«Настоящая Гора Откровения», – подумал Мартен, когда увидел холм, залитый солнечным светом. Интересно, а ближайшая деревня случайно называется не Сион? Отцовский дом, казалось, был погружен в сон. Ставни на большинстве окон первого этажа – эти комнаты отец заколотил после смерти матери – были закрыты, а на втором этаже открыты. Ветерок, не приносивший никакой прохлады, шевелил верхушки деревьев в лесу и пробегал волной по золотистому пшеничному полю за домом. Хлеб еще не созрел… Но пройдет месяц с небольшим, и по полю станут кружить комбайны, поднимая тучи золотистой пыли.
Мартен Сервас заглушил мотор своего «Фиата Панды», открыл дверцу, вылез на гравий аллеи, обсаженной столетними платанами, и втянул в себя воздух. Сколько же он здесь не был? Месяц? Два? И тут где-то в самой середине живота он ощутил комок . Похожий на комок шерсти, что срыгивают кошки. Комок появлялся всякий раз, как он приезжал сюда, и рос год от года.
Сервас направился к старому зданию фермы, освещенной солнцем. Становилось жарко. Очень жарко. Это походило скорее на душный летний полдень, чем на майский денек, и от жары тенниска прилипла к спине Мартена.
Перед выездом он пытался связаться с отцом, сначала по телефону, потом по факсу, но старик не отвечал. Может, собирался устроить себе сиесту, а может, отсыпался после вчерашних возлияний. Мартен заметил отцовский «Рено Клио», припаркованный на обычном месте, возле гаража, где вот уже больше десяти лет ржавела сельскохозяйственная техника. Отец не был сельским хозяином, он был учителем французского языка.
Строгим учителем, но ученики его ценили.
Однако это было до того, как двое бандитов забрались к нему в дом, изнасиловали его жену и оставили ее умирать[2]Об этом см. в романе Б. Миньера «Лед».. Теперь элегантный учитель французского, стройный и энергичный, как юноша, стал похож на одного из тех бедолаг, что регулярно попадают в вытрезвитель при жандармерии. Мартен неоднократно его там отыскивал, благо один из жандармов был его школьным приятелем. В то время как Сервас взял курс на изучение литературы, его друг выбрал более уважаемую профессию жандарма. Когда Мартен появлялся у него, чтобы забрать отца, тот встречал его с глубоким сочувствием. Наверное, представлял себе, что бы он испытал, если б ему вот так пришлось забирать своего. Сочувствие зачастую оказывается скрытой формой жалости к самому себе.
Гравий скрипел у него под ногами, и Мартен, отгоняя на ходу насекомых, остановился перед старой деревянной дверью, с которой остатки краски отваливались, как змеиная кожа во время линьки. С минуту он не решался толкнуть дверь. А когда толкнул, то заржавевшие петли, явно нуждавшиеся в малой толике масла, заскрипели на весь дом, погруженный в молчание и полумрак.
– Папа?
Он вошел в коридор, в котором до самой середины лета стоял запах затхлой сырости. Тишина, прохлада, привычное расположение комнат – словно его вдруг тормознули и в пространстве, и во времени, словно чей-то гарпун выдернул его из настоящего, и сейчас покажется мама и приласкает его взглядом своих добрых карих глаз. Комок в животе стал расти… Мартен дошел до кухни, единственной комнаты на первом этаже, которой еще пользовался отец. Однако когда он щелкнул выключателем, то огромная старинная кухня, отделанная белым кафелем, таким же, как в метро, и все ее пространство, предмет мечтаний любого из городских агентов по недвижимости, была пуста. Но запах кофе в ней еще витал. И Мартен заметил, что кофе у отца в очередной раз убежал. Тот не давал себе труда открыть окна, чтобы проветрить, и случалось, что сын часов в пять утра видел, как отец одиноко потягивает кофе в пустой кухне, под лампочкой без абажура. Это была единственная привычка, от которой он не отказался, даже когда алкоголь прочно занял место послеобеденного кофе, а потом и вечернего, а потом и утреннего.
Мартен налил себе стакан воды, снова вышел в коридор, подошел к ведущей наверх лестнице и поднялся по ступенькам.
– Папа, это я!
И на этот раз тоже никакого ответа. Ступеньки тихонько, жалобно поскрипывали под ногами. Кроме скрипа ступенек, в доме не раздавалось ни звука, и от этой мертвой тишины нервы натянулись до предела. Кругом царило такое запустение, что Мартену захотелось убежать отсюда. Дойдя до площадки второго этажа, он вдруг услышал знакомую музыку… Малер… до мажор и ля минор коды «Песни о Земле», потрясающее последнее «прости», агония, застывающая на одном слове ewig , что означает «вечность». Ewig, ewig, ewig … семь раз еле слышно вторит челеста чистому голосу Кэтлин Ферриер. Перед тем как наступит тишина… Страдание, созерцание, а дальше – тишина… Он вспомнил, что Малер когда-то спросил себя: а вдруг кому-то захочется покончить с собой, дослушав эту музыку до конца… «Песнь о Земле» была любимым произведением отца.
– Папа? Эй, ау!
Он остановился. Прислушался. Единственным ответом была музыка, доносившая из кабинета, с другого конца коридора. Створка двери в кабинет была чуть приоткрыта, и солнце, ярко озарявшее комнату за дверью, прочерчивало на запыленном полу коридора яркую полосу, делившую сумрак пополам.
– Папа?
Ему вдруг стало не по себе. Злобный карлик стал стучаться в грудь. Мартен подошел к двери и переступил через полосу света. Потом тихонько толкнул дверь. Музыка смолкла. Осталась только тишина.
Неужели все было намеренно так рассчитано? Ведь вряд ли удалось бы лучше все распланировать. Уже потом Мартен рассчитал, что поскольку одна сторона пластинки звучит около получаса, то отец должен был совершить фатальный жест сразу после того, как поставил пластинку, то есть примерно тогда, когда сын находился на полпути к дому. И никакой непредвиденной случайности тут не было. Впоследствии именно это ударило его больнее всего. Отец все срежиссировал и оркестровал только для одного зрителя: для Мартена Серваса, двадцати лет от роду. Для своего сына.
Отдавал ли он себе отчет, к каким последствиям это приведет? Какую ношу он взвалит на сына?
А пока что отец сидел там, в кабинете, в кресле за рабочим столом. Все бумаги были разложены по порядку, маленькая лампа над столом не горела, и отцовскую фигуру и лицо освещало яркое утреннее солнце. Подбородком он упирался в грудь, но, судя по всему, смерть наступила, когда отец сидел прямо, положив руки на подлокотники кресла и вцепившись в них, словно все еще цеплялся за жизнь. Он сбрил густую щетину, заменявшую ему бороду, а волосы, судя по виду, тщательно вымыл и высушил. На нем был костюм цвета морской волны, аккуратно выглаженная бледно-голубая рубашка, которую он не надевал уже бог знает сколько времени, и безупречно завязанный шелковый галстук. Галстук был черный, словно его владелец надел траур по самому себе.
У Мартена на глаза навернулись слезы, но он не расплакался: слезы не желали вытекать наружу, так и оставшись на кончиках век.
Сервас пристально смотрел на белую пену, вытекшую из отцовского рта и оставившую несколько капель на галстуке. Яд … Как в древности… Как Сенека, как Сократ. Так сказать, философское самоубийство .
«Старый ты негодяй!» – подумал он, и у него сжалось горло… А потом вдруг осознал, что произнес это вслух, и услышал в собственном голосе бешенство, презрение и гнев. Боль накатила позже, как девятый вал, и от нее перехватило дыхание. Отец был все так же невозмутимо спокоен. В этой душной комнате Мартену всегда не хватало воздуха. Однако комок, набухавший у него внутри, куда-то исчез; может, улетел сам по себе… Какая-то часть его нематериальной сущности без остатка испарилась, растворившись в жарком воздухе кабинета, где солнце вспыхивало на золотых корешках старинных книг.
Все было кончено .
С этой минуты он оказался на передовой и посмотрел смерти в глаза. Пока ты маленький, а потом подросток, смерть тебя словно и не касается, родители ставят ей заслон, становясь первыми мишенями на твоем пути к обретению себя. Таков естественный порядок вещей. Но иногда этот порядок не соблюдается, и дети уходят первыми. А иногда родители уходят слишком рано, и тогда нам приходится в одиночку идти навстречу пустоте, которую они оставили между нами и горизонтом.
Часы на первом этаже пробили три.
– Папа, а я умру?
– Все мы когда-нибудь умрем, сынок.
– Но я буду уже старый, когда умру?
– Конечно. Очень старый.
– Значит, это будет еще очень-очень не скоро, да?
Так он говорил в восемь лет.
– Да, сынок, еще очень-очень не скоро.
– Через тысячу лет?
– Ну, почти…
– Пап, а для тебя это наступит тоже очень-очень не скоро?
– А почему ты спрашиваешь, Мартен? Это из-за Тедди? Из-за Тедди, да?
Тедди, коричневый ньюфаундленд, умер от рака за месяц до этого разговора. Его похоронили возле большого дуба, в десяти метрах от дома. Тедди был пес ласковый и игривый, но с упрямым и твердым характером. А глаза его выражали гораздо больше, чем иные человеческие. Трудно сказать, кто кого больше любил – пес Мартена или Мартен пса, – и кто из них кем командовал.
В тот день, 28 мая 1989 года, оказавшись в полном одиночестве, он глубоко вздохнул и подошел к проигрывателю. Осторожно приподняв лапку звукоснимателя, опустил иглу на бороздку и подождал, пока стихнет шипение и в комнате снова торжественно зазвучит музыка.
А потом отключил телефон – и у него возникло чувство, что больше он уже никогда не будет счастлив.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления