Теперь в доме номер восемь, в котором жил Кравцов, стало на одного обитателя меньше. В нем осталось только двое: Сидор Арлюк и Петя Калашников.
Петю привезли сюда полтора года назад. Ему не удалось сдать последние экзамены: разразившаяся болезнь не позволила получить свидетельство об окончании школы и поехать в вуз, о котором мечтал он еще и теперь. Проказа оборвала нить, связывающую его с будущим, — теперь Петя не станет уже студентом, он — прокаженный.
Впрочем, ему иногда казалось, что у него не та страшная болезнь, за которую живых людей лишают всех человеческих прав и ссылают сюда, в глубь пустой, голой степи, отрывая от дома, от матерей, от товарищей, от уроков, от девушек, от будущего. За что? Какая несправедливость! Разве Петя повинен в том, что он болен?
Несколько раз он собирался бежать из лепрозория, и каждый раз его сосед по комнате — Арлюк, словно заранее зная Петины намерения, говорил:
- Ты не думай об этом. Все равно воротят… Найдут и воротят… Это, брат ты мой, не у маменьки и не у папеньки за пазухой… Брось…
Дни проходили за днями, и были они похожи на листки календаря: оторвали, выбросили, и нет их. Дни не оставляли в памяти никакого следа, как никакого следа не оставляет камень, брошенный в мутные, быстро текущие воды.
Такая пустота была на душе и такая тоска — в сердце! И люди кругом такие холодные, ушедшие в себя, такие чужие люди! Даже сами прокаженные относятся друг к другу так, будто они боятся друг друга и стараются друг от друга уйти. А здоровый двор казался ему населенным каменными фигурами, которые зачем-то двигаются, зачем-то лечат их, этих людей, которые никогда не будут здоровыми… Единственным утешением в его жизни являлся дневник, который писал он каждый раз, когда Арлюк переставал петь свои унылые песни и засыпал.
В дневнике не было ничего особенного, но написанное в нем являлось для Пети, после матери, девушки и товарищей, самым дорогим и значительным в жизни, ибо дневник заменял ему на больном дворе все: и мать, и товарищей, и девушку.
За полтора года пребывания в лепрозории никто из товарищей к нему не приезжал. Он ждал их каждый день, но день приходил и снова уходил, и говорил Пете, что товарищи к нему не придут и Пете ждать их не надо.
"Неужели я так страшно болен? Неужели я так опасен для них?" — думал он, когда солнце, безучастное к его боли, садилось в степи, за горбом дальнего кургана. Два раза в месяц к нему на свидание приезжала мать, и мать не боялась Пети, как и Петя не чувствовал между собой и ею установленной проказой границы. Она была маленькая, сгорбленная, такая грустная, одетая во все темное, и всегда при встрече с ним хотела улыбаться. Она входила в его комнату, садилась рядом с ним на его постель, гладила его волосы, и Петя старался казаться мужественным, он хотел ободрить ее и все твердил матери одну и ту же фразу, в которую ему самому хотелось верить: "Это ничего… это пройдет, мама…"
Вместе с матерью из города приезжала к Пете девушка. Одета она всегда была во все белое, и волосы ее покрывал белый шарф. По уговору Пети и матери, девушка не входила в его комнату и не приближалась к самому Пете.
Все же иногда она пыталась разговаривать с ним так же близко и так же близко чувствовать его, как и мать. Но Петя отстранял ее и говорил: "Близко подходить ни к чему, надо соблюдать осторожность". И они разговаривали на расстоянии, борясь с желанием подойти друг к другу. Обычно они перебрасывались незначительными и ненужными фразами, потому что не в состоянии были выразить словами то, что могли сказать глазами. Может быть, потому они больше смотрели друг на друга и грустно улыбались.
Обе женщины приезжали два раза в месяц утром и уезжали из лепрозория под вечер, когда солнце висело над курганом, и Петя долго стоял на дороге и смотрел вслед удаляющемуся экипажу.
Он думал: так будет продолжаться все время, пока не исчезнет болезнь.
Однажды мать приехала одна. Петя долго искал глазами девушку, в надежде увидеть ее, и не нашел. Тогда, будто невзначай, спросил он у матери:
- А Маруся?
Мать ничего не сказала. Она только посмотрела на него, и по этому взгляду Петя понял: девушка осталась в городе. Она не приехала. Она не будет больше приезжать к нему. Он опустил глаза, потом вздохнул и ничего не сказал, — ему хотелось плакать, но он боялся расстроить мать и потому делал вид, будто он ждал этого и ничего особенного не произошло.
С тех пор два раза в месяц в лепрозорий приезжала одна мать. Девушка исчезла, и между матерью и сыном никогда не возникал разговор о ней, словно ее вообще никогда не существовало.
Зато отсутствием девушки интересовался Петин сосед — Арлюк.
- Где же твоя беленькая? — спрашивал он. — Забыла или заболела?
Петя молчал.
- Все они такие, вертихвостки… — продолжал Ар-люк. — Разве мы нужны им?
Пете неприятно было слышать то, о чем говорил Ар-люк. Он не отвечал ему, ибо воспоминания и разговоры о девушке угнетали его. Когда он был здоровым, она говорила, что никогда не забудет его и пойдет за ним всюду, даже — на смерть. И вот перестала приезжать. К болям язв теперь прибавилась еще одна: обида… Он долго думал о своей Марусе, и однажды его осенила мысль, которую Петя записал даже в своем дневнике: встретиться когда-нибудь с ней и причинить такую же боль, какую причинила она. Он выздоровеет… обязательно выздоровеет, и тогда поедет в город, встретит ее и пройдет мимо.
Она, конечно, побежит за ним, будет звать его, плакать и просить простить ее, обещая вечно любить. Но он пройдет, не замечая девушки. Вот только поскорей бы выздороветь!
Петя верил в свое выздоровление. И, вероятно, по-этому при каждом врачебном осмотре спрашивал Туркеева:
- Доктор, вы меня еще не скоро выпишете? Туркеев поверх очков смотрел на него своими близорукими, казавшимися Пете смешными, глазами и, как всегда, отвечал:
- Ничего, батенька мой, ничего… Вы еще поживете у нас… Надо пожить.
Разве у нас плохо? Торопиться вам, батенька мой, некуда… Вся жизнь у вас еще впереди…
Петя уходил от него, и ему казалось: язвы его начинают ныть еще сильнее.
Однажды мать привезла ему щенка. У щенка были синие глаза, а сам он казался беспомощным, таким теплым и неуклюжим. Петя спал вместе с ним, и ему радостно было чувствовать под боком эту теплоту и нежную морду, тыкающуюся ему под рубаху. Тогда Пете становилось легче, он чувствовал себя не таким одиноким и заброшенным, и не такой мучительной казалась измена девушки.
Через шесть месяцев щенок вырос и заменил ему товарищей, девушку, потому что он не боялся проказы, не стыдился язв, не смотрел на него такими глазами, какими смотрят на прокаженных те. Он дал ему имя «Дружок». У Пети теперь было два товарища — верных, бескорыстных, которые никогда не покинут его, — дневник и Дружок.
Так прожил он целый год с того момента, когда в последний раз видел девушку. Он стал уже забывать о ней, и чувство обиды начало исчезать. Он уже не ждал встреч с нею по выходе из лепрозория и не хотел показывать ей свое презрение. Петя успокоился, примирился с непотухающей своей тоской, примирился с тем миром, который оторвал его от будущего, от вуза и неведомо на какой срок отослал сюда.
В один из дней свидания Петя был изумлен так, как не изумлялся никогда за все время своей жизни в лепрозории. Вместе с матерью на больной двор пришла и девушка. Он сразу забыл все: и обиду, и боль язв, забыл в первое мгновение даже мать и бросился бежать навстречу женщинам с такой поспешностью, что даже обрадованный Дружок не в состоянии был угнаться за ним. В пяти шагах от девушки Петя вдруг остановился. Он вспомнил, ближе этого расстояния нельзя приближаться к здоровым людям. Он улыбнулся счастливой, хорошей улыбкой, и она ответила ему тем же, но улыбка эта была уже не та, она принадлежала уже не той Марусе, которую он знал когда-то, а какой-то другой, чужой, незнакомой ему девушке. Тогда он перестал улыбаться и исподлобья принялся рассматривать ее. Дружок подбежал к ней и тщательно обнюхал платье, туфли, потом подбежал к Пете, и тот погладил его добродушную морду. Девушка показалась ему выросшей. Она изменилась. На ней уже не было ни белого платья, ни шарфа, который так любил Петя; не было и Марусиной косы. Девушка остригла волосы, на ней была модная шляпа и модное платье, и говорила она ему «вы» вместо прежнего близкого «ты». Петя услышал в этом «вы» разлуку навсегда и почувствовал: ей теперь неприятно видеть его и, может быть, — даже стыдно. Он отвернулся и снова погладил ласковую морду Дружка, блаженно закрывшего глаза от прикосновения Петиной руки.
- Как вы живете, Петя? — спросила девушка, — Мы живем так же, — ответил Петя, рассматривая Дружка, — а вы как живете, Маруся?
- Я окончила в этом году вторую ступень, теперь я, наверное, поеду в вуз…
- В вуз… счастливая…
Она рассматривала его со всех сторон пристально, с любопытством, как будто стараясь увидеть нечто, скрываемое Петей.
- Как вы изменились, боже мой… Неужели это вы, Петя, а мне почему-то хотелось увидеть вас не таким.
- А каким? — угрюмо спросил Петя.
- Не знаю… Другим каким-то…
Он поднял на нее глаза, потом опустил их и ничего не ответил.
- Эта собака ваша?
- Да, мама привезла… единственный друг… новый… Ведь старых у меня нет…
- Славненькая собачка, — сказала она безразлично, не понимая или стараясь не понимать его намека, и посмотрела куда-то мимо Пети.
Он заметил ее безразличие, и ему стало вдруг неприятно, что в пяти шагах от него стоит эта девушка. Он позвал отбежавшего Дружка и сказал ему:
- Пойдем, Дружок. Собака лизнула ему руку.
- Прощайте, Маруся… — И пошел в глубь больного двора, где ожидала мать.
Это был последний приезд Петиной девушки в лепрозорий. С тех пор он никогда больше не видел ее и не расспрашивал о ней мать.
В конце третьего года Петиного пребывания в лепрозории произошел случай, давший Пете новую надежду на выздоровление. Его товарищ по комнате — Арлюк — внезапно почувствовал облегчение: язвы его начали быстро зарубцовываться и через три месяца вовсе исчезли. Арлюк выздоровел, к удивлению всего лепрозория.
В связи с этим случаем больше всего встревожился Протасов. Он носился по больному двору из одного дома в другой, поминутно забегал в комнату Арлюка, пытаясь выяснить у того какие-то, только его одного интересовавшие детали. Но Арлюк уклонялся и от ответов, и от встреч с Протасовым. Вообще с того момента, как его объявили выздоравливающим, Арлюк избегал встреч не только с одним Протасовым, но и со всеми больными. Неизвестно почему, он начал сторониться всех и в конце концов настойчиво предупреждать прокаженных, чтобы они не приближались к нему.
Это обстоятельство изумляло всех, и больше всего Протасова, который не вытерпел, возмутился и решил "как следует поговорить" с этим "прокаженным идиотом".
Переговоры, впрочем, не состоялись, так как Арлюк не пожелал вести их, и Протасов вознегодовал еще пуще.
- Ты болван, — кричал ему Протасов, стоя за десять шагов от Арлюка, — ты — тупое животное.
Но тот как будто не слышал этих приветствий.
Единственный человек, которого терпел Арлюк, был Петя, и то, быть может, потому, что ему приходилось жить с ним в одной комнате.
Еще задолго до окончательного выздоровления Арлюк проявлял склонность к какой-то странной осторожности; он старался пореже встречаться с прокаженными. Петю же терпел.
- Вот видишь, она уже сходит, я говорил тебе: я — сильнее ее.
С тех пор как начали зарубцовываться язвы, пожравшие арлюковский нос, вытравившие брови, искромсавшие лицо, Арлюк все чаще и чаще начал являться к доктору Туркееву. Тот рассматривал этот процесс как нечто временное и не придавал большого значения начавшемуся улучшению. Арлюк же иначе относился к этому явлению. Он решил: начался исход проказы, и ждал его завершения с упрямством и терпением кошки, караулящей мышь. И когда удивленный Туркеев однажды констатировал отсутствие микробов проказы и объявил Арлюка выздоровевшим, тот выразил желание немедленно уехать из лепрозория. Желание его удовлетворено не было. Арлюк должен был прожить в лепрозории еще некоторое время на испытании.
Один раз он сказал Пете:
- Ты ко мне не прикасайся.
- Почему? — удивился тот.
- И чая из моей чашки не пей, и на кровать не садись, и полотенце мое не трогай, — Почему, Арлюк?
- Так. Не хочу.
- Странно.
И только потом выяснилось: Арлюк боялся заразиться "чужой черной немочью", как называл он проказу. Арлюк держался мнения, будто у каждого человека есть своя собственная хворь и у каждого человека сидит она по-разному: одного терзает, другого милует, один умирает от нее, другой живет целую жизнь, — у каждого своя "черная немочь". И каждый организм по-своему ведет с нею борьбу: один справляется, другой — нет, у одного человека организм становится сильнее проказы, у другого — проказа сильнее организма. "На свете, — говорил Арлюк, — проказ существует столько, сколько существует больных. Все проказы разные, и к каждой из них человек приспосабливается по-своему. Впусти в человека чужую проказу — крышка. С двумя проказами — чужой и своей — человек никогда не справится.
И вот из боязни, что к нему «прилепится» чужая проказа, Арлюк стал избегать общения с другими больными. В одно из посещений доктора Туркеева он сказал ему:
- Теперь я, доктор, чистый, разрешите мне занять комнату на здоровом дворе.
- На здоровом дворе? А разве тебе здесь плохо живется? Чего это тебе туда захотелось?
- Да так, доктор, боюсь заразиться. Прилепится второй раз — значит, аминь!
- Постой, батенька, что это ты говоришь? Заразиться? Чем заразиться?
Прежде всего — ясность: почему ты так думаешь?
Очки доктора Туркеева поползли на лоб, и он заморгал глазами, стараясь понять мысль этого странного человека.
- Как чем, доктор, — изумился тот, — ясно, боль здесь одна — проказа.
- Постой, батенька, это как же? Да ведь ты ж сам еще такой… почти такой, — поправился он.
- Я знаю, но я ведь уже выздоровел и не хочу, чтобы прилепилась ко мне чужая хворь.
- Вон как, — пробормотал Туркеев, — странно. Но, батенька мой, у нас на здоровом дворе помещений нет, да если и были бы, я не мог бы этого сделать… Это — чушь, ты нелепость говоришь, голубчик. Вот когда кончится над тобой наблюдение, тогда мы и выпишем тебя совсем.
Этой странной философией Арлюка заинтересовался Протасов. Ему показалось: в ней есть некая доля правды. Если Арлюк настаивает на ней, то, по-видимому, так повелевает ему инстинкт самосохранения, а следовательно, для этого есть какие-то основания. Несмотря на то, что Арлюк уклонялся от встреч, Протасов все же продолжал интересоваться историей выздоровления Арлюка. Один раз он встретил его на больном дворе и еще издали закричал:
- Стой!
Арлюк остановился.
- Я дальше не сделаю к тебе ни шагу. Ты согласен говорить со мной вот так, на расстоянии десяти шагов?
- А что ты хочешь?
- Я хочу задать тебе несколько вопросов.
- Ладно, говори.
Протасов вынул книжку.
- Прежде чем ответить, ты хорошенько подумай, на ветер слов не бросай.
Это дело серьезное.
- Я же тебе все рассказывал.
- Нет, еще не все.
- Что же еще?
- Ел ли ты какую-нибудь траву месяца за три до того, как начал выздоравливать, ну, например, дикий чеснок?
- Дикий чеснок… как будто бы ел.
Протасов торжественно отметил это в своей книжке.
- Когда купаешься, какую воду ты больше уважаешь, чуть теплую или почти горячую?
- Какую придется.
- Ну, а если тебе дадут ту или другую — какую ты выберешь?
- Все едино.
- Значит, тебе безразлично?
- Все едино.
Так они стояли на расстоянии десяти шагов друг от друга, перебрасывались отрывистыми фразами, которые казались нелепыми и смешными обитателям лепрозория. Но для Протасова все эти никому не нужные детали имели ничуть не меньшее значение, чем для Арлюка осторожное обращение с прокаженными.
Доктор Туркеев никогда не высказывал своего мнения относительно отдельных случаев выздоровления. Обыкновенно он или молчал, или говорил то, что должно понравиться больному, но всегда старался держаться правила: придерживаться истины и не вводить никого в заблуждение.
В Арлюке он сомневался, сомневался даже тогда, когда окончательно выяснилось его выздоровление. Он считал: проказа у Арлюка только «притаилась». Через некоторый промежуток времени она вспыхнет снова. Доктор Туркеев не мог установить длительности этого промежутка, но он был почти уверен: рано или поздно, а болезнь все-таки вернется, и вернется, может быть, в еще более разрушительной форме. Поэтому он не разделял ни возбуждения больного, ни сочувственной радости населения дворов.
Присоединиться к мнению всех — значило поверить в чудо, а чудесам доктор не доверял. Он слишком хорошо был знаком с «палочками», чтобы принять на веру их внезапное исчезновение. Туркеев молчал. Он не хотел никого разубеждать.
Зачем говорить человеку о ждущей его близкой смерти после того, как тот отбыл многолетнюю каторгу?
Арлюк сжег все свое старое постельное и носильное белье. Он приобрел «чистое», сменил всю одежду и делал все возможное, чтобы уберечься "от новой заразы"!
Иногда Арлюк мечтал вслух, и Петя, слушая эти мечтания, лежал на своей койке, казавшейся ему пропитанной запахом тлеющего мяса.
- Знаешь, Петя, уеду я на свою Екатеринославщину и организую там колхоз. Разведу кур хороших… леггорн… знаешь, есть такая маленькая курочка, беленькая… круглый год несется, каждый день… Поправишься — приезжай ко мне, будешь работать, и не нужна тебе станет твоя беленькая… У нас, на Украине, знаешь какие дивчины — не чета этим.
- А как ты думаешь, Арлюк, — поправлюсь я?
- Поправишься, Петро, не горюй. Ты верь, это — самое главное. Скажи себе, как я сказал. "Не ты меня, а я тебя, немочь, убью", и убьешь… Ты сперва научись "верить и терпеть". Научиться верить — большая штука, не каждому дается она… Вот ты попробуй…
Петя лежал молча, под койкой Дружок щелкал зубами, вылавливая блох.
Арлюк продолжал мечтать:
- Заведу я себе хозяйку и заживу разлюли — малина… Ты как думаешь, пойдет за меня молодая баба или не пойдет? Тут ведь ничего нет такого. Что рожа у меня немного покарябана, так ведь бывает и хуже… Человек я еще не старый, а баб теперь хоть отбавляй…
Он вдруг оборвал свои мечтания и запел: "Реве та й стогне Днипр широкий…". Петя продолжал лежать… Ему так хотелось уйти из этой проклятой комнаты вместе с Арлюком, туда, на Екатеринославщину, на Украину, куда угодно, только не оставаться здесь среди прокаженных.
Доктор Туркеев задерживал выписку Арлюка. Он осматривал его каждый день, выстукивал, выслушивал молча и сосредоточенно и однажды объявил:
- Если ты хочешь, Арлюк, мы тебя выпишем… Только помни, если что-нибудь случится, мы тебя всегда примем.
- Как «случится»? Что со мной может случиться, товарищ доктор?
Туркеев взглянул на Арлюка и прочел в его глазах внезапный испуг. Ему стало жаль Арлюка.
- Нет, нет, батенька, что ты… Я ничего плохого не вижу… конечно, ты здоров… Я хотел тебе сказать только, если не найдешь там работы — приезжай к нам, будешь всегда желанным гостем, ты ведь самый лучший у нас работник.
Арлюк повеселел и улыбнулся.
- Нет, доктор, больше уж не ждите меня здесь… Здесь я не жилец. А вам спасибо за все, помнить буду…
Когда Арлюка выписывали, доктор Туркеев позвал его к себе в кабинет и взял с него расписку, которая обязывала выздоровевшего, по прибытии к месту назначения или жительства, каждые три месяца являться к ближайшему врачу на освидетельствование.
- Для чего эта расписка? — спросил Арлюк.
- Закон требует… Надо, нельзя иначе, — объяснил Туркеев.
Арлюк распрощался со всеми и уехал. При прощании с Туркеевым он долго и испытующе глядел ему в глаза, потом вздохнул и махнул рукой:
- Эх, доктор, трудно понять, о чем вы думаете!
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления