Онлайн чтение книги Шишкин лес
1

Я думал о чем-то очень важном. О чем? Ага, вспомнил. Все о том же. Что такое я? Чем дольше живу на свете, тем меньше понимаю, где кончаюсь я и начинается все остальное.

Мне кажется, что тут четкой границы нет. Но очень может быть, что это исчезновение четкой границы между мной и окружающим миром — начало старческого маразма. Распад личности.

Да, конечно, я связан со всем остальным миром, но не буквально же. То, что мои родные, соседи и знакомые — это тоже я, что в каждом из них живет какая-то часть меня, — ведь это же только красивые слова, поэтическое преувеличение. Ведь не буквально же так.

Но что-то внутри втайне нашептывает мне, что буквально. Буквально так оно и есть. В каждом из них я.

Очень опасная игра воображения. Надо от этого избавляться. Да, Левко сто лет живут за нашим забором, и у нас сложные отношения, но при чем тут мое я? Или Валера Катков, мой самолетный инструктор и крыша. Ну, вытащил я его когда-то из колонии и устроил на «Мосфильм». Ну, допустим, от этого моего поступка вся его жизнь пошла по совершенно другому пути. Ну, решил он повторить историю и точно так же взял на поруки и перевоспитывает теперь этого смешного Жорика. Ну и что? Это не значит, что

Левко, Катков или Жорик — часть меня и что я каким-то образом отвечаю за то, что происходит с ними, с Левко, Катковым или Жориком.

Почему же в глубине души, внутри, мне кажется, что ответственен? Совесть? При чем тут совесть?

— П-п-понимаешь, Дарья, — оглядываясь, говорит мой будущий папа моей будущей маме ночью на деревенской улице, ведущей к церкви, — понимаешь, Дарья, наша совесть, как и все на свете, имеет определенные размеры. Мы сейчас идем крестить ребенка. Мы свою норму совести этим уже как бы сегодня отработали.

Мой папа — уверенный в себе человек. А меня мучают сомнения. Мне никогда не кажется, что я свою норму совести отработал. Доходит до смешного. Я приезжаю в аэроклуб. Жорик тоскливо смотрит на меня и мнется, как будто хочет что-то спросить и не решается. Наконец я сам спрашиваю его, в чем дело.

— Хочу артистом стать, в натуре, — выдавливает Жорик.

Жорик хочет сниматься в кино. Не дублером, как Катков, а «по-настоящему».

Я говорю Жорику то, что в таких случаях говорил уже тысячи раз. Говорю, что тут желания мало, что нужно быть одержимым, что необходим большой талант, нужно учиться и работать над собой, что нужно к тому же невероятное везение, что шансы стать кинозвездой ничтожны, а искалечить себе всю жизнь можно запросто. Все, что я говорю Жорику, — чистая правда, но Жорик смотрит на меня пустыми глазами. Он мне не верит. Ему кажется, что я нарочно не пускаю его в этот волшебный, звездный мир кинематографа.

Я свозил его на «Мосфильм» показать, в каком состоянии находится сейчас, в девяносто восьмом году, этот волшебный мир. Но эта поездка была бесполезна. Жорик хочет стать артистом не от любви к кино, а от любви к Игнатовой, и на студии смотрел только на нее. Я пару раз привозил ее с собой в аэроклуб, там он в нее и влюбился. Мне кажется, что этот дурачок меня ненавидит, потому что я вижу Игнатову каждый день, а он нет. И я опять чувствую себя виноватым.


Летать со мной Игнатова боится. Пока я летаю, она загорает, и Жорик крутится вокруг нее. А как тут не крутиться? Игнатова лежит на траве в одном купальнике, такая красивая, и смотрит в небо.

В небе маленький самолет, в нем я, но Игнатова обо мне не думает. Она сейчас вообще ни о чем не думает. Тем более о Жорике. Она его всерьез не воспринимает, почти не замечает его.

Жорик присаживается на корточки рядом с Игнатовой и водит травинкой по ее ноге:

— Ты его любовница?

— Почему ты решил? — лениво спрашивает Игнатова.

— У него дела с Камчаткой. А ты сама оттуда.

— Я не любовница.

Жорик ей не верит и от этого ненавидит меня еще больше.

— А чего он тебя сюда с собой возит? Игнатова и сама не вполне понимает, почему я ее таскаю с собой, и ответить Жорику ей не просто.

— Ну, его мамаша, Дарья Николкина, была скрипачка, — говорит Игнатова, — и она встречалась с моим дедом. А деда посадили при Сталине, и она вышла замуж за Степана Николкина. А если бы деда не посадили, она бы не за Николкина, а за дедулю вышла, и дедуля жил бы с ней в Шишкином Лесу, и я бы в результате у них родилась, а не на Камчатке. Ну, ему совестно, что так со мной получилось. Понял? Жорик ничего не понял и спрашивает:

— А деда за что замели? Воровал?

— За стихи.

Жорик смотрит на Игнатову недоверчиво.

— Честно, за стихи, — смотрит в небо красивая Игнатова. — Мне дед говорил. Тогда за стихи сажали.

— Типа каких? — интересуется Жорик.

— Типа таких:

А вы знаете, что НА?

А вы знаете, что НЕ?

А вы знаете, что БЕ?

Что на небе

Вместо солнца

Скоро будет колесо?

Скоро будет золотое —

Не тарелка,

Не лепешка, —

А большое колесо!

Ну! Ну! Ну! Ну!

Врешь! Врешь! Врешь! Врешь!

— Херня какая-то, в натуре, — говорит Жорик. Я не виноват в том, что Жорик такой темный.

Чернов верил, что искусством можно перевоспитать народ, но потом понял, что нельзя. Я всегда считал, что нельзя. Что бы ни шептал мне внутренний голос, я не виноват, что люди вокруг такие, какие они есть. Вот два бомжа, мужчина и женщина, страшные, опухшие, пролезли сквозь дырку в заборе и бредут по летному полю. Они иногда ночуют здесь в заброшенном сарае. Жорик, заложив пальцы в рот, яростно свистит и машет им рукой. Они покорно поворачиваются и бредут прочь. Ну и что? Перед ними я тоже виноват? Папа прав. Совесть имеет определенные размеры. Я же пытался приносить пользу отечеству. Я организовал этот Камчатский фонд. Если его разворовывают, я не виноват. Я позаботился об Игнатовой, снял ее в главной роли. Дальше все зависит от нее самой. Я пытался помочь Коте. Если он продолжает жить с Татьяной — это не моя вина. И глупость Жорика, и судьбы этих бомжей — не моя вина. Но почему-то внутри, глубоко где-то внутри, я перед всеми ними чувствую себя виноватым. И перед Жориком, и перед бомжами. Даже перед моим племянником Антоном я чувствую себя виноватым. Надо было больше им заниматься, когда Макс сбежал в Англию и он остался без отца.


На поверхности Антон — олицетворение успеха. Он хозяин клуба «Толстоевский», самого модного в Москве заведения. Здесь можно за большие деньги посидеть рядом со звездами эстрады, известными политиками и олигархами. Антон носит костюм от Армани и перстень с крупным изумрудом. Кабинет его в «Толстоевском» украшен старинными восточными коврами и кинжалами. Все думают, что Антон — самый богатый в нашей семье, потому что после театрального института он искусством заниматься не стал, а сразу ушел в бизнес. Но всем при этом известно, что у него гигантские, опасные уже долги, что с этим своим роскошным «Толстоевским» он явно переоценил свои возможности. А он все равно распускает павлиний хвост и дает друзьям и родным взаймы. Причем без процентов, как в добрые старые времена.

У Антона всегда можно перехватить взаймы. Вот и сейчас на него каждый момент могут наехать кредиторы, а он вынимает из ящика стола два конверта, начиняет их стодолларовыми купюрами и дает Степе.

Айдогды, случайно зашедшая в это время в кабинет, закатывает к небу глаза, демонстрируя крайнюю степень недоумения.

— В этом конверте две штуки, а здесь одна, — говорит Степе Антон.

— П-п-почему ты, деточка, говоришь «штуки», а не «тысячи»? — Степа кладет конверты в разные карманы пиджака. — У тебя все-таки отец режиссер, дед писатель, прадед композитор. А по матери ты вообще хан п-п-п-персидский. «Тысячи» надо говорить, а не «штуки».

— О'кей, дед, тысячи. Зачем тебе три тысячи? Что ты опять задумал?

— Я ему дам взятку.

— Следователю? Зачем?

— Чтоб узнать хоть какую-то п-п-правду. Непонятно только, тысячу давать или две. Мало дать — обидится. А лишнее — тоже как-то глупо. По ходу дела соображу. Не забыть только, что в к-к-к-каком кармане.

Мой папа до сих пор никогда никому не давал взяток. Раньше он был депутатом Верховного Совета СССР, лауреатом Ленинской премии и знаменитым автором «Нашей истории». В прежние времена у него все получалось и без взяток. Ему впервые предстоит давать взятку, и он напряжен.

— Ты идешь разговаривать к нему в офис? — спрашивает Антон.

— Нет. Он сейчас явится сюда. И сразу п-п-про-блема: у меня странное чувство, что я его раньше встречал. Я уже посмотрел на него издалека и точно помню, что мы с ним когда-то виделись. Но не могу сообразить где.

И выходит в общий зал.

— Ну ты даешь! Ну ты совсем с ума спятил, — яростно говорит Антону Айдогды. — Ты эгоист, как твой отец, как все вы, Николкины! Все эти твои понты — какая пошлость! Ты же запутался, Антошка. И вместо того чтоб выпутываться, ты последние деньги взаймы раздаешь!

— Молчи, женщина, — улыбается Антон. — Как-нибудь выпутаемся.

— Как?! Как?! — кудахчет Айдогды. — Ты даже не думаешь, чем ты рискуешь! Тебе наплевать на меня и мальчишек! «Толстоевский» уже совсем неуправляемый! Тут же бандиты свои стрелки устраивают, тут же ФСК микрофонов понаставляло! Ты же Левко черт знает сколько должен. Как ты теперь выпутаешься? Как?

Когда Антон улыбается, он очень похож на Макса. Но у Макса улыбка европейская, а у Антона — азиатская.


Клуб «Толстоевский» — дорогое, стильное заведение. На стенах старинные фотографии. Пианист негромко играет Шопена. Публика, желая соответствовать, старается не стучать и не звякать. Говорят все вполголоса.

Надменный официант ведет к Степиному столику Панюшкина.

Следователь Панюшкин еще молод, чуть больше тридцати, но у него довольно большая борода, длинные по сторонам лысины волосы, а на груди поверх свитера большой крест. На следователя он абсолютно непохож. Степа жует губами, пытаясь вспомнить, где он раньше его видел. Забыть такую внешность невозможно, а вот Степа все на свете помнит — а тут забыл.

— Здравствуйте, Степан Сергеевич, — улыбается следователь. — Я Панюшкин Егор Егорович от госпожи Левко. Очень, очень рад с вами познакомиться.

Голос у него тихий, проникновенный. Улыбка приветливая, мягкая. Почтительно, двумя руками, он жмет Степину руку и садится.

Официант кладет перед ними переплетенное в кожу меню и с непроницаемым видом оповещает:

— Сегодня уха с севрюжкой очень удалась.

— Севрюжка — какое чудное слово! Я с севрюжкой обязательно возьму, — по-детски радуется Панюшкин, — и еще что-нибудь вкусное. Я ужасно голодный.

— На второе рекомендую седло барашка, — говорит официант.

— Невероятно! Про седло барашка я только в книгах читал. — Панюшкин с нескрываемым интересом смотрит по сторонам. — Как тут хорошо. И сладкое, наверное, какое-нибудь особенное подают, да?

— Сладкое мы п-п-потом закажем, — говорит Степа официанту. — А сейчас уху и седло барашка неси, деточка, а мне только закуски, мои, как обычно.

— Только обязательно сладкое закажем, — говорит Панюшкин. — Я ужасно люблю сладкое. А в такое место когда еще попадешь.

— Водки?

— Я водку пью, — весело сообщает Панюшкин. Официант исчезает.

— Как это вы его симпатично «деточкой» назвали, — радуется странный Панюшкин. — А ведь ему лет пятьдесят. — И шепотом: — Боже мой, Степан Сергеевич, а кто ж это там сидит? Это не артист ли Басилашвили?

— Да, это он.

— С ума сойти! Мои домашние, как узнали, что я в «Толстоевском» с вами встречаюсь, такой подняли переполох, — радостно улыбается Степе Панюшкин. — С таким выдающимся человеком и в таком престижном месте.

Тихий его голос Степу гипнотизирует и раздражает одновременно. А потом начинается что-то совсем невообразимое.

— Степан Сергеевич, — говорит Панюшкин, — вы простите, но я сейчас на секундочку вторгнусь в ваши мысли. Вы ведь сейчас пытаетесь вспомнить, где вы мою бородатую физиономию видели? Да?

— Да, — признается Степа.

— Это вы не можете вспомнить потому, что видели меня не в этой жизни, а в предыдущем моем земном воплощении.

— П-п-простите?

— Это было шестьдесят шесть лет назад, в одна тысяча девятьсот тридцать втором году, — говорит тридцатилетний Панюшкин, — когда я служил священником в деревне Троицкая под Клином и тайно крестил вашу дочь Анну. Царствие ей небесное. Вот тогда вы меня и видели. Ага! Узнали! Вижу, что узнали!

Степа морщится и молчит.

— Не пугайтесь, — шепчет Панюшкин. — Это я шучу. Я православный христианин и в индийскую эту ересь про другие жизни не верю. Это был не я, а отец Егорий Панюшкин, мой прадед. Я на него ужасно похож. Бабушка утверждает — одно лицо. Я и Егором назван в честь его. У нас все Егоры. И мой папаша, и я, и мой сын.

— П-п-п-поразительно, — говорит Степа.

— Ничего поразительного нет. Генетика. Да я и бороду ношу, как у отца Егория. Вот вы и заволновались.

— Там была еще девочка, — вспоминает Степа, — глухонемая.

— Так ведь я от этой девочки и произошел. Это была дочь отца Егория, моя будущая бабушка. Она сейчас еще жива и ваш тот приезд отлично помнит. Она сызмала, после смерти матери, хозяйство отца Егория вела и в церкви помогала. Вот вы ее там и видели. Вы и ваша жена, Дарья Михайловна, царствие ей небесное.

Пауза. Панюшкин с детским удивлением наблюдает за официантом, расставляющим перед ними закуски.

— Там еще была к-к-коза, — говорит Степа.

— Совершенно верно! У них была коза. Бабушка и про козу помнит. — Он показывает на закуски: — А что ж это такое черненькое?

— Трюфеля.

— Первый раз в жизни вижу трюфеля. Надо загадать желание. И с живым классиком первый раз за столом сижу. Многая вам лета, Степан Сергеевич.

Он поднимает рюмку, выпивает и, зажмурившись от удовольствия, закусывает трюфелем.

— Мы потом Макса туда п-п-привозили крестить, но отца Егория не нашли, и в церкви был уже какой-то склад, — вспоминает Степа.

— А как же. Склад стройматериалов, — кивает Панюшкин. — Потому что Максим Степанович родился у вас в тридцать седьмом, а отца Егория уже в тридцать третьем вместе с бабушкой арестовали. Я по дотошности своей профессиональной про их арест все разнюхал. И все документы видел. И донос на них видел, и обвинение в религиозной пропаганде с целью подрыва советской власти, и протоколы допросов, и приговор. Допрашивали по церковным делам тогда в подвале на Сретенке, а расстреливали на Старо-Калужском шоссе, как раз по дороге от Москвы к вам, в Шишкин Лес, за деревней Ракитки. Если от города смотреть — направо. Там отца Егория в одной группе с глухонемой его дочкой, моей то есть бабушкой, и расстреляли. Извините за печальную тему, но это для нашего разговора важно. В ту ночь там сто сорок три человека расстреляли. Яма там оказалась недорыта. При них дорывали, а потом расстреляли. А ей, бабушке моей, было тогда всего шестнадцать лет. И она выжила. Она в яму прыгнула чуть раньше залпа, ночь пролежала среди трупов, а потом раскопалась. Дальше целый роман, но выжила и до сих пор жива. — И, еще больше понизив голос, Панюшкин спрашивает: — От меня направо, через столик, мужчина в очках ест курицу — ведь это Евгений Киселев с НТВ?

— Где? — оглядывается Степа. — А... Да.

— С ума сойти. Так вот, бабушке семьдесят шесть летом стукнуло, но она очень бодра. Мы с женой на службе, а весь дом и Егорка младший на ней. И по магазинам она шастает, вот такие сумки таскает. И, кстати, недавно она вас видела. У милиции. Вы сейчас вспомнили о старушке, которая на тротуаре что-то рассыпала. Да?

— Она в-в-вермишель рассыпала, — растерянно говорит Степа.

— Правильно, она тогда вермишель рассыпала. Ведь это она и была, моя бабушка. Это вы ее сейчас вспоминаете. Она вас тоже видела. Вы сейчас опять подумали, что я ваши мысли читаю, да?

Степа недоверчиво морщится.

— Некоторые, да, читаю, — улыбается Панюшкин. — Это оттого, что я всю жизнь рядом с глухонемым человеком и что-то от нее перенял. Они всех мыслей не читают, но какие-то видят, по движениям видят. Вот и я это перенял.

— Что вы п-п-переняли?

— А то, что все люди, Степан Сергеевич, от мыслей своих все время немножко эдак шевелятся.

Лицом и всем остальным организмом. Вот и у вас сейчас все слегка шевелится. Простой глаз этих мелких движений не замечает, а глухонемые все видят. И многие мысли прочитывают глазами. Иначе им не выжить. Вот это я от бабушки и перенял. Очень для профессии следователя небесполезная сноровка. Но в данном случае, с вермишелью, это я не ваши мысли прочитал, это просто бабушка вас видела и узнала. Вы же человек очень известный. Так что эту ванту мысль про старушку я не прочитал. Но некоторые мысли читаю. Степа молчит.

— Не верите? А вот я сейчас скажу, о чем вы думаете, и давайте мы с этой щекотливой темой сразу покончим.

— С какой т-т-темой?

— Вы хотите дать мне взятку, — шепчет Панюшкин, совсем близко приблизив к Степе улыбающееся свое лицо. — И вы сомневаетесь, возьму ли. Возьму. Вам так спокойнее будет, да и мне лишние деньжата не повредят.

Степа напрягается.

— И вы не знаете, сколько давать? — продолжает Панюшкин. — Так дайте побольше. Нет, не здесь. Когда я вам скажу «идите», вы пройдите в мужской туалет.

— К-к-куда?

— В уборную. И я к вам туда приду. А то вы здесь меня, как Ивана Филипповича, на видео заснимете. Но это вы позже туда пойдете. Сперва поедим. Вкусно, отрываться неохота. Так вот, бабушка тогда, в тридцать втором году, вас запомнила. Вас и жену вашу, Дарью Михайловну. Ведь она такая была красавица, что даже мужчина, который там в тот день венчался, все время на нее поглядывал. Бабушка это запомнила. Жених, а на другую женщину поглядывает. Странно, да? Вы сейчас подумали: что ж этот следователь Панюшкин мне про свою бабушку рассказывает, не для того же я его трюфелями кормлю.

— Я об этом не д-д-думал.

— Подумали. Подумали. Вы же со мной встретились не мемуары мои выслушивать, а узнать, как погиб ваш сын Алексей Степанович. Но только без объяснения про бабушку и отца Егория вы хода моих мыслей не поймете. Потому что у меня, как у правнука священника, свой особенный следственный метод. Я в любом деле ищу не следы преступника, а следы воли Божьей.

Степа морщится. Он верит в Бога, но по-своему, на всякий случай. Всерьез религиозных людей мой папа не понимает и побаивается.

Экстравагантная внешность сидящего со Степой Панюшкина привлекает внимание других посетителей клуба. На Панюшкина многие украдкой поглядывают. Даже пианист, играющий Шопена, на него смотрит. Официант уже подал уху, и Панюшкин ее с видимым удовольствием ест.

— Так вот, — продолжает он, — про отца Егория. Это в вашем деле очень важно, вы потом поймете почему. Так вот он, отец Егорий, перед расстрелом, представьте, в самые последние минуты своей жизни там, в лесу на Старо-Калужском шоссе, пока недорытую яму докапывали, приговоренных к смерти людей утешал, исповедовал и даже крестил. Водой из лесной лужи крестил каким-то своим, ускоренным, способом. Отправились ли они, крещеные, оттуда прямо в рай, или просто он облегчил им ужас последних минут, нам знать не дано. Но там, в лесу, в последнюю свою ночь, он вел себя как святой. И бабушку спас тоже он, уговорил, что она, глухонемая, угадает время прыгнуть в яму перед залпом, а потом разроется и выживет. И она послушалась, прыгнула и выжила. И по сей день считает его святым. Вы тоже сейчас думаете, что он был святой, да? Степа молчит.

— А на поверку выходит, не совсем святой. Я, Степан Сергеевич, проверял. Я всегда все проверяю. И нашел его дело в архиве. И в деле обнаружились факты, которые вам, как автору «Нашей истории», будет любопытно узнать. Мой предок отец Егорий был стукачом, осведомителем НКВД. Обо всех, кто посещал его в Троицкой церкви, он сообщал на Лубянку. И о вас в том числе сообщил. И теперь вы думаете, что он не святой был, а сукин сын, да? И вся ваша судьба вот на такой тонюсенькой ниточке тогда висела.

Изображает пальцами ниточку. Степа молчит.

— Так ведь если б он не сообщал, — говорит Панюшкин, — его бы еще в двадцатые годы в расход бы пустили. А так — доносил, но многие годы крестил, и венчал, и хоронил по-христиански. А обряды очень важны, и это я вам сегодня докажу. Но главное, он дочку свою крохотную, глухонемую, любил больше жизни. И знал, что без него она пропадет. Вот и сотрудничал. От любви к ней сотрудничал. Очень несчастный он был человек. Но тот, кто его посадил, был несчастнее. Вы его тоже знаете.

— Кого? — спрашивает Степа.

— Сосед ваш, Василий Левко, на него написал. Который венчался и на вашу супругу поглядывал.

Официант убирает пустые тарелки.

— Вы сейчас думаете: сколько случайных совпадений, — опять угадывает Степины мысли Панюшкин. — Так ведь они не случайные. Это Господь подает нам знак, что в основе тут всегда одно и то же. Всегда одно и то же.

— Это вы п-п-про что?

— Это я про любовь. Предок мой от любви к дочке доносил. И Левко от любви. И это не моя фантазия, Степан Сергеевич, а факт. Левко в один и тот же день, в один присест накатал два доноса — на отца Егория и на свою собственную жену, певицу Вольскую. И вы, Степан Сергеевич, знаете, почему он это сделал.

Степа молчит.

— Знаете. Вы же с ним столько лет соседствовали. Вы все знаете. Но думать об этом вам неприятно. Проще раз и навсегда объяснить поведение человека советской эпохой и дальше не думать. Но Василий Левко любил вашу жену еще до того, как вы в Шишкином Лесу появились. И всегда ее любил, а женился не на ней, а на Вольской, отчего и считал этот брак с Вольской своим несчастьем и подлостью. И Вольскую он ненавидел. И попа, освятившего этот подлый брак, он считал негодяем. Человек Левко был дикий, и поступок его мерзкий, сомнений нет, но, что важно, в основе всего тут не советская власть, а бушевание человеческих страстей. Так вот, это бушевание страстей, Степан Сергеевич, я, как следователь и религиозный человек, вижу главной причиной всех преступлений в России. Я вам даже выскажу сейчас свою мысль про нашу историю в целом. Хоть вы и большой знаток истории Российской, но осмелюсь высказать. Мне кажется, что нашу историю во все времена двигали и сейчас двигают не политика и экономика, не революции и войны, а только эти неуемные человеческие страсти. Идите.

Степа не сразу вспоминает, куда Панюшкин предлагает ему идти.

— Ну идите же в туалет. Степа встает и уходит.


Туалеты в «Толстоевском» тоже стильные, голландский кафель с синенькими картинками, антикварного вида арматура и тихие звуки Шопена по радио. И не успевает Степа сюда войти, как вслед за ним входит Катков.

— Степан Сергеевич! Вы там с Панюшкиным сидите. Он вас про меня спрашивает?

Степа настороженно молчит.

— Я вижу — он вас уже уболтал, запутал. Что вы ему про меня сказали?

— О вас речи не было, — говорит Степа.

— Я знаю, о чем он вам сейчас говорит. Он вам сейчас о Боге долдонит, да? Это он под психа косит, но вы ему, Степан Сергеевич, не верьте. Он эту хренотень и мне, и всем на допросах все время несет. Но он все знает, Степан Сергеевич, он все знает!

— Что он зн-н-н-нает?

— Все знает. Про крышу знает. Что я с Алексеем работал и с Антоном, и с Костей, и с Машей работаю.

Мой папа знает, что бизнес без крыши в России невозможен. Антон — хозяин клуба, у Маши две картинные галереи, я снимаю кино, и папа понимает, что кто-то не вполне законными методами дает нам возможность всем этим заниматься. Но разговоров на эту неприятную тему он избегает и старается об этом не думать.

— Сколотил команду из старых мосфильмовцев, и работаем, — говорит Катков. — Ну, он же вам рассказывал? Все мужики — бывшие артисты трюковых съемок. Ну и молодежь привлекаем. И я как этот бизнес организовал, так Алексей Степанович — мой первый клиент. Я же всю жизнь с ним. В «Немой музе», когда Ксения Вольская в белом платье из окна прыгает, это на самом деле не Ксения прыгает, а я. И с тех пор все время мы с ним вместе.

Степа молчит.

— Вы все мне как родные, — волнуется Катков. — А этот мусор меня подозревает, на допросы таскает.

И умолкает на полуслове, когда входит Панюшкин.

— Ну слава Богу. Встретились? Обменялись? — весело спрашивает он. — Я ж говорил, ритуалы очень важны. Очная ставка — ритуал наиважнейший. Огромная экономия времени. Степан Сергеевич, с вашего позволения, господин Катков с нами за столом посидит. Вы, Катков, сейчас прямо туда, к столу, идите, а мы тут на секундочку задержимся.

Катков, яростно двигая желваками, выходит. Панюшкин, ласково улыбаясь, смотрит на Степу. Степа молчит.

— Это я чтоб вы самое главное сразу поняли, — кивает вслед Каткову Панюшкин. — Если Алексей Степанович, царствие ему небесное, пользовался такой крышей, как Катков, трюкач пенсионного возраста, значит, в камчатское золото он всерьез вовлечен не был. При делах на таком уровне крыша бы у него была покруче. Это раз. А два: не станет крупный бизнес терроризировать вашу семью ради жалких девяти миллионов долларов. Тем более после его смерти. Я тоже сперва, как вы, о Камчатке думал и вашим соседом Павлом Левко, конечно, интересовался. Первым делом именно им и интересовался. И вызывал, и беседовал. Потому что Левко в числе прочих дел и Камчаткой занимается. Но потом я понял, что крупный бизнес тут ни при чем. Тут, волею Божьей, совсем другая произошла история... Степан Сергеевич, что с вами? Вам плохо?

— Ничего страшного. — Мой папа стоит, прислонившись к кафельной стене и закрыв глаза.

— Но я же вижу, что вам плохо!

— Ничего. Сейчас отдышусь. Я только про Божью волю больше слышать не могу.

— Но, Степан Сергеевич, иначе никак...

— Пожалей старика, не надо этого, — просит Степа. — И мыслей не надо угадывать. Ты мне просто факты расскажи, если чего-то узнал, так расскажи. Я вижу, ты многое уже знаешь, ты хорошо подготовился.

— Подготовился, конечно, но...

— Помолчи. Я уже понял, ты за мной все эти дни следил и все знаешь. И как Петька пропадал, знаешь. И что я в аэроклубе увидел. И что меня взорвать пытались, знаешь. Так ведь? Коротко ответь. Да ли нет?

-Да.

— Хорошо. Вот так мне понятнее, когда коротко. Так проще.

— Но когда я говорю о воле Божьей...

— Нет, нет. Как философ ты мне не нужен. Ты мне нужен как следователь.

— Но это даже обидно.

— А ты не обижайся. Это оттого, что я — старик и плохо соображаю. Давай лучше я буду задавать вопросы, а ты отвечать. И без отступлений, и без этих твоих чудес. Иначе д-д-денег я тебе, деточка, не дам.

Мой папа не верит в чудеса. Во что он верит, я не знаю. Может быть, только в то, что дважды два — четыре. Может быть, поэтому он с годами не меняется. Все вокруг меняется, времена и люди. А он — нет.

— Какой же вы упрямый. Ну ладно, задавайте вопросы, — обиженно говорит Панюшкин.


Теперь Степа ест, а тарелки перед Панюшкиным и Катковым остаются нетронутыми. Катков насторожен, а у Панюшкина испортился аппетит.

— Сперва скажи: вот меня хотели убить, взорвать в машине, — говорит Степа Панюшкину, — и я провел ночь в участке. Ты все это наверняка знаешь.

— Знаю, — кивает Панюшкин.

— И того гаишника, который меня туда доставил, ты нашел?

— Нашел. Но, Бог свидетель, никто взрывать вас и не собирался...

— Без философии, — обрывает его Степа.

— Я не философствую. Я говорю, что я его допросил и он ничего не знает, — говорит следователь. — Ему этот второй, приезжий, заплатил только за то, чтоб он вас задержал.

— Приезжий — это тот, второй милиционер, который случайно в-в-в-взорвался?

— Да. Только он не милиционер, и взорвался он не случайно.

— Только факты.

— Это факт. Эксперты нашли остатки устройства, которое он устанавливал, когда бомба взорвалась. Это устройство не сработало. Не оно взорвало бомбу. Там был еще один взрыватель. Кто-то дождался, когда он влезет под машину, и нажал кнопку.

— Какую кнопку?

— Как на штучке, которой вы, сидя в кресле, включаете на расстоянии свой телевизор. Кто-то взорвал его, а потом, после взрыва, паспорт с камчатской пропиской, обгорелый, подбросил, аккуратно так подбросил, чтоб мы точно нашли. В этом роль этого бандита и заключалась. Чтоб мы его паспорт нашли и поверили. Но я не поверил.

— Чему ты не поверил? — не понимает Степа.

— Не верю я, Степан Сергеевич, будто смерть Алексея Степановича — заказное убийство, связанное с Камчаткой.

— Оно не заказное?

— Заказное, конечно, но заказано не на таком серьезном уровне. На серьезном уровне убивают проще. Если б тут Камчатка играла роль, то Алексея Степановича пристрелили бы в подъезде собственного дома, и пистолет бы недалеко валялся со стертыми номерами. Как обычно это у нас и делается. А тут целые турусы на колесах наворочены. Поэтому я вам и толковал о страстях человеческих...

— Об этом не надо.

— Ну какой же вы упрямый человек. Вы же мне слова сказать не даете. А я пытаюсь вам втолковать, что убили вашего сына не потому, что он кому-то мешал присвоить золотые месторождения Камчатки, а совсем по другой причине.

— По какой?

— Не знаю еще, но у вас, Степан Сергеевич, извините, менталитет, как у моего начальства. Оно тоже с самого начала решило, что Николкин запутался в камчатских делах, оттого и закрыло следствие. А я продолжаю копаться. И вот что я вам скажу: чтоб ваш сын на этом самолете разбился, надо было знать день и час, когда он полетит. Алексей Степанович бывал в клубе нерегулярно. Решение поехать в аэроклуб возникало у него спонтанно. О времени этих поездок знали немногие, и то случайно, только хорошо знакомые, близкие к нему люди. Так что его убили, Степан Сергеевич, не злодеи из крупного бизнеса, а кто-то из близких ему людей.

— Что значит «из близких»?

— Кто-то из тех, кто хорошо ему знаком, не профессионал. Я говорю, что убил его, вернее, организовал это убийство любитель. Тут же концы с концами не сходятся. Константину позвонили с требованием вернуть долг отца, а убили Алексея

Степановича после этого. Почему не наоборот? Преступники, работающие на крупный бизнес, весьма методичны. Тут явная любительщина. Письмо из банка, которое привез вам из лесу ваш внук Петька, — грубая подделка. Такого банка не существует. Это только чтоб проверить вашу готовность платить.

— Погоди, — останавливает его Степа. — Откуда ты знаешь про П-п-петьку и про это письмо?

— От Павла Левко знаю. Он на первой же нашей беседе про письмо это мне рассказал. А ему рассказала Татьяна, жена вашего внука Константина. Вы же знаете, что у Татьяны с Павлом Левко роман. Еще в школьные годы был у них роман, и эти отношения продолжаются. Но темы страстей вы просите избегать, и я избегаю. Хотя Татьяна о времени этой поездки Алексея Степановича в аэроклуб знала, и подозревать ее тоже можно.

— Таню? Что за бред?

— Почему сразу «бред»? Совсем даже, Степан Сергеевич, не бред. Татьяна вышла замуж за вашего внука не по страстной любви, а ради актерской своей карьеры. Константин — кинорежиссер и сын великого режиссера Николкина. Вот она и надеялась, что будет в его фильмах сниматься. А в результате вся карьера ее пошла прахом. Алексей Степанович был против этого брака. А человек он был в мире кино влиятельный. Были у нее причины его не любить, были, и вы это знаете. А может, это письмо Татьяна сама и сочинила, а?

Степа морщится.

— Так ведь просто, пишешь одну бумажку, и все думают, что великий режиссер по уши в дерьме, и следствие начальство закрывает, чтоб это не обнародовать. С самыми искренними намерениями закрывает, из уважения к большому художнику.

Вот так. Хотите вы или нет, а про страсти рассуждать приходится. Ну конечно, не одна Татьяна знала, что он в аэроклубе. Супруга покойного, совершенно задавленный им человек, тоже знала.

— Нина? Ты с ума сошел.

— Но она знала, что он туда в тот день поехал. И Ксения Вольская, героиня его и вечная любовь, знала. Он ее раньше брал с собой летать, а потом перестал, а она сильно пьет и бывает иногда в состоянии невменяемом.

— Это все не так. Ты все сгущаешь, — говорит Степа.

— Нет, я просто называю вещи своими именами. Вы же сами простоты потребовали. Так вот, психологический портрет того, кто организовал преступление, с любой из этих женщин можно писать. Хотя это может быть и не женщина. Но организовал убийство Алексея Степановича некто достаточно к нему близкий и при этом знающий, что останется вне подозрений. Кто-то втайне его ненавидевший, зависимый и несчастный. А исполнителей нанять в наши дни нетрудно. Пара бомжей, которых вы там нашли, за бутылку что угодно готовы были совершить. Одно меня смущает — взрывчатка. Как этот любитель взрывчатку достал? Но что любитель — это точно. Он знал, что Алексей Степанович Благотворительным камчатским фондом руководит, вот идея у него и возникла — отомстить за обиды да еще девять миллионов долларов заграбастать. Особенно когда деньги ужасно нужны.

— Кому нужны? — спрашивает Степа.

— Да любому человеку деньги нужны. Бывает, люди на обложках журналов мелькают, как ваш внук Антон Николкин, а копнешь — клуб этот дорогущий в долг построен и не очень пока что оправдывается. И Маша Николкина со своими галереями не очень-то процветает. Бум на российскую живопись поутих, а у нее дорогие контракты с залами в Нью-Йорке и Париже. Деньги очень бы ей пригодились. И Константину Николкину деньги на следующий фильм после первого провала никто не дает. А Таня сниматься хочет, молодость-то проходит. Ой как ему деньги нужны. И Максим Степанович Николкин в Лондон свой не очень торопится, потому что на постановку задуманного им грандиозного мюзикла «Вурдалаки» нужны миллионы. А их у него в данный момент нет.

Степа морщится и быстро жует губами.

— Вы сейчас думаете: то ли этот Панюшкин детективов начитался, то ли просто издевается. Так ведь конкретно я никого из ваших близких пока не подозреваю. Я просто напоминаю вам, что деньги каждому из них позарез нужны, и каждый из них знал, что ваш сын в тот день приедет в аэроклуб господина Каткова.

— Я не знал, что он в тот день приедет! — вступает в разговор Катков. — Я ж вам говорил, меня там не было. Вы же проверяли. Не было меня там!

— Но Алексей Степанович мог накануне позвонить вам по телефону, предупредить, что туда приедет.

— Он мне не звонил! Не говорил я с ним!

— И это правда, — кивает Панюшкин. — Он, может, вам и звонил, но телефон у вас в тот день вообще не работал. Я это тоже проверял. Отключили его за неуплату. Поэтому я вас не подозреваю. Но не только вас, там и Жорика не было. Никого там не было. Вот они, когда узнали, что Алексей Степанович туда едет, вошли туда беспрепятственно и самолет заминировали.

— Но он был там, Жорик! — говорит Катков. — Он там все время был!

— Врет. Не все время он там был. Уходил и оставлял без присмотра. Так что крыша у вашего семейства, Степан Сергеевич, как видите, совсем дырявая.

— К-к-кто это сделал? — спрашивает Степа.

— Пока не знаю. Но оно все скоро само определится. Потому как все в руках Божьих. И не мы пути свои выбираем, а пути выбирают нас. Как в ваших смешных стихах про лошадь:

Я тяну ее направо —

Лошадь пятится в канаву.

Я в канаву не хочу.

Но приходится — лечу.

— Это не мои стихи, — кривится Степа. — Это Сергей Михалков написал.

— Тоже хороший писатель, — вздыхает Панюшкин. — Богаты мы талантами, ох богаты. И что удивительно: такая высокая духовность — и столько убийств. Или это как-то связано? — Поймав Степину гримасу, он ненадолго умолкает. — Увлекся. Опять философствую. Хотя обидно. Мечтал с великим писателем по душам поговорить — и не получилось. Ну все. За обед спасибо. А насчет взятки — так за что с вас брать, если вы все равно уверены, что убил его Левко, и про страсти человеческие слушать не желаете? Прощайте.

И, распушив ладонями снизу вверх бороду, Панюшкин с достоинством удаляется. Пианист, глядя ему вслед, играет Шопена.

Мой папа понимает, что человеческие страсти существуют, но сам он им не подвержен. Моя мама не была для него объектом страсти. Она была его жизнью. И в год, когда я родился, в сорок первом, эта жизнь чуть не прервалась.


Читать далее

Часть первая 13.04.13
Часть вторая 13.04.13
Часть третья
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
Часть четвертая 13.04.13
Часть пятая 13.04.13
Часть шестая 13.04.13
Часть седьмая
1 13.04.13
2 13.04.13
3 13.04.13
Часть восьмая 13.04.13
Часть девятая 13.04.13
Часть десятая 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть