Глава VII

Онлайн чтение книги Пол Келвер Paul Kelver
Глава VII

О том, как исчезла тень.

Лучше владеть немногим вкупе с любовью, нежели обладать сокровищами. Лучше вкушать дикие коренья, нежели иметь в стойле буйволиц вкупе с ненавистью. Столь очевидную истину мог изречь лишь очень мудрый человек. Теперь жаркое подавалось на стол не только по воскресеньям, но и в будни, а пудинг мы ели каждый день, пока пудинг не приелся; таким образом, мы лишили себя одной из радостей жизни, включив еду очередным пунктом в список заурядных физиологических потребностей. Теперь мы могли есть и пить все, что заблагорассудится. Теперь не нужно было за завтраком делить единственный кусок. Теперь хлеб не резался на тонкие ломтики — с тем, чтобы выкроить горбушку на субботний пудинг; мы просто ломали его руками. Но веселье пропало. Невидимый бессловесный гость поселился за нашим столом, и мы уж больше не смеялись и не поддразнивали друг друга, как бывало тогда, когда на обед подавалось полфунта колбасы или пара изумительно пахнущих селедок; разговор сделался пустым и касался исключительно вещей, к нам отношения не имеющих.

Теперь переехать на Гилфорд-стрит для нас было проще простого. Иногда отец с матушкой обсуждали такую возможность — но без всякого воодушевления, холодным тоном, как они теперь всегда разговаривали, пока не затрагивали одну тему (а разговор неизбежно так или иначе сбивался на эту тему), и тогда бесстрастность сменялась бешеной яростью; и так болезненно тянулся месяц за месяцем, и тучи все сгущались. А потом, как-то утром к нам явился человек и сообщил, что старый Тайдельманн скоропостижно скончался, прямо у себя в конторе.

— Ты поедешь к ней? — спросила матушка.

— За мной прислали экипаж, — ответил отец. — Ничего не поделаешь, придется ехать; должно быть возникли какие-то сложности с бумагами покойного.

Матушка горько рассмеялась; почему — я тогда понять не мог; отец ушел. Он пропадал весь день, и все это время матушка, закрывшись, просидела у себя в комнате; подкравшись к двери, я услышал, что она плачет, и удалился в полном недоумении, не понимая, как можно так убиваться из-за смерти старикашки Тайдельманна.

После этого она стала бывать у нас чаще. Траур пошел ей к лицу, она стала еще красивее: жестокий, взгляд сделался мягче — так, во всяком случае, казалось. С матушкой она была неизмено любезна; та на ее фоне казалась простушкой, лишенной всякого изящества. Ко мне — каковы бы ни были ее намерения — она относилась с удивительной добротой; почти не было случая, чтобы она являлась без подарка — пустячного, но приятного — или не находила иного способа доставить мне невинные детские удовольствия. Сердцем она чувствовала, что именно я люблю и чего на самом деле хочу книга, которые она мне дарила, находили в моей душе отклик, а те, что давала читать матушка, — нет; развлечения, в которые она меня втягивала, доставляли мне радость, а матушкины просветительные мероприятия — нет. Частенько матушка, проводя воспитательную работу, охлаждала мой пыл, рисуя неприглядную картину жизни, уготованной мне: узкая, уходящая за горизонт дорога, пролегшая вдоль двух бесконечных стен: „Должен“ и „Нельзя“. Побеседовав же с этой сладкоголосой дамой, я начал рисовать в воображении ожидавшую меня жизнь в виде залитого солнцем луга, и ты идешь, смеясь, по залитой солнцем тропинке под названием „Хочу“. Так что, несмотря на то, что в глубине души я, как уже сказал, ее боялся, я, сам того не желая, тянулся к ней, плененный нежностью, симпатией и пониманием того, что мне потребно.

— Он пантомиму когда-нибудь видел? — однажды утром спросила она у отца, посмотрев на меня, и как-то по-чудному поджала губы.

У меня подпрыгнуло сердце. Отец поднял брови.

— А мать что на это скажет? — спросил он. Сердце у меня упало.

— Она считает театр злачным местом, — ответил я. Впервые в жизни мне пришла в голову мысль, что матушка, возможно, и не всегда права в своих суждениях.

Миссис Тайдельманн улыбнулась, что усилило мои сомнения.

— Боже мой! — сказала она. — Боюсь, что я страшная грешница. Пантомима всегда казалась мне вполне благопристойным зрелищем. Все грешники прямиком направляются в… ну, в общем, в уготованное им место, чего они, несомненно, и заслуживают. Но мы могли бы дать слово; что уйдем с представления, не дожидаясь сцены, где клоун ворует колбасу. Договорились, Пол?

Послали за матушкой, и вскоре она пришла; мне больно было сознавать, что выглядит она крайне невзрачно: бледное лицо, простенькое черное платье. Матушка подошла к этой ослепительной даме в шуршащих одеждах и застыла в каком-то оцепенении.

— Вы уж отпустите его, миссис Келвер, — попросила миссис Тайдельманн; голос ее звучал мягко, вкрадчиво. — Дают „Дика Уитингтона“ — пьеска весьма благопристойная и поучительная.

Матушка стояла молча, нервно сцепив пальцы, и было слышно, как хрустят суставы; губы ее дрожали. Она была явно не в себе. Осознавая всю важность решаемого вопроса, я все же не мог понять, почему она так волнуется.

— Прошу меня извинить, — сказала матушка каким-то надтреснутым, хриплым голосом, — это, конечно, очень любезно с вашей стороны. Но мне бы не хотелось, чтобы мой сын шлялся по театрам.

— Но лишь один разок, — не сдавалась миссис Тайдельманн. — Ведь у мальчика каникулы.

В комнату проник солнечный луч и заиграл на ее лице; на его фоне место, где стояла матушка, казалось погруженным в почти полный мрак.

— Мне бы не хотелось, чтобы мой сын шлялся по театрам, — повторила матушка. — Когда он вырастет, то пусть слушается кого угодно, а сейчас его воспитанием должна заниматься я — и только я.

— Ничего дурного в этом нет, Мэгги, — убеждал ее отец. — Сейчас другие взгляды на то, что хорошо и что плохо. Многое изменилось с того времени, когда мы были молоды.

— Вполне возможно, — ответила матушка все тем же хриплым голосом… — Ведь с тех пор столько води утекло.

— Я вовсе не то хотел сказать, — рассмеялся отец.

— А я хочу сказать, что могу и заблуждаться, — ответила матушка. — Вы все молоды, а я — стара, мне с вами делать нечего. Я пыталась переделать себя, но, видно, годы свое берут.

— Напрасно вы так, — ласково сказала миссис; Тайдельманн. — Мне просто хотелось сделать мальчику приятное Ведь он изрядно потрудился в этом семестре — отец мне рассказывал.

Она нежно положила мне руку на плечо и привлекла поближе к себе; в таком положении мы и оставались некоторое время.

— Очень любезно с вашей стороны, — сказала матушка. — Но я уж сама постараюсь сделать ему что-нибудь приятное; Мы уж с ним найдем, как поразвлечься. Уж что-нибудь да придумаем — не такая уж я зануда, как может показаться. Мальчик это знает и понимает.

Матушка искала мою руку, но я был на нее рассержен и делал вид, что не понимаю ее жестов; не сказав ни слова, она вышла из комнаты.

Матушка эту тему больше не затрагивала, но буквально на следующий день мы отправились в ближайший балаган, где показывали туманные картины и выступал фокусник. Она надела выходное платье много красивее, чем та затрапеза, в которой она ходила последнее время; она была весела и оживленна — совсем не то, что обычно, много говорила и задорно смеялась. Но я, помня свои обиды, насупился и ушел в себя. В любое другое время такое редкостное развлечение доставило бы мне бездну радости, но сейчас у меня перед глазами плавали смутные образы чудесного мира настоящего театра — о нем много рассказывали одноклассники, а недостающие детали я восполнил собственными фантазиями, рожденными при разглядывании аляповатых афиш. Во мне все еще жило то горькое чувство, которое я испытал, лишившись предвкушения удовольствия, и никакой фокусник, отправляющий в широко разинутый рот бесконечную цепочку крыс, связанных веревочкой, ни даже живой кролик, обнаруженный в шляпе почтенного джентльмена (вот уж у кого угодно, но только не у него мог оказаться в шляпе живой кролик!), не могли отвлечь меня от мрачных мыслей.

Мы возвращались по грязным, темным улицам; разговор не клеился. Ночью что-то разбудило меня; я повел сонными глазами и увидел фигуру в белом, стоящую на коленях у моей кровати. Я решил, что мне это снится (с детьми такое случается часто), и тут же опять заснул. Долго ли я спал, коротко ли — сказать не могу, но когда вновь открыл глаза, то увидел, что привидение никуда не делось; я испугался, закричал и тут понял, что это — матушка.

Она поднялась с колен, и я спросил ее, что случилось. Матушка рассмеялась странным прерывистым смехом.

— Мне приснился дурацкий сон, — объяснила она. — Все, должно быть, из-за фокусника, которого мы видели. Мне приснилось, что злая ведьма околдовала и похитила тебя. Я искала тебя, искала, но никак не могла найти, и осталась одна-одинешенька во всем белом свете.

Она прижала меня к себе так крепко, что сделала больно; в ее объятиях я и заснул.

Когда каникулы подходили к концу, мы с матушкой побывали у миссис Тайдельманн в ее огромном каменном доме в Клэптоне. Утром она прислала записку: с ней случился приступ мигрени, она лежит почти что без чувств и не встает с постели; через несколько дней она отправляется в путешествие по Европе, и хотелось бы попрощаться перед отъездом. Не сочтет ли матушка возможным навестить больную? Матушка показала записку отцу.

— Конечно же навести, — сказал отец. — Бедняжка! Интересно, что с ней такое? Раньше она никогда не болела.

— Думаешь, стоит? — засомневалась матушка. — Что она хочет мне сказать?

— Да просто попрощаться, — ответил отец, — не навестить ее будет просто неприлично.

Дом, в котором она жила, был сер и уныл, в него вела самая обыкновенная дверь. Но это была лишь видимость — дверь та была подобна ничем не примечательной, поросшей диким виноградом скале, скрывавшей вход в пещеру Али-Бабы. Всю свою долгую жизнь Тайдельманн собирал предметы искусства, и дом его ломился от бесценных сокровищ (ныне разбросанных по десятку раз личных музеев и галерей). Все стены до последнего дюйма были увешаны картинами; картины стояли на полу, прислоненные к чудесной мебели старинной работы; картины без рам висели на веревках, протянутых через комнаты из каждого угла на ваш смотрела статуя (насколько я помню, из всей богатейшей коллекции миссис Тайдельманн оставила себе лишь несколько скульптурных работ); нельзя было и шагу ступить, чтобы не натолкнуться на драгоценную фарфоровую вазу; полы были устланы старинными восточными коврами; все полки были заставлены разными безделушками слоновой кости, геммами, камеями, а в застекленных шкафах хранились иллюстрированные требники и древние хроники с миниатюрами, инкунабулы в роскошных переплетах. Безобразный, тщедушный, вислогубый человечишка окружил себя, красотой всех времен и народов. Единственная вещь в этом доме, не представляла ни интереса, ни ценности — это он сам. Теперь обладатель бесценных сокровищ сох в гробу, а на его могиле возвышался памятник, прославивший доселе никому не известное кладбище.

Миссис Тайдельманн заблаговременно распорядилась относительно матушки, и нас без лишних слов проводили в ее будуар. В просторном кружевном пеньюаре она лежала на софе подле камина. Черные волосы рассыпались по подушке, тонкие белые руки протянулись вдоль тела. Во сне она казалась не такой красивой — выражение лица было жестоким, черты обострились; обычно оно было мягче и нежней. Матушка согласилась подождать, пока миссис Тайдельманн не проснется, и лакей, бесшумно притворив дверь, оставил нас одних.

На каминной полке тихо, ненавязчиво тикали часы, украшенные двумя купидонами, держащими сердце. Матушка сидела на стуле у окна и, не отрывая глаз, смотрела на спящую женщину, мне показалось (хотя, возможно, это мне сейчас так кажется), что судорожно сведенные губы той дрогнули и лицо осветилось улыбкой. Мы сидели молча, в комнате царила тишина, лишь тихонько потикивали золоченые каминные часы; вдруг спящая, несколько раз конвульсивно вздрогнув, заговорила.

Сначала это было невнятное, лихорадочное бормотание, но затем я услышал, как, она пошептала имя отца. Это был даже не шепот — легкое дыхание, но в громовой тишине каждый звук был слышен отчетливо: „Льюк, дорогой, не надо! Ах, что мы делаем!“.

Матушка тихо поднялась со стула и сказала мне весьма деловым тоном: „А ну-ка, Пол, ступай вниз, подожди меня там“, и, потихоньку отворив дверь, легким толчком выпроводила меня. Дверь закрылась.

Я промаялся в прихожей никак не меньше получаса. Наконец матушка спустилась, мы сами открыли дверь и вышли на улицу. Всю дорогу матушка молчала, брела, как во сне, глядя перед собой невидящими глазами; очнулась она лишь у калитки нашего дома.

— Никому ни слова, Пол, ты понял? — сказала она. — В бреду несут всякую околесицу, и смысла в ней не доищешься. Ты понял, Пол? Никому ни слова — никогда и ни под каким видом.

Я пообещал молчать, и мы прошли в дом. С этого дня матушка буквально преобразилась. Не слышно стало ее раздраженного голоса, потух в глазах злобный огонек. Миссис Тайдельманн отсутствовала три месяца. Конечно же, отец часто ей писал — все дела были оставлены на него, Но и матушка писала ей длинные письма, о чем отец, скорее всего, и не догадывался. Писала она всегда в сумерках, сидя у окна. Как-то отец, случайно заглянув в комнату, застал ее за этим занятием. „Ну кто пишет при таком свете? — стал он укорять матушку. — Ведь ты же испортишь глаза. Сейчас велю зажечь лампу“. Но та не согласилась, сославшись на то, что ей осталось дописать лишь несколько строк.

— В сумерках мне лучше думается, — пояснила она.

А когда миссис Тайдельманн вернулась, первым, кто явился к ней с визитом, оказалась матушка; отец еще и не знал о ее приезде. С этого дня их отношения стали походить на дружеские: матушка часто бывала у миссис Тайдельманн и отзывалась о ней с неизменной любовью и восхищением.

Итак, у нас опять водворились мир и покой; в отношениях с матушкой отец, как и в былые времена, стал обходителен и нежен; матушка, как и прежде, старалась предвосхищать все его желания и потакала прихотям; голос ее сделался мягким и тихим, на лице сияла улыбка — словом, все пошло, как и в старые дни, когда злосчастье еще не поселилась в нашем, доме, Я мог бы забыть, что это чудище долгое время отравляло нам жизнь своим тлетворным дыханием, если бы матушка не стала чахнуть; казалось, что с каждым дней частичка ее природы уходит от нее.

Лето подходило к концу, в городе наступило время астматических и удушливых ночей: стоит открыть окно, как в окно ударяет горячая волна спертого воздуха, насыщенного зловонными испарениями тысяч улиц; ночью не заснуть, и, лежа с открытыми глазами, слышишь прерывистое дыхание мириадной массы, хрипы и; стоны какого-то исполина, так вымотавшегося на работе, что не осталось сил даже на сон… Матушка вяло бродила по дому, слабея день ото дня.

— Ничего страшного нет, — сказал доктор Торопевт. — Просто ослабление организма. Атмосфера Лондона ей противопоказана. Надо вывезти ее за город.

— Мне уезжать нельзя, — сказал отец, — держат дела. Но почему бы вам одним не снять домик в деревне? Попозже, возможно, и мне удастся вырваться.

Матушка согласилась — теперь она во всем соглашалась с отцом, — и вот мы опять карабкаемся в гору к башне, которую зачем-то отгрохал счастливый в своем безумии старый Джекоб, — хотя поднимаемся мы медленнее, чем в былые времена, со многими остановками; опять отдыхаем на ее верхней площадке, прячась от ветра, который беспрестанно воет, ударяясь о ветхие стены; опять смотрим на далекие горы, укутанные белой призрачной дымкой; опять» любуемся кораблями, возникающими и исчезающими за горизонтом, — а под нами лежат луга и нивы и плавно течет милая речка.

Мы поселились все в той же деревне, только на этот раз она показалась мне совсем маленькой. Как чудесно было дарящее там безоблачное спокойствие, не то что суматошная толкотня темных городских улиц. Миссис Ферси по-прежнему жила в деревне, но это была совсем другая миссис Ферси, совсем не такая мымра, какой она мне запомнилась. Худая — да, но весьма доброжелательная; воспитанника своего она нисколько не стыдится, а наоборот, похваляется им перед восхищенными соседями, как бы говоря: «Педагогический материал, что ни говори, был неважнецкий. Порой у меня прямо руки опускались. Но терпение, да и — что скромничать — талант воспитателя помогли мне сделать из него то, что вы видите перед собой». Анна вышла замуж, нарожала детей, раздобрела; своих чувств она сдерживать не стремилась, и я находился в постоянной тревоге: а ну как она опять налетит на меня и начнет целовать? Но я был начеку и всегда выбирал позиции, позволяющие быстро ретироваться. Старый Чамбли по-прежнему чинил башмаки в своей крохотной землянке. Вот они стоят рядком перед ним на скамеечке, а он все тюкает да поколачивает своим молоточком. Маленькие туфельки канючат: «Быстрее, быстрее, мы хотим гулять. Вы, дяденьки, и представить себе не можете, сколько надо пройти, чтобы нагуляться». Щегольские штиблеты вздыхают: «Господи, ну что он там копается? Ведь нам же пора на танцульки, а потом провожать девушку домой. Быстрее же, ну быстрей!». Добротные тяжелые башмаки говорят: «Ты уж постарайся, дружище, поторопись. Ждать нам некогда: еще не вся работа переделана». Порыжевшие старые сапоги, рваные, со сбитыми каблуками, бормочут: «Вы уж побыстрее, мистер Чамбли. Ведь и работа-то пустячная — всего лишь латку поставить. Вы уж поторопитесь — недолго осталось нам ходить». И старый Джо все так же расхаживает со своим коробом, и шуточки у него все те же. И Том Пинфорд все так же удрученно чешет в затылке, недоумевал, почему у него не купили рыбу; и все так же держит он за хвост несчастную рыбину, да и рыбина, похоже, та же самая. Взрослые мало изменились. Лишь с детьми случилось нечто, странное: те, кого я помнил грудными младенцами, уже расхаживали в передничках и коротких штанишках; ребята чуть постарше меня уже гуляли с девчонками — такие неожиданности меня раздражали.


Однажды мы с матушкой, как и обычно, взобрались на верхнюю площадку башни старого Джекоба; каникулы подходили к концу; до отъезда оставались считанные дни. Матушка стояла, облокотившись на парапет, и задумчиво глядела вдаль; на лице ее блуждала улыбка.

— О чем ты задумалась? — спросил я.

— Да так, вдруг вспомнилось то, что случилось вот там, — и она доверительно кивнула далеким горам — так кивают близкому другу, с которым делятся всеми своими сокровенными тайнами. — Тогда л была еще девушкой.

— Значит, в молодости давным-давно ты жила за теми горами? — ляпнул я. Подростки — народ бестактный, что у них на уме, то и на языке.

— Несносный мальчишка! — вспыхнула матушка; в голосе ее зазвучали нотки, которых я не слыхивал с самой зимы. — Что значит «давным-давно»? Это было совсем недавно.

Вдруг она встрепенулась и прислушалась. Секунд двадцать она стояла, замерев с приоткрытым ртом; и вдруг из леса послышалось далекое, еле слышное: «Куку!» Мы бросились в ту сторону, откуда было хорошо видать тропку, ведущую в деревню, и вот из темного сосняка на солнечную опушку вышел отец.

Увидев нас, он закричал и стал размахивать тростью. Глаза его горели, плечи были гордо расправлены; уверенной походкой он шел к башне, не разбирая дороги, и каким-то шестым чувством мы поняли, что с нами опять стряслась беда. Когда она стучалась к нам в дом, отец всегда становился грозен и бежал встречать ее, готовый испепелить взглядом. Должно быть, в жилах его текла кровь древних викингов. Наверное, с таким же решительным видом эти безбожные пираты вскакивали на ноги, мгновенно пробудившись от безмятежного сна, когда налетал неожиданный шквал и принимался трепать их боевую ладью.

Было слышно, как он бежит по шаткой лестнице, и вот он уже стоял перед нами, слегка запыхавшись, но радостно смеясь.

Он встал рядом с матушкой, и они молча смотрели на далекие горы, где, как объяснила матушка, давным-давно что-то случилось. Должно быть, им вспомнилось одно и тоже; они улыбнулись и нежно посмотрели друг на друга.

— А помнишь, — сказал отец, — как мы лезли сюда? Это было сразу же после нашего переезда. Мы строили планы на будущее — как бы это нам побыстрее разбогатеть?

— И не знали того, что не мы строим планы, — отозвалась матушка, — а судьба готовит нам участь.

— Похоже, что так, — хмыкнул отец. — Я неудачник, Мэгги. Все твои денежки, да и свои тоже, я угрохал в эту чертову шахту.

— Такова была воля Господня — или Судьба, называй как хочешь. Что же ты мог поделать, Льюк? — сказала матушка.

— Вот если бы не заело тот чертов насос, — сказал отец.

— Ты помнишь ту миссис Таранд? — спросила матушка.

— Да, а что?

— Она всегда казалась мне очень отзывчивой. Она украдкой зашла ко мне в день нашего отъезда, ты этого даже и не заметил. «Вы не смотрите на мой цветущий вид, мне много чего довелось пережить, — сказала она посмеиваясь. На всю жизнь запали мне в душу ее слова. — Так вот, из всех бед, что выпадут на вашу долю, — вы уж поверьте мне, миссис Келвер, — проще всего пережить денежные затруднения».

— Ее бы устами да мед пить, — усмехнулся отец.

— Тогда я на нее страшно обиделась, — продолжала матушка. — Мне показалось, что ее слова — одна из тех благоглупостей, которыми утешают ближних, когда ничем другим помочь им не могут. Но теперь я понимаю, как она была права.

Они немного помолчали. Затем отец этаким бодреньким голоском вдруг выпалил:

— А я разругался со старым Хэзлаком!

— И ничего удивительного. Я никогда не сомневалась, что ты порвешь с ним — рано или поздно, — сказала матушка.

— Хэзлак, — вскричал отец с пафосом, — вор! Он хуже вора! Так я ему и сказал.

— А он что? — поинтересовалась матушка.

— Рассмеялся и сказал, что знавал мерзавцев и похуже.

Матушка и сама рассмеялась.

Не хочу возводить на Хэзлака напраслину. Мы с ним всегда были добрыми, друзьями — не только в те годы, но и позже, когда до меня вдруг дошло, что добро в этом мире встречается куда как редко, — реже, чем того хотелось бы. И я рад, что мы оставались друзьями. Ради одной лишь Барбары я бы стал воспевать его добродетели, сокрыв пороки. Но я знаю, что если его добродушный и невозмутимый призрак (если этот призрак злобный и раздражительный, то разве это призрак старого Ноэля Хэзлака?) стоит у меня за спиной и читает через плечо строчки, бегущие из-под моего пера, я думаю, он согласится со мной и не подумает обижаться, ибо при жизни это был человек искренний и притворщиков не любил. Это был боец старой закваски — он любил, когда ему говорили правду в лицо, и страшно уважал своих врагов и недоброжелателей, с которыми Доблестно сражался с десяти до четырех, а частенько и во внеурочное время, если они ему говорили: «Мистер Хэзлак, каждое утро в Сити в кэбах, омнибусах и пригородных поездах устремляется тьма негодяев и мошенников. Но такого негодяя и мошенника, как вы, в Сити нет». Насколько истинно это суждение — я оставляю решать знатокам этой прослойки общества.

Он мог поступить с человеком по совести, но мог и надуть его, и был уверен, что если он ослабит бдительность и даст своему контрагенту хоть единственную возможность, тот его непременно надует; так он понимал предпринимательство, и дела его шли хорошо. «В этой игре, — оправдывался он, — все обязаны передергивать. Вот собралось нас за столом десять игроков; девять из нас шулера, а десятый — лопух, который тут же вылетает, обобранный до нитки. А мы подтасовывавем, втираем очки, перегибаем и выигрывает тот, у кого это выходит ловчее».

— А как же те невинные люди, которые клюнули на вашу удочку? — заикнулся я как-то, набравшись смелости. — Вдовы и сироты?

— Ну, парень, тебя только послушать! — расхохотался он, хлопнув меня по плечу. — Знавал я одну такую вдову. Получаю я как-то письмо — дескать, приобрела я акции ваших серебряных рудников. Где эти рудники — убей Бог, не помню, кажется, где-то в Испании. В общем, плакали ее денежки. И ничего-то у нее теперь не осталось, разве что единственный сын, И все; такое прочее. Я, дурак, расчувствовался и сочиняю ей писульку: дескать, сударыня, готов приобрести у вас эти чертовы акции заплатив по номиналу. А через неделю получаю ответ: премного вам благодарна, но дело уладилось само собой. Уж не знаю почему, но акции вдруг пошли в гору, и она их сбагрила, да еще навар получила. И кому бы ты думал? Свояку — я по трансфертам смотрел. А коли тебе нужны вдовы и сироты, — поезжай в Монте-Карло, их там в казино, что собак нерезаных. Ничем они от других не отличаются, такие же люди, как и все. Если уж на то пошло, я и сам сирота, — и он опять рассмеялся, громко, от души, искренне. Так смеяться может только честный человек, которого не мучают угрызения совести. Он и сам говорил, что смеха его хватит на тысячу таких мерзавцев, как он.

Автор нравоучительного романа вывел бы такого человека отъявленным негодяем, этаким наглядным пособием для уроков воспитания. В него можно было бы тыкать указкой, приговаривая; «Вот, полюбуйтесь, перед вами яркий пример бесчестного человека. Смотрите внимательно, запоминайте и постарайтесь такими не быть». Но летописец — всего лишь свидетель, дающий показания; судья же — Истина; пусть она и ведет дело, а затем выносит приговор. В Сити старый Хэзлак имел дурную репутацию, и по заслугам; а в Соук-Нью-Уингтоне (тогда это был живописный пригородный район — утопающий в зелени, с домами старинной постройки) его любили и уважали./Занимаясь делами, он забыл, что такое совесть, сострадание ему было неизвестно; но стоило ему выйти из конторы, как он превращался в человека с развитым чувством долга, уважающего права и понимающего ближних; ничто не доставляло ему такого удовольствия; как похлопотать за кого-нибудь, помочь деньгами, выручить из беды. Явись к нему в урочные часы родная мать — он обобрал бы ее до нитки; дома же он отдал бы последний пенни, лишь бы старушке было тепло и сытно. Как так может быть — объяснить не берусь. Знаю лишь одно — такие люди есть, и Хэзлак — один из них. Можно снять эти противоречие, объяснив двойственность их натуры крайней противоречивостью современной цивилизации (Ловко я придумал, что скажете? Будем надеяться, что ангел, записывающий все наши грехи, довольствуется подобной интерпретацией).

Хэзлак мне нравился, и, чтобы меня не мучила совесть, я нашел весьма удобное объяснение своему чувству приязни к этому недостойному человеку, передо мной — современный Робин Гуд, а уж им-то мы все восхищаемся, хотя он и разбойник; Хэзлак — Робин Гуд нашего времени, который приспособился к переменам, произошедшим за сотни лет, но на жизнь он себе зарабатывает все тем же ремеслом: грабит богатых, кое-что пропивает, а остальное раздает бедным.

— Что ты намерен делать? — спросила матушка.

— Контору придется ликвидировать, — ответил отец. — Без Хэзлака доходы не покроет даже почтовых издержек, Он, правда, был настроен крайне благожелательно, даже предлагал мне отступное. Но я отказался; по мне уж лучше прогорать, чем принимать подачки от такого мерзавца.

— И правильно сделал, — согласилась матушка.

— Вот за что я себя действительно корю, — продолжал отец. — Как это я раньше его не раскусил? Ведь с самого начала он превратил меня в свое слепое орудие. Следовало бы приглядеться к нему повнимательнее. Как это я его раньше не раскусил?

Они стали строить планы на будущее, правильнее сказать, строил отец, матушка же его молча слушала. В глазах ее застыло недоумение: она явно чего-то недопонимала.

Он устроится на службу в Сити. Ему уже предложили место. Жалование не Бог весть какое, но прожить можно. Кое-что он поднакопил, но эти деньги тратить не будем. Вложим в какое-нибудь дело, какое — надо хорошенько подумать, есть такие предприятия, дающие баснословный доход. Тут главное — ясная голова и трезвый ум. Работая на Хэзлака, он в этих делах поднаторел, опыт сослужит ему верную службу. Отец знавал одного человека — болван, ничтожество! — так вот тот, начав несколько лет тому назад с пары сотен фунтов, сколотил себе состояние в десятки тысяч. В этом деле главное — предугадать. Следить за «тенденцией». Сколько раз отец говорил себе: «Тут можно сорвать порядочный куш, а вот из этой затеи ничего не выйдет», и ни разу не ошибался. Нужен особый нюх, это как дар Божий. У некоторых он есть, и пришло время проверить свои способности на практике.

— Здесь, — сказал отец, переключаясь на другую тему, — мы и окончим дни свои. — Он критически обозрел окрестности и, оценив пейзаж по достоинству, продолжал: — Местечко что надо. У тебя был чудный домик; я знаю, тебе он нравился. Боюсь, придется его перестраивать, гостиная там явно не на месте.

Я ликовал: еще немного и наконец-то мы заживем счастливо.

Но матушка чем больше его слушала, тем больше волновалась. Недоумение ее прошло, в глазах вспыхнули злобные огоньки. Если раньше она украдкой поглядывала на отца, то теперь смотрела ему прямо в глаза. Она ждала ответа на свой немой вопрос.

Какие-то смутные догадки о том, что она хочет спросить, возникали у меня уже давно, и сейчас, глядя на матушку, я вдруг стал понимать, что она хочет сказать. Мне все стало ясно без слов.

— А как же та женщина — женщина, которая любит тебя и которую ты любишь? Ах, не надо. К чему притворяться? Она богата. С ней у тебя все пойдет как по маслу. А Пол — с ней ему будет только лучше. Неужели вы втроём не можете чуть-чуть подождать? Ну что еще я могу для вас сделать? Неужели вы не видите, что я умираю? Я молю Бога, чтобы он прибрал меня, — как и та бедняжка, о которой нам рассказывал твой приятель. Ведь это все, что я могу сделать для самых близких мне людей. И, пожалуйста, не надо врать, это ни к чему, я уже больше не ревную. Все прошло; мужчина всегда моложе женщины, и он не может вечно оставаться верным ей. Я никого не виню. Все к лучшему, мы с ней говорили — уж лучше ясность, чем недомолвки. Не надо, не ври, уж лучше молчи. Разве можно так нагло врать, неужели ты меня ни в грош не ставишь?

Отец молчал, но молчание его было столь красноречиво, что больше подобных вопросов матушка не задавала, даже мысленно. До конца дней своих они ни разу не обмолвились об этой женщине. Лет через двадцать я случайно повстречал ее; она была тяжко больна, и от игривой улыбки на лице не осталось и следа.

Итак, в тот час, когда жизнь стала затихать, та женщина ушла. — так с наступлением вечера покидают нас заботы суматошного дня, а если кто-нибудь из них и вспоминал о ней, то в такие минуты они, без всякой видимой причины, робко брались за руки.

Всю правду о причине этих треволнений я так и не узнал: насколько оправданными были подозрения матушки? — ведь глаза ревности (а какая любящая женщина не ревнует?) имеют свое нервное окончание не в мозге, а в сердце — органе, как известно, мало приспособленном для адекватного отражения объективной действительности. Позже — много позже того, как зеленый занавес газона сокрыл от глаз наших актеров, — я как-то заговорил на эту тему с Торопевтом: он видел кое-какие сцены из этого спектакля и был куда более искушенным зрителем, нежели я. Он прочел мне краткую лекцию о жизни вообще и прочел ее весьма артистично.

— Беги соблазна и моли богов, чтобы они избавили тебя от искушения! — ревел доктор (метод сократической беседы он не признавал), — но помни: как верно то, что искры от костра летят вверх, так истинно и то, что как бы быстро ты ни бежал, соблазн все равно тебя догонит и припрет к стенке; тут уж никто тебе не поможет, вы останетесь один на один, а боги будут с любопытством взирать на вашу схватку. Неравный это будет поединок, можешь не сомневаться — ведь он настигнет тебя в самый неподходящий момент. И все женщины в мире будут тебя жалеть и будут тебя понимать, и даже не подумают презирать тебя, когда ты падешь, поверженный в прах, — ведь любая женщина понимает, что самца и самку нельзя поверять одними мерилом. По отношению к женщине Закон и Природа единодушны; «Не греши, ибо проклянут тебя твои товарки». Это не человеческий закон, это закон творения. Когда грешит женщина, — это преступление не только перед совестью, но и перед инстинктами. Но мужчине Природа шепчет; «Плодись!», и лишь Закон сдерживает, его. А посему любая женщина в мире будет понимать тебя — любая, за исключением одной — той, что тебя любит.

— Так значит, по-вашему, выходит… — начал я.

— По-моему, выходит, — не дал мне договорить доктор, — что твой отец любил твою мать преданной любовью. Но он из тех боксеров, что никак не могут нанести решающего удара, а все кружат, кружат. Это раздражает болельщиков, да и вообще — опасная тактика.

— Значит, по-вашему, выходит, что матушка…

— По-моему, выходит, что твоя матушка, Пол, была добропорядочной женщиной, а добропорядочная женщина лишь тогда будет довольна своим мужем, когда Господь разрешит ей разобрать его на части и перебрать по своему усмотрению.

Отец мерил шагами крошечную площадку. Затем он подошел к матушке, остановился и обнял ее за плечи.

— Я хочу, чтобы ты помогла мне, Мэгги, — помогла сохранить мужество. Жить мне осталось год или два, и многого за это время не сделаешь.

Гневные огоньки в глазах матушки медленно гасли.

— Помнишь, как оборвалась клеть, и я полетел вместе с ней? — продолжал отец. — Эндрю с самого начала говорил, что это плохо кончится. Но я над ним смеялся.

— Когда ты узнал? — спросила матушка.

— Да вот уж полгода скоро будет. Заболело у меня еще в январе, но к Уошберну я обратился лишь через месяц. Думал, что само пройдет.

— Диагноз окончательный?

Отец кивнул.

— Но почему ты мне сразу не сказал?

— Потому что, — рассмеялся отец, — не хотел, чтобы ты знала. А если бы мог обойтись без тебя, то и теперь не стал бы рассказывать.

И в этот момент лицо матушки озарилось светом, и не мерк тот свет до конца дней ее.

Она усадила отца рядом с собой. Я подошел к ним поближе, и он протянул мне руку: ему хотелось, чтобы и я был с ним, но матушка, крепко обняв, прижала отца к себе, и я догадался, что в ту минуту она хотела, чтобы никого у него, кроме нее, не было.


Читать далее

1 - 1 16.04.13
Пролог 16.04.13
КНИГА I. Глава I
3 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
КНИГА II. Глава I
4 - 1 16.04.13
Глава II 16.04.13
Глава III 16.04.13
Глава IV 16.04.13
Глава V 16.04.13
Глава VI 16.04.13
Глава VII 16.04.13
Глава VIII 16.04.13
Глава IX 16.04.13
Глава X 16.04.13
Глава VII

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть