Глава пятнадцатая

Онлайн чтение книги Повесть о бедных влюбленных
Глава пятнадцатая

Ночью, как обычно, прошел полицейский обход; он застал всех обитателей виа дель Корно у окон. Неподвижные лица и тревожные взгляды, впивавшиеся во тьму улицы.

Ответив на приветствие Нанни, бригадьере счел нужным сделать всем косвенное предупреждение:

— В такую погоду у окна можно простудиться. Отойди, если дорожишь своим здоровьем.

Но его слова не нашли отклика. Где задержались Уго и Мачисте? Почему их нет до сих пор? Отсутствие их томило душу, словно тайна и мрачное предзнаменование. Едва затихли шаги полицейских, свернувших на виа дель Парлашо, раздались рыдания Маргариты, все еще остававшейся у Джеммы, куда пришли также Фидальма и сапожник. Бруно выскочил из дому, и сейчас же напротив распахнулось окошко; землекоп Антонио, будущий тесть Бруно, спросил:

— Что тебе взбрело в голову? — а за спиной отца закричала Клара:

— Бруно! Ты с ума сошел! Бруно успокоил обоих:

— Я иду к Маргарите. Не слышите, как она убивается? Марио с Миленой пошли в санаторий.

Снова наступила тишина; люди настороженно прислушивались, не раздастся ли вдалеке треск мотоцикла. Мотоциклу более не суждено было вернуться. Этого еще никто не знал, но у всех сердце щемило от предчувствия беды, нервы были напряжены от тревоги, которая гонит сон, леденит руки, сушит горло. Лишь Отелло и Нанни заснули. Остальным не давал спать если не страх, то любопытство.

Но у кого в душе может быть только любопытство в такую ночь? Разве что у вдовы Нези, для которой весь смысл жизни состоял теперь в развлечениях. Но сейчас и она тяжело дышала от волнения.

Только Синьора способна была со спокойным сердцем интересоваться роковыми событиями. Она приказала Джезуине занять ночью свой наблюдательный пункт у окна за занавесками. Лилиана тревожно металась в постели, и Синьора нежила ее, согревала, закрывая одеялом до самого горла, переплетая ее ноги со своими, окутанными фланелью.

Мяукали беззаботные коты; журчала вода в писсуаре, стекая по фаянсу. Торжественно прокукарекал петух. На башне Палаццо Веккьо раздавался бой часов, с каждым ударом усиливая напряженность ожидания. Но вот в октябрьском тумане забрезжила заря, и, наконец, первые лучи солнца осветили крыши. Тогда и Лилиану сморил сон, а Джезуина совсем окоченела, и у нее от холода не попадал зуб на зуб.

— Иди отдохни, плутовка, — сказала ей Синьора. — Я постучу в стену, когда будут новости.

Девушка пошла в свою комнату и легла. Как она замерзла, проведя всю ночь у окошка! Тщетно пыталась она согреться в постели, закрылась одеялом с головой, вся скорчилась, зажала руки меж колен. Тепло не приходило. Джезуине казалось, что у нее даже сердце дрожит от холода, в голове вместо мозга кусок льда, и каменный обруч сжимает виски. Подобное ощущение она иногда испытывала летом, сделав слишком большой глоток какого-нибудь ледяного напитка. Но в таких случаях оцепенение проходит в одну секунду, и сразу всем телом радостно ощущаешь, как кровь снова бежит по жилам. А сейчас это чувство все не проходило, каменный обруч по-прежнему сжимал ей виски, и она дрожала всем телом.

«Вот как продрогла, до самого нутра!» — думала Джезуина. Глупо она сделала, что не достала из шкафа шерстяной халат и не закутала горло платком, как зимой, когда приходилось долгие ночи быть на ногах, ухаживая за Синьорой, если у той был приступ удушья.

Холод и сырость осенней ночи пронизывали девушку до костей. В этом болезненном состоянии она чувствовала себя жалкой и несчастной. А голова была такая тяжелая. Неотвязные мысли, владевшие Джезуиной в последние месяцы, как будто сплелись внезапно в комок, бились в унисон с ее сердцем, повторяя: «Нет, нет и нет для тебя исхода. Бунт, который ты замышляешь, напрасен и нелеп. Была и будет Джезуина рабыней Синьоры».

Лилиана вытеснила ее из сердца Синьоры, и теперь она, Джезуина, вновь стала тем, чем была в самом начале, когда Синьора взяла ее из приюта: сиротой, которую Синьора наняла себе в услужение «за обычное жалованье». Двенадцать лет протекли бесплодно, бесполезно! Синьора воспользовалась ею, всячески ее эксплуатировала, принудила думать по-своему, а потом отшвырнула ее и теперь уверена, что держит в своем доме покорного сообщника, который не посмеет предать.

Прошло несколько месяцев, привязанность Синьоры к Лилиане оказалась прочной, и Джезуина, освободившись от смятения ревнивой зависти, начала думать самостоятельно, постепенно выходя из-под духовного подчинения Синьоре. И тогда она, как двенадцать лет назад, в приюте, оказалась одна — не с кем было поделиться мыслями, некому излить свое сердце; будущее было закрыто перед ней, мир неведом, нет друга, к которому можно постучаться в дверь, не на кого опереться. И вот, наконец, ей на ум пришло слово «угнетенная». Эта кощунственная мысль оказалась толчком; впервые Джезуина усомнилась в справедливости господа бога. Впервые она подумала, что Синьора «причинила ей зло».

Видя, что Синьора оказывает Лилиане те же знаки внимания, дарит ей те же нежности, которые раньше расточала ей, Джезуине, с тех пор как она стала взрослой, быть может, повторяет те же интимные слова и, конечно, осыпает теми же ласками, Джезуина сначала испытала острую ревность. Но постепенно, по мере того как нарастало ощущение утраченного счастья, сдержанного гнева и разочарования, у нее появилось и другое чувство: словно мало-помалу туман рассеивался перед ее глазами. Синьора утратила свой ореол почтенности и стала для Джезуины обыкновенной старухой, больной и капризной старухой, каких много на свете. Глаза Синьоры больше не возбуждали в Джезуине смешанного чувства страха и влечения, как это было раньше. Интимная близость с ней казалась теперь девушке не только страшной, но и противной, отталкивающей, мерзкой. Теперь Джезуина видела Синьору такой, какой та была в действительности, испытывала к ней чувство гадливости и судила ее.

Перед служанкой словно распахнулись двери тюрьмы, где она провела свое отрочество, где ее цветущая юность была прикована к постели больной или к окошку, — ведь весь ее кругозор ограничивался узкой улицей виа дель Корно. Вновь пробудились ее естественные инстинкты, хотя она и не отдавала себе в этом отчета; и то «воспитание», какое дала ей Синьора, та кладбищенская стена, за которую она запрятала девушку, внушая ей враждебность к миру живых людей, постепенно рушилась. Джезуина становилась хозяйкой своей судьбы. Но она никак не решалась переступить порог темницы и вырваться на свободу. Оглядываясь назад, девушка снова испытывала тот же страх, что и в тринадцать лет, и все еще не в силах была постоять за себя. Она видела, как Лилиана, женщина с жизненным опытом, жена и мать, тонула в том же болоте внушений и уговоров, из которых она сама едва выбралась. Джезуина жалела Лилиану, но в то же время испытывала чувство злорадства и отнюдь не собиралась протянуть Лилиане руку помощи, чтобы спасти ее и «открыть ей глаза». В душе Джезуины еще оставалась мстительность, которую ей привила Синьора: это был последний кусок стены, который все не поддавался. Джезуина еще не освободилась окончательно.

Она отчетливо понимала это сейчас, когда лежала, замерзшая и усталая, под одеялом, которое давило, но не согревало ее. Несколько раз в течение ночи она намеревалась отойти от окна, сказать, что ей надоело караулить, что судьба Уго и Мачисте ее совершенно не интересует. Но все время она чувствовала за спиной взгляд Синьоры, слышала хриплый и властный голос, который до сих пор словно гипнотизировал ее, и она не смела нарушить приказа, ослушаться Синьоры. Первый мятежный поступок Джезуины — отказ смотреть в окно — должен был быть решительным и бесповоротным. Надо было смело и прямо сказать: «Мне надоело! Я ухожу!» — а не обращаться со смиренной просьбой. Она с трудом сдерживала слова кроткой жалобы, готовые сорваться с уст: «Я устала! Мне холодно!»

Теперь сознание собственного бессилия мучило ее, словно угрызения совести, словно возмездие за преступление, совершенное против самой себя. Она понимала, что у нее никогда не хватит мужества выполнить свое намерение, оставить Синьору и уйти… Куда? За стенами дома Синьоры была тьма незнакомого мира, где такие бедные и одинокие женщины, как она, кончают улицей, — все равно, идут ли они в прислуги или становятся содержанками. В том мире все мужчины — грубые и грязные эксплуататоры. У Джезуины была только одна мерка для суждений о жизни — поучения Синьоры, а события на виа дель Корно, казалось, подтверждали справедливость этих наставлений.

И все— таки Синьора причинила ей зло. Она угнетала Джезуину, превратила ее в рабыню, так же как это делают с женщинами мужчины. И хотя Джезуине было лишь двадцать пять лет, она не видела для себя иного исхода, кроме печального удела рабочей клячи, которая обречена до конца своих дней шагать с завязанными глазами по кругу, вращая колесо водочерпалки, и все-таки не покидает ни хозяина, ни стойла и в вечном своем кружении мирится с беспросветным отчаянием и усталостью.

Даже и сейчас Джезуине вспоминалось, что она не выполнила последней обязанности своего долгого рабочего дня: не выставила за дверь ведро с мусором. Как ни устала, а надо это сделать. Если завтра Синьора дознается, что ведро не выставлено, она будет бранить Джезуину. Синьора всегда все знает: лежит в постели, а сама угадывает буквально все, что совершается в доме и на улице. Слух у нее чуткий, как у слепого, а прозорливость — как у пророка.

Джезуину все еще крепко держат в узде. Она тихонько, тихонько встает с постели — не дай бог нашуметь: Синьора, быть может, забылась сном, а сон ее драгоценен. По-прежнему дрожа от озноба, она идет босиком, накинув на плечи юбку вместо платка; пробирается на кухню, крадется по коридору и осторожно отодвигает засов, вздрогнув от его легкого скрипа. Затем она наклоняется, чтобы бесшумно поставить ведро за дверь.

Перед ней на площадке лежит навзничь мужчина.

Это был Уго.

Мысль о том, что Синьора может проснуться, была сильнее испуга, и Джезуина удержалась от крика.

Девушка наклонилась над лежавшим. Падая, Уго успел защитить голову: он лежал, прижавшись щекой к согнутой руке. По светлому пиджаку от левого плеча до поясницы расплывалось большое кровавое пятно. Виден был только профиль бледного лица, лоб в ледяной испарине, полузакрытый глаз смотрел невидящим взглядом. Рот искривила гримаса боли, сквозь стиснутые зубы вырывалось хриплое дыхание.

Джезуина тихо позвала его. Уго не ответил. Девушка попыталась приподнять лежавшего, обхватив его за пояс, но безжизненное тело было слишком тяжелым. Тогда Джезуина подхватила его под мышки и поволокла по коридору. Она действовала безотчетно, заботясь лишь об одном: не нашуметь. Запирая дверь, Джезуина заметила, что ее правая рука в крови. Уго застонал, пробормотал что-то невнятное. Джезуина втащила его в свою комнату и попыталась положить на кровать.

Словно призрак, на пороге появилась Синьора в длинном голубом халате; волосы подобраны в сетку, вокруг горла — черная повязка, на которой поблескивает брошь, на белом, как мел, лице — черные орбиты сверкающих глаз.

Синьора была полна спокойствия и выдержки в противовес лихорадочному волнению Джезуины; она поддержала Уго за ноги и молча помогла уложить его на постель. Все так же невозмутимо — только взгляд ее был пристальным и горящим — она приказала:

— Дай йод, спирт, вату и марлю. Ну, живо! Принеси ножницы.

С неожиданной энергией, ловкими, расчетливыми движениями она повернула Уго ничком, сняла с него пиджак; на рубашке, как она и предвидела, запеклась кровь; она разрезала рубашку, чтобы заняться раной.

— Надеюсь, что он не придет в себя, пока я не кончу, — сказала она. — Зажми-ка ему рот рукой. Если укусит — терпи. Нужно, чтобы никто не услышал. — Потом она добавила: — Пуля попала в плечо, но только оцарапала. Это пустяк!

Джезуина тихонько положила руку на губы Уго. Он стонал еле слышно, как будто понимая, что надо сдерживаться. Когда Синьора обтирала рану мокрой ватой, он закусил губу. Потом стал дышать глубже и словно с облегчением. Джезуина ощущала на своей руке его дыхание. Рука у нее была холодная, и дыхание раненого согревало ее, а он искал освежающего прикосновения ее ладони.

— Он хочет пить, — шепнула девушка. — Дать ему воды?

— Ну, вот и все, — сказала Синьора, усевшись у изголовья кровати. — Да что там вода! Принеси бутылку коньяку.

Открыв глаза, Уго увидел Джезуину, стоявшую в ногах постели. Она надела свой зимний розовый халат, атласная ткань блестела при свете лампы, висевшей над ее головой.

Уго не узнал Джезуину. Приподнявшись на локтях, он выкрикнул:

— Мачисте! Где он?

Хриплый шепот, раздавшийся слева, заставил его обернуться. Синьора отвечала ему:

— Это ты нам должен сказать!

Тогда— то Уго и пришел в себя. Закрыв лицо руками, он рухнул на постель и разразился рыданиями. Застонав от боли, он инстинктивно повернулся на бок и рыдал глухо, как мужчина, сломленный судьбой, жалобно, как ребенок.

— Ему полезно выплакаться, — сказала Синьора. — Оставь его, Джезуина.

Но Джезуина все-таки подошла к Уго. Вынув из кармана платок, она вытерла ему мокрое от слез лицо.

Пропел петух. На башне Палаццо Веккьо пробило шесть. Зазвонил будильник землекопа Антонио. Вскоре вернулись Марио и Милена, «онемевшие от страха», как потом говорил Стадерини. Послышались душераздирающие крики Маргариты, беготня по лестницам, хлопанье окон, возгласы, причитания — они донеслись и до Уго.

— Кажется, никто не видел, как ты сюда вошел, — заговорила Синьора. — Значит, тебе нужно только сидеть смирно и помалкивать. А мы пока что разузнаем, как обстоят дела. Но ты должен рассказать нам, что произошло!

— Прыгай, Уго, спасайся! — таковы были последние слова Мачисте, которые услышал Уго. Вслед за этим мотоцикл свалился на бок. Уго каким-то чудом оказался на ногах. За его спиной продолжалась стрельба. Он побежал. Когда заворачивал за угол, его словно камнем ударило сзади в плечо. Но пуля не остановила, а лишь толкнула Уго вперед, и он побежал по виа де Джинори. Вскоре он понял, что его не преследуют. Он увидел открытый подъезд, вскочил в него, захлопнул за собой дверь. В подъезде он простоял с полчаса. Издалека, с конца улицы, донеслась стрельба, потом все стихло.

Из раны текла кровь. Но Уго даже и на ум не приходило обратиться в больницу, хотя она была неподалеку. Он думал лишь о том, что уже светает и ему не удастся незамеченным пройти по улицам. А Мачисте?… Уго не знал, куда идти: он был, как волк, потерявший логовище. Он вспомнил о двух-трех друзьях, но они жили далеко. А Мачисте, Мачисте!… Логово Уго было на виа дель Корно. Но у кого спрятаться, где? Он двинулся в путь, крадясь у самых стен. Город был пуст, озарен луной, исхлестан ветром. С каждым шагом у раненого тяжелели голова и ноги, плечо как будто налилось свинцом. Теперь мысли его стали путаться. Он шел вслепую, инстинктивно. Инстинкт вел его туда, где несколько лет подряд был его дом; хватаясь за стены, Уго шел к Марии Каррези. Никто не видел раненого волка, когда он завернул за угол виа дель Парлашо и вмиг оказался за дверью дома номер один. Он потерял сознание, не добравшись до четвертого этажа.

А теперь Уго хотел уйти. Но достаточно было Синьоре потрясти его за плечо, чтобы переубедить его. — Уговор дороже денег, — сказала она. «Всегда она так говорит», — подумала Джезуина. И тут же вздрогнула, чувствуя, что Синьора в эти минуты обдумывает какую-то махинацию. Ведь Синьора и пальцем не пошевельнет, если дело не сулит ей, рано или поздно, выгоды. Разве Синьора в самом деле ангел доброты, как ее называют? Нет, Джезуина теперь этому больше не верит. Тем не менее дальнейшие слова Синьоры звучали убедительно. И именно поэтому Джезуина укрепилась в своих подозрениях.

Синьора сказала Уго:

— Имей в виду, что для меня все одинаковы — и красные и черные. Правительства меняются, а сборщики налогов все одни и те же. Ты изволь оставаться здесь, а то выйдешь и наделаешь мне неприятностей. Имей в виду, я ничего не знаю о том, что ты здесь! Джезуина тебя привела и приютила без моего ведома! Впрочем, это и на самом деле правда. Я ведь не встаю с постели. Понятно? А там посмотрим.

Она встала и, уходя, добавила:

— Когда-нибудь я предъявлю счет и тебе! Не сомневайся!

И сделала знак Джезуине следовать за ней.


Коммунист — живой человек, как и все люди; бывают у него и увлечения и упадок духа, ему знакомы и безрассудства и колебания; у него столько-то литров крови в жилах, у него пять чувств, более или менее ясный ум. Грамши справедливо говорит, что «партия — сознательный авангард пролетариата», а поэтому член партии, активист должен уметь ориентироваться при любых обстоятельствах. Но когда люди все вместе и могут обмениваться мыслями, советоваться, — все идет прекрасно. А когда человек остался один и сам должен разобраться в своих побуждениях, прислушаться к голосу совести, черпать силы только в своей любви и ненависти, — вот тогда легко «уклониться от линии партии». У Коммунистической партии Италии за плечами едва четыре года жизни, а поэтому нельзя требовать от ее людей больше того, что они могут дать. Если они впадают в крайности в своем энтузиазме, не называйте их «экстремистами» — не все умеют совладать со своими чувствами и подчиниться голосу рассудка. Если, охваченные смятением, они черпают утешение в успокаивающем присутствии женщины, то помните, что они созданы из плоти и крови и им тоже бывает страшно. Когда бил час борьбы с несправедливостью, такие люди всегда стояли в первых рядах, в авангарде, который тысячи раз падал сломленный ударами врагов, но снова и снова поднимался на ноги. Если бы не было Грамши, чтобы напомнить об этом, вы могли 0ы спросить у самого Палаццо Веккьо, который высится в двух шагах от виа дель Корно. Сколько раз набатные удары колокола пробуждали от спячки людей в предместьях Флоренции. Виа дель Корно существовала еще до того, как родился Данте. И повстанцы чомпи [40]Восстание флорентийских рабочих «чомпи», стоявших вне привилегированных ремесленных цехов, происходило в 1378 году и было жестоко подавлено патрицианской верхушкой., говорится в старинных хрониках, вырвались именно из этих уличек и закоулочков между Палаццо и Амфитеатром, где Медичи, возрождая к своей вящей славе увеселения древнего Рима, развлекались, натравливая львов на лошадей и на собак вместо христиан. Христиане были им нужны, чтобы ткать шелк.

Разве что-нибудь изменилось с тех пор? Разве позволено растеряться хоть на минуту, если копья полицейской стражи до сих пор обагрены нашей кровью и самый лучший, самый дорогой товарищ лежит, раскинув руки крестом, под сводами церкви Сан-Лоренцо?

Уго плакал, как плачет побежденный. Не только из-за острой боли от нанесенной ему раны и не только потому, что погиб Мачисте. Он плакал от отчаяния, от тоски, ибо ему казалось, что для него больше нет исхода. Всем телом, ослабевшим от волнения и потери крови, истерзанными нервами, всем существом своим он ощущал первый приступ страха. В его расстроенном мозгу метались мысли затравленного волка.

Это наваждение усиливала темнота. Уходя, Джезуина потушила свет, и Уго, машинально раздевшись, забрался под одеяло, словно даже не чувствуя своей раны. Теперь ему казалось, что тьма, обступившая его, будет вечной, что она предвещает его конец. Он подумал о товарищах, но они показались ему далекими и даже как будто враждебными. Они считали Уго «потерянным» после его стычки с Мачисте; они знали, что он якшается со сквадристом Освальдо. Когда Мачисте и Уго мчались на мотоцикле, Мачисте в общих чертах передал ему, какое мнение было о нем высказано на собрании в присутствии Трибаудо. И тогда Мачисте ласково обхватил его рукой за плечи, как будто просил извинения за то, что сам же привел то варищей к такому выводу. Борясь с ветром, относившим слова, Мачисте прокричал:

— Ты так себя вел, что я поневоле в тебе усомнился. Понимаешь — факты были!

Теперь Мачисте был мертв, а ведь для живых эти факты продолжали существовать.

Тьма нависла над Уго (он не замечал, что лежит с закрытыми глазами). В голове у него мутилось. Ему казалось, что его сдавили, как в тисках, две реальные физические силы. За спиной фашисты готовились нанести ему удар, мстя за Освальдо, у которого Уго вырвал признание: кинжал уже задел Уго и сдирал с него кожу. А перед ним стояли товарищи, безмолвно наблюдая за истязанием. Бледное лицо «крепыша», а рядом изрытое морщинами лицо литейщика, во взгляде которого светилась ненависть, были красноречивее всяких слов. Его обвиняли в том, что он заманил Мачисте в западню, решил сослужить фашистам службу и подставил Мачисте под удар.

Потеряв в бреду всякий контроль над своими рассуждениями, не поддерживаемый более инстинктом, Уго вообразил, что все это, может быть, и на самом деле правда: ведь он действительно повел Мачисте навстречу фашистам. Значит, он виноват в его гибели! И товарищи справедливо призывают его к ответу, не верят его объяснениям, правдивость которых мог бы подтвердить лишь один Мачисте.

Отныне никто не узнает правды…

Оттого и терзала Уго жестокая тоска, все сильнее охватывая душу, побеждая все его внутреннее, моральное сопротивление и одновременно усиливая боль в плече. Рос в нем и ужас перед Освальдо и Карлино — ведь они, конечно, ищут его и, отыскав, убьют, прежде чем он успеет рассказать товарищам о том, как в действительности было дело, и отдаст себя на их суд. Теперь ему хотелось, чтобы его убили сами товарищи. Ведь если обе стороны грозят ему смертью, то принять ее он хотел от своих близких. От людей, преданных тем же идеям, воодушевленных теми же надеждами, что и он. Может быть, они поверят ему и примут под свою защиту. А если нет, то все же смерть от руки оскорбленного друга легче, чем от руки врага.

Уго готовился стать жертвой. Но ему было жаль себя. Он чувствовал, что еще жив; слезы, соленый вкус которых он ощущал на губах, руки, сжимавшие подушку, были реальностью, от которой он не мог оторваться. В памяти его всплывали образы прожитого, близкого и далекого, картины утраченного счастья. Вот он везет свою тележку, шутит с женщинами, которые теснятся вокруг его лотка, пускается в фамильярности с молоденькими, перебранивается с пожилыми. Вот он сидит за стаканом вина в остерии на рынке, вот играет в карты, видит лукавые и возбужденные лица партнеров, сидящих за столом. Он ощущал вкус вина, аромат свежего воздуха, наполнявшего его легкие. Первое свиданье с Марией Каррези, их дерзкая выходка — возвращаясь домой, они шли под руку почти до самой виа дель Корно. В тот вечер, свернув на свою улицу в нескольких шагах позади любовницы, Уго встретил Марио и Мачисте, которые собирались покататься на мотоцикле. Марио подмигнул ему, Мачисте покачал головой.

Теперь призрак Мачисте преследует его в бреду.

Уго зарывается лицом в подушку, словно желая выдавить, вытеснить из головы этот образ. Но воспоминания не исчезают, а лишь ускоряют свой бег, и все новые и новые картины одна за другой, как яркие пятна, проносятся перед его закрытыми глазами. Теперь вспоминается все, что было за последнее время: гостиница и Олимпия, пьяный Освальдо и оскорблявшая его Киккона, и он, Уго, который этим забавлялся, и пил, и якшался с ними, да еще собирался когда-нибудь расплатиться с Мачисте за полученный удар. Теперь ему в мучительном бреду казалось, будто он и вправду исполнил это желание и отплатил Мачисте за обиду. Потом все его мысли окончательно спутались, и ясным осталось только одно: Мачисте убит, потому что он, Уго, побудил его действовать и, подстрекая ехать быстрее, привел друга туда, где ждала его смерть.


Наконец Уго нашел силы стряхнуть с себя кошмар. Он сел на постели и открыл глаза. Сквозь закрытые жалюзи пробивался свет — белые полосы ложились на спинку кровати, расплывались на желтоватых стенах и на потолке. В полутьме вещи стали обретать свои привычные очертания. Задрожал в зеркале легкий отблеск: первые лучи солнца озарили дома. Улица была необычно тихой.

Уго почувствовал, что у него лоб, затылок, шея, даже руки в сгибах покрыты испариной. Перевязка давила плечо и грудь, стесненные движения бередили рану. Уго вдруг ощутил прилив энергии и снова подчинил себе свое тело. Недавние мысли будто окутались туманом, отступили на задний план, но мозг еще не повиновался Уго, оставался вялым, инертным, как его раненая рука. Думать связно он был неспособен, но с тревогой прислушивался к малейшему шороху. Ночной кошмар словно принял осязаемые формы: Уго казалось, что теперь у его изголовья сторожит что-то страшное, грозное и в любую минуту может на него ринуться: какая-то неусыпная тень, которая больше никогда его не покинет, как его собственная тень, вот-вот набросится и раздавит его. Он больше не испытывал панического страха, но чувствовал себя загнанным, затравленным беглецом. Воображая себе эту тень живой и сильной, Уго не боялся ее, но у него не хватало духа обернуться и посмотреть на нее. Ему казалось, что рано или поздно, через секунду или через час, а может быть, и завтра, куда бы он ни пошел, что бы ни сделал, этот призрак схватит его. Но дневной свет, разгораясь с каждой минутой, помогал Уго ускользать от опасности, хотя и не мог окончательно его спасти; он отвлекал юношу, осушал его слезы.

Уго встал с постели, подошел к окну и выглянул на улицу сквозь спущенные жалюзи. Он видел только угол виа дель Парлашо и в доме напротив — окна Карлино. У одного из этих окон сидела мать Карлино, Арманда, и беспокойно поглядывала то туда, то сюда — в оба конца улицы. Лицо у нее было словно восковое, она зябко куталась в шаль, прядь седых волос выбилась на виске; Арманда казалась живым олицетворением отчаяния.

Улица по— прежнему молчала. Потом Уго увидел, как отправился на работу мусорщик Чекки, потом землекоп Антонио в грубых сапогах, с новой лопатой на плече, поблескивавшей на солнце. Отёлло отпер лавку и остался стоять на пороге, глядя вверх, на окна Маргариты. Немного спустя вышла Леонтина с кошелкой. Проходя мимо Отелло, она посмотрела на него, поднесла руку ко лбу и покачала головой. Отёлло развел руками и тоже закивал головой, потом закурил сигарету и сел на скамеечку у дверей. Настал черед Клары высунуться из окна; удостоверившись, что матери уже нет на улице, она отошла.

Уго словно прилип к окну. Он прижимал к стеклу лоб, чтобы охладить его. Рыданий Маргариты больше не было слышно, наверно, она пошла с Марио искать Мачисте. Но куда?

В этот момент Арманда закричала:

— Карлино!

Затворив окно, она поспешно скрылась в комнате.

И Карлино появился перед глазами Уго, в рамке, образуемой пластинками жалюзи.

Карлино все еще был в форме. Он поздоровался с Отёлло, махнув ему рукой; Отёлло нерешительно встал, в замешательстве снова сел, потом опять встал и поднял руку, изобразив что-то вроде фашистского приветствия.

Уго задыхался, стоя у закрытого окна. Сердце у него бешено билось. Он никак не мог собраться с мыслями. Он лишь следил за каждым жестом Карлино и чувствовал, что весь дрожит и почти теряет сознание. Кровь бросилась ему в голову, все тело напряглось, мышцы стали твердыми, как камень. Уго не мог утверждать, что видел Карлино в машине, гнавшейся за мотоциклом, но всем своим существом ощущал, чувствовал, что Карлино был там, так же как был там несомненно и Освальдо. В его смятенном мозгу родилась уверенность в этом, неотвратимая, хоть и бесплотная, как тень, что стояла у него за плечами, сейчас более чем когда-либо близкая и угрожающая.

Карлино рылся в карманах, отыскивая ключ от входной двери; но прежде чем он успел воспользоваться им и прежде чем Арманда отперла сыну изнутри, дверь распахнулась и вышла Клара. Она, очевидно, бегом спустилась с лестницы, чтобы в отсутствие матери заглянуть к Бьянке. Клара с разбегу перепрыгнула через порог и, не удержавшись, налетела прямо на Карлино.

Тут она испустила настоящий вопль.

— Мама! — крикнула она и кинулась прочь. Потом, как обезумевшая ласточка, заметалась по улице, от двери подруги к дому Бруно. Девушку объял такой ужас при виде Карлино, что она бросилась к жениху, как к спасителю. Клара ринулась вверх по лестнице, к Бруно.

Ее крик сразу пробудил корнокейцев; Клоринда, высунувшись из окна, увидела испуганную Клару и Карлино, который наблюдал за ней, все еще стоя у двери, и Клоринда в свою очередь не могла удержаться от жалобного восклицания:

— О господи, спаси и помилуй!

Тогда из своего убежища Уго увидел, как Карлино поднялся на две ступеньки крыльца и остановился на пороге. Раздался его громкий, резкий и злобный голос:

— Успокойте нервы, синьоры с виа дель Корно! А если кому хочется похныкать — пожалуйста! Получите полную меру, да еще с добавкой!

Если о людях надо судить по их поведению в чрезвычайных обстоятельствах, то Стадерини оказался смельчаком — он один-единственный решился подать голос и ответил Карлино. Стадерини был соглашатель до мозга костей, но кости-то у него были уже старые и жизненный опыт немалый. Разумеется, Стадерини заговорил своим обычным голосом, приниженным и покорным, но тон у него был решительный. Сапожник понял, что его вмешательство может предупредить и какой-нибудь опрометчивый поступок Бруно или выходку женщин, возбужденных страхом и тревогами истекшей ночи и известием о гибели Мачисте, которое принесли Марио и Милена. Вмешаться — значило воспрепятствовать непредвиденным и весьма опасным последствиям.

И вот Стадерини высунулся из своего окошечка под самой крышей дома номер четыре и сказал:

— Не сомневайтесь, синьор бухгалтер! Мы знаем, что значит жить на свете! Но и вы должны понять положение! Может быть, вы еще не знаете, что сегодня ночью случилось несчастье…

Уго показалось, что Карлино немного удивился вмешательству Стадерини. Он сдвинул свою шапочку на затылок, подбросил на руке связку ключей. Потом до Уго донеслись его слова:

— Я ничего не знаю, я только что из Ливорно. Во всяком случае, ты молодец, сапожник! Будем надеяться, что вся улица придерживается твоего мнения!

И он закрыл за собой дверь. Мать уже была на площадке и шла ему навстречу.


— А ну-ка, ложитесь сейчас же в постель! — сказала Джезуина за его спиной.

Уго, вздрогнув, обернулся. Джезуина держала в руках поднос с чашкой кофе, на губах ее была усталая улыбка.

— Испугались? — спросила она.

— Да вот, понимаете, нервы расходились! Опустив голову, он сел на край постели и стал пить кофе маленькими глотками. Ему хотелось поймать какую-то свою мысль, но тщетно Уго пытался ее сформулировать. Джезуина стояла рядом с ним, держа в одной руке поднос, в другой ложечку. Она смотрела на Уго. Видела его всклокоченные черные волосы, слипшиеся от брильянтина и пота, его загорелый затылок. Взгляд ее скользнул по его торсу, забинтованному почти до пояса, где обозначалась впадина живота, закрытого трусами. Джезуина смотрела на его руку, лежавшую на коленях. Это была большая сильная рука, наружная часть предплечья поросла волосами. Ближе к запястью волосы исчезали, и на суставах пальцев был лишь едва заметный пушок. Большой палец был совсем гладкий и сильно отходил в сторону от других пальцев. Уго рассеянно шевелил им. Джезуина подумала: «Что он им так двигает? Наверно, онемел палец».

— Ложитесь, — повторила она. — Синьора сказала, что вам нужно отдохнуть.

Уго ответил как-то нехотя, словно с трудом оторвался от своих мыслей:

— Нет, наоборот, надо сообразить, как мне отсюда выбраться, чтоб никто не видел.

— До вечера об этом нечего и думать, — возразила она. И добавила, чтобы убедить его поскорее лечь: — Вам не холодно?

И только сказав это, Джезуина заметила, что Уго почти голый; до этой минуты она смотрела на него рассеянно, как на какой-то привычный предмет, думая совершенно о другом. Теперь она отвела взгляд.

— Все-таки мне необходимо поговорить с кем-нибудь, пока фашисты меня не зацапали, — сказал Уго. — Но действительно до вечера ничего не выйдет.

Он снова почувствовал себя усталым и сломленным, отданным во власть кошмаров и бесплодных противоречивых порывов. Он посмотрел на девушку, которая перестилала ему постель, и на этот раз его потянуло к ней, захотелось уменьшить расстояние, разделяющее их, чтоб можно было поделиться с ней своими тревогами, своей тоской и почерпнуть в этом силу.

— Джезуина, побудьте со мной, — заговорил он. — Если я останусь один, я с ума сойду. Мне и правда нужно отдохнуть, потому что вечером меня, наверно, ждет самое худшее!

Но девушка не услышала призыва к откровенности, звучавшего в этих словах.

— Синьора спрашивает, хорошо ли держится повязка, — сказала она вместо ответа.

Уго сделал резкое движение и, почувствовав боль в плече, выругался.

— Тише! — взмолилась Джезуина. — Нельзя повышать голос. Даже Лилиана не должка знать, что вы здесь.

Уго лег на бок и мгновенно уснул.


Тем временем Мачисте положили сначала в притвор церкви Сан-Лоренцо, а потом перенесли в морг при больнице. Маргарита простилась со своим мужем, проявив неожиданную твердость духа, хотя на ней лица не было. По соображениям «общественного порядка» похоронное шествие было запрещено. То же произошло с похоронами депутата Бастаи и третьей жертвы этой памятной ночи. По тем же мотивам доступ в морг был разрешен только родственникам. Марио и Милену пустили, так как они сопровождали Маргариту. Но когда почти в полном составе пришли корнокейцы (для которых дружба сильнее страха), полицейские агенты в штатском вежливо, но решительно отказали им. Только Бруно и парикмахеру Оресте удалось хитростью пробраться через заграждение — они объявили себя двоюродными братьями покойного. Поэтому когда явился еще один родственник, то его остановили и агент послал за Марио, чтобы тот опознал пришедшего. Это был литейщик, который пришел от себя и от имени партии.

И Мачисте был положен в гроб в своей кожаной куртке.

Город еще не мог опомниться от кошмара страшной ночи. Улицы были почти пусты. Отклики в печати свидетельствовали о растерянности и смятении: газеты посвятили событиям лишь несколько строк в хронике происшествий. Зато черные банды, словно желая отплатить за испытанное ими накануне разочарование и публично признать свою ответственность за случившееся, нагло дефилировали на улицах и избивали всякого, кто, как им казалось, неодобрительно смотрел на их шествия. Человек десять были отвезены в больницу. Фашисты подожгли редакцию газеты, страницы которой все еще «отдавали вредным душком», разгромили и разграбили магазин тканей, пишущих машинок, кондитерскую, ювелирный магазин и несколько контор адвокатов-антифашистов. Вечером атмосфера в городе сгустилась: все предвещало вторую трагическую ночь. Угас дневной свет, и тотчас же, раньше времени, опустились железные шторы торговых заведений и ресторанов; трамвайщики получили распоряжение вернуться в депо раньше обычного. У прохожих был испуганный вид затравленных зверей, заговорщиков, на которых вот-вот обрушится фашистский террор. Однако когда зажглись фонари и взошла луна, эта угроза как будто исчезла: во тьме налеты стали редкими, нерешительными. Уже с утра пикеты солдат охраняли общественные здания, а после захода солнца двинулись в обход патрули карабинеров. Из центра на окраину пополз слух, будто в городе объявлено осадное положение; говорили, что запрещено выходить из дому после полуночи.

Маргарита и Марио вернулись с кладбища последним трамваем. Виа дель Корно была пуста, но все окна светились, и за ними двигались тени. На пороге гостиницы стоял Ристори, который неловко отвернулся, увидя жену Мачисте и ее спутника, и сделал вид, что уходит. У двери дома номер четыре дежурил полицейский, а на лестнице дожидался комиссар и два карабинера, стоявшие с винтовками к ноге. Комиссар держался почтительно, говорил, что охрана дома — мера предосторожности, гарантирующая безопасность жильцов, и просил Маргариту уделить ему время для разговора, когда она отдохнет. Он поспешил добавить, что всецело в ее распоряжении, что он разделяет ее скорбь и уверен, что «правосудие совершится своим путем». По обоим концам улицы, притаившись там, где было потемнее, стояли патрули карабинеров; командовал ими сержант, который устроил свой штаб в первом этаже гостиницы и сидел в каморке «дирекции» за столом Ристори под портретом Пия IX. Рядом с ним, как местный «эксперт», восседал наш бригадьере из полицейского участка.

Не город, а виа дель Корно была на осадном положении.

Корнокейцы подсматривали в окна и дрожали, не зная, что и думать. Люди взволнованно перешептывались в своих комнатах, как заключенные в камерах.

Хотя Маргарита была убита горем, все же, придя домой, она первым делом позаботилась о своих курах, которые жалобно квохтали, просидев целый день взаперти без корма.


Уго все еще спал и похрапывал во сне. За день он оброс щетиной; накануне вечером она выступала еще отдельными точками вокруг лица, а за сутки превратилась в полоску коротких черных волос, доходивших до самых скул. Джезуина наклонилась над спящим, не зная, как разбудить его. Она потрясла его за ноги, но легонько, словно боясь, что он сердито толкнет ее. Уго, не просыпаясь, недовольно засопел, это не испугало Джезуину но вызвало в ней какую-то досаду. После того как она дотронулась до него, Уго больше не храпел. Джезуина целых полчаса стояла подле него в нерешительности. Уго с самого утра лежал все на одном боку. Синьора сказала Джезуине, чтобы она дала раненому поспать; сон ему нужнее всего.

Дыхание Уго стало почти неслышным. Джезуина снова наклонилась над ним, глядя на его лицо, на колючую щетину, на пятно засохшей грязи на щеке. Она не сводила глаз с этого лица, на котором появилось выражение спокойствия, умиротворенности; он был похож: на выздоравливающего больного.

В первый раз в жизни Джезуина смотрела на спящего мужчину, в одиночестве наблюдая за ним. Спящий казался ей довольно обычным существом и притом таким грязным, волосатым, что неприятно было до него дотрагиваться. Однако Синьора доверила ей раненого, дала приказ, который надо было исполнить. Впрочем, на этот раз инициатива исходила от самой Джезуины, ведь это она втащила раненого Уго в квартиру. И Синьоре пришлось принять совершившийся факт. Значит, спасение Уго являлось собственной тайной Джезуины, ее секретом, ее приключением, в котором Синьора была вынуждена участвовать. Джезуина чувствовала, что на этот раз Синьора зависела от нее, а не наоборот, и что во всем этом не было скрытой цели. Втащив Уго в свою комнату, она действовала инстинктивно, по доброму побуждению. «Это мое первое доброе дело», — подумала Джезуина. И она решила довести его до конца, хотя ей и неприятно было, что Уго занимает ее постель: он казался ей таким грязным и отталкивающим.

Когда дыхание Уго стало почти неслышным, Джезуина наклонилась над самым его лицом. Она увидела, что губы у него пересохли и покрыты трещинками, словно маленькими ранками. Джезуина взяла из пакета марлю, окунула в воду и смочила раненому губы, как она это делала во время болезни Синьоры.

Уго проснулся и, открыв глаза, лежал неподвижно, словно желая вспомнить, где он находится. Увидев, что Джезуина наклонилась над ним с марлей в одной руке и стаканом воды в другой, он улыбнулся девушке.

— Доброе утро, — сказал он. Она ответила с улыбкой:

— Скорее добрый вечер!

Уго рывком сел на кровати и оглянулся на окна. Ставни были закрыты.

— Почему вы меня не разбудили? Дурочка! -воскликнул он, соскочив с постели. Надев брюки, он откинул ставню и поглядел на улицу. Через планки жалюзи он увидел пустынную мостовую, освещенную фонарем.

— Который час? — спросил Уго и выругался. Джезуина не отвечала; лицо у нее было серьезное и как будто рассерженное. Уго заговорил снова:

— Ну? Я ведь к вам обращаюсь!

Джезуина отвернулась и начала, прибирать на ночном столике.

— Не забудьте, — сказала она, — что вы в этом доме гость и вас просили быть потише. Впрочем, в ваших же интересах не поднимать шума. На виа дель Корно сейчас полно полицейских. Они кого-то ждут.

У него защемило сердце, он заметался по комнате, как в клетке; сел перед туалетом, посмотрелся в зеркало, провел тыльной стороной руки под подбородком, обросшим щетиной, взял гребенку, побарабанил ею по мраморной доске, снова воткнул ее в головную щетку. Потом сказал тоскливо, словно самому себе:

— Что же теперь делать?

Джезуина взбивала подушку, оправляла постель.

— Скоро придет Синьора, переменит повязку,-ответила она. — Ужин готов. Когда будете есть — до или после перевязки?

Уго вновь был во власти кошмара. С приходом полиции опасность усилилась: ведь это его ищут! А когда он узнал, что в гостинице сторожит сержант, его подозрения превратились в уверенность. Он не верил в правосудие, потому что знал фашистов, знал и то, что полиция им потворствует. Опять его рассудок поддался наваждению. Выслушав краткий рассказ Джезуины о событиях дня, он решил, что полиция разыскивает не убийц Мачисте, а ищет его, Уго, единственного свидетеля убийства, чтобы упрятать его в тюрьму, помешать говорить, а может быть, и вовсе от него отделаться.

Но когда в непроглядном мраке ночи разразится гроза и молния вдруг озарит все вокруг, словно днем, ее сверкание хоть и страшит, но вместе с тем успокаивает; так и в мозгу Уго, где кипело столько мыслей и догадок, вдруг блеснул свет. Ведь если полиция охотится за ним, это доказывает, что он не предал Мачисте! Значит, он невиновен, он чист в глазах товарищей. Может быть, они беспокоятся о нем, может быть, пытаются с риском для себя разыскать его, хотят ему помочь. Он спасен! С того мгновения, как явилась эта. мысль и возникла надежда, что товарищи не подозревают его, Уго совладал со своими нервами, обрел спокойствие и выдержку, необходимые для борьбы с опасностями. К нему вернулся здравый смысл, он снова стал самим собой, со всеми своими достоинствами и недостатками, великодушием, лукавством и бурными порывами; человеком, прожившим на свете двадцать восемь лет, полных борьбы за жизнь и любви к жизни.

Теперь у него была ясная цель — поскорее подать о себе весть товарищам. «Как же это сделать?» — думал он. И, размышляя, смотрел на Джезуину, которая убрала, со столика вазу, постелила скатерть, все приготовляя для ужина. «Можно попросить ее», — решил Уго. Но тут же вспомнил, что это дом Синьоры. А Синьоре он не доверял. Он видел, что Синьора приняла его нехотя. Ока совершенно откровенно сказала, что не выгоняет его потому только, чтоб самой не оказаться замешанном в опасную историю. Но если прямо попросить у нее помощи, она, разумеется, откажет. А если он будет настаивать, то из боязни неприятностей Синьора выставит его, а может быть, просто-напросто выдаст полиции.

Можно было бы подняться на четвертый этаж к Марии Каррези; Уго был уверен, что она выполнит его просьбу. Но ведь, кроме нее, есть еще Беппино, а по поводу его отношения к себе Уго не строил иллюзий. Не спуститься ли на второй этаж к Бруно? Но тогда придется столкнуться и с его матерью и с маленькой Пиккардой, а они обе простушки — каждая в своем роде, разболтают тайну корнокейцам, и тогда все узнают, что он скрывается в доме Синьоры.

Значит, остается одна Джезуина. Но ведь она не своим умом живет, а как прикажет Синьора. Теперь Уго посмотрел на нее другими глазами.

Девушка была еще молода, но как будто хотела скрыть свою молодость, туго стягивала узлом волосы на затылке, не пудрила бледного лица, не подкрашивала губ. Однако глаза ее искрились живым блеском; только что она ответила на грубость Уго оскорбленным взглядом, в ней чувствовался характер. А сейчас в ее фигурке, утонувшей в просторном халате, была и чисто девичья угловатость и грация цветущей молодости. «Она живет в доме Синьоры с детских лет, — подумал Уго, — так редко выходит, жертвует собой для старухи — ни дать, ни взять послушница». «Небось на наследство метит», — говорил Нанни. Уго вспомнил еще, как однажды Стадерини сказал: «Синьора сейчас у нее за мать-настоятельницу, но стоит девочке однажды почуять мужчину — увидите, вся покорность улетучится и она заживет своим умом». «Или его умом», — добавил Нанни.

Джезуина позвала Уго к столу.

— Синьора придет попозже, — сказала она. — Лилиане не спится, а Синьора ни за что не хочет, чтобы Лилиана узнала.

Уго встал, накинул на плечи пиджак и присел к столу.

— Я вас обидел? — спросил он. — Вы уж извините меня, понервничал. Я ведь знаю, что вы неглупая девушка.

Джезуина подавала на стол, сохраняя прежнее холодное выражение лица. Уго прикинулся послушным мальчиком и с невинным видом стал поглядывать на нее снизу вверх, по-детски оттопырив губы.

— Вы все еще на меня гневаетесь? — жалобно спросил он.

Джезуина не могла удержаться от улыбки.

— Еще шутить вздумали! — воскликнула она. — Значит, сразу весь страх прошел? Вы что — безумный или чудак?

— Я — раненый, нахожусь под присмотром сестры милосердия!

— Прекрасно! Сестра велит вам поесть и ложиться в постель.

Так между ними в этой сближавшей их драматической обстановке началась ребяческая пантомима сообщничества. Джезуина несколько раз выходила из комнаты, убрала со стола, поставила на место вазу. Уго нашел в кармане брюк окурок сигареты и курил, лежа на боку. Но плечо снова начало болеть, и рана у него пульсировала, как сердце. Джезуина сказала, что Лилиана все еще не спит и что Синьора велела ей самой сделать перевязку. Это тоже сближало их; Джезуина шла по этому пути смущенно и весело, по мере того как росло в ней доверие, а Уго — обдуманно и даже с некоторой гордостью, чувствуя, что девушка постепенно становится сердечной и искренней. «Я ее на свою сторону перетяну», — думал Уго.

Он еще не знал, какое значение в его жизни будет иметь этот замысел.

Потом наступила ночь. В ночной тишине гулко раздавались шаги патрулей, стороживших оба конца улицы.

— Мы прожили целые годы на одной лестнице, а так мало виделись! — — сказал он. — -Вы во Флоренции родились?

— Почти, — ответила Джезуина.

Она сидела на стуле у изголовья кровати, кутаясь в свой розовый халат. Ей уже не было так холодно, как в прошлую ночь. И она считала, что не мерзнет потому, что на ней зимний халат, а на коленях лежит грелка с горячей водой.

— Я из Скандиччи.

Уго лежал на боку, лицом к ней.

— Значит, из окрестностей. До Скандиччи рукой подать. Полчаса езды на трамвае.

— Даже меньше — двадцать минут.

— У меня есть приятель в Скандиччи. Некий Бальдотти, не знаете его?

— Я оттуда уехала тринадцати лет. Я знала одного Бальдотти, он был возчиком.

— Так это он! Высокий такой, волосы черные!

— Нет, тот уже и тогда был лысый… Но постойте: может, вы говорите про сына? Ведь и он на двенадцать лет Старше стал. Его зовут Ромео?

Уго решил соврать:

— Да, да, Ромео! — И снова выдумал: — Отец у него умер. Теперь у Ромео своя лошадь с повозкой, и он неплохо зарабатывает.

— Ромео! — задумчиво улыбаясь, повторила Джезуина. И во взгляде и в улыбке была грусть и нежное воспоминание. — Он женат? — вырвался у нее невольный вопрос.

— Да, женат. У него двое ребят — кажется, близнецы, — продолжал лгать Уго. — Может, вам неприятно это слышать? — добавил он. Но Джезуина покачала головой:

— Не давайте воли фантазии. Просто мы росли вместе. Потом у меня отец и мать умерли, оба за один месяц; родных у меня не было, и меня отдали в приют. Я уехала из Скандиччи, когда мне было тринадцать лет, и с тех пор уж туда не возвращалась.

Тут Джезуина вспомнила про свои обязанности сестры милосердия и про наставления Синьоры.

— Теперь спите, — сказала она. — Потушить лампу или прикрыть газетой? Я остаюсь здесь, может, вам что будет нужно.

— А когда же вы спать будете?

— Синьора мне велела подежурить около вас, — сказала Джезуина шутливо. — Но если вы уснете, то вполне возможно, что и я глаза закрою!

— Идите ложитесь, — заявил Уго. — Но прежде чем заснуть, обещайте исполнить то, что я завтра вас попрошу.

— Это я могу и сейчас обещать, — ответила Джезуина. И, не подумав, добавила: — Да и где мне спать, когда вы мою постель заняли!

Уго смутился, но она успокоила его, сказав:

— Так решила Синьора. Если вы и завтра останетесь, мы принесем с чердака раскладную кровать.

Теперь Уго попытался прощупать почву.

— Синьора решила? — переспросил он. — А разве у вас своего мнения нет?

Но девушка ответила ему очень просто:

— Конечно, есть, но мое мнение совпадает с мнением Синьоры.

— И всегда ваши мнения совпадают? — допрашивал Уго.

Хитрость удалась. Джезуина с прежней дружеской непосредственностью сказала:

— За последнее время не так часто, как раньше.

— Почему? — И тут Уго нечаянно попал в точку. — Может быть, вы не разделяете симпатии Синьоры к Лилиане? — спросил он.

Джезуина внезапно побагровела, словно ее поймали с поличным. Но она овладела собой и сухим, резким тоном, какой-то неестественной скороговоркой ответила:

— Ну, будет вам разговаривать, пора спать. — Она встала и, потушив свет, добавила: — Лилиана очень несчастная, сами знаете, и, конечно, надо ее пожалеть. А Синьора святая женщина.

Уго понял, что тактика у него правильная, хотя есть еще вопросы, которых пока не стоит касаться.

Комната погрузилась во мрак; сквозь закрытые ставни медленно потянулись лунные нити, казавшиеся все светлее, по мере того как глаза привыкали к темноте. В тишине явственно слышно было тиканье часов, лежавших у Джезуины на ночном столике, но оно как будто доносилось издалека. Часы казались приятным и немного таинственным собеседником.

Шло время. Уго и Джезуина молчали, погрузившись в свои мысли. На улице пронзительно мяукали коты, на верхнем этаже раздавался звук тяжелых шагов: наверно, Беппино ходил по комнате взад и вперед. Патрули повторяли свой обход с большими промежутками. Из «штаба», расположившегося в гостинице, долетали смягченные расстоянием неясные голоса. Потом — или это показалось? — послышались глухие рыдания Маргариты, бой часов. И снова тишина, такая глубокая тишина, что, казалось, можно было ощупать ее рукой. И Джезуине с Уго думалось, что жизнь замерла в ожидании первого пения петуха, которое разбудит ее, нарушив очарование. Оба отдавались течению своих мыслей, вглядываясь в черный силуэт соседа и убаюкивая друг друга своим дыханием.

Внезапно Джезуина стала думать вслух. Она удивилась, услышав вдруг собственные слова, которые вырвались у нее, и сейчас же замолчала. Но мысль уже была высказана: «Он и не подумал об Олимпии!»

Джезуина не обращалась к Уго; она говорила сама с собой, вернее, с тем образом Уго, какой бессознательно складывался в ее представлении. О его соседстве она и не думала, и, когда Уго ей ответил, она даже вздрогнула, но ей почему-то было приятно услышать его голос. Приятно было и отвечать ему.

— Об Олимпии я не беспокоюсь, — сказал Уго. — Такая женщина сама выпутается из беды.

— Она была вашей подружкой, если не ошибаюсь? На этот раз он ответил искренне:

— Я три месяца жил с ней, вот и все. Не хочу ее оскорбить, но, видите ли, между нами было что-то вроде договора: я тебе даю столько-то, ты мне — столько-то. Не знаю, понимаете ли вы меня, Джезуина. Ну а теперь, после того, что случилось, договор расторгнут. Олимпия наверняка поняла это с первой же минуты.

— Что она должна была понять? Что она пошла на риск для человека, который через несколько часов и думать о ней позабыл?

— Вы — наивная девушка, дорогая Джезуина! Это я вам говорю как комплимент. Мне, правда, трудно объяснить… Очень сложно получается. Боюсь, что вы сочтете меня самодовольным.

— Ну-ка, послушаем эти сложные объяснения, — сказала она.

Они перешептывались во мраке ночи, в двух шагах от комнаты Синьоры, которая, вероятно, не спала и своим острым слухом ловила их шепот, поглаживая по голове уснувшую наконец Лилиану.

Джезуина сидела совсем близко от Уго, и, приглядевшись, они различали в темноте лица друг друга, белевшие в отблесках лунного света, просачивавшегося сквозь ставни.

Уго снова начал:

— Видите ли, сказать-то можно, но не так просто убедить такую девушку, как вы. Я вот что хотел сказать… — Он подыскивал слова, стараясь пояснее выразить свою мысль. — Олимпия должна была понять, что после всего, что произошло, я стал тем Уго, каким был прежде. А тот Уго, каким я был прежде, не связался бы с женщиной, которая шляется по панели.

— Так! — сказала Джезуина, и в ее голосе послышалась ироническая нотка. — Прежний Уго был, значит, святой! Вы в этом меня хотите убедить?

— Совсем нет! На нашей улице нет секретов. Недаром меня прозвали «петухом» за то, что я вечно гоняюсь за юбками. Да я вовсе и не презираю несчастных гулящих бабенок, которые занимаются таким ремеслом. Но только поймите: мой образ мыслей иной, чем у какого-нибудь фатторе. В последнее время я опустился. И пробуждение было слишком уж страшным. Разве я мог первым делом подумать об Олимпии? Понимаете меня теперь?

— Нет! — сказала Джезуина. — Вы хотите передо мной оправдаться, поскольку я женщина. А на самом деле вы вели себя с Олимпией так же, как все мужчины обходятся с женщинами: вышвыривают нас, когда мы им не нужны.

Уго был искренен; в первый раз он говорил с полной откровенностью. И на слова Джезуины он ответил то, что думал, — грубо и так же иронически, как она:

— Вы поете с голоса Синьоры! Попробуйте поразмыслить своим умом!

Но произошло нечто неожиданное: Джезуина не обиделась. Ее ответ заставил Уго призадуматься, и у него вновь родилась надежда на то, что девушка ему поможет.

— Я своим умом думаю, — сказала она. — Но тут как раз один из немногих случаев, когда я согласна с мнением Синьоры.

Он приподнялся, опираясь на здоровую руку, чтобы лучше рассмотреть ее лицо. Он увидел, что Джезуина, несомненно, уверена в том, что говорит; ее лицо было спокойно, как у человека, пришедшего к определенной мысли, обладающего твердой волей и выдержкой. Уго решил, что момент самый подходящий, и рискнул задать вопрос, который лежал у него на сердце.

— Ну а в отношении политики? — спросил он. — Для вас, как и для Синьоры, что красные, что черные — все равно?

Джезуина ответила с той же непосредственностью: — До вчерашнего дня, пожалуй, да. Но если черные творят такие дела, значит, правы красные! — И добавила: — Мачисте был единственным человеком на виа дель Корно, которого я уважала.

— А почему? — спросил Уго, поддаваясь обаянию этого разговора полушепотом в такой необычной обстановке, заинтересовавшись мыслями, до которых додумалась девушка, сидевшая рядом с ним. Он даже разволновался и упрекнул себя в намерении «перетянуть ее на свою сторону» путем ухаживания. Девушка, на которую он никогда не обращал внимания, которую он в своих поверхностных суждениях не отделял от Синьоры, теперь доказала ему, что нельзя судить о людях, не зная их. И если у женщины есть чувства, которые легко разбудить, то у нее есть также и сердце, а чтоб узнать его, нужны время, смирение и душевная чистота.

Ответ Джезуины несколько разочаровал Уго, но в то же время волнение его усилилось. Джезуина сказала:

— Мачисте был человек, о котором никогда не распускали сплетен!

Говоря это, она сама почувствовала, что ее мнение о Мачисте было посмертным суждением, родившимся из ее размышлений как протест против той атмосферы интриг, сплетен и нездорового любопытства, к которой ее приучила Синьора. В течение всех этих лет Мачисте был единственным, кто ни разу не доставил удовольствия злобной старухе ни скандалом, ни скверным поступком гили хоть каким-нибудь действием, которое поставило бы его в смешное положение. И даже в трагической смерти кузнеца Джезуина находила косвенное подтверждение того вывода, к которому пришла: истину надо искать именно в том, что ускользает из-под власти Синьоры. И сидя без сна в темноте рядом с другом Мачисте, Джезуина раздумывала об истине, которая смутно открылась ей в смерти Мачисте; теперь она смотрела на Уго как на друга человека, жившего по правде и совести, — верно, и сам он несет в своей душе частичку этой правды и совести. Она готова была слушать его, доверчиво спрашивать, принять дружбу, которую он ей предлагал. Может быть, он протянет ей руку и, опираясь на нее, она перешагнет заколдованный порог дома Синьоры.

Долго говорили они друг с другом откровенно и сердечно. И когда пропел петух, занялась заря, затрезвонили будильники, прошли первые трамваи и послышались первые голоса, Уго уже твердо знал, что Джезуина ему поможет.


На следующий день Джезуина побывала у товарища-литейщика и получила от него инструкции. Фашистские главари не прочь были отречься от преступлений, содеянных черными бандами, так же как отрекались они от убийства Маттеотти. Но если бы даже они арестовали виновных, то и в этом случае (даже еще в большей степени) Уго оставался слишком опасным свидетелем, и фашисты, не остывшие от возбуждения, конечно, испробуют любые средства, чтобы заткнуть ему рот. Поэтому Уго нужно сидеть тихонько, если убежище у него надежное, а в ближайшие дни партия сообщит ему, что делать дальше. Уго должен остаться целым и невредимым, чтобы в нужный момент он мог выступить публично с обвинением против убийц Мачисте. А чтоб легче было держать с ним связь, литейщик сказал Джезуине, что в дальнейшем она будет встречаться с Марио, который живет на той же улице и пока не попал под наблюдение. Марио можно верить, ибо — хоть Уго и не знает этого — Марио тоже коммунист. «Ученик Мачисте!» — сказал литейщик.

Видя, как повернулось дело, Джезуина не удержалась и простодушно рассказала литейщику то, в чем ей признался Уго: как он боялся, что партия усомнилась в его поведении в роковую ночь.

Литейщик улыбнулся и покачал головой: — Видно, когда Уго в голову лезли такие мысли, его здорово била лихорадка, — сказал он. — Не вспомнил даже, что они с Мачисте сначала заехали ко мне на мотоцикле и Мачисте мне все подробно рассказал, так что я успел весь город обегать и оповестить. Успокой его, — добавил старик, которого в литейном цехе прозвали «поэтом». — Напомни ему, что партия — не баба, и верит она не тому, что кажется, а тому, что есть на самом деле. Прежде чем осудить товарища, она должна иметь в руках доказательства — побольше и повернее, чем в суде присяжных. Ведь если коммуниста осудила партия, — тут он взял Джезуину за руку, словно разговаривал со своей дочерью, — то проживи он хоть Мафусаилов век, а все равно не будет у него человеческого лица!

Джезуина растерялась от таких слов. Он улыбнулся.

— Представляешь себе человека без физиономии? — сказал он ей. — Или женщину, у которой волосы сбриты под нулевку? Кто б ее в жены взял?

Джезуина тоже засмеялась.

— Очень много есть женщин, которые носят парик, — ответила она. И подумала при этом, что Синьора носит парик, а Лилиана этого еще не знает. Никто не знает, кроме нее, Джезуины.

Прежде чем вернуться домой, Джезуина вспомнила, что нужно купить Уго сигарет. И по собственной инициативе купила ему пижаму.

Предположения литейщика оказались правильными. Правительство, или кто-то стоящий за его спиной, решило отмежеваться от виновников Ночи Апокалипсиса. Агенты перенесли свое внимание с дома Маргариты на дом Карликн. Но за это время птичка успела упорхнуть, так же как и Освальдо, который больше не показывался в гостинице «Червиа». Однако когда полиция действует всерьез, ей удается поймать дичь; полицейские — это охотники, лишенные фантазии, OHPI кружат и кружат вблизи берлоги и почти всегда добиваются своего. Карлино поймали на крыше его дома, в тайничке, устроенном за клеткой петуха Нези, что вызвало изумление всей улицы и больше всех, казалось, — поразило Отекло. Освальдо арестовали в Монтале Альяна, в доме невесты, а всех прочих — в столь же привычных для них местах. Но на все это потребовалось семь дней, в течение которых продолжалась осада виа дель Корно. Маргариту трижды допрашивали, прежде чем разрешили ей выехать из города. Она заперла дом и передала ключи Марио, который остался жить в каморке наверху. Маргарита уехала в деревню, к замужней сестре, у которой уже бдаиш дети. Кузницу Маргарита доверила Эудженмо; он первое время работал один, а потом взял себе в помощь брата.

Так как опасность для Уго еще не миновала, он просидел в своем убежище целую неделю. И вел себя так тихо и осторожно, что ни Луиза, помогавшая на кухне, ни Лилиана не узнали о его присутствии.

Синьора заявила, что ей нездоровится, и после первого вечера больше не показывалась. Рана Уго заживала, уже на пятый день он мог двигать плечом, не чувствуя особенной боли. Джезуина принесла раскладную кровать и спала на ней в той же комнате у окна. Синьора сама сказала ей:

— Я знаю, ты предпочла бы спать в кухне. Но там тебя увидит Лилиана, а я не хочу, чтобы она знала. Решительно не желаю. — И добавила: — Кроме того, нельзя оставлять его одного. Он такой неуравновешенный и может выкинуть какую-нибудь глупость: выглянет в окно или еще что-нибудь натворит. Потерпи еще несколько дней, плутовка!

Но для Джезуины это уже не было жертвой. Она не ложилась до поздней ночи, и они долго разговаривали — он, лежа на боку в пижаме, которую Джезуина ему подарила, а она, сидя у его изголовья, как в ночь их первой беседы. Они говорили вполголоса, все тише и тише по мере того, как утихал шум на улице. Это был шепот двух сердец, идущих навстречу друг другу с разных сторон, таких далеких, что сначала сближение казалось им самим невозможным. Но постепенно устанавливалась близость, хотя они еще едва различали друг друга под оболочкой столь различного жизненного опыта; она постепенно спадала, словно мох, соскобленный с камня, и открывались их неиспорченные, незапятнанные пороками души. Это были молодые растения, жаждавшие углубиться корнями в плодоносную почву. То, что мы называем любовью, — это встреча двух существ, которые идут друг к другу издалека и берутся за руки, чтобы почерпнуть мужества, потому что путь будет долог и надо дойти до того предела, где начинаются иные края, если только они есть.

И на шестую ночь они соединили свои жизни. Потом занялась заря, зазвенели будильники. Когда Джезуина проснулась, ее щека лежала у него на груди, у сердца, которое билось ровно и сильно. Он лежал на спине, за семь дней у него выросла настоящая борода, и Джезуина подумала: мохнатый мишка-медведь, а мишек так приятно гладить; у них мужественное сердце, и они умеют защищать то, что им принадлежит. Она забеспокоилась, что он лежит на спине, как бы не разбередил рану, но жаль стало его будить. Потом ей захотелось посмотреть, какого цвета у него глаза, и она сама удивилась, что до сих пор не знает этого. И захотелось услышать его голос. Она тихонько поцеловала его в висок. Уго открыл глаза и улыбнулся Джезуине.

— Доброе утро! — он поздоровался с ней так же, как пять вечеров назад, и все же по-иному. И Джезуина почувствовала, что так он может здороваться только с ней.

Глаза у него были большие и светлые. Черный мишка со светлыми глазами. Он прижал ее к себе; их тела хранили одинаковую теплоту.

И в эту минуту торчавший в двери ключ, который они вечером повернули дважды, выпал из замочной скважины; кто-то тихонько отпирал комнату вторым ключом снаружи. И прежде чем они успели сообразить это, дверь открылась и на пороге показалась Синьора.

Она была в своем голубом халате, который отливал серебром на груди и обшлагах. Лицо ее, как всегда, было бело, как мел; черные орбиты глаз подчеркивали эту бледность. Но во взгляде светилась насмешка, а на пунцовых губах играла чуть заметная злорадная улыбка, как у языческой богини, довольной тем, что свершилось ее предначертание.

— Я рада, что вы так быстро поладили! Ну, а так как опасность для него миновала, вставайте и собирайте пожитки! Вы еще успеете уйти, прежде чем улица проснется!

Утро было свежее, туман низко спустился над домами, на дворе стояла холодная осень, предвестница зимы. На виа деи Нери мальчик в молочной Могерини поднимал железную штору; Уго и Джезуина зашли, чтоб погреться и собраться с мыслями. И, садясь за столик, они прежде всего обменялись поцелуем.


Читать далее

Глава пятнадцатая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть