10. Нукины дети

Онлайн чтение книги Сборник произведений
10. Нукины дети

Супруги Ниженецкие — они же (на языке их благодарных посетителей) Нукины, практиковали стихотворство с малолетства, сначала, как и всякий детский порок — в одиночку, а потом, когда встретились, на всю жизнь — в совместной обработке всего, что им вещала их щедрая Муза. Получилось сообщество вроде Ильфа и Петрова, правда, на сильно пониженном уровне. Дело не только в том, что таланты уважаемых поэтов были маломощны: вероятно, лирика, как таковая, по природе не поддается коллективной обработке, тем более, что у Ивана Ивановича и Марии Ивановны не только пол, но и характеры были разные, как будто созданные наперекор друг другу.

Иван Иванович, хотя в жизни огорчаться всерьез ему приходилось не так уж часто — был глубоким и всесторонним пессимистом. Когда-то, на самой ранней заре существования, он, собравшись красть варенье, свалил на пол в кладовой и, конечно, разбил вдребезги пятифунтовую банку лесной земляники, любимой ягоды отца. Так как родители были как раз в отъезде — на юбилее у дедушки — Ваня два долгих дня трепетно ждал неминуемой порки. Этот Дамоклов меч, наконец упав, не принес такого ущерба его кормовым частям, как он это себе представлял, но психологически — томительным предчувствием неизбежной катастрофы — остался на всю жизнь.

В гимназии Ваня учился прилично, переходил из класса в класс и, тем не менее, перед каждой четвертью тревожился так, как будто собирался нести домой одни двойки. Мальчик вполне пригожий, гимназисткам он нравился, но ухаживал мало, потому что неизменно предвидел афронт. Из пессимизма даже искусству любить учился у родительской кухарки, могутной, как медведь, и раскаленной, как печь, но слишком деревенской и нескладной, а не у делавшей ему большие авансы Тунечки, похожей на барышню горничной его соседей Зарубиных. Впрочем, в данном случае его психология катастрофы как будто оправдалась: Тунечка кокетничала со всеми, но по-настоящему крутила любовь со своим барчуком, кадетом последнего класса, который, узнав, что родители, недовольные этим мезальянсом, собираются переменить прислугу, — застрелил и ее и себя.

В дальнейшем жизнь Ивана Ивановича — не в пример многим сверстникам — шла почти как по маслу. На войну Иван Иванович попал к шапочному разбору, и то в артиллерию, и его боевые воспоминания сводились главным образом к молодым безобразиям в отдельных кабинетах ресторанов ближайшего тыла.

Всеобщий развал страны и армии, конечно, потрепал и Ивана Ивановича, однако, без большого урона. И к белым он ушел, словно с кресла встал, — корпус Бредова сам пожаловал в его город. В последнем наступлении Врангеля Иван Иванович был, правда, серьезно ранен, но благополучно вывезен в тыл, где и познакомился с энергичной сестрой милосердия, будущей своей женой, и уже не расставался с ней никогда.

У Марии Ивановны жизнь сложилась много трудней: и голодала, и холодала почти с детских лет, потом видела, как отца уводили на смерть, похоронила мать, скрывалась где попало, работала и как швачка, и как прачка, и просто как батрачка, по всем вшивым эшелонам пробиралась к белым на юг. Как известно, в общей чехарде революции даже самые основные цвета радуги полетели к чертовой матери и зеленый, например, мог быть и красным, и белым. И вот — став сестрой милосердия, Мария Ивановна с белым обозом попала в плен к красным зеленым. Дав ей несколько раз по морде, с нее сняли даже фиговый листик и андреевским крестом привязали к двум молодым березкам. И уже атаман этой шайки — детина семи пудов чистого (без винтовки, патронташа и сапог) веса, с рыжим чубом, совершенно закрывавшим его, и без того сведенный к прожиточному минимуму, лоб — первым, стоя в длиннющей очереди, начал расстегивать ширинку, как из лесу выскочил белый разъезд, изрубил половину любителей страстных наслаждений и спас Марию Ивановну от позора и, возможно, смерти: два десятка ражих и голодных мужиков — это почище сыпняка…

И тем не менее, сквозь всю ухабистую жизнь Мария Ивановна умудрилась пронести неутомимую жизнерадостность и несокрушимый оптимизм, которым — в меру сил — сводила на нет обратную зарядку своего супруга.

Когда он, стоя, например, у окна своей квартиры и глядя на традиционно грязную улицу 15-го аррондисмана, жаловался на парижский климат:

— Какая мерзкая, гнилая, скучная зима!

Из кухни тотчас же доносилось прокуренное контральто Марии Ивановны:

— И ничего подобного! И не холодно, и грязи непроглядной нет, и если дождик пойдет, то такой, что легким зонтиком отобьешься. Какого корабля с мачтами тебе еще надо?

И в том же духе диалог супруги продолжали и в совместных стихах. Иван Иванович начинал, например, мрачно и торжественно:

Опять осенней непогодой,

как дымом, все заметено…

И уже Мария Ивановна приставляла следующие оптимистические строчки:

…но листьев златоцветной одой

еще поет мое окно!.

— Что за чушь! — обычно возмущался Иван Иванович. — Окно поет златоцветной одой! Бога побойся, Марья!

— И ничего не боюсь!

Поймешь на глянце цетифолий,

считая бережно мазки

и строя ромбы поневоле

между этапами тоски…

— Ты понимаешь? А? Тебе нравится? Э? А это Иннокентий Анненский!

— Плевать я хотел, что он Анненский! — окончательно свирепел Иван Иванович. — Раз чушь, то она остается чушью и у Иннокентия, и у Марьи!

— Ты просто классик и не понимаешь модерной поэзии! Иван Иванович обижался, дулся, но не долго: сдаваясь, целовал супруге ручку (он ее нежно любил), и стихотворение росло, колеблясь, как металлическая пластинка, между двумя электродами. Когда поэмы Нукиных читались вслух в кружке, необстрелянному посетителю казалось, что его везут на плохо объезженном двугорбом верблюде по непроходимой дороге: так его мотало между диаметрально противоположными настроениями авторов.

Наибольшей популярностью у завсегдатаев пользовалась большая патетическая поэма Ниженецких, из которой, собственно, и была извлечена прочно приставшая к ним кличка.

Она кончалась так:

…Добро ли, зло ль — не разберешь,

на всем, как пыль, глухая скука,

но и под скукой мир хорош

и лучше где найдешь ты? Ну-ка!

С тех пор хозяев стали звать «Нукиными», собрания — «Нукиными посиделками или радениями», а посетителей — «Нукичами» или «Нукиными детьми».

Кружок Нукиных составился из разных литературных изгоев еще в расцвете зарубежья, когда в столице русской эмиграции, в соответствии с основными настроениями масс, издавались два толстых журнала, выходило две ежедневных русских газеты и упражнялись два знаменитых критика. Как нарочно — один из них был формалистом, другой — субъективистом. Если верить сплетникам, первый охотно прощал производственные погрешности тем поэтессам, у которых — как он выражался — «замечались хорошие молочные железы», второй — опять-таки по тем же сторонним сведениям — явно предпочитал мальчиков с тонкой талией и шеей, как у Дориана Грея.

Трудно сказать, насколько эти Сцилла и Харибда, грозившие начинающим авторам, определили развитие русской заграничной литературы, но совершенно бесспорно, что именно они пополнили самотеком сложившийся кружок Нукиных теми девушками средней талантливости, молочное хозяйство которых не стояло на должной высоте, и теми мальчиками лет за сорок, у которых был животик, а шея, как у быка, либо наоборот — сверху донизу одна тощесгь Дон Кихота.

С течением времени, однако, один критик умер, а другой устал. Газеты и журналы погибли в огне войны и возродились уже в ничтожестве и под совсем другой личиной. Новый критик, судя по его писаниям, не то от неудачного воплощения, не то от неудачного ранения — был сексуально нейтрален, не мог создать школы и закрыть (или открыть) путь к славе молодым дарованиям. Все они, в огромном большинстве, кстати, из дамского сословия, освободившегося от хозяйственных забот после того как мужья (тоже иногда пописывающие) стали распределяться по старческим домам — в местной непримиримой (другая стала просоветской) газете печатались довольно легко: уполномоченный ценитель считал, что после Пушкина все пишут плохо и поэтому нет никаких достаточных оснований одних печатать, других выбрасывать в корзинку. Кроме того, стихи о цветочках, улыбающихся вышедшей с незапамятных времен из детского возраста поэтессе, и о птичках, посылающих ей же привет крылышками, а также «новеллы» о целомудренном полуромане с квартирной хозяйкой на вакансах в Бретани (на самом деле хозяйке было под восемьдесят и полуроман — только в мечтах — происходил с ленивой, грудастой, никогда и не взглянувшей на автора дочерью соседки) — вызывали благодарственные потоки читательских писем.

Естественно, что признанные общественностью авторы стали считать себя законченными мастерами, которым студийная работа без надобности, и кружок Нукиных пополняться перестал, а вместе с тем — за выслугой лет — его завсегдатаи один за другим отправлялись на вечное поселение за город, чтобы там — как выражаются французы — «грызть одуванчики, начиная с корней».

Именно поэтому, когда Александр Петрович, с произнесением обычно не принятых в литературе слов, без лифта влез на шестой этаж, позвонил и был впущен в квартиру — Нукины дети его встретили, словно заранее благодарные племянники отягченного наследством одинокого дядюшку.

В кружке теперь каждый гость был на счету, вдобавок Александр Петрович прочел как-то маленький рассказик мемуарного порядка и с тех пор шел под титулом «нашего подающего надежды молодого прозаика».

Мария Ивановна, конечно, сейчас же предложила ему стакан чаю и кусок, способного сокрушить любой пессимизм, пирога, а Иван Иванович огорченно сообщил, что они с женой уже прочли свои стихи (Александр Петрович тоже постарался погоревать) и повторить их, к сожалению, — по недостатку времени — не могут, но сейчас пойдет рассказ Емельяна Степановича Поднебесного. Тут Александр Петрович здорово повеселел и даже пирог съел с удвоенным аппетитом. Емельян Степанович писал не хуже многих печатающихся, но у него была навязчивая идея, что русские в сексуальной области ипокритны до предела и что надо и на этом фронте раскрепощать их сознание. Конечно, его раскрепощенные рассказы все эмигрантские редакторы нового призыва, вытирая руки, опускали в корзинку, тем более, что Емельян Степанович очень любил крепкие слова и писал их в тексте обычно всеми буквами…

И даже на чтении нукиных детей ему порой не удавалось пойти дальше названия: председательствующий решительно лишал его слова.

И сейчас по лицу Ивана Ивановича было видно, что он весь насторожился и даже гадает: в каком месте предстоящего рассказа взорвется неизбежная бомба.

Емельян Степанович звонко отхлебнул с чайной ложечки, откашлялся и, раскрывая аккуратную рукопись с большими полями для отметок, мрачно произнес: «Николин бор»!

— Что? — забеспокоился, недослышав, Иван Иванович.

Емельян Степанович вызывающе посмотрел на председателя:

— Я говорю: «Николин бор» — название.

— А! — извините, пожалуйста.

И Емельян Степанович стал читать.


Читать далее

10. Нукины дети

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть