хороший и спокойный. Солнце с раннего утра улыбалось, подмигивало, выглядывая из-за редких белых облаков, лениво плывших по глубокому небу. И вновь появились исчезнувшие было бабочки. Они подолгу сидели на последних цветах, подставляя полинявшие крылья теплым лучам.

Немцы устали от нескольких дней непрерывных атак и молчат. Только изредка прилетают от них мины, рвутся, опалив желтеющую траву, и снова все тихо. Стреляют фашисты скорее всего лишь для того, чтобы попугать новичков, если есть такие, и напомнить другим о своем присутствии.

В роте жизнь вошла в обычную колею. Маячат во взводах дневальные, а вокруг роты притаились секреты.

У Норкина не было оснований жаловаться на порядок. От былой беспечности не осталось и следа, а дисциплина была даже лучше, чем до отправки на фронт. Первые три ночи Норкин ходил проверять службу. Идет, бывало, тихо и бесшумно. Ни одна веточка не хрустнет под его нога-; ми — и вдруг в живот упирается ствол автомата.

Когда это произошло впервые, Норкин от неожиданности даже вздрогнул и чуть не забыл пароль, но потом привык к этому и считал, что иначе и быть не может. Конечно, такое новшество не было предусмотрено уставами, но разве мало изменений внесла в них война? Норкин уже давно понял, что нужно принимать, вводить немедленно в жизнь все полезное, и поэтому молча одобрил матросскую инициативу. И действительно, разве не лучше так? Услышит враг окрик — и убежит, скроется в лесу, А попробуйте теперь! Еле заметное движение пальца — и все кончено.

Несколько таких проверок — и Норкин успокоился, перестал ходить ночью по постам.

— Давно бы так! — проворчал Ольхов. — Сил набираться надо, а не бродить всю ночь напролет!.. Там и без вас доглядчиков хватит.

А сегодня, едва Норкин вошел в расположение роты, как услышал хохот и крик:

— Есть! Попался! Диверсанта поймали!

В голосах не было слышно тревоги или злобы, и Михаил медленно пошел дальше, зная, что «диверсант» — очередная выдумка матросов. И действительно, они стояли на поляне, о чем-то оживленно говорили и тянулись к Никишину. Норкин хотел было пройти дальше, но его заметили, и Никишин крикнул:

— Товарищ лейтенант! Гляньте, какого мы диверсанта поймали!

На раскрытых ладонях Никишина лежал большеголовый маленький зверек с мягкой, пушистой шерстью. Глаз у него не было видно, а ноги, словно весла шлюпки, торчали в стороны.

«Крот!» — догадался Норкин.

— А вы подержите его, подержите! — говорил Никишин, передавая крота.

До этого Михаил никогда не видел кротов и взял его с некоторой опаской. Хоть зверек-то и маленький, а кто знает, какие у него намерения и зубы?.

— Вы сожмите руки! Вот так сожмите! — и несколько человек показали, как именно нужно это сделать Норкин улыбнулся, послушно сложил ладони, и едва пальцы коснулись шелковистой шерсти—голова крота нашла щель между ними и расширила ее.

— Ишь, шурует!

— Возьми его за рупь-двадцать! — торжествовали матросы.

«Откуда у него такая сила?» — подумал Норкин и снова сжал ладони.

И снова крот просунул свою голову между пальцев лейтенанта! Конечно, не потому, что он был сильнее Михаила. Просто тот сам уступал, боясь сделать кроту больно.

— Как ты его поймал? — спросил Норкин, передавая крота Никишину.

— Он только комаров ловит!

— Любченко крота поймал! — зашумели матросы.

— Любченко? — переспросил Норкин. Он даже не заметил Любченко, который стоял сзади всех, приподнявшись на носках.

— Он! Только Никишин у него крота сразу конфисковал!

— Кто? Я конфисковал?! — искренне возмутился Никишин. — Спросите у Любченко! Колька! Ведь ты сам мне его дал?

— Як его тебе не дашь, если ты ухватился ему за голову и тянешь изо всех сил! — засмеялся Любченко.

Никишин сдвинул было брови, попытался нахмуриться, притвориться обиженным, но тоже не выдержал и засмеялся. Давно Норкин не видел матросов такими. Словно не было долгих упорных боев, словно не видели матросы смерти и еще недавно не их пальцы сжимали приклад автомата, замирали мертвой хваткой на горле фашиста.

— Как ты его поймал? — спросил Норкин.

— Та це проще всего! Хотите, другого споймаю? Их тут много. — И, не дожидаясь согласия, Любченко пошел К центру поляны.

Он внимательно Усмотрел кучи земли, рыжеватыми шапками торчавшие на поляне, потом поднес крота к одной из ямок, ткнул в нее мордочкой и сказал, легонько подтолкнув его пальцем:

— Тикай, пока Саша не одумался!

Крот не заставил себя упрашивать и скоро исчез под землей, а Любченко отошел к двум другим кучкам, осторожно топнул каблуком несколько раз, и когда земля подалась, быстро соединил их неглубоким рвом.

— Крот мужик хозяйственный, — объяснил Любченко. — Беда не любит, когда дом поломан… Теперь установим телефон и будем ждать вызова. — Сказав это, он воткнул в концах рва по одной веточке и присел на корточки.

Через несколько минут одна веточка закачалась, дрогнула и упала.

— Идет! Бачите, товарищ лейтенант?

Норкин посмотрел по направлению его пальца. Там, где раньше стояла веточка, земля приподнялась, ровик выровнялся.

— Роет…

Как только ровик выровнялся до половины, Любченко всунул в него руки, разгреб землю и на его ладони зашевелился новый пленник. К его шубке пристали комочки земли. Любченко осторожно сдул их. А крот бесцеремонно упирался головой в толстые пальцы Любченко и они разжимались, не белела на них кожа, как в тот день, когда они держали фашиста за ворот френча.

— Разрешите доложить, товарищ лейтенант? Норкин выпрямился. Сзади матросов стоял главстаршина Ксенофонтов, который сегодня дежурил по роте.

— Да.

— Там пополнение прибыло.

Каждый знает, сколько чувств порождает это слово. Здесь все очень важно, интересно. И то, что после боев всегда нужен новый человек, и то, что пополнение — это люди, которые прибыли из тыла, они недавно были дома и, быть может, среди них есть земляк. Земляк… Много земляков на фронте. Если верить, то почти половина любой роты земляки. Фронт, воспоминания о доме и привычном мирном труде значительно расширили значение этого слова. Зачастую бывало и так, что один из земляков только на несколько дней задерживался в том городе, где жил и работал другой. И, однако, это не мешало их хорошей фронтовой дружбе, никто не удивлялся ей, не пробовал доказать, что «землячество» относительное: фактически сейчас все были земляки, все поднялись на защиту одной родной земли.

Норкин одернул китель, поправил фуражку, сделал шаг, но Ксенофонтов остановил его:

— Вы погодите малость. Мы думаем так, что надо дать им понять, в какую часть они прибыли, Минут пяток пусть матросы поговорят с ними.

Норкин кивнул. Именно так представлял себе будущее роты Лебедев.

— Ты только представь, Миша, — сказал как-то Андрей Андреевич, лежа с Норкиным в блиндаже, — у нашей роты есть своя история, свои боевые традиции! Приходит к нам молодой матрос, а мы ему выкладываем: дескать, так и так, дорогой! Были у нас такие-то люди, сделали они то-то. Если хочешь служить у нас — старайся походить на них… Все это будет, Миша, обязательно будет!

Да, у роты уже была своя история. Разве не стоило рассказать пополнению о Кулакове, Лебедеве, Ясеневе, Федосееве? Почему им не брать пример с Крамарева и Никишина? Пусть матросы расскажут о них новичкам.

Но лейтенант не смог уйти с поляны ни через пять, ни через десять минут. Матросы окружили его и засыпали вопросами. Спрашивали о положении на других фронтах, о союзниках, о товарищах, отправленных в гоепитали, и о многом другом. Наконец, Норкин заподозрил ловушку, ногрозил матросам кулаком и пошел за Ксенофонтовым.

— Уж и поговорить по душам нельзя! — с притворной обидой сказал Богуш, и Норкину окончательно стало ясно, что его задерживали нарочно, умышленно, давая возможность другим подготовить новичков к встрече с командиром роты.

И пополнение действительно подготовили, «Как по ни-точке выравнялись!» — подумал Норкин, глядя на шеренги.: Он чуть-чуть не отгадал. Прибывших действительно равняли, но не по нитке, а по веревке, которую для такого случая дал старшина роты и даже без расписки.

Конечно, можно было пройти вдоль строя, спросить фамилию, место рождения, где служил, работал и многое другое, но что это даст? Знакомство с прибывшими?

— Анкетные данный вы всегда узнаете, — говорил еще в училище один из опытных командиров. — Главное — в душу заглянуть. Это трудно, но нужно.

И Норкин распустил строй, сел на полянку, и началась беседа. Сначала лейтенант спрашивал, а прибывшие односложно отвечали, но потом разговорились, словно старые знакомые, встретившиеся после долгой разлуки, и скоро лейтенант уже знал, что все они прибыли из запаса. Двое жили в Ленинграде, а другие приехали сюда из самых различных уголков страны. У всех за плечами были годы флотской службы и о ней говорили особенно охотно, вспоминая командиров и различные происшествия.

Много дала беседа и прибывшим и матросам. Если первые научились пользоваться автоматом и новыми гранатами, то вторые узнали, что в тылу все спокойно, что народ с болью узнает об отступлении своей армии, но не падает духом, верит по-прежнему ей и работает еще больше и лучше. Немного поспорили о том, правильно или нет то, что эвакуируют заводы и население, но и тут скоро пришли к общему выводу: «Правильно. Воевать легче, когда знаешь, что твои в безопасности, а заводы в тылу лучше работать будут».

Незаметно пролетело время, и когда Норкин стал распределять новичков по взводам, то оказалось, что все они нашли «земляков», уже приобрели друзей и просились к ним.

С прибытием новичков Норкин хотел развернуть занятия, но, как это уже бывало не раз, обстановка быстро изменилась, и однажды ночью, когда холодный ветер с моря рвал с деревьев последние листья, гудел в проводах и раскачивал их оборванные концы, роту подняли по боевой тревоге, и она пошла на соединение с батальоном. Старшего лейтенанта Мухачева, который теперь замещал Кулакова, Норкин нашел на командном пункте второй роты.

Выслушав доклад Норкина, Мухачев помигал красными глазами, тряхнул головой и сказал:

— Ого, ты в тылу сразу поправился, выспался… Кончится война — я спать завалюсь. Ух, и посплю же!..

Норкин нанес на карту расположение частей противника и выпрямился. Мухачев уже спал, положив голову на руки.

— Выдохся, — усмехнулся Норкин, показывая дежурному телефонисту на Мухачева.

— Характер у него беспокойный, — охотно отозвался тот. — Все бегает, бегает, пока не свалится. Вот проспит пару часов и обязательно к вам в роту прибежит.

Хочется Норкину поговорить о многом, посоветоваться, но знает он, что такое сон на фронте, сам порой сваливался так же, и Михаил ограничился только одним вопросом телефонисту:

— Как фриц?

— Жмет, подлец!

Коротко и ясно. Жмет — значит бросает враг в бой новые дивизии, танки, самолеты, засыпает окопы десятками тонн металла, но прорваться не может. Сдерживают его ленинградские ополченцы, красноармейцы, моряки. Они превращают в лом технику фашистов, намертво пришивают их очередями к земле.

К приходу Норкина матросы уже сменили ополченцев, разложили диски, гранаты.

Снова начались бои. Фронт непрерывно пульсировал, а вместе с ним, то вперед, то назад, двигалась и рота. Хоть и получила она пополнение, но все меньше и меньше становилось в ней людей. Погибли многие, начавшие поход от Ленинграда. Погиб и Богуш. Самолеты в тот день долго штурмовали окопы моряков, а когда улетели — Никишин встал и по привычке крикнул в ячейку Богуша:

— Борис Михайлович! Подъем!

Богуш лежал на ее дне, положив голову на вещевой мешок, и не отвечал.

— Кому говорю! Не на курорте!

Не мог встать Богуш: пуля попала ему в затылок.

4

Снова Ломахи… Вот и дерево, около которого Норкина задержали комсомольцы, и плотина, перегородившая речку… Завтра придется драться здесь. Срезаны осколками ветки дерева. Нет в небе жаворонков. Вместо них кружатся самолеты с черными крестами. Клубы серого дыма с желтыми языками огня поднимаются над Котлами. Ко порьем. Не моряков, готовящихся к обороне, бомбят «Юн-керсы». Не по ним стреляют из пушек и пулеметов. Люди, мирные люди идут по шоссе, вот над ними и кругжатся самолеты. С ревом проносится черная тень бомбардировщика над детской коляской, и стонет земля еще от одного взрыва… Переворачивается коляска. Ее колеса еще аер-тятся. Медленно, еле-еле, но вертятся…

Матросы молча поправляют окопы. Только Козьянскому не терпится: он видит труп женщины на шоссе. На ока-меневшей руке блестят часы. Рядом санитары роют могилы. Почему не попробовать?

«Пригодятся «бочата», — думает Козьянский и идет к шоссе, но сзади раздается:

— Не пятнай чести!.. Ну?

Это Любченко. Теперь от него не уйдешь, и Козьянский, скрипнув зубами и беззвучно выругавшись, берется за лопату.

Брызги жидкой грязи разлетаются из-под колес. Грязь на смотровых стеклах, на бортах машин, на шинелях раненых. Насупившись, стараясь не глядеть в лица встречных, идут к Ленинграду солдаты. Им стыдно, тяжело отступать, оставляя врагу родную землю. Идут злые, готовые драться год, два, до последнего вздоха, но уверенные, что еще вернутся сюда, разобьют врага.

А вслед за ними, грозовой тучей надвигается фронт. Все ближе и ближе к деревне подбираются разрывы снарядов и мин. Первые осколки впились в эту землю. Словно нехотя поползла над рекой сизоватая струйка дыма, потом мелькнул язычок огня, сначала робко, неуверенно мигнул раз, другой и быстро побежал по потрескавшимся от времени бревнам дома.

Много мин рвется на опустевших улицах, все больше пожаров, и их отблески легли кровавыми пятнами на лица. Пожаров не тушат. Зачем? Идет враг. Только пепел должен достаться ему. Пусть горит дом, пусть осыпаются хлеба, пусть тонут в грязи налитые зерна… Пусть… Будет время — вернется сюда снова хозяин и встанет из пепла дом лучше прежнего, еще краше раскинутся поля.

— Товарищ лейтенант! В домике за рекой люди. Сейчас один из них антенну поправлял, — доложил подбежавший Ольхов.

Норкин насторожился. Что за люди? Почему они именно в сельсовете? И, оттянув затвор автомата, лейтенант перебежал по плотине на тот берег речки, а за ним, как две тени, Ольхов и Никишин.

В домике сельсовета тихо. Норкин по скрипящим ступенькам поднялся на крыльцо. Отсюда хорошо видны и поле и вспышки артиллерийских залпов. Дверь домика открыта, и еще с порога Михаил заметил на светлом прямоугольнике окна силуэт женщины. Она повернула лицо к дверям, но в комнате темно и нельзя разобрать его черты.

— Кто здесь? — спросил Норкин, стараясь придать своему голосу внушительность.

— Я… Маша… Кабанова Маша…

…Вьется в небе жаворонок… Дерево, склонившееся над речкой… Босые девичьи ноги и прилипшая к ним мокрая травка… Два ствола: берданки и малокалиберной винтовки…

— Что здесь делаешь, Маша? — голос уже спокойный и даже ласковый.

— Дежурю…

— Какое там дежурство! Фашистов себе на смену ждешь, что ли?

— Я по графику дежурю…

— К черту график! Снимаю с поста. Иди!

— Нет… А вдруг понадоблюсь?.. Еще подумают, что комсомолка, а струсила.

Чувствуется, что Маше страшно одной, что она бы с удовольствием убежала, но дежурство ее и она останется здесь до последней возможности.

— Будто не боишься? — спросил Норкин, думая, что Маша солжет.

— Боюсь… Ох, как боюсь! — ответила Маша, подумала и, словно найдя решение, радостно зашептала: — А если они близко подойдут — я к вам перебегу! Ладно? Я еще отсюда кричать начну, а вы не стреляйте!

— В последний раз тебе говорю: иди домой!

— Не пойду!

Ну что с ней делать? Тащить силой? Откровенно говоря, Михаил и сам не ушел бы с дежурства.

Уже когда подходили к плотине, распахнулось окно в сельсовете и Норкин снова услышал знакомый голос;

— Так вы по мне не стреляйте! Ладно?

5

Еще вчера, узнав от Козлова, что ее отзывают в Ленинград, Ковалевская считала себя обиженной и была готова спорить, ругаться, жаловаться, но отстоять своё право находиться на передовой. С таким настроением она и вошла в кабинет начальника отдела кадров.

Пожилой человек со знаками майора на петлицах, увидев Ковалевскую, выпрямился, откинулся на спинку стула, несколько секунд не мигая смотрел ей в глаза, потом как-то устало усмехнулся и сказал:

— Вы недовольны, что вас отозвали?

— Конечно! — запальчиво ответила Ольга. — В роте ко мне привыкли, я знаю всех бойцов, на работу мою…

— Знаю, — перебил ее майор. — Командир роты дал вам хорошую характеристику.

— Почему же тогда вы меня снимаете?

— Садитесь, — сказал майор и показал глазами на кресло, стоявшее около письменного стола. — Мы не снимаем, а переводим вас. Переводим туда, где вы можете принести больше пользы. Скажите, сколько операций вы сделали за это время? Полностью вы используете знания, полученные за годы учебы?

Майор замолчал. Ковалевская внимательно рассматривала носки своих сапог. Ей нечего было возразить. Свои прежние доводы казались неубедительными.

— Ваше молчание меня радует, — продолжал майор. — Первоначально мы допустили ошибку, теперь исправляем ее. Вот вам направление в часть. Формируется она под Москвой. Переночуйте дома, и в путь. Счастливо работать.

Ковалевская взяла пакет и вышла из кабинета майора. Может быть, действительно, там лучше будет? Не всю же войну врачу работать санитаром! А люди… Жаль, конечно, товарищей, но разве в новой части не такие же люди? Разве им не нужен врач? Кроме того, Ковалевская не просила перевода, ее начальство назначило в другую часть.

Так успокаивала себя Ковалевская, шагая к вокзалу. Домой ока не пошла. Зачем? Еще вчера забежала, но ни отца, ни матери дома не оказалось. Соседи сказали, что они уехали на Мгу, где жил брат отца. Не время сейчас, разумеется, для поездок, не время. Ну, да родители — люди взрослые, сами понимают обстановку.

Получив приказ о назначении в новую часть, Ковалевская долго ходила по путям станции, закинув за спину вещевой мешок. Не одна воздушная тревога застала ее там, и каждый раз, просидев в убежище положенное время, Ковалевская вновь шла искать эшелон. Поезда уходили один за другим, а она все не могла уехать. Иногда ее не брали, ссылаясь на то, что нет мест (она сама убеждалась, что это правда), а чаще всего эшелон уходил неожиданно, прежде чем она успевала добежать до него.

«Хоть на буфере, но уеду! — решила Ковалевская. — С первым эшелоном уеду».

Но как узнать, какой из них первый? Ни комендант, ни железнодорожники об этом не говорили. Оставалось одно: дежурить на путях и внимательно следить за подходившими к составам паровозами.

И однажды, когда Ковалевская, сняв пилотку, устало опустилась на рельсы и была готова заплакать от обиды, из-под вагона вылез мужчина в серой шинели. Ковалевская скользнула по нему взглядом (разве мало людей в серых шинелях ходило в то время по путям станций?) и отвернулась. Но мужчина остановился, оглянулся через плечо, посмотрел и, крикнув:

— Ольга! Ты? — бросился к ней.

Не успела Ковалевская подняться, рассмотреть мужчину, а он уже сел рядом, жмет ее руку и почти кричит в самое ухо:

— Оля! Какими судьбами? Вот это встретились! Скажи в институте — не поверят! Куда отправляешься? Или приехала?.. А я в санитарном поезде. Хирург. Ты понимаешь, Лелька, мне приходится самостоятельно такие операции делать, что…

Ковалевская слушала и легче ей становилось. Словно спала тяжесть, давившая на плечи. Каждое слово напоминало столько хорошего. Ведь пять лет вместе в институте учились.

— Витя! — перебила Ковалевская своего собеседника и осторожно высвободила свою руку из его пальцев.

Виктор замолчал, приподнял почти бесцветные брови. В его глазах легко прочесть вопрос: «Почему ты не дала рассказать про операции?»

— А ты помнишь, Витя, как тебя в институте звали? Бесцветные брови дрогнули, разошлись, на лице появилась хорошая улыбка и оно стало простодушным, мальчишеским.

— «Горячка!» — крикнул Виктор. — Честное слово, «Горячка»!.. Но теперь я не такой. Серьезный. Не веришь? Спорим?!

— Да ну тебя! Нашел время спорить…

— Как ты сюда попала? Слушая ее рассказ, он несколько раз порывался перебить, вставить свое слово, и, лишь Ковалевская замолчала, сказал:

— Чепуха! Пойдем к нам!.. Правда, начальник посторонних не берет… Да где наша не пропадала!

Уговаривать главного врача санитарного поезда не пришлось. Он торопливо прочел документы Ковалевской и сказал:

— Не возражаю. Устраивайтесь в пятом вагоне. Там в купе разместилась наша санитарка, вы с ней и располагайтесь.

Так попала Ковалевская в санитарный поезд.

С наступлением сумерек начали подходить к поезду машины, санитарные и грузовые, закрытые и открытые, с красными крестами на бортах и без них, но все одинаково заляпанные фронтовой грязью. Работники поезда немедленно приступили к работе. И хотя Ковалевскую об этом никто не просил, она помогала размещать раненых по вагонам, бегала, выполняя и передавая чьи-то приказания.

Наконец все было готово, проверено, и, без обычных гудков, крадучись, поезд отошел от платформы. Дробно застучали колеса на стыках рельс.

Ольга вошла в свое купе. Там, около столика хозяйничала девушка. Услышав стук закрываемой двери, она оглянулась. Ковалевской понравилось и открытое лицо девушки с немного вздернутым носиком, и то, что одета она была просто, опрятно.

— Вы, наверное, врач, которая будет здесь жить?

— Да.

— Вот хорошо-то! Я уже вас заждалась. Чай пить будете? Смертельно хочу есть.

Только теперь и Ковалевская вспомнила, что за весь день ничего не ела.

Скоро они сидели за столом и мирно беседовали. Вернее, говорила только санитарка, и Ольга уже узнала, что зовут ее Машей Кабановой, что жила она в деревне Ло-махи, окончила десять классов, а теперь ее деревню заняли фашисты.

— Ох, и счастливая вы! — вдруг сказала Маша.

— Почему? Чем счастливая? — удивилась Ольга.

— Окончили институт, врач! А я только санитарка…

— У тебя это еще впереди…

— Знаю! — перебила Маша. — После войны я обязательно стану врачом. Не верите? Честное слово, стану! Я упрямая!

Поговорив еще немного, Маша забралась на вторую полку и быстро уснула. Легла и Ольга, но сон не приходил, что-то волновало ее, было тоскливо, скучно. И вдруг она поняла, почему у нее плохое настроение. Она скучала без роты и, как ни странно, частенько вспоминала Норкина. Угрюмого, молчаливого, колючего, но… хорошего.

Ковалевская вздохнула и отвернулась лицом к вздрагивающей стенке вагона. Зачем думать о прошлом? Его не вернешь… Оно там, а она здесь…

Ольга так и не уснула в эту ночь, и как только рассвело, она встала, отдернула шторку и прижалась лбом к холодному стеклу.

Дробно стучат на стыках рельс колеса вагона. Мелькают за окном деревья, будки путевых обходчиков, станции, переезды, села. Покачиваются на стрелках вагоны, лязгают буфера, клочьями висит на кустах сероватый дым, а поезд все несется вперед, изредка останавливаясь около полуразрушенных, полинявших, словно состарившихся за месяцы войны, станционных зданий.

И везде, куда ни упадет взгляд, грязная лапа войны. Почти одни женщины на уборке в поле. Они изредка вглядываются в небо, прислушиваются к гулу пролетающих самолетов, готовые при первой опасности спрятаться в щели, темнеющие у дороги. Немного дальше к железнодорожному полотну подошел лес. Он появился как-то неожиданно, клином врезался в поля, оттеснил их, и теперь кругом только один лес. Серый осенний лес с темными пятнами елей. У корней деревьев, там, где еще сохранилась высокая, пожелтевшая трава, — обгорелые остовы вагонов. Тут же и паровоз. Он, словно от усталости, прилег набок, прижал трубой куст шиповника.

На станциях и разъездах между путей и на перронах — воронки от бомб. Большие и маленькие, они иногда касаются друг друга краями и от этого вся земля кажется шершавой, неласковой.

И везде — и на больших станциях, и на полустанках — длинные вереницы красных, белых, зеленых вагонов и открытых платформ. Если высовываются из теплушек красноармейцы, если притаились под брезентом танки и пушки — идет эшелон к фронту. В глубокий тыл отправляются поезда со станками, турбинами. Женские и детские головы видны в окнах вагонов, идущих на восток. Однако особым уважением пользуются составы с большими красными крестами на стенках вагонов. Им уступают дорогу их пропускают вне очереди.

Больше же всего поразило Ковалевскую выражение лиц раненых. Не изумление, не страх за свою жизнь или за исход сражения, а какая-то спокойная, гордая уверенности что выполнил солдат часть своего долга перед Родиной, что встанет он еще с больничной койки, возьмет вновь оружие в руки и повоюет, — была заметна в каждой черточке лица, слышалась в каждом слове.

И вот это «Повоюем!» покорило Ковалевскую, объясняло ей многое. Теперь Ольга точно знала, что она скучала без роты, что все время она думала о Норкине. Почему? Кто знает… Он не был ни красивее других, ни умнее многих знакомых… Может быть, умело ухаживал?.. Ухаживал!.. Слова ласкового не слыхала… Вот в этом, пожалуй, и таилось начало.

Ковалевская не была затворницей. Многим она нравилась, многие ухаживали за ней серьезно, но роман обычно кончался на первой странице: стоило молодому человеку шагнуть за грань дружбы, попытаться обнять, задержать ее руку дольше обычного — Ольга настораживалась, замыкалась, пряталась за стеной вежливости, холодной, официальной вежливости.

— У тебя, Лелька, кровь холодная! — смеялись некоторые подружки, узнав о провале очередного вздыхателя.

Ольга и сама уже подумывала, что никогда ей не будет дорог, интересен ни один из мужчин, кроме отца, и вдруг… Норкин заставил думать о себе… Почему? Когда это началось? С чего? Просто она однажды заметила, что он разговаривает с ней иначе, нежели с другими, захотела узнать причину, стала к нему присматриваться, прислушиваться к разговорам матросов — и началось. Да так началось» что (стыдно даже вспомнить!) побежала встречать его роту, спрашивала, жив ли он.

Ковалевская провела ладонью по лбу, привычным движением поправила прическу и отошла от окна.

Зачем думать об этом? Все кончилось… Она здесь, а он там… Ох, скорей бы в часть и за работу!..

А в вагоне своя жизнь. Кто-то зовет сестру, другой читает, третий что-то оживленно доказывает своему соседу. У каждого свои занятия, свои заботы. Каждый нуждается в помощи, ждет ее. Но у всех свои особенности, к каждому нужен особый подход. На второй полке у окна лежит лейтенант-артиллерист. У него перебиты обе ноги. К нему нельзя подходить с грустной улыбкой, нельзя его утешать. Одна сестра было сказала ему несколько Жалостливых слов, так он вскинул на нее сузившиеся глаза, усмехнулся и сказал, отворачиваясь к окну:

— Рано списываете! Я со своими расчетами еще погуляю по Германии!

Такой, действительно, еще погуляет. Не исхожены его солдатские пути-дороги.

На нижней полке под ним лежит мужчина лет сорока. Он глазами все время ищет человека, с которым можно было бы поговорить, поделиться своим горем. Сейчас он смотрит на Ковалевскую и она идет к нему, хотя заранее знает, что его первые слова будут:

— Вот ведь беда, доктор, а? Оторвал, проклятый, правую руку, а я плотник… Или левой научусь робить?

Но больше всего раненые говорят о положении на фронтах. Сводка Информбюро выучена наизусть, дополнена, расширена. Говорят обо всем, но чаще всего о победе.

— Ты понимаешь, сунулись фашисты к Кронштадту! Никак, линкоров пятнадцать шло, а наши морячки дали им!.. Только пух полетел! — рассказывает молодой солдат с первым пушком над верхней губой. — Мне, брат, об этом такой человек рассказывал! Ого! — и для большей убедительности он даже глаза прищурил и языком прищелкнул.

С ним не спорят. Верят ему. Конечно, может и не пятнадцать линкоров шло, а меньше, но ведь попало им? А в том, что «им попало» — солдаты не сомневаются: дыма без огня не бывает.

Изредка появляются фашистские самолеты. Они пролетают высоко. Некоторые раненые волнуются, но другие их успокаивают:

— Нас не тронут. На всех вагонах метровые кресты намалеваны.

Ковалевская согласна: такие кресты нельзя не заметить.

Но под вечер, когда казалось, что эшелон уже проскочил опасную зону, появились два самолета. Они сделали круг, снизились и сбросили бомбы. Столб земли встал рядом с насыпью, зазвенели разбитые стекла, и поезд остановился, заскрипев тормозами. В наступившей тишине слышны были нарастающий рев моторов, тревожные гудки паровоза, визг и взрывы бомб.

Раненые зашевелились, зашумели. Вздрогнул вагон от близкого взрыва и бросились к выходу «ходячие». Все это было до того неожиданно, неоправданно жестоко, что Ковалевская растерялась и молча стояла в проходе. Ее тол «кали, кто-то наступил на ногу, а она все стояла и смотрела на людей в нижнем белье, которые прыгали из вагонов, скатывались с насыпи, прятались в ямах, за деревьями или просто бежали подальше, забираясь в чащу леса.

В вагоне остались только те, которые сами не могли спуститься с полок. Лейтенант лежал молча, он с тоской смотрел в окно. Что он там видел? О чем думал? Трудно сказать. Но наверняка был взбешен от того, что лежал пластом в то время, когда стреляли фашисты, что не было здесь его пушек, что не мог он скомандовать: «По фашистским стервятникам… огонь!» Обидно, до слез было обидно лейтенанту лежать вот так и ждать, ждать, прейдет ли следующая пуля мимо него или навсегда пришьет к вагонной полке.

А самолеты летают вдоль состава. Непрерывно строчат их пулеметы. Все больше и больше остается неподвижных белых пятен на насыпи и между деревьев. Лежит и плотник. Даже мертвый он поддерживает левой рукой свой обрубок. Большое красное пятно медленно расползается по его груди.

Очереди хлещут по вагонам. Небольшая щепка упала Ковалевской на плечо. Хрустят под ногами разбитые стекла фонарей. Каплет с верхней полки кровь. Раненый, лежавший внизу, посмотрел на кровь, рывком сел и упал на пол. Глухо стукнула его нога, покрытая гипсом. Но он не чувствует боли. У него одна цель, одно желание: скорее, как можно скорее из вагона, подальше от назойливого, неумолимого: «Кап… кап…»

Ковалевская подбежала к нему, схватила за плечи.

— Куда вы? Куда? — закричала она. — Ведь там тоже стреляют!

Раненый посмотрел на нее неподвижными, бессмысленными глазами, выругался, мотнул головой и снова пополз, подтягиваясь на руках. Напрасно Ковалевская уговаривала, просила его: он слышал только, как капала кровь.

Вот и тамбур. Еще, два-три метра — и все…

И вдруг рядом тонкий женский голос:

— А ну! Марш обратно!

В глазах раненого мелькнул какой-то луч и руки сразу обмякли, подломились. Маленькая девушка, с густыми яркими веснушками на худощавом лице, стоявшая в дверях вагона, оказалась сильнее и Ковалевской и раненого. Она заставила верить, подчиняться себе.

— Бери его за ноги! — командует девушка и, покраснев от натуги, поднимает раненого за плечи.

Он не сопротивляется, не бьется.

— Тоже мне вояки! — говорит девушка так, чтобы ее слышали все. — Двух паршивых фрицев испугались!

— А что там, сестричка? — спрашивает лейтенант.

— Ничего. Сейчас поедем, — отвечает девушка и вытирает нос рукавом халата.

Ее слова и особенно это домашнее, непринужденное движение водворяют порядок. А она уже работает: поправляет постели, подметает пол, вытирает кровь. Она делает то, что обязана делать каждая санитарка. Для нее самолетов больше не существует.

Ковалевская поправила прическу и сказала, вернее спросила у девушки, словно та была старшей:

— Так я пойду… Туда…

Едва ноги ступили на изрытую бомбами насыпь, как к Ковалевской вернулись спокойствие, уверенность. И треск пулеметных очередей, и запах гари, и чей-то стон были знакомы ей, привычны. Это был фронт, и она, взяв сумку у пробегавшего мимо санитара, решительно присела около раненого и перевязала его. Она нашла себе занятие, почувствовала себя на своем месте и забыла про самолеты. Между двумя перевязками даже посмотрела на состав. Фашисты, оказывается, зажгли его. Горели вагоны в голове и хвосте поезда. Около них и собрались врачи, санитары. В руках у всех были шесты, колья. Люди временами поворачивались к огню спиной, закрывали лица рукавами шинелей и грязных, изорванных халгтов.

— Приготовились! — крикнул псяеившийся откуда-то Виктор.

Поднялись шесты и колья, уперлись в горящий вагон. Огонь высовывал между досок длинные красные языки, словно дразнил, пугал, но люди стояли и ждали. Из-под вагона вылез человек в замасленной, словно кожаной, тужурке, махнул рукой, закашлялся и сел на насыпь.

— Начали! Пошел! Пошел! — закричал Виктор. Люди сгорбились, налегли грудью на шесты, и вагон Тронулся. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Злобно гудело пламя, дым тянулся за уходящими самолетами.

Люди уже выпрямились. Быстро катился вагон. Свисток паровоза, звякнули буфера, и дрогнул состав, пополз вслед за уходящим вагоном. Только потом узнала Ковалевская причину этого маневра. Оказывается, бомба упала на полотно перед паровозом. Оставалось одно: скорее, вручную убрать последний вагон, а потом спятить и весь состав.

Все это было сделано быстро, без лишней суеты. А скоро над лесом появилось белое облачко, оно быстро росло, клубилось, и подошел паровоз с двумя платформами. Общими усилиями исправили путь, столкнули под откос горящие вагоны, а раненых, вынесенных из них, разместили на освободившихся полках.

В тамбуре начальник эшелона, комиссар и худенькая санитарка с веснушками на лице.

— Вы, товарищ Кабанова, обязательно завесьте разбитые окна одеялами или заткните подушками. Слышите? Обязательно! — говорит начальник эшелона. — Сами! Лично!

— Сделаю, товарищ начальник, сделаю, — отвечает Кабанова. — Все сделаю, да и товарищ врач мне поможет, — кивает она головой на поднявшуюся по ступенькам Ковалевскую.

Куда исчезла решительность санитарки? Не похоже, что это она хозяйничала в вагоне. Ничего нет в ней героического. Обыкновенная работящая девушка, да еще и робеющая перед начальством. Ковалевской стало жаль ее, захотелось рассказать начальнику и комиссару все, что она знала об этой робкой на вид девушке, но та усиленно заморгала глазами, и Ольга ответила спокойно:

— Конечно, помогу… Вот только немного приведу себя в порядок…

— Ну-ну, — неопределенно пробормотал начальник и спрыгнул с площадки.

— Ушли, — облегченно вздохнула санитарка, когда стих шум шагов. — Страсть Не люблю начальства! Все ходит, смотрит, указывает, а ты слушай… А я хитрая! Чтобы они скорей ушли—со всем соглашаюсь, поддакиваю! — И она засмеялась, довольная своей хитростью.

Ночью Ольга с нетерпением ждала Виктора, и едва он вошел, как она начала свой рассказ. Он выслушал, закурил и ответил:

— Охотно верю… Маша Кабанова — она такая…

— Виктор! Какой ты эгоист! Ведь это настоящий героизм!

— Героизм? — переспросил Виктор. — Ошибаешься, Оля. Работа, и все. Работа даже без примеси героизма… Если верить тебе, то и врач, который вынес из горящего вагона восемь раненых, тоже герой?

— Конечно? —

— Чепуха! Я раненых вынес. Ну и что из этого?.. Ты бы не сделала то же самое на моем месте?.. И вообще, Оленька, хватит об этом. Ты лучше ответь мне на такой Вопрос: почему нас в институте не учили вагоны расцеплять? Сколько мы времени, сегодня потеряли, пока не прибежал помощник машиниста!

Ольга несколько минут молча смотрела на Виктора. Она впервые заметила морщинки усталости около его глаз и пятна ожогов на руках. Она не могла сердиться на Виктора. Он говорил искренне. Он и на самом деле не видел ничего героического ни в поступке Маши Кабановой, ни в своем, ни в делах товарищей по работе. Виктор не допускал мысли о том, что можно было поступить иначе.

И невольно Ковалевской вспомнился фронт. Там люди тоже порой не замечали героизма в своем деле, тоже искренне удивлялись, когда их хвалили, представляли к награде.

Колеблется в фонаре огонек свечки. Гуще стали тени в углах вагона. За окном тоже стемнело. Ночь, черная осенняя ночь легла на землю.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть