Часть вторая

Онлайн чтение книги Шишкин лес
Часть вторая

1

Двор заволокло дымом. Макс стоит у костра, в котором горит накопившийся в сараях и чуланах ненужный хлам: обломки стульев, заплесневелые учебники, школьные тетрадки, пластмассовая ерунда и тряпье. Рядом с костром прыгает Петька. Рабочие под присмотром Нины выносят из дома и грузят в фургон мебель, ящики и коробки. Дом уже наполовину пуст.

Степа на веранде дает интервью молодой журналистке. У нее очки, блокнот и голые коленки, на которые Степа старается не смотреть.

— Нет. Не могу. — Журналистка смущена.

— Степа, деточка, — уговаривает ее мой папа, — зовите меня просто Степа.

— Нет. У меня язык не повернется.

— Но меня все так з-з-зовут.

— Степа. Bay.

У папы слабость к молоденьким журналисткам. И к нему всегда подсылают молоденьких — чтоб он расслабился и потерял бдительность. Но бдительность папа не теряет никогда.

— Куда это все вывозят, Степа? — спрашивает журналистка.

— В галерею моей внучки Маши. Там будет аукцион.

— А почему разбился самолет, уже известно?

— Как раз сегодня нам сообщат результаты следствия. Через час я еду в город.

— Степа, так я к вам не вовремя приехала?

— Ничего, деточка. Спрашивай.

— Почему вдруг этот аукцион?

— Потому что в нашем доме любой п-п-предмет может стать украшением музея или частной коллекции, — смотрит на коленки папа. — Ведь здесь жили и работали выдающиеся люди.

— И вы. Вы же, типа, классик.

— Нет. Яне к-к-классик. Но я тут прожил шестьдесят лет.

— Нет, вы классик, — настаивает журналистка. — «Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу, все равно его не брошу, потому что он хороший».

— Это не мои стихи, — говорит Степа.

— То есть?

— Это писательница Б-б-барто сочинила.

— Вы уверены?

— Да.

— Блин.

— Ничего, деточка, — вздыхает Степа. — Меня с Барто часто путают.

— А почему вы решили все продавать? — продолжает выпытывать журналистка. — Это связано с гибелью Алексея Степановича?

Степа кладет руку на ее голое колено. Он старый. Ему можно.

— Говорят, что от него остались огромные долги и вам теперь приходится расплачиваться, — произносит журналистка.

— Нет, Алеша никому н-н-ничего не был должен, — качает головой мой папа.

— А все говорят.

— Мало ли что говорят. Не верьте, деточка, — советует Степа. — Про известных людей всегда распускают слухи. Лешу и национал-п-п-патрио-том объявляли, и американцам он продавался, и м-м-мафию возглавлял. Теперь эти долги.

Она старательно пишет в блокноте. Папа держит руку на ее колене и задумчиво жует губами.

— Знаешь, а мне с тобой как-то удивительно легко, — говорит он. — Почему с одними людьми вдруг чувствуешь эту легкость, а с другими — нет?

— Биотоки, — говорит журналистка.

— У меня редко такое бывает. Я вообще человек замкнутый, — понизив голос, сообщает ей папа. — Ведь обычно я, деточка, тут, в Шишкином Лесу, всегда сижу один.

— А ваша семья?

— Это сейчас они все понаехали, — говорит мой папа, — а так у всех свои д-дела, заботы. Поэтому я и продаю этот дом. Когда я тут целыми днями молчу, у меня возникает чувство, что я никому не интересен.

— Мне вы, Степа, очень интересны, — говорит журналистка.

— П-п-правда? — застенчиво улыбается Степа. Мой папа всегда обаятелен, но, когда он врет, он просто неотразим.

— Петька! — кричит из окна Таня. — Боже мой, где Петька? Макс! Он опять пропал!

Макс стоит у костра. Он погружен в чтение вынутого из кучи мусора учебника «Родная речь». Петьки рядом с ним нет.

— Где Петька? — кричит Таня. — Я думала, он во дворе с тобой! Где он?

— Я не знаю, — оглядывается Макс. — Он только что был здесь.

— Куда же ты смотрел?! Ворота же открыты! Неужели опять!..

Она выскакивает из дома, выбегает на улицу, и оттуда слышится ее вопль:

— Ах ты дрянь такая! Что ты здесь делаешь?

Петька здесь, за калиткой. Прижавшись к забору, он торопливо запихивает в рот огромный кусок пирога. Рядом стоит соседка Зина Левко, старуха в школьной форме и с белым бантом в волосах. В руке пустая тарелка.

— Дрянь! Дрянь! — кричит Таня. — Надо же отзываться! Надо же отзываться!

Она шлепает Петьку по попке. Петька ревет.

— Танечка, ты прости его! — заступается за Петьку Зина. — Это я виновата. Я хотела пирожком его угостить. А Макс дома?

Таня тащит Петьку во двор. Зина идет следом.

— Нашелся? — улыбается Макс.

Улыбка у моего брата очень западная, доброжелательная, демократическая улыбка.

— Я не могу все время жить в таком напряжении! — кричит Таня. — Они же дали срок месяц, чтоб заплатить, а уже две недели прошло!

— Успокойся, — улыбается Макс, — нам сегодня что-то скажут.

— Ничего нам никто не скажет!

Она тащит Петьку в дом. Петька ревет и упирается. Зина теребит край передника.

— Здравствуй, Макс.

— Здравствуйте, — улыбается Макс, но не узнает ее.

— Макс, это же я, — теребит подол платья застенчивая семидесятилетняя школьница.

— Простите?

— Не узнал. А я оделась как тогда. Чтоб ты меня узнал. Я — Зина. Зинка. Твоя первая любовь.

— Боже мой.

Макс перестает улыбаться. Пугается.

— Это ничего, что ты меня забыл, — говорит Зина. — Это потому, что ты гений. Гению все простительно. Я просто зашла сказать, что ничего не изменилось. Я тебя люблю. И буду любить вечно. Потому что ты самый красивый, самый гениальный, самый благородный человек на свете. И ты когда-нибудь будешь мой. Ибо я — твоя судьба.

— Зиночка, ну что ты, — оглядывается в поисках спасения Макс.

— Ты навсегда вернулся? — спрашивает Зина.

— Нет! Нет! Я завтра улетаю.

— Ты боишься, что тебя тоже убьют? Не бойся. Если ты будешь мой, тебя не убьют. Потому что я буду твой ангел-хранитель.

Макс влюбчивый и очень порядочный человек, но ему не везет. Судьба вечно сталкивает его с авантюристками и просто сумасшедшими, как наша соседка. Он с Зиной никогда не спал, но она вбила себе в голову, что спал.

— Зиночка, — испуганно улыбается Макс, — у нас с тобой никогда ничего не было, но я очень, очень рад тебя видеть.

— Ты ничего не понимаешь. Теперь можно всем сказать правду, — говорит Зина. — Мой отец был против нашего счастья, но он умер. Теперь можно всем рассказать, что мы друг друга любим. — И добавляет шепотом: — Но про ребенка говорить все равно не надо.

— Про какого ребенка?

— Про нашу дочь, — оглянувшись по сторонам, шепчет Зина. — Не бойся, я никому не сказала, что Женя — твоя дочь. Папа это знал, но его уже нет. Поцелуй меня.

Приближается к нему. Макс не на шутку пугается, но Степа уже спускается с крыльца, спешит на выручку. Журналистка идет следом за ним.

— А, 3-з-зиночка к нам зашла! — радуется Степа. — Знаешь, Зинуша, а твой сын Павлик просто молодец. Так б-б-благородно себя ведет. Так благородно, — и оборачивается к журналистке: — Это наша соседка, Зиночка, чудный человечек. А вот с ее папашей, генералом Левко, у нас всегда были проблемы. Он был замначальника НКВД.

— О! — говорит журналистка.

Она знает, что такое НКВД. Сейчас уже не все знают, что это было такое — НКВД, а она знает. Хоть и молодая, но начитанная девушка.

— Как сейчас помню, — говорит Степа, — сижу я как-то в Кремле у Сталина. Беседуем с ним о моей новой книге.

— Bay, — поражается журналистка.

— И тут входит с докладом Зиночкин п-п-папаша, — продолжает Степа, — а Иосиф Виссарионович знал о наших с ним трениях. Он вообще все знал и про всех. Удивительного ума был человек.

— Папа, нам пора ехать, — напоминает Макс.

— Да-да, я сейчас. Так вот, Левко входит, и Сталин ему говорит: «Товарищ генерал, я слышал, что вы с товарищем писателем ведете себя не по-соседски. Забор на его территорию на два метра передвинули. А вам не кажется, что за такое отношение к нашей литературе вас следует расстрелять?» Это он, конечно, пошутил. У Иосифа Виссарионовича был такой своеобразный юмор. Он совершил много ошибок, но это был выдающийся человек.

— Степа, — напрягается журналистка, — вы что, сталинист?

В былые времена все папины интервью с молодыми журналистками кончались в ресторане. Но сейчас ему уже восемьдесят пять лет. Тем не менее.

— Д-д-деточка, а ты случайно сегодня вечером не с-с-свободна? — спрашивает Степа.

— А что?

— Мне сейчас пора ехать, но мы с тобой могли бы п-п-продолжить этот разговор. Мой внук Антон хозяин «Толстоевского». Это такой клуб. Слыхала?

— Вау, — говорит журналистка.


Светлое золото церковных куполов, темное золото осенней листвы. У подъезда невысокого желтого здания ряды старинных пушек и очень сегодняшние бритоголовые часовые с автоматами. Макс давно не был в Кремле и глубоко взволнован. Макс у нас очень впечатлительный.

— Как во сне, — оглядывается он. — Никогда не думал, что опять это увижу. Папа, а где здесь был кабинет Сталина?

— А черт его знает, — говорит Степа, — я у него никогда не был.

— Но ты же только что рассказывал!..

— Наврал, — равнодушно сообщает Степа.

— Зачем?!

— А чтоб она интереснее написала. Публика любит такие анекдоты. Что ты так на меня смотришь? Не нравится — уезжай в свой Лондон. Тебя здесь никто не держит.

И заходит в подъезд. В руке у папы полиэтиленовый магазинный пакет с его книжками. Макс растерянно следует за ним.


Окна приемной выходит на Соборную площадь. Степа обнимается с секретаршей.

— Ой, Степа, это ж такой удар, — целует его в щеку секретарша. — Его же так все любили, — это она обо мне, — я просто не могу выразить...

— Спасибо тебе, Ленок, за телеграмму, — целует ее Степа. — Вот я для твоей Катьки принес. Моя новая книжка. — Он достает из пакета и подает секретарше книгу в яркой обложке. — Я тут ей слова н-н-написал.

— Ой, — открывает книгу секретарша, — ой, Степа... А почему дочке написал, а мне не написал? Я же тоже буду читать.

— А тебе, д-д-деточка, отдельно.

И достает из пакета еще одну книжку.

— Ой! — секретарша читает надпись и давится от смеха. — Ну, Степа, ты даешь! Ну написал. Ну ты хулиган. Ну, это такой сувенир!

— Ленок, а насчет того, что я просил узнать?

— Пока ничего существенного не было, — говорит секретарша и скрывается за гигантской дверью начальника.

— М-да, — говорит Макс.

— Что «м-да»?

— Что ты у нее просил?

— Да так. У них тут в буфете сосиски бывают такие маленькие, телячьи, совершенно необыкновенные, — говорит Степа.

— Боже мой, — кривится Макс, — тут ничего не меняется.

— Да, Макс, это тебе не Лондон. Это Россия. И я в ней живу. Как умею.

— Почему ты на меня все время сердишься?

— П-п-потому что я кажусь тебе смешным. А смешон ты сам. Что ты корчишь из себя английского аристократа? Передо мной-то!

— Успокойся.

— Степан Сергеевич, Максим Степанович, — выглядывает из кабинета секретарша, — заходите, пожалуйста! Вас ждут!


Спортивного сложения молодой начальник сидит за столом, а мягкого, несколько женственного сложения пожилой начальник идет навстречу. Идет он к Максу.

— Максим, милый! — восклицает он. — Ты меня узнаешь?

— Боже мой! — вспоминает Максим. — Ваня! Боже мой, сто лет прошло...

Сто не сто, а почти два десятка лет они не виделись. А когда-то, в далекие советские времена, Иван Филиппович заведовал театральными делами и Макса идеологически курировал. Они очень даже близко были знакомы. Но сейчас не время для воспоминаний. Сейчас оба начальника сочувствуют горю нашей семьи и изображают деятельное участие. Скорбные взгляды. Качание головами.

Секретарша приносит кофе и беззвучно исчезает.

— Иван Филиппович — помощник губернатора Камчатки, — говорит молодой начальник. — Нам с Иваном Филипповичем поручено контролировать работу следствия. И мы вас пригласили, чтоб ознакомить с нашими выводами.

— Мы с Алексеем Степановичем были очень близки, — говорит Иван Филиппович. — Он был председателем Фонда гуманитарной помощи Камчатке. Вы знаете, у нас бывает, отопление зимой не работает, электричества нет. Школы и больницы закрываются. Люди мрут от холода в собственных квартирах. Полтора года назад Алексей Степанович приехал к нам на премьеру своего фильма, и во время показа погас свет. То есть он это на себе ощутил. И занялся организацией этого фонда. Я пытался ему помочь, но...

— Он был очень упрямый человек, — вставляет молодой начальник.

— Это я знаю, — соглашается Степа.

— Он сам подбирал свои кадры, — говорит Иван Филиппович. — Очевидно, кто-то воспользовался его дилетантизмом. Средства, выделенные государством его фонду, были переведены в наличность и исчезли.

— Ему грозило обвинение в хищении в особо крупных размерах, — поясняет молодой начальник и, помедлив, сообщает главное: — Следствие пришло к выводу, что Алексей Степанович покончил с собой.

— Он что, оставил какую-то з-з-записку? — спрашивает Степа.

— Нет, — говорит молодой чиновник, — но диверсию эксперты исключают. Техническую неисправность тоже. Самолет «ЯК-18» — чуть ли не самый надежный в истории авиации. На нем можно совершить посадку даже при отказавшем двигателе. Он это сделал сознательно.

Пауза. Все смотрят в стол.

— Есть мнение эти факты не разглашать, — говорит молодой начальник. — Алексей Николкин должен остаться в народной памяти фигурой незапятнанной. Причиной его гибели мы назовем все-таки техническую неисправность. Мы пойдем на эту маленькую ложь ради его заслуг перед нашим искусством. И ради ваших заслуг, Степан Сергеевич.

Степа жует губами, думает.

— Он был великим режиссером, — взволнованно говорит Иван Филиппович. — Его фильмы — это же моя юность. — И улыбается Максу. — Его фильмы и твой театр. — И поясняет Степе: — Я же работал с Максом в Ашхабаде. Я был инструктором отдела культуры ЦК комсомола Туркмении.

Степа молчит.

— Максим Степанович — мой кумир, — говорит молодому начальнику Иван Филиппович. — ТЮЗ Николкина. Это же был такой прорыв! Это же было как глоток свободы.

— Этого уже никто здесь не помнит, — говорит Макс.

— Еще как помнят! — восклицает Иван Филиппович. — Это были гениальные спектакли. Мы, инакомыслящие, не пропускали тогда ни одной твоей премьеры.

— Смешно, — вспоминает Макс, — что именно ЦК комсомола дал мне тогда премию.

— А как же! — подхватывает Иван Филиппович. — Я ж ее тогда и пробил. «За воспитание молодежи в духе идей марксизма-ленинизма».

— Точно! — подтверждает Макс, польщенный тем, что его помнят и любят.

— Это была моя формулировка, — сообщает Иван Филиппович. — За спектакль «Как закалялась сталь». А это была гениальная смесь антисоветчины с эротикой! Высочайшая режиссура. Обнаженный юный Корчагин в сцене эротических видений Тони у меня до сих пор перед глазами.

Стоянка у Манежа. Степа и Макс садятся в машину. Степа — за рулем, Макс рядом.

— Я, честно сказать, поражен, — взволнован Макс. — Ванька хоть и был стукачом, но у него были и ум, и сердце. Если б не он, я бы там, в Ашхабаде, не выжил. В нем много, много хорошего.

— Оба они с-с-сволочи, — говорит Степа.

— Почему?!

— Потому что следствие закрыли. Они знают, что это заказное убийство, и не хотят в это влезать. Проще все свалить на Лешу.

— Но следствие же проводилось.

— Ни черта оно не проводилось. Я же при тебе у этой Лены спросил.

— Ты у нее спрашивал про сосиски в буфете.

— Не будь б-б-болваном. Этого буфета давно не существует, и сосиски можно купить в любом магазине. Я просил у нее узнать про следствие.


Машина катит по Садовому кольцу. Водитель Степа неторопливый, осторожный, но неловкий. Соседние машины гудят. Шоферы матерятся.

— Зачем им так сложно врать? — спрашивает Макс.

— Все очень п-п-просто. На Камчатке разведаны крупные золотые месторождения. Кто-то получит концессию на это золото и станет одним из самых богатых людей в мире. И этот твой ашхабадский к-к-комсомолец из аппарата губернатора связан с тем, кто эту лицензию получит. А Алеша к-к-каким-то образом им мешал.

— Это же только твои предположения.

— А ты веришь, что Алеша п-п-покончил с собой?

— Нет. Но...

— Что «но»?

— Девять миллионов, которые у нас вымогают. Зачем это им нужно?

— Чтоб доказать его вину. Чтоб все поверили, будто Леша был связан с криминалом. Украл и не поделился. Но этот твой комсомольский пидер прекрасно знает, что Леша не виноват. И он работает на Левко.

— При чем тут Левко?

— При том, что Пашка Левко и есть тот человек, кто получит эту концессию на Камчатку. Ты же с луны, ты один об этом не знаешь, а у нас об этом во всех газетах пишут. Левко в тесном контакте с администрацией губернатора, и со дня на день он получит это золото.

— Паша Левко? — переспрашивает Макс. — Но у Леши с ним были нормальные отношения.

— Внешне нормальные. Но ты же понимаешь, что действительно нормальных отношений у нас с Левко быть не может. И ты понимаешь, сколько и на каком уровне он заплатил, чтоб п-п-получить такую концессию. Если Леша что-то об этом знал и хотел предать гласности, всем отношениям конец. За это у нас убивают. И даже самые прекрасные отношения во внимание не п-п-п-ринимаются.

— Но если это так, то почему он нам теперь помогает? Почему он дает Коте взаймы эти три миллиона?

— Потому, мерзавец, и дает. Чтобы быть вне п-п-подозрений. В эти дни, когда решается вопрос с концессией, ему особенно важно быть вне подозрений. Поэтому следствие и свернули. На всех уровнях у него все куплено. И ничего сделать нельзя. Но он должен быть как-то н-н-наказан.

— Ты хочешь обратиться в прокуратуру?

— В какую, к черту, п-п-прокуратуру? Я, Макс, хочу только одного — чтоб ты уехал в Лондон.

— Почему?

— Потому что твоя европейская инфантильность действует мне на нервы.

— Но я не могу бросить тебя в такой ситуации. Никуда я не уеду.

Зажигается зеленый сигнал светофора, но Степина машина продолжает стоять на перекрестке. Степа жует губами, думает. Сзади гудят.

— Папа! — окликает Степу Макс. Степа неторопливо трогается с места.

— Я сейчас вспомнил про эти кремлевские сосиски, — говорит он. — Ты знаешь, они действительно были совершенно изумительные. Таких больше нет.


На стене в кабинете банкира висит подлинник Кандинского. Мрамор и бронза. Банкир, близкий приятель Павла Левко, жмет руку Коте, целует руку Тане. На столе коньяк, но, кроме Коти, никто не пьет.

— Для того чтобы господин Левко мог вам передать три миллиона, — переходит к делу банкир, — вы, Константин, откроете у нас валютный счет. А ты, Паша, должен только подписать этот чек. Вот здесь.

Левко подписывает чек.

— Спасибо, — говорит Котя.

— На здоровье, — усмехается Павел.

Котя выпивает еще одну рюмку коньяка. Он слишком много пьет.

— А вам, Константин, — говорит ему банкир, — придется прочесть и подписать все эти бумаги. Располагайтесь поудобней и читайте.

Кладет перед Котей на стол целую пачку банковских форм.

— Это надолго, — говорит Павел. — Я здесь больше не нужен?

-Нет.

— Тогда я поеду.

— Котя, я тоже не буду ждать, — говорит Таня. — Там Петька один.

— Он же с мамой, — говорит Котя.

— Я уже никому не доверяю.

— Я тебя подвезу, — предлагает Тане Павел.

Хлопает по плечу Котю и вместе с Таней выходит. Котя смотрит им вслед и выпивает еще одну рюмку.

— Сперва просмотрите этот проспект и подпишите здесь, здесь и здесь, — говорит ему банкир.


У Левко шестисотый «мерседес». Таня сидит рядом с Павлом на заднем сиденье. За рулем охранник. Следом едет еще одна машина с двумя охранниками.

— Заедем ко мне, — тихо говорит Павел.

— Нет.

— На чуть-чуть, — просит Павел и кладет руку ей на колено.

— Не надо, Павлик. Я ужасно из-за Петьки боюсь.

— Когда ты боишься, у тебя лицо делается как в твоем фильме.

— Это Котин фильм.

— Это твой фильм, Танька. Он ничего без тебя не может. Ты же, блин, артистка, настоящая звезда, а он блатной сын своего папы. Интересно, да? Он у меня тебя увел, а я ему помогаю. Николкин, блин. Ты ему сделала фильм, я ему даю бабки, ты плачешь, я схожу с ума, а он весь в белом.

Сложные отношения. И это тянется годами. Бедный Котя.

— И так всегда, — говорит Павел. — Весь мир кверху жопой, а Николкины в полном порядке, в первом ряду партера, при башлях и с лучшими бабами. Это какой-то рок. Их предок Чернов не сочинил ни одной мелодии. Все придумал его слуга, мой дед, Семен Левко. Но Семен не знал нот, а этот паразит знал. И такие они все.

— Паша, ты же его знаешь, он без меня умрет. — Таня утыкается лицом в плечо Павла и плачет.

— Не умрет. Николкины от любви не умирают, — говорит Павел. — Ну, ты сделала ошибку, Танька, но нельзя же всю жизнь за это расплачиваться. Ты же умнее его в миллион раз, а они считают, что ты его недостойна. Я от тебя тащусь, а они тебя презирают. И ты не со мной, а с ним.

Жена моего сына — самое заурядное существо. А вокруг нее кипят бурные страсти. Я одно время увлекался биографиями знаменитых куртизанок и твердо уверен, что большинство из них были скучные, бесцветные и чаще всего некрасивые дамочки. Мужчины сходили от них с ума только потому, что сами создавали вокруг этих женщин миф об их особенной сексуальной притягательности. Татьяна — миф. Но объяснить это Коте невозможно. Павел Левко начинает раздевать Таню уже в кабине лифта.

— Ты же для него никто, — говорит он. — И не одна ты. Других людей для них не существует. У них же одна цель — выживание вида. Как у насекомых. Когда вымрет жизнь на Земле — тут останутся только скорпионы, муравьи и Николкины.

Вот так в третьем уже поколении наши соседи Левко нас ненавидят, а мы их презираем. И конца этому не видно.


Котя выходит из банка и звонит по мобильному. Нина берет трубку. Петька сидит рядом с нею перед телевизором, смотрит мультики.

— Котя? Нет, Таня еще не пришла, — говорит Нина. — Она звонила, что заехала к подруге. Ты не волнуйся, я Петьку одного не оставлю, я ее дождусь.

Котя садится в свою машину и на предельной скорости мчится по улицам Москвы.


Лампа зажигается на тумбочке у кровати. Зажигается и гаснет. Таня уже не плачет. Павел лежит на спине. Голую, мокрую от пота, он посадил Таню на себя и зажег лампу, чтоб ее видеть. Она гасит лампу. Он опять зажигает ее. Она опять гасит, он опять зажигает. На потолке движется Танина тень.

А во дворе охранники Левко курят рядом с машинами, а в окне на третьем этаже зажигается и гаснет свет, и тень Тани на потолке появляется и исчезает. И охранники эту тень на потолке видят.

Все видят. Все знают. Кроме Коти.

Таня гасит лампу.

— Я же тебе сказал, я прослежу. С Петькой ничего не случится, — шепчет Тане Павел. — Перестань психовать.

Включает свет.

Котя вылезает из машины у дома Левко, входит в арку ворот, смотрит во двор, на окно, где движется на потолке тень. Теперь и он знает.

А не включился бы свет, не взглянул бы Котя на окно, не узнал бы. Случайный момент — и жизнь меняется. Вот об этом я и думаю. Случайных моментов нет. Каждый момент уникален и неповторим, как кадры кинофильма. Но все происходящее в мире, да, я не оговорился, не в одной жизни, а в мире, во всем мире, от одного случайного момента может пойти по совсем неожиданному направлению.

Вот Левко включил свет, и Котя увидел тень своей зеленоволосой жены, и теперь в мире все пойдет по другому. Но очевидным, всем на свете Очевидным, это станет позже, а сейчас Котя, мой единственный сын Котя, просто садится в свою машину и уезжает.

Машина его пролетает перекресток на красный свет.

Окраины Москвы. Пустое Калужское шоссе. Поворот на Шишкин Лес.

Котя въезжает во двор нашего дома. Глушит мотор. Дом темен и пуст. Тишина. Мирно постукивает вдали электричка. Пахнет дымом, это кто-то жжет листья.

Теперь все предопределено. Как будто смотришь кино, которое уже много раз видел. Знаком каждый кадр, и знаешь, что будет дальше.

Вот Котя выходит из машины. Вот он открывает ворота гаража.

Загоняет машину в гараж. Запирает ворота.

Снимает с гвоздя смотанный садовый шланг.

Засовывает конец шланга в трубу глушителя.

Другой конец — в окно машины.

Садится в машину. Берет с заднего сиденья свой ноутбук. Включает его.

На мониторе появляется изображение — кадры кинопроб Тани для его единственного фильма. Хлопушка с номером сцены, потом лицо Тани. Она в кадре плачет.

Котя заводит двигатель. Угарный газ не имеет запаха. Но машина у Коти не новая, мотор дрянь, и в кабине сразу дым и вонь.

На экране ноутбука снова и снова мелькает хлопушка, новые и новые пробы плачущей Тани.

Звонит Котин мобильный телефон. Котя вынимает его из кармана и вышвыривает в окно машины.

Мобильник лежит на бетонном полу гаража и продолжает звонить.

Таня на экране компьютера плачет и плачет. Гудит мотор. Воздух в гараже мутнеет от дыма.

Мобильник на бетонном полу продолжает звонить.

И тут на очередной пробе Таня внезапно теряет серьез, хохочет и показывает в камеру язык.

Котя кашляет, вылезает из машины и поднимает с пола мобильник.


Стены клуба «Толстоевский» украшены театральными афишами и шаржами на знаменитых русских артистов и писателей. Степа стоит у стойки бара. В одной руке он держит телефонную трубку, а в другой стакан. Чокается с молодой журналисткой, с той самой, с коленками.

— Котя, алло, Котя, — говорит в трубку Степа, — я звонил тебе домой, тебя там нет. Где ты? Если ты в Шишкином Лесу, не смей этого делать. Я знаю, что ~ы пьешь мою водку Не смей этого делать.


Ногой толкнув дверь гаража, Котя, прижимая к уху мобильник, шатаясь, выходит на воздух и садится на землю.


Степа допивает стакан и величественным жестом просит бармена повторить. Журналистка смотрит на моего папу в полном восторге.

— Котя, тебя плохо слышно! — кричит в трубку Степа. — Я хочу п-п-предложить тебе работу. Д-д-до-кументальный фильм для телевидения. Ты можешь снимать сам, без оператора? Да, скрытой камерой, на видео. Кто п-п-продюсер? Я сам буду продюсером. Утром приезжай ко мне на городскую квартиру, и обо всем договоримся. И рябиновую т-т-трогать не смей.

Кладет трубку. Вокруг танцуют.

— Разрешите вас пригласить? — говорит Степа журналистке.

— Вау.

Танцует мой папа медленно, но уверенно и музыкально. Наклонившись к уху журналистки, он рассказывает ей что-то смешное. Она прыскает от смеха.

Сидящие за столиком Макс с Антоном смотрят на него.

— Он еще и танцует, — с оттенком зависти говорит Макс.

— Он тут, когда выпьет, всегда танцует, — говорит Антон.

— Ему, наверное, вредно пить.

— Ты о нем не беспокойся, — говорит Антон. — Он лучше всех знает, что можно, а чего нельзя.

— А ты?

— Что я?

— Ты знаешь, что можно и чего нельзя?

— Я, отец, в полном порядке.

— Ты уверен?

— Да.

— А я не уверен. Вот ты зовешь меня «отец». У нас в семье, Антошка, не обращаются к отцам со словом «отец». Это звучит как-то книжно, официально, коряво. У нас всегда говорят «папа».

— Хорошо, папа. Я буду называть тебя «папа».

— Я понимаю, Антошка, это чепуха. Дело не в этом. Я о другом. Скажи мне честно, этот твой ресторан. .. ты занимаешься тем, что тебе действительно интересно?

— Да, папа.

— Антоша, я все понимаю, я понимаю, что страшно перед тобой виноват, я не был рядом с тобой, когда был тебе нужен, но ты мой сын, и я не могу не волноваться за тебя. Ну, ты попробовал этой странной жизни. Но это предпринимательство, этот твой костюм и прическа — это все не наше, не николкинское. И ведь еще не поздно все переиграть. Ты еще можешь вернуться в искусство.

— Уже не могу, — говорит Антон. — Это бизнес, папа. Поздно уходить. Теперь мне надо долги отдавать.

Макс знает, что после постройки «Толстоевского» у Антона накопились огромные долги, но он не спрашивает, сколько Антон должен. Тем более что денег таких у Макса нет. Поэтому мой старший брат смотрит на танцующего с журналисткой Степу и переводит разговор на другую тему:

— Мне кажется, он про меня забыл.

— Нет, дед никогда ничего не забывает, — говорит Антон. — И ты не мучайся, папа. Я давно взрослый. Ты мне ничего не должен, о'кей?

— О'кей, — растерянно улыбается мой старший брат.

— Так вот, п-п-про Сталина, — говорит журналистке Степа. — Он был не так однозначен, деточка.

В нем было одно качество, присущее и самым страшным злодеям, и самым светлым умам человечества.

— Такого качества не бывает, — уверенно заявляет журналистка.

— Я имею в виду н-н-непредсказуемость, — шепчет ей на ухо Степа.

Когда папа говорит о непредсказуемости, он намекает на самого себя. Папа считает, что это свойство генетически присуще всем Николкиным. Но это не так. Задолго до появления в Шишкином Лесу Степы Николкина Чернов и Семен Левко уже были непредсказуемы.

2

1913 год. За двадцать лет, прошедшие после постройки дома, Шишкин Лес поредел. Раньше Чернов жил тут совсем один, а теперь за деревьями видны другие, позже построенные дома.

И сам Чернов изменился, и Левко стал совсем другой. После смерти Верочки Чернов перестал стричь бороду и сделался угрюм и немногословен. А Левко, наоборот, бороду свою начал подстригать тщательно, читать ученые журналы и сделался чудовищно болтлив.

Вот и сейчас в стеклянной теплице постаревший Чернов наблюдает, как постаревший Семен Левко опрыскивает из пульверизатора куст ананаса и беспрерывно говорит, говорит.

— Сегодня, Иван Дмитриевич, — говорит Левко, — у меня этот ананас тут один, но выращен он по новейшей науке-с. Через пять годков, применяя кислотный полив и опрыскивание в розетку раствором железного купороса, я приумножу его в геометрической прогрессии. И он у меня пойдет по руль шестьдесят за фунт, и я наживу капитал-с. Потому что ананас, господа, это вам не картофель по тридцать копеек за пуд-с. Это современная наука, труд и предприимчивость. Это вам, господа, двадцатый век-с. И так он болтает беспрерывно.


По лесной просеке катит, подпрыгивая, автомобиль «Руссо-Балт», красавец на деревянных колесах. За рулем девушка в соломенной шляпе и пенсне — это дочь Чернова, Варя. А на заднем сиденье — Чернов и Семен Левко, оба в белых перчатках и цилиндрах.

Бунтарский дух Чернова угас, и он теперь презирает новое искусство, а Левко, наоборот, теперь мыслит прогрессивно и пытается новое искусство понять.

— Варя, куда мы едем? Как называется эта твоя выставка? — спрашивает Чернов.

— «Бубновый валет», папа.

— Идиотское название.

— Так и задумано, — отвечает Варя. Теперь наступил ее черед бунтовать.

— Очередная Эйфелева башня, — уныло изрекает Чернов.

— Нет, так нельзя, Иван Дмитриевич, — немедленно включается в разговор Левко. — Лично мне кажется, что всем новым веяниям надо быть открытым. Потому как идет двадцатый век-с и всеобщий прогресс-с.

К слову прогресс прибавить еще одно «с» непросто, но Левко неутомим.


Ярко и широко написанные натюрморты и абстракции висят на выставке тесно, рама к раме. В залах полно народу. Вскрики возмущения и восторга.

Желанная для художников атмосфера внимания и скандала.

— Вот, папа. — Варя показывает Чернову небольшую скульптуру, сделанную из проволоки и обрезков металла.

— Что это? — неприязненно спрашивает Чернов.

— Это моя работа. Называется «Машинист». Получеловек-полумашина.

Варя курит, пуская розовыми губами кольца дыма. Чернов тоскливо смотрит на странное создание своей дочери и молчит.

— А вот я хочу это понять, — говорит вместо него Левко. — Лично мне это кажется очень даже прогрессивным и напоминает музыку господина Стравинского.

— А мне Эйфелеву башню, — кривится Чернов.

— Но вообще скульптура здесь исключение, — говорит Варя. — Это выставка живописи. Идем.

И ведет отца и Левко сквозь толпу к ярким и совершенно непонятным абстрактным картинам.

— Вот. Как тебе?

— Беда, — говорит Чернов.

— А я хочу это понять, — говорит Левко. — Кто это нарисовал?

— Художник Полонский, — говорит Варя. — Он будетлянин.

— Кто? Кто? — спрашивает Чернов.

— Будетлянин. От слова «будет». Человек будущего. Вон он стоит.

Человек будущего Полонский, молодой человек с нарисованной на лбу рыбой, смотрит на них из толпы демоническим взглядом. Левко устремляется к нему.

— Это ваши художественные произведения?

— Ну, мои, — надменно отвечает Полонский.

— Я вижу, что это очень современно, — говорит Левко, — но прошу мне разъяснить.

— А тут нечего разъяснять, — обрывает его Полонский. — Это как вывески в Охотном ряду. Хотите — смотрите, не хотите — ступайте мимо.

— Вывески? В Охотном ряду? — подхватывает Левко. — Отлично-с! Вывески — это по моей части. Поскольку я, с вашего позволения, занимаюсь выращиванием на продажу ананасов-с.

— Поздравляю.

— Вот я и хочу понять. Вы говорите — Охотный ряд. Не значит ли это, что вы тут пытаетесь уловить идею России?

— Все пытаются, — говорит Полонский.

— Так вот, батенька, вы ее не уловили! — провозглашает Левко. — Я сам, с вашего позволения, выходец из нижайших низов русского народа. Родился рабом. Женат на кухарке-с. Но моя сегодняшняя идея — не Охотный ряд, а Елисеевский магазин. Ибо я выращиваю не картофель по тридцать копеек за пуд, а ананасы по руль пятьдесят за фунт. А ананас, господа, — это единение предпринимательской жилки, современной науки и упорного ежедневного труда-с. Которых нам в России так не хватает. Но которые являются уже слабыми ростками и требуют, фигурально выражаясь, ежедневного правильного полива.

Напитавшийся журналами Левко, впав в припадок словоблудия, обращается уже не к Полонскому, а ко всем собравшимся. Художники и публика окружают его и прислушиваются.

— Изобразите меня, господа художники, — витийствует Левко. — Изобразите меня таким, каков я есть, — вот тогда и выйдет идея России. Выразите вашим искусством мои труды и устремления — и вы поможете прогрессу. А Охотный ряд — это все равно что поливать ананасы щелочной водой заместо кислотной. Ананас от неправильного полива гниет. Гниет и гибнет-с.

Не дослушав-, Полонский покидает оратора и идет сквозь толпу к Варе. Варя пожимает ему руку и обращается к отцу.

— Папа, это Миша Полонский. Скажи ему что-нибудь.

— Почему у вас на лице рыба? — говорит Полонскому Чернов.

— А почему у вас на лице борода? — говорит Полонский.

— Ну, все, папа, я вас познакомила. Теперь Миша приедет к нам в Шишкин Лес пожить.


Веранда заставлена стеллажами с гипсовыми фигурами и завалена каменными глыбами. Варя и Полонский стоят у мольбертов с палитрами и кистями в руках — лицом к лицу.

— Нет, Полонский, — говорит Варя, — так неинтересно. Давайте рисовать друг друга не глядя, а по внутреннему видению.

Она разворачивает свой мольберт и становится к Полонскому спиной.

Он разворачивает свой мольберт и становится спиной к ней.

Шуршат по полотнам кисти. На подоконнике раскрытого в сад окна дымится сигара Полонского. Птичий гомон.

Изображение Вари на холсте Полонского состоит из ярких треугольников и ромбов. Варя подходит и смотрит.

— Вы видите меня такой легкой и веселой?

— Вы такая и есть.

— Вы меня любите.

— Да.

— Ладно. Но мы оба должны помнить, что это продлится недолго. Потому что главное для меня не вы, а искусство.

— Конечно, — соглашается Полонский. И они целуются.

— Когда я перестану вас любить, — предупреждает Варя, — я вам сразу скажу.

— Договорились, — соглашается Полонский. И они опять целуются.

После этого они прожили вместе сорок три года. Но это в будущем. А сейчас, в это мгновение, в окно заглядывает двенадцатилетний веснушчатый мальчик и нюхает лежащую на подоконнике сигару Полонского. Этот мальчик — Вася, сын Семена Левко.

Почему-то все главные события в истории нашей семьи происходят в присутствии членов семьи Левко. Вот и первый поцелуй моих бабушки и дедушки, так же как первый поцелуй прабабушки и прадедушки, случился в присутствии Левко.

Впрочем, Васю Левко целующиеся не интересуют. Его больше интересует сигара Полонского. Васе, будущему комиссару НКВД, в том году исполнилось двенадцать лет, и ему хотелось всего попробовать.

Понюхав сигару, он лижет ее языком, пробует на вкус.

Прокравшись в теплицу, он нюхает ананас. Блаженно морщится и глотает слюни.

На огороде он выдергивает из грядки морковку, пробует кончик и засовывает овощ обратно в грядку.

Встав на цыпочки, пробует висящее на нижней ветке яблоко.

Пробует и выплевывает ягоды бузины.

Проползает по паркету гостиной мимо двери, открытой на веранду, где целуются Варя и Полонский, доползает до буфета, беззвучно открывает его и пробует из бутылки рябиновую водку. Выпучивает глаза. Оглянувшись на дверь веранды, пробует еще.

Ошалев от водки, он проползает мимо открытой на веранду двери, где целуются Варя с Полонским, проползает, чтоб они не увидели его. Быстро проползает. Вася спешит еще чего-нибудь попробовать.

Слышны звуки рояля. Странная, сложная, причудливая музыка Чернова.

Вася возвращается к теплице и опять пристально смотрит сквозь стекла на ананас. Продолжает звучать музыка Чернова. Вася оглядывается на дом.


Чернов играет на рояле. Рядом Семен Левко. У него приступ очередного словоизвержения.

— Не то, Иван Дмитриевич, не то, — говорит Левко. — Вы, Иван Дмитриевич, все еще боретесь с вурдалаками. Но это уже старо, это вчерашнее. Сегодня, в двадцатом веке, господа, музыка должна выражать не тревогу души, а бодрость ума, не страх, а веселое ожидание победы всеобщего труда, наук и предприимчивости. Сегодняшняя музыка российская должна быть как ананас.

— Болван, — кратко отвечает Чернов и продолжает играть.

— Ругайтесь, но только я, Иван Дмитриевич, читаю передовые журналы. И я всему новому открыт-с, — говорит Левко. — Ив моем понимании ананас — это символ надежды, сочетающий европейскую образованность с ежедневным, кропотливым...

И тут он глядит в окно и видит проникающего в теплицу Васю.

— Ах, какой подлец! — вскрикивает Левко и выбегает из комнаты.

Расхрабрившийся от выпитой водки Вася уже в теплице. Приблизившись к ананасу, к единственному выращенному Семеном Левко плоду, он снова обнюхивает его и, не в силах противиться желанию попробовать, впивается зубами.

Вася впивается в ананас, а ананас своими колючками впивается в него, и Вася, пискнув от боли и ужаса, зависает над ананасом в тот момент, когда в теплицу врывается Семен.

— Мерзавец! Ничтожество! Убью!

И Левко бросается на сына, пришпиленного к любимому фрукту.

Сын, оторвавшись с мучительной болью от колючек, прыгает в сторону, и ананас отламывается от черешка.

Семен вскрикивает, как раненое животное.

Вася бросается к двери. Семен загораживает ему дорогу и, воя от переполнившего его горя, вытаскивает из брюк ремень.

Вася мечется по теплице. Семен загоняет его в угол и начинает избивать, норовя попасть пряжкой по голове.

Пряжка рассекла Васе губу.

— Батюшка, не надо! — умолят Вася, пуская кровавые пузыри. — Родимый, больше не буду! Христом-богом молю! Никогда в жизни не буду!

Он цепляется за ремень, но совершенно озверевший Левко, бросив ремень, хватает лопату и замахивается над Васиной головой.

Чудом увернувшись от железного острия, Вася выбивает башкой стеклянную раму теплицы и выпрыгивает в сад. Семен с лопатой гонится за ним. Вася проносится сквозь сад, сминая цветочные клумбы и ломая кусты. Семен почти настигает его. Вася скрывается в лесу.

Семен уже отстал, но Вася, обезумев от страха, все бежит и бежит. Ветки хлещут его по лицу.

В лесу темнеет, а Вася все бежит и бежит, уже медленнее, вытирая рукавом слезы, кровь и сопли. Впереди овраг. Вася, разрывая руки колючками, скатывается на его дно. Карабкается вверх и снова бежит. Лес редеет. Впереди поле.

Обессилев, Вася лежит лицом в траве. За полем багровое зарево заката.


Раннее утро. Туман. Вася просыпается. Тишина. В траве перед его носом ползет крупный блестящий жук. Вася долго и тупо наблюдает за ним, потом ловит и, одну за другой, начинает отрывать у жука ноги.

Домой он больше не вернулся. Он убежал в Москву, сказался сиротой и устроился к купцу мальчиком. Вернулся в Шишкин Лес Вася уже взрослым, после революции. Почему в результате этого он возненавидел не отца, а целовавшихся на веранде Варю и Полонского, понять трудно, но возненавидел он не отца, а их.

3

На лбу у Степы мокрое полотенце. Драматическим жестом обхватив руками голову, он лежит на диване в своей московской квартире. Над ним стоит Котя.

— Это конец. Я умираю, — говорит Степа.

— От тебя перегаром несет, — говорит Котя.

— Не от этого, деточка. Я умираю от старости. А п-п-почему ты ночевал в Шишкином Лесу, а Таня в городе? Что у вас с ней происходит?

— Все нормально. Как всегда.

— Что-то не то? Котя, п-п-послушай меня. Я хочу перед смертью открыть тебе одну семейную тайну. Чтоб она не умерла в-в-вместе со мной. Сядь.

Котя присаживается на край дивана.

— Котя, — берет его за руку Степа, — я должен тебе сообщить, что все м-мужчины в нашей семье женились на кошмарных бабах. Это наша судьба. Мы всегда жили на грани развода. Они нас никогда не понимают, не уважают и мучают. Твоя прабабушка терроризировала Полонского сорок три года, а твоя бабушка Даша издевалась надо мной шестьдесят лет. Но при этом мы были с ними совершенно счастливы. Их, деточка, надо т-т-терпеть и любить такими, какие они есть. Они с годами успокаиваются, и остается одна любовь. Котя, ты меня слышишь?

Котя угрюмо молчит.

— Я теперь тебе и за деда, и за отца, — говорит Степа. — Верь мне, деточка, верь мне, что бы ни было, главное — сохранить друг друга, сохранить семью. Ты слышишь, что я говорю?

Котя молчит.

— Что бы ни было, но ради Петьки вы с Таней должны оставаться вместе, — заканчивает мысль Степа и переходит к следующей: — Скажи, милый, а как ты относишься к г-г-г-гомосексуалистам?

— А? Чего вдруг?

— Я предлагаю тебе снять о них д-докумен-тальный фильм.

— Ты мне предлагаешь фильм?

— Я выступлю в качестве продюсера. Я все организую и обеспечу п-показ на телевидении. А ты будешь режиссером-оператором. Это должно быть снято скрытой камерой.

— С чего это вдруг?

— Я тут встретил этого Ивана Филипповича, знакомого Левко, и вдруг п-п-подумал, что это может быть очень интересно. Не пошлая над ними насмешка, а наоборот, как ты умеешь, всерьез, глубоко, с п-п-пониманием этих людей, их сложных отношений с обществом, их особой эстетики.

Из глубины квартиры слышен стук двери, потом звук льющейся воды.

— У тебя тут кто-то есть? — прислушивается Котя.

— Черт, забыл, — морщится Степа. — Эта девочка...

— Какая девочка?

— Журналистка. Понимаешь, она далеко живет. Я ее уговорил остаться. Сам не знаю зачем. Привычка.

— Ну ты даешь!

— Слушай, я тебя умоляю, — просит Степа, — сделай д-д-доброе дело, подойди к ней и познакомься.

— Зачем?

— Чтоб узнать, как ее зовут. Я сразу не спросил, а теперь уже как-то неудобно. Она говорит, что у нее на телевидении хорошие контакты. Ну иди же, иди.

Журналистка в кухне варит себе кофе. Коленки ее обладают магическим свойством привлекать внимание. Вот теперь Котя на них смотрит.

— Вы меня не помните, Константин, — говорит она, — а ведь я когда-то про ваш «Великий шелковый путь» писала. Классная была работа. Ой! Вот так у меня вечно!..

Это у нее кофе выкипел и обжег ей руку. И Котя начинает ее спасать. Лед прикладывает к ожогу, уговаривает, что сейчас все пройдет, а журналистка его уговаривает, что фильм его был хороший, в общем, возникает между ними сразу какая-то близость и понимание. Бедный, бедный Котя, этого ему сейчас так не хватает.


Здание Машиной галереи на Кропоткинской действительно расположено в бывшем психдиспансере, в старинном доме с решетками на окнах. Рабочие выгружают из фургона картины и ящики, вывезенные из Шишкина Леса.

Зал галереи заставлен ящиками. Часть их уже распакована. Несколько картин Полонского уже висят на стенах. Перед абстрактным портретом Вари Черновой, написанным Полонским в день бегства Васи, горят осветительные приборы. Фотограф снимает портрет для каталога.

Маша, как всегда ненакрашенная и непричесанная, в холщовом платье мешком, сидит за столом, заваленным бумагами и фотографиями. Рабочие вносят рояль Чернова, а вслед за ними в комнату входит Лев Сорокин, спокойный мужчина с дорожной сумкой в руке.

— Здравствуй, Маша.

— Здравствуй. — Маша сразу мрачнеет.

— Сколько лет, сколько зим, — улыбается Сорокин. — Так у тебя теперь своя галерея?

— Даже две.

— Знаю. Я про тебя все знаю.

— Не сомневаюсь, — говорит Маша, и в голосе ее звучит нарочитое презрение.

Сорокин — Машин бывший муж, и развелась она с ним по сугубо идейным соображениям. Маша у нас человек очень идейный.

— Извини, но мне совершенно некогда, — говорит она. — Сейчас у меня тут назначена важная встреча. Ко мне приезжает из Парижа человек от Кристи.

— Я знаю, что ты ждешь их эксперта, — говорит Сорокин.

Фотограф выходит в другой зал. Они остаются одни.

— Ты опять все про меня знаешь, — говорит Маша. — А я думала, что ваше ведомство больше не интересуется искусством.

— Изредка интересуется, — приветливо улыбается Сорокин. — Сколько же мы с тобой не виделись?

— С похорон моего папы.

— Эрик был чудный. И такой легкий человек. Непонятно, в кого ты. А внешне ты совсем не изменилась. Если б не эта дурацкая хламида, да сводить тебя в парикмахерскую...

— Лева, это не твое дело, как я причесываюсь.

— Ты меня все еще ненавидишь?

— Есть за что.

— Я, честно сказать, не знаю за что, — улыбается Сорокин.

— За то, что ты выполнял задание.

— Я, Маша, женился на тебе не по заданию. И писал о тебе тоже не по заданию, а потому, что ты мне нравилась.

— Как художник?

— И как художник.

— Я, Лева, как художник была ноль, и ты это прекрасно знаешь.

— Ну почему? Это было лихо. Эти твои инсталляции на Кузнецком, когда ты в голом виде кушала половником борщ из кипящей на плите кастрюли! Народ балдел.

— Прекрати!

— Да, бунтовала ты круто, — вспоминает Сорокин. — Как все Николкины. Но, как говорится в бессмертной книге Степы: «Всякому бунту приходит конец». Теперь ты предпринимательница от искусства.

— Что тебе от меня нужно? — обрывает его Маша.

— Это не мне от тебя, — говорит Сорокин, — это тебе от меня нужно. Я, Маша, уже два года как работаю у Кристи. Эксперт, которого ты ждешь, — это я.

— Я жду Симпсона.

— А прилетел я. Симпсон — мой помощник. Главный по русским аукционам у них теперь я.

— Внедрился? Бедный Кристи.

— Да. Представляешь? — улыбается Сорокин. — Вот такой сюрприз. Так что я к тебе прямо с самолета, и ты должна не орать на меня, а поселить в гостиницу и всячески ублажать. Экскурсии, обеды в лучших ресторанах и прочее. Завтра за грибами поедем. Осенью все нормальные люди собирают грибы.

— Я никуда с тобой не поеду.

— Это не моя идея. Степа приглашает нас за грибами.

— Откуда Степа знает, что ты приехал?

— Мы с ним иногда перезваниваемся. Так же, как с тобой.

— Я с тобой не перезваниваюсь! Это ты мне звонишь!

Машин бывший муж, искусствовед Сорокин, живет во Франции. Он свободно ездил за границу еще во времена СССР, и про него говорили, что он разведчик и полковник КГБ.

Наш сосед Василий Левко тоже служил в этом учреждении. Но он боролся с врагом на внутреннем фронте. В этом качестве он и вернулся в Шишкин Лес в двадцать втором году

4

В автомобиле едут четверо строгих, одетых в черную кожу чекистов. Командир их Василий Левко — атлетического сложения усатый красавец — смотрит по сторонам, узнавая не виденные с детства места.

Переживший революцию Шишкин Лес еще больше поредел. За деревьями проглядывают заросшие сорняками поля и сожженные дома. Беспризорные роются на пепелище, ищут чем поживиться. У обочины пыльной дороги нищий старик отдает честь проезжающему автомобилю. Нищая девка, обернувшись к автомобилю задом, задирает юбку.


Седой, исхудавший как скелет Семен Левко лежит в кровати и непрерывно шевелит губами, мысленно продолжая очередной свой монолог. Чернов сидит рядом на стуле. На коленях у него тарелка каши. Он пытается кормить больного Левко с ложки.

— Ешь, братец, — уговаривает Чернов, — ты же умрешь с голоду.

В том году появилась последняя возможность уехать за границу. Многие уезжали, но старик Чернов ехать твердо отказался, и Полонский с Варей остались. Прислуги в доме не было, остался один Семен Левко. Он сильно сдал и физически, и умственно, заговаривался и служить не мог. Наоборот, приходилось ухаживать за ним.

— Господин присяжный поверенный, — бормочет скороговоркой Семен, — я категорически отказываюсь принимать пищу, пока мои требования не будут удовлетворены. Поскольку эти мои требования...

— Какие требования? — терпеливо вопрошает Чернов.

— При дележе земли в Шишкином Лесу было допущено вопиющее нарушение, — бормочет в бреду Левко. — Землемер за взятку прирезал господину Чернову две сажени законно принадлежащей мне земли, и посему...

— Что ты несешь? Я же тебе эту землю подарил.

— ...переговоры с ответчиком вести отказываюсь, — не слышит его Левко, — и требую, господин присяжный поверенный, вашего присутствия и участия также нотариуса, чтоб разрешить законным путем тяжбу, которая...

— Съешь хоть что-нибудь, — говорит Чернов.

— ...по сроку давности не может быть отклонена судом, — бредит Левко, — поскольку Земельный кодекс...

Чернову удается сунуть ему в рот ложку, но, проглотив кашу, Семен продолжает свой монолог.

— ...В моей петиции, господин присяжный поверенный, вы должны особо подчеркнуть...

— Ешь, милый, ешь...

На месте сада теперь картофельные грядки. Варя окучивает картошку.

На веранде Полонский работает у мольберта. Дашенька, их дочь, разучивает гаммы на скрипке. Ей, моей будущей маме, исполнилось в двадцать втором году десять лет.

Во двор въезжает автомобиль чекистов.

Дашенька бросает скрипку и спешит им навстречу. Варя и Полонский переглядываются и идут за ней. Из автомобиля выпрыгивает Василий Левко.

— А вот и я, граждане художники! Разрешите представиться. Особо уполномоченный ВЧК Левко Василий.

— Вася? — всплескивает руками Варя. — Боже мой, Вася приехал! Никогда бы не узнала! Совсем взрослый мужчина! Миша, смотри, это же наш Вася...

— Да, да. Здравствуйте, Вася.

Бунтарь Полонский за последние годы как-то с виду уменьшился, сник. Главное чувство его — страх.

— Вася, ко как же так? — говорит Варя, по природе своей лишенная чувства страха. — Семен так страдал, так искал тебя. Потом он решил, что ты

— А я живой; — оглядывается Левко. — Возвращение блудного сына. Отец жив?

— Жив, но он очень стар и болен. Он живет теперь не в вашем доме, а опять с нами, — осторожно сообщает Полонский.

— Заездили старика? — подытоживает Левко. — Ясненько. А вы, значица, обретаетесь все еще тут? Я думал, что вы давно в Берлине или Париже. А вы тут окопались.

— Мы, Вася, тут не «окопались», — говорит Варя, — мы тут живем. Это наш дом.

— Был ваш, гражданка, — говорит Левко. — Теперь дом принадлежит республике. А господин офицер, что, тоже здесь?

— Какой офицер, Вася?

— Ваш папаша, господин офицер Чернов.

— Почему он офицер?

— А потому, что он есть белый офицер. Что, разве не так?

— Ну да, конечно, — вспоминает Варя. — Господи, мы просто об этом забыли. Ты прав. Отец был когда-то офицером.

— Что значит «был когда-то»? Он в отставку не подавал. Он офицер и есть. И, как бывший офицер, подлежит регистрации. А он не зарегистрировался. А вам известно, что революционный закон предусматривает офицерам за уклонение?

— Вася, ну что ты! — пытается урезонить его Варя. — Это же все-таки композитор Чернов, его весь мир знает.

— Прошу мне не тыкать, гражданка. Я вам не Вася, а гражданин особо уполномоченный. Где мой отец?

— Наверху.

Василий проходит мимо Вари и Полонского в дом. Двое молодых чекистов топают за ним. Варя и Полонский идут следом. Оставшийся у крыльца пожилой чекист выглядит менее наглым. Он даже улыбается. Смотрит на Дашеньку дружески и делает ей пальцами «козу». Она смотрит на него с недоумением, берет скрипку и продолжает играть свои гаммы.

Василий Левко стоит у кровати больного, с трудом узнавая Семена в иссохшем, тяжело дышащем старике.

— .. .Господин присяжный поверенный, — бредит Семен, — я требовал присутствия не только вас, но и нотариуса. Подчеркиваю, и нотариуса. Ибо по Земельному кодексу Российской империи петиция по пересмотру межи...

— Он уже сутки так бредит, — говорит Василию Варя. — Семен, смотрите, это же ваш сын Вася вернулся. Это Вася!

— .. .поскольку вы, господин присяжный поверенный, можете только составить петицию, — заплетающимся языком продолжает Семен. — Но для заверения оной петиции по закону требуется присутствие нотариуса. Посему, господин присяжный поверенный...

— Это не присяжный поверенный, — говорит Чернов. — Это твой сын Василий. Видишь, он теперь красный комиссар.

Поток бреда обрывается. Старик всматривается в склонившееся над ним незнакомое усатое лицо и вдруг узнает его.

— Вася...

— Батя...

— Вася...

— Батя, я не умер. — Тон Василия меняется, становится тихим, заискивающим. — Я, батя, мог умереть, но я живой.

— Вася, Вася... — повторяет старик Левко.

— Я хотел к тебе человеком вернуться, батя... — говорит чекист Левко, и по щекам его уже катятся слезы. — Чтоб ты меня уважал... Прости меня, батя...

Он опускается у кровати на колени, касается лбом руки Семена и вдруг полностью теряет контроль над собой и начинает содрогаться в беззвучных рыданиях.

— Прости меня, батя...

Стоящие в дверях чекисты смущенно отворачиваются.

— Батя, я не хотел! — всхлипывает Василий. — Христом-богом клянусь! Я не хотел!..

Рыдает.

— Варя, дай ему скорей водки, — говорит Варе Чернов. — Ну принеси же. Моей рябиновой.

Варя убегает.

— Я вернулся, батя, — выговаривает Василий в паузах между рыданиями. — А раньше зачем мне вертаться было, если бы ты все равно не простил? А теперь простить, потому как я теперь человек. Я, батя, стал большой человек. Вот, смотри, у меня именной наган... — Он достает из кобуры и показывает Семену наган. — Его, батя, понимаешь, вручают не всем... Его надо было заслужить... Я его заслужил...

— Васенька, на, выпей. — Варя подает ему стакан с красной водкой.

Василий залпом пьет, вытирает рукавом рот и затихает. Встает на ноги.

— Вася... — шепчет Семен.

— Я здесь, я с тобой, батя. И эти суки теперь ответят нам за все.

— Вася...

— Дом освободить, — оборачивается Василий к своим подчиненным. — Офицера в машину.

Полонский от ужаса онемел, но Варя решается возражать:

— Молодой человек, — говорит она, — вы сейчас нервничаете и можете наделать ошибок. Я думаю, вам в таком состоянии лучше ничего не предпринимать.

— Что?! Молчать, белая сволочь!

А Дашенька внизу продолжает играть свои гаммы. Оставшийся с нею пожилой чекист вошел на веранду, приблизился к мольберту с работой Полонского и разглядывает путаницу геометрических фигур и линий абстрактной композиции.

Чекист морщится от отвращения, но тут вдруг замечает на столе рядом с мольбертом другой рисунок. Это карандашный, очень похожий набросок Ленина. А рядом еще один портрет Ленина. И еще один. И еще.

— Это что ж тут такое?! — шепчет в недоумении чекист, уставившись на изображения любимого вождя.

— А вы не знаете? — откликается Дашенька. — Это называется этюды.

— Не понял...

— Это папины этюды с натуры, — разъясняет Дашенька.

— С натуры?..

— Ну да. С натуры — это когда папа на кого-то смотрит и делает набросочки. А потом уже пишет портрет.

— С натуры... — повторяет чекист, выскакивает в дверь веранды и кричит: — Товарищ Левко! Эй, товарищ Левко! Даешь отбой!

И Чернова не арестовали, и дом у нас не отобрали, потому что в творчестве Полонского в двадцать втором году уже наступил период увлечения реализмом, и Луначарский пригласил его в Кремль рисовать вождя мирового пролетариата.


Боявшийся всего на свете Полонский никаких дневников не вел, но о своих встречах с Лениным шепотом, с оттенком гордости, рассказывал маме. А она, много позже, рассказывала нам с Максом. А я, уже не шепотом, рассказывал Коте. А Котя когда-нибудь расскажет Петьке. Вот об этом я все время и думаю — где кончается одно и начинается другое, понять совершенно невозможно.

Полонский стоит у книжных полок в кабинете Ленина с планшетом и карандашом в руках. Ленин, сидящий за письменным столом, отрывается от работы, встает, с кошачьей грацией потягивается, подходит к Полонскому и, обняв его за талию, заглядывает в планшет.

— Я у вас, товарищ Полонский, всегда похож на какого-то доброго кота. Вы уверены, что шутить не будут?

— Не будут, Владимир Ильич, — тихо говорит Полонский.

— Но до чего ж похож! — смотрит на рисунок Ленин. — Знаете, я раньше ни черта не понимал в вашей живописи. Все вокруг твердят: Полонский — великий художник, а я ни бельмеса не понимаю. Сплошной ребус. А теперь у вас изображено все очень понятно и похоже. Потому что вы, батенька, теперь с нами, и это пошло на пользу вашему таланту. Вы согласны?

— Да, Владимир Ильич.

— А почему же все другие против нас? — Ленин убирает руку с талии моего деда и начинает расхаживать по кабинету. — Вот только что у меня здесь был Герберт Уэллс. Завидую английской королеве. Какая у нее славная интеллигенция! Уэллс — крупнейший писатель и работает на их разведку. У них интеллигенция укрепляет государство. И это прекрасно. А наши вечно в оппозиции! Мы открываем больницы и школы — а они в оппозиции! Мы проводим в деревни электричество — а они в оппозиции!.. Мы при всей нашей нищете стараемся ученых, художников и писателей подкормить — а они в оппозиции! И они не только против большевиков. Они всегда были против! Против царя, против Керенского, против Колчака, против Врангеля! Кто ни возьмется управлять Россией — они против! А теперь скажите мне, батенька, кто придумал террор? Большевики? Нет, батенька, не они! Террор — изобретение русской интеллигенции! Россия — единственная страна в мире, где интеллигенция — не мозг нации, а говно! Вы со мной согласны?

— Да, Владимир Ильич, я говно.

— Вы и я — исключение, — подмигивает Ленин Полонскому и весело смеется.

Полонский рассказывал Варе, что Ленин был очень умный человек, но болтлив, как Семен Левко. Сам Полонский был немногословен. Мой Котя унаследовал от него это качество.

5

В ванной на втором этаже опустевшего дома в Шишкином Лесу Котя сбривает бороду. Из окна его комнаты видно, как в окне дома Левко Зина крутится перед зеркалом. На ней открытое белое бальное платье.

Во двор Левко въезжает «мерседес». Павел проходит в дом. За ним охранник несет свертки с покупками.

Зина уже на первом этаже. Она включила музыку, и Котя слышит доносящиеся из дома Левко звуки вальса. Зина кружится по комнате, приседает в глубоком реверансе навстречу вошедшему Павлу.

Котя продолжает бриться. По мере исчезновения бороды лицо его становится нежным и детским.

Павел говорит что-то Зине, размахивая руками, она нетерпеливо топает ногой. Он крутит пальцем у виска, она настаивает. Он смеется и начинает с ней танцевать.

Глядя, как они кружатся в вальсе, Котя заканчивает бриться, обтирает одеколоном неузнаваемое свое лицо, берет с подоконника флакон с кремом для бритья и выходит.

Мебель из столовой уже вывезена. Десятилитровую бутыль с рябиновой Котя находит в стенном шкафу. Она спрятана за кипой белья. Котя отпивает из горлышка.

Он сидит перед зеркалом в своей комнате на втором этаже. У него подведены глаза, и теперь он намазывает черной помадой губы. Звуки вальса из дома Левко прекращаются.

Внимательно изучив свое накрашенное лицо, Котя стирает краску с губ, берет флакон с кремом для бритья, втыкает в дно его штекер шнура, а другой конец шнура подсоединяет к ноутбуку. Во флаконе у Коти спрятана миниатюрная видеокамера.

На экране ноутбука появляется расплывчатая видеозапись танцующих Павла и Зины. Недовольный качеством изображения, Котя выключает ноутбук, развинчивает флакон, достает из него камеру, берет со стола буклет с инструкцией и углубляется в его изучение. Погруженный в это занятие, он даже не услышал, как хлопнула входная дверь.

— Котя! Ты здесь? — кричит внизу Таня.

Пока она взбегает по лестнице, он успевает спрятать камеру и буклет в стол.

Таня входит и видит его бритое и накрашенное лицо. Ахает.

— Котя! Зачем ты это сделал?

— Надо что-то иногда менять.

— Почему ты здесь ночуешь один? Что случилось?

— А по-твоему, ничего не случилось?

— Я понимаю, я все понимаю. Папа умер. И вообще. .. Но надо не брить бороду, а что-то делать всерьез! Слышишь? Надо же что-то делать? Нам надо взять Петьку и уехать. Вообще уехать. У нас есть загранпаспорта. Давай уедем куда-нибудь на Кипр, на Средиземное море, прямо сейчас, сразу! Давай, а? Увезем Петьку, и нас никто никогда не найдет.

— На какие деньги мы уедем? На то, что дал мне Павел? — спрашивает Котя.

— Нет, конечно. Мы займем. Мы у Антона займем. Мы что-нибудь придумаем. Но здесь нельзя оставаться.

— А дед?

— Он справится без нас.

— Уезжай, — говорит Котя.

— Что значит «уезжай»?! А ты?

— У меня тут дела.

— Какие у тебя могут быть дела?

Бедный Котя. Так она о нем думает. Какие у Коти могут быть дела?

Мой папа не умеет готовить. Он ухитрился прожить восемьдесят пять лет, ни разу не приготовив себе еды. Раньше всегда готовила мама или прислуга. Теперь ему готовит Нина, или еще кто-нибудь из наших приносит ему поесть. Сейчас он сидит на кухне, в своей городской квартире и ест принесенный Машей суп. Маша сидит рядом и смотрит на него.

— Все-таки вы, евреи, очень странные л-л-лю-ди, — изрекает Степа.

— С чего это ты?

— Я вдруг сейчас вспомнил твоего п-п-папу Эрика, — объясняет Степа. — Как в восемьдесят втором году, когда Макс остался в Англии, Эрик встречался там с ним и потом совершенно ничего нам с Дашенькой об этом не сказал. Мы с Дашенькой при нем все время говорили о Максе, а Эрик ничего не сказал.

— Почему ты вдруг про это вспомнил?

— Потому что твой папа Эрик и твой муж Сорокин были очень д-д-дружны.

— Но папа Эрик не работал в органах.

— Сорокин тоже говорит, что не работает, но мне все-таки кажется...

— Я не хочу говорить о Сорокине.

— Я понимаю, деточка. Я все понимаю. Вы с ним в разводе. Но он такой милый парень. Вот я и подумал: у нас этот аукцион, а Сорокин как раз служит у Кристи...

Степа умолкает и жует губами, виновато глядя на Машу.

И тут до Маши наконец доходит, что произошло.

— Это ты его вызвал?!

— Да, деточка, прости меня. Я позвонил ему в Париж. Сказал ему, что он нам нужен, и, представляешь, он моментально п-п-прилетел.


Читать далее

Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
Часть третья
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
Часть четвертая 13.04.13
Часть пятая 13.04.13
Часть шестая 13.04.13
Часть седьмая
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
Часть восьмая 13.04.13
Часть девятая 13.04.13
Часть десятая 13.04.13
Часть вторая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть