— Ну, конечно, дорогая, я не против того, что ты пьяна, — сказала Джанет Пардоу. Часы на башне кёльнского вокзала пробили один раз, и официант на террасе «Эксцельсиора» начал гасить огни. — Подожди, дорогая, дай-ка я приведу в порядок твой галстук. — Она наклонилась через столик и поправила галстук Мейбл Уоррен.
— Мы живем вместе три года, — низким, унылым голосом запричитала мисс Уоррен, — и я никогда не говорила с тобой резким тоном.
Джанет Пардоу слегка подушилась за ушами.
— Ради господа, дорогая, взгляни на часы. Поезд отходит через полчаса, мне нужно получить багаж, а тебе — взять интервью. Прошу тебя, допивай джин, и пошли.
Мейбл Уоррен взяла свой стакан и выпила джин. Затем она поднялась со стула, и ее мощное тело слегка покачнулось; на ней был галстук, крахмальный воротничок и спортивного покроя костюм из твида. Брови у нее были темные, глаза карие и решительные, они покраснели от слез.
— Ты же знаешь, почему я пью, — запротестовала она.
— Ерунда, дорогая. — Джанет Пардоу заглянула в зеркало пудреницы, чтобы окончательно убедиться, что с ее внешностью все, до мелочей, в порядке. — Ты пила задолго до того, как встретила меня. Соблюдай хоть немножко чувство меры. Я ведь уезжаю всего на неделю.
— Уж эти мне мужчины, — мрачно сказала мисс Уоррен, а затем, когда Джанет Пардоу поднялась, собираясь перейти через площадь, она с необычайной силой схватила ее за руку. — Пообещай мне, что будешь осмотрительной. Если бы я могла поехать с тобой! — У самого входа в вокзал она споткнулась в луже. — Ох, посмотри, что я наделала! Вот неуклюжая колода! Забрызгать твой красивый новый костюм! — Большой, грубой рукой, украшенной перстнем с печаткой на мизинце, она принялась чистить юбку Джанет Пардоу.
— Ох, ради бога, перестань, Мейбл.
Настроение мисс Уоррен изменилось. Она выпрямилась и преградила Джанет дорогу:
— Ты говоришь, я пьяная? Я пьяная. Но я напьюсь еще больше.
— Ох, перестань!
— Ты выпьешь со мной еще один стаканчик, или я не пущу тебя на платформу.
Джанет Пардоу уступила:
— Один, только один, помни.
Она провела Мейбл Уоррен через просторный, сверкающий, черный вестибюль в комнату, где несколько нетерпеливых мужчин и женщин торопливо хватали чашки кофе.
— Еще один джин, — попросила мисс Уоррен, и Джанет заказала для нее джин.
В зеркале на противоположной стене мисс Уоррен увидела свое отражение: багрово-красная, волосы взъерошены, очень противная, а рядом с ней другое, такое близкое существо — стройное, темноволосое, прекрасное. «Что я для нее значу? — с унынием, свойственным пьяницам, думала она. — Я ее сотворила. Я содержу ее, — продолжала она думать с горечью: — Я плачу заранее. Все, что на ней надето, оплачено мной; я обливаюсь потом (хотя пронизывающий холод победил батареи в ресторане), встаю в любое время, беру интервью у содержательниц борделей в их логове, у матерей убитых детей, «освещаю» то, «освещаю» другое». Она знала и даже гордилась тем, как о ней отзываются в лондонской редакции: «Если вам нужна всякая сентиментальщина — посылайте Потрясающую Мейбл». Все до самого Рейна — ее владения, между Кёльном и Майнцем не было ни одного города, большого или маленького, где бы ей не удавалось разбудить человеческие чувства у других людей, она силой вырывала из уст мрачных мужчин драматические признания, вкладывала в уста женщин, онемевших от горя, трогательные слова. Ни один самоубийца, ни одна убитая женщина, ни один изнасилованный ребенок не вызывали в ней ни капельки жалости, она — творец, ее задача — критически исследовать, наблюдать, слушать, слезы же — это для газеты. А сейчас она сидела и рыдала, сопровождая плач противными жалобами на то, что Джанет Пардоу бросает ее на неделю.
— У кого ты берешь интервью? — Джанет это совсем не интересовало, но она хотела отвлечь Мейбл Уоррен от мыслей о разлуке; ее слезы слишком привлекали внимание. — Тебе нужно причесаться.
Мисс Уоррен была без шляпы, и ее черные, коротко, по-мужски, подстриженные волосы безнадежно растрепались.
— Сейвори.
— Кто это?
— Продал сотню тысяч экземпляров «Развеселой жизни». Полмиллиона слов. Две сотни действующих лиц. Гениальный кокни. Добавляет и проглатывает звуки, когда не забывает.
— А почему он в этом поезде?
— Едет на Восток собирать материал. Не моя это работа, но раз уж я тебя провожаю, то займусь и этим. Просили дать интервью на четверть столбца, но в Лондоне сократят до пары абзацев. Он выбрал неудачное время. В летнем затишье ему отвели бы полстолбца среди русалок и морских коньков.
Но вспышка профессионального интереса угасла, стоило ей снова взглянуть на Джанет Пардоу. Никогда больше не увидит она, как Джанет в пижаме разливает кофе по утрам, никогда больше, возвращаясь вечером в свою квартиру, не увидит, как Джанет в пижаме смешивает коктейль.
— Дорогая, какую пару ты выберешь сегодня ночью? — хрипло спросила она. Этот чисто женский вопрос прозвучал странно, когда мисс Уоррен произнесла его своим низким мужским голосом.
— Что ты имеешь в виду?
— Пижаму, дорогая. Я хочу представить себе, какой ты будешь сегодня ночью.
— Наверное, вообще раздеваться не стану. Послушай, уже четверть второго, надо идти. Ты не успеешь взять интервью.
Профессиональная гордость мисс Уоррен была задета. Она фыркнула:
— Ты что думаешь, я буду задавать ему вопросы? Только взгляну на него и вложу в его уста нужные слова. А он не станет возражать. Это ведь для него реклама.
— Но мне нужно найти носильщика — отнести багаж.
Публика выходила из ресторана. Дверь открывалась и закрывалась, и туда, где они сидели, неясно доносились крики носильщиков, свистки паровозов. Джанет Пардоу снова обратилась к мисс Уоррен:
— Нужно идти. Если ты хочешь еще джину — пей, а я пошла.
Но мисс Уоррен ничего не ответила, мисс Уоррен не обращала на нее внимания. Джанет Пардоу стала свидетельницей процесса, типичного для журналистской деятельности Мейбл Уоррен, — она на глазах трезвела. Сначала рука ее привела в порядок волосы, затем носовой платок с пудрой — уступка женским привычкам — коснулся покрасневших щек и век. Одновременно она искоса следила за тем, что отражалось в стоявших вблизи чашках, подносе и стаканах, а потом взгляд ее добрался до зеркал, находившихся вдали, и ее собственного отражения — это было похоже на чтение алфавита по таблице глазного врача. В данном случае первой буквой алфавита, огромной черной «А», стал пожилой человек в плаще, который стоял у столика, стряхивая с себя крошки; он собирался выйти, чтобы поспеть к отходу поезда.
— Боже мой, — сказала мисс Уоррен, прикрывая глаза рукой. — Я пьяная, плохо вижу. Кто это там?
— Мужчина с усиками?
— Да.
— Никогда его раньше не видела.
— А я видела. Видела. Но где?
Мысли мисс Уоррен совсем отвлеклись от предстоящей разлуки, ее нюх что-то ей подсказывал, и, оставив на дне стакана недопитый джин, она крупными шагами пошла вслед за мужчиной. Он уже вышел и быстро зашагал по сияющему черному вестибюлю в сторону лестницы, а мисс Уоррен все никак не могла справиться с вращающейся дверью. Она столкнулась с носильщиком и упала на колени, мотая головой, стараясь стряхнуть с себя благодушие, уныние, несобранность, вызванные опьянением. Носильщик остановился, чтобы помочь ей; схватившись за его руку, она удерживала его до тех пор, пока не совладала со своим языком.
— Какой поезд уходит с пятой платформы? — спросила она.
— На Вену, — ответил носильщик.
— И на Белград?
— Да.
Совершенно случайно она сказала «Белград», а не «Константинополь», но произнесенное вслух слово прояснило ей все. Она крикнула Джанет Пардоу:
— Займи два места! Я поеду с тобой до Вены.
— А билет?
— У меня корреспондентское удостоверение. — Теперь настал ее черед быть нетерпеливой. — Быстро. Пятая платформа. Час двадцать восемь. Осталось пять минут. — Крепко ухватившись за носильщика, она все не отпускала его. — Послушайте. Я хочу, чтобы вы передали мое сообщение. Кайзер-Вильгельм-штрассе, тридцать три.
— Я не могу уйти с вокзала, — сказал он, стараясь сбросить ее руку.
— Когда кончается ваше дежурство?
— В шесть.
— Плохо. Вам придется незаметно ускользнуть. Вы ведь сумеете? Никто и не заметит.
— Меня уволят.
— Рискните. За двадцать марок.
Носильщик покачал головой:
— Бригадир-то уж точно заметит.
— Я дам еще двадцать, для него.
— Бригадир не пойдет на это, слишком большой риск, да и начальник может узнать.
Мисс Уоррен открыла сумочку и принялась считать деньги. Над ее головой часы пробили половину. Поезд отходил через три минуты, но она ни на секунду не обнаружила свое отчаяние — любое волнение отпугнет этого человека.
— Восемьдесят марок, а бригадиру дайте сколько хотите. Вас не будет всего лишь десять минут.
— Очень уж рискованное дело, — сказал носильщик, но позволил ей втиснуть деньги ему в руку.
— Слушайте внимательно. Пойдете на Кайзер-Вильгеьм-штрассе, тридцать три. Найдете контору лондонской газеты «Кларион». Там наверняка кто-нибудь есть. Скажите ему, что мисс Уоррен уехала Восточным экспрессом в Вену. Сегодня ночью он не получит интервью, завтра она продиктует его из Вены по телефону. Скажите, что она напала на след важнейшего материала для первой полосы. Теперь повторите. — Пока он, запинаясь, медленно повторял поручение, она не спускала глаз с часов. Час тридцать одна с половиной. — Ладно. Отправляйтесь. Если вы не передадите сообщение до без десяти два, я донесу, что вы берете взятки. — Она усмехнулась со зловещей веселостью, обнажив крупные, квадратные зубы, и побежала к лестнице.
Час тридцать две. Ей показалось, что слышен свисток, и одним прыжком она перескочила через три ступеньки. Поезд уже тронулся, контролер пытался преградить ей дорогу, но она оттолкнула его в сторону и крикнула через плечо: «Удостоверение». Последние вагоны третьего класса скользили мимо, набирая скорость. «Господи, я брошу пить», — думала она. Потом схватилась рукой за поручень двери последнего вагона; какой-то носильщик с криками пытался схватить ее. Долгие десять секунд, сквозь боль, пронизывающую руку, она думала, что ее стащит с платформы под колеса служебного вагона. Ее пугала высокая подножка. «Мне не достать до нее. Еще немного — и мое плечо не выдержит. Лучше сорваться на платформу, с риском получить сотрясение мозга, чем переломать обе ноги. Но какой материал пропадает», — с горечью подумала она и прыгнула. Ее колени достали до ступеньки как раз в тот момент, когда исчез конец платформы. Скрылся последний фонарь, дверь под нажимом ее тела отворилась внутрь, она навзничь упала в коридор. Затем оперлась о стенку, оберегая ушибленное плечо, и подумала с торжествующей и злобной усмешкой: «Потрясающая Мейбл совершает посадку».
Лучи утреннего света проникли сквозь щель между шторами и осветили полку напротив. Когда Корал Маскер проснулась, первое, что она увидела, была эта полка и кожаный чемодан. Она чувствовала усталость, ее тревожила мысль о поезде, к которому нужно было успеть на вокзал Виктория, о засохшей яичнице и о ломтиках позавчерашнего хлеба, ожидавших ее на кухне. «Зачем я согласилась на эту работу?» — думала она; теперь, когда приближался час отъезда, она предпочла бы очередь, ползущую по лестнице на Шафтсбери-авеню, и наигранную веселость в часы долгих ожиданий у входа в контору агента. Она подняла штору, и на миг ее поразил вид пронесшегося мимо телеграфного столба, текущей рядом зеленой речки с оранжевыми бликами раннего солнца и поросших лесом холмов. И тут она все вспомнила.
Было еще рано — солнце едва поднималось над холмами. В деревне на дальнем берегу мерцали огоньки, несколько струек дыма поднималось в безветренном небе над деревянными домиками: там разжигали очаги, готовили завтрак для тружеников. Деревня была так далеко от железной дороги, что казалась неподвижной, ее можно было разглядеть, а вот деревья, домики на ближнем берегу и привязанные там лодки уносились назад. Она подняла штору на стеклянной двери в коридор и увидела Майетта — он спал прислонившись спиной к стене. Первое, что подсказывал ей инстинкт, было побуждение разбудить его, а второе — не трогать, пусть спит, а самой снова улечься, пользуясь роскошью за счет самопожертвования ближнего. Она испытывала нежность к нему, словно он вселил в нее новую надежду на то, что в мире существует не только постоянная борьба и все нужно завоевывать собственными руками; может быть, мир не такой уж жестокий. Она вспомнила, как дружелюбно разговаривал с ней пассажирский помощник капитана, как он крикнул ей: «Не забудьте меня!»; вполне возможно, что помощник все еще помнит о ней, вот ведь этот молодой мужчина, который спит за дверью, он же готов пережить несколько часов неудобства во имя незнакомой девушки. Впервые ей пришла счастливая мысль: «Может быть, я живу в памяти людей не только когда на меня смотрят или говорят со мной». Она снова повернулась к окну, но деревня уже исчезла, и те причудливые зеленые холмы, которые она разглядывала, тоже; виднелась по-прежнему только река. Она заснула.
Мисс Уоррен, пошатываясь, шла по поезду. Ей было трудно держаться за поручни правой рукой: все еще болело плечо, хотя она уже просидела почти два часа в коридоре вагона третьего класса. У нее была такая слабость, как будто ее избили; хмель еще не вышел из головы, ей с трудом удавалось привести в порядок свои мысли, но она нюхом чувствовала подлинный аромат охоты. За десять лет репортерской работы, за десять лет корреспонденции о женских правах, изнасилованиях, убийствах она никогда так не приближалась к чрезвычайному сообщению на первой полосе; материал этот не для грошовых газет, за владение им даже сам корреспондент «Таймc» пожертвовал бы годом жизни. «Далеко не всякий сумел бы так воспользоваться подходящим моментом, как я, — гордо подумала она, — да еще и пьяная была». Она шла, шатаясь, вдоль вереницы купе первого класса с гордо поднятой головой, словно на ней была надета съехавшая набок корона.
Удача сопутствовала ей. Из одного купе вышел человек, он направился в уборную, и когда она прижалась спиной к окну, чтобы пропустить его, то заметила, что тот самый мужчина в плаще дремлет в углу, а в купе никого больше нет. Тут мужчина поднял глаза и увидел в дверях мисс Уоррен, слегка покачивающуюся взад и вперед.
— Можно войти? — спросила она. — Я села в Кёльне и не могу найти места. — Голос ее был низкий, почти мягкий, словно она уговаривала любимую собаку войти в камеру, где ее усыпят.
— Место занято.
— Только на минутку, просто дать ногам отдых. Я так рада, что вы говорите по-английски. Мне всегда страшно путешествовать в поезде, где нет никого, кроме кучи иностранцев. Ведь человеку может что-то потребоваться ночью, правда? — Она натянуто улыбнулась. — По-моему, вы врач.
— Был когда-то врачом.
— И вы направляетесь в Белград?
С чувством недоумения он украдкой взглянул на нее, взгляд его остался незамеченным, и он внимательно оглядел ее коренастую, обтянутую твидом фигуру, слегка наклонившуюся вперед, блеск кольца с печаткой, раскрасневшееся от нетерпения лицо.
— Нет, — ответил он, — нет. Ближе.
— Я еду только до Вены, — сказала мисс Уоррен.
— Почему вы подумали?… — медленно произнёс он, сомневаясь, правильно ли поступает, задавая этот вопрос; он не привык к опасности в облике английской старой девы, слегка пьяной от джина, — он чувствовал, что джином пахнет по всему вагону.
Рискованные положения, в которых ему приходилось бывать раньше, предупреждали его, что следует лишь наклонить голову, быстро помахать пальцем или просто солгать. Мисс Уоррен тоже заколебалась, и ее колебание было для него подобно искре надежды у заключенного в тюрьму.
— Мне показалось, что я видела вас в Белграде.
— Никогда там не был.
Она решила играть в открытую, отбросив всякую маскировку.
— Я была в Белграде представителем своей газеты во время суда над Камнецом.
Но он уже понял, что необходимо соблюдать осторожность, и поэтому взглянул на нее, не проявляя никакого интереса
— Суда над Камнецом?
— Когда генерал Камнец был привлечен к суду по обвинению в изнасиловании, Циннер был главным свидетелем обвинения. Но генерала, разумеется, оправдали. Присяжные были подобраны из его сторонников. Правительство никогда не допустило бы осуждения такого человека. Со стороны Циннера было просто глупостью давать показания.
— Глупостью?
Его тон учтивого собеседника разозлил ее.
— Вы, конечно, слышали о Циннере? Его пытались пристрелить за неделю до этого, когда он сидел в кафе. Циннер был вождем социал-демократов. Он сыграл на руку властям тем, что давал показания против Камнеца, — ордер на его арест за дачу ложных показаний был выдан еще за двенадцать часов да окончания судебного процесса. Они просто сидели и ждали оправдательного приговора.
— Когда это было?
— Пять лет назад.
Он внимательно следил за ней, прикидывая, какой ответ ее больше всего разозлит.
— Ну, значит, это старая история. Циннера выпустили из тюрьмы?
— Он ускользнул от них. Много бы я дала, чтобы узнать как. Из этого получился бы замечательный газетный материал. Он просто исчез. Все предполагали, что его убили.
— А его не убили?
— Нет. Он ускользнул.
— Умный человек.
— Не верю я в это, — яростно возразила она. — Умный человек никогда бы не стал давать показания. Какое ему дело до Камнеца и до того ребенка? Он был донкихотствующим дураком.
Из открытой двери несло холодом, и доктор вздрогнул.
— Ночь была мучительной, — сказал он.
Она отмахнулась от его слов крупной, грубой рукой.
— Подумать только, он так и не погиб, — произнесла она с благоговением. — Пока присяжные совещались, он вышел из зала суда на виду у полиции. Они сидели и не могли ничего сделать, пока не вернулись присяжные. Ох, могу поклясться, что видела приказ об аресте, торчавший из нагрудного кармана Хартепа. А Циннер исчез, как будто его никогда и не было. Дальше все пошло по-старому. Даже у Камнеца.
Доктору не удалось скрыть свой пронизанный горечью интерес:
— В самом деле? Даже у Камнеца?
Она воспользовалась благоприятной ситуацией и заговорила хрипловатым голосом, неожиданно дав волю своему воображению:
— Да, если бы он сейчас вернулся, то обнаружил бы, что ничего не изменилось; часы можно было бы перевести назад. Хартеп берет те же взятки, Камнец высматривает маленьких девочек, те же трущобы, те же кафе с концертами в шесть и одиннадцать. Карл ушел из «Московы», вот и все, а новый официант — француз. Открылось, правда, новое кино около парка. Ах да, есть еще одна перемена: застроили сад с пивной Крюгера, там квартиры для государственных чиновников.
Он молчал, был не в состоянии отвечать на этот новый ход своего противника. Итак, пивная Крюгера исчезла, а с ней и сказочные фонарики, и яркие зонтики, и цыгане, тихо наигрывавшие в сумерках, переходя от столика к столику. И Карл тоже исчез. Один миг он был готов отдать в руки этой женщины свою безопасность и безопасность своих друзей в обмен на сведения о Карле. Собрал ли он все свои чаевые и уединился в одной из новых квартир около парка и теперь раскладывает салфетки на своем собственном столе, вытаскивает пробку, чтобы наполнить свой стакан? Он понимал, что ему следует прервать пьяную, опасную женщину, сидящую напротив, но был не в состоянии произнести ни слова, пока она сообщала ему новости о Белграде, те новости, о которых его друзья никогда не писали ему в своих еженедельных зашифрованных письмах.
Было и кое-что другое, о чем ему хотелось спросить ее. Она сказала, что трущобы остались прежними, и он словно ощутил под ногами крутые ступеньки, ведущие в узкие ущелья, он нагибался, проходя под ярким, висящим поперек дороги тряпьем, он прикладывал ко рту платок, чтобы заглушить запах собак, детей, протухшего мяса и человеческих испражнений. Ему хотелось знать, помнят ли там доктора Циннера. Он знал каждого обитателя, знал так близко, что они могли бы счесть такую осведомленность опасной, если бы полностью не доверяли ему, если бы он по рождению не был одним из них. А поэтому его обирали, доверяли ему свои тайны, радушно встречали, ссорились с ним и любили его. Пять лет — долгий срок. Его могли уже и забыть.
Тут мисс Уоррен внезапно перевела дух.
— Перейдем к сути дела. Я хочу получить интервью исключительно для своей газеты. «Как я сбежал?» Или: «Почему я возвращаюсь на родину?»
— Интервью?
Он повторял ее слова, и это действовало ей на нервы; у нее голова раскалывалась от боли, она чувствовала себя «паршиво». Такое слово она употребляла часто — оно обозначало ее ненависть к мужчинам, ко всем их обходным маневрам и уверткам, к тому, как они растаптывают красоту и, крадучись, удирают прочь, внушая лишь отвращение. Они хвастаются женщинами, доставившими им наслаждение; даже этот пожилой человек с поблекшим лицом, что сидит перед ней, в свое время видел красоту обнаженного женского тела, руки, охватившие сейчас колено, гладили, шарили, получали наслаждение. А в Вене Джанет Пардоу будет для нее потеряна — она отправляется в мир, где властвуют мужчины. Они будут льстить ей, дарить пестрые, дешевые подарки, будто она дикарка, которую можно соблазнить зеркальцем и стеклянными бусами из «Вулворта». Но больше всего она опасалась того, что сама Джанет будет наслаждаться, — до их удовольствия ей не было дела. Вовсе не любя ее или полюбив на час, на день, на год, мужчины будут заставлять ее млеть от наслаждения, рыдать от радости. А вот она, Мейбл Уоррен, которая спасла ее от судьбы заживо похоронившей себя гувернантки, кормила ее, одевала, готова была любить ее с неизменной страстью до самой смерти, без пресыщения, могла только поцелуями выразить свою любовь, ей всегда суждено сознавать, что она не может доставить подлинной радости и сама не испытывает ничего, кроме угнетающего чувства неудовлетворенности. И вот теперь, с раскалывающейся от боли головой, пропахшая джином, понимая, как безобразно ее раскрасневшееся лицо, она остро ненавидела «паршивых» мужчин, их напористость и фальшивое обаяние.
— Вы доктор Циннер.
Со всевозрастающей злостью мисс Уоррен заметила, что он и не пытается отрицать это, а просто небрежно сообщает ей, под каким именем путешествует.
— Моя фамилия — Джон.
— Доктор Циннер, — зарычала она, закусив зубами нижнюю губу, чтобы не потерять самообладание.
— Ричард Джон, учитель, еду в отпуск.
— В Белград?
— Нет. — Он поколебался минуту. — Выхожу в Вене.
Она не поверила ему, но усилием воли заставила себя снова стать любезной.
— Я тоже выхожу в Вене. Может быть, вы позволите мне показать вам некоторые достопримечательности? — В дверях показался мужчина, и она поднялась. — Пожалуйста, простите. Это ваше место. — Она ухмыльнулась, глядя в конец купе, едва устояла, когда поезд с грохотом промчался по стыку рельсов, не смогла сдержать отрыжку, которая на миг наполнила купе запахом джина и посыпавшейся с лица дешевой пудры. — Мы еще увидимся до Вены, — добавила она и, сделав несколько шагов по коридору, прислонилась разгоряченным лицом к холодному, грязному окну, чувствуя, как ее пронизывает омерзение к самой себе за то, что она напивается и выглядит такой неопрятной. «А все-таки я его заполучу, — подумала она, краснея от стыда за свою отрыжку, словно барышня на званом обеде. — Уж как-нибудь да заполучу, будь он проклят».
Мягкий свет заливал все купе. Вдруг на минутку поверилось в то, что солнце воплощает нечто полное любви и сострадания к людям. Человеческие существа плавали подобно рыбам в золотистой воде; освобожденные от силы притяжения, полные восторга, они словно парили без крыльев в стеклянном аквариуме. Безобразные лица и уродливые тела если не стали красивыми, то, из-за несвойственных им ощущений, принимали какую-то причудливую гротескную форму. Они взвивались и падали в этом золотистом потоке, что-то шептали и предавались мечтам. В час рассвета они не были в плену, ибо не сознавали, что они пленники.
Корал Маскер снова проснулась. Она тут же встала и подошла к двери. Майетт утомленно дремал, глаза его внезапно открывались в такт поезду. Ее сознание оставалось необычайно ясным, словно золотистый свет обладал свойством проникновения, и ей становились понятны побуждения, обычно скрытые, и поступки, которые, как правило, не были для нее ни важными, ни значительными. Сейчас, когда она наблюдала за Майеттом и он осознал, что она тут, Корал заметила, как руки его приподнялись, но остановились на полпути; она поняла, что он сознательно удержал этот шутливый жест, типичный для людей его национальности.
— Я свинья. Вы провели в коридоре всю ночь, — мягко сказала она.
Он протестующе пожал плечами, подобно ростовщику, назначившему низкую цену за какие-нибудь часы или вазу.
— Ну и что? Я не хотел, чтобы вас беспокоили. Мне нужно было дождаться проводника. Могу я войти?
— Конечно. Это же ваше купе.
Он улыбнулся, на этот раз невольно вскинул руки и поклонился, слегка согнув спину.
— Прошу прощения. Оно ваше. — Он извлек из рукава носовой платок, завернул манжеты и замахал руками в воздухе: — Внимание. Смотрите. Билет первого класса. — Билет вылетел из платка и упал на пол между ними.
— Это ваш.
— Нет, ваш.
Он радостно засмеялся, наслаждаясь ее изумлением.
— О чем это вы? Я не могу принять его. Послушайте, он, наверно, стоит много фунтов.
— Десять, — хвастливо ответил Майетт. — Десять фунтов. — Он поправил галстук и небрежно добавил: — Это для меня пустяки.
Но его самоуверенность и хвастливый взгляд насторожили ее.
— Вы меня подкупить хотите? Вы думаете, я кто? — спросила она с непреодолимым подозрением. Билет лежал у их ног. Ничто не могло заставить ее поднять его. Она топнула ногой — золото померкло и стало всего лишь желтым пятном на стекле и подушках. — Я возвращаюсь на свое место.
— Вовсе я о вас не думаю. У меня есть о чем подумать. Не хотите принять билет — можете его выбросить, — вызывающе сказал он.
Корал видела, что он наблюдает за ней; его плечи снова поднялись, хвастливо, небрежно; она отвернулась к окну, к реке и к мосту, что проплывали мимо, к оголенной березке, осыпанной ранними почками, и тихо заплакала. «Вот как я благодарю его за спокойную, долгую ночь безмятежного сна, вот как я принимаю подарок. — И она со стыдом и огорчением вспомнила, как в юности видела во сне великолепных куртизанок, принимающих дары от принцев. — А я огрызаюсь на него, словно замученная официантка».
Она слышала, как Майетт двигался за ее спиной, и поняла, что он нагнулся за билетом; она хотела повернуться к нему, выразить свою благодарность, сказать: «Как восхитительно будет всю дорогу сидеть на этих мягких подушках, спать на этом месте, забыть, что едешь на работу, вообразить, что ты богата. Никогда и никто не был ко мне так добр, как вы». Но слова, произнесенные раньше, вульгарность ее подозрений словно классовый барьер встали между ними.
— Дайте мне вашу сумочку, — сказал он. Она, не оборачиваясь, протянула ему сумочку и услышала, как его пальцы открыли замок. — Ну вот, я положил его туда. Не желаете им воспользоваться — не надо. Просто посидите здесь, когда захочется. И поспите здесь, когда почувствуете, что устали.
«Почувствую, что устала, — думала она. — Я могла бы спать здесь часами».
— Но как же это можно? — проговорила она напряженным голосом, стараясь удержать слезы.
— Ну, я устроюсь в другом купе. Я спал прошлую ночь в коридоре только потому, что беспокоился за вас. Вдруг бы вам что-нибудь понадобилось.
Она снова заплакала, прислонившись лбом к окну, полузакрыв глаза, так что ресницы словно занавесом отгородили ее от предостережений тощих, опытных старух: «Мужчина хочет только одного. Не принимай подарков от чужого человека». Ей всегда говорили: чем дороже подарок, тем больше опасность. Даже шоколад и поездка в автомобиле после театра, в темноте, ведут к поцелуям в губы или в шею, ну, может, немножко за платье подергают. От девушки ожидают расплаты — к этому сводятся все советы, даром никогда ничего не получишь. Писатели вроде Руби М. Эйрес могут говорить, что целомудрие ценится дороже рубинов, но по правде-то цена ему — меховая шуба или около того. Нельзя же принять шубу, если не поспишь с человеком; не поспишь — мужчина будет недоволен — так обязательно скажут все женщины постарше. А этот человек заплатил десять фунтов.
Он взял ее за локоть:
— В чем дело, объясните мне. Вы плохо себя чувствуете?
Она вспомнила руку, взбивающую подушку, шелест его удаляющихся шагов. И повторила:
— Как же это можно? — Но на сей раз она словно призывала его сказать что-нибудь и опровергнуть весь ее жизненный опыт, накопленный бедностью.
— Знаете что, садитесь, и давайте я вам что-то покажу, — сказал он. — Это Рейн.
Ей вдруг стало смешно.
— Я так и думала.
— Видели скалу, выступающую в реку, — мы ее только что проехали? Это скала Лорелей. Гейне.
— А что такое — Гейне?
— Один еврей, — произнес он с удовольствием.
Корал начала забывать о решении, которое заставила себя принять, она с интересом наблюдала за ним, стараясь обнаружить что-то новое в давно знакомых чертах: маленькие глазки, большой нос, черные напомаженные волосы. Слишком часто она видела мужчин такого типа, то в первом ряду провинциального театра — это мог быть официант в смокинге, то за письменным столом в конторе агента по найму, то за кулисами во время репетиции, то у служебного входа поздно вечером; в театральном мире всюду звучал его то мягкий и заискивающий, то повелительный голос. Низость их была обыденной, привычной, иногда у них случались приступы великодушия, но этому никогда нельзя было доверять. Доброжелательная похвала на репетиции ничего не означала: после этого, сидя в своем кабинете и потягивая виски, такой мог сказать: «Эта девчонка в первом ряду, не стоит того, что ей платят». Его невозможно было разозлить, он никого не оскорблял, никогда не произносил слов обиднее, чем «эта девчонка», а увольнение приходило в виде напечатанной на машинке бумажки, положенной в твою секцию ящика для писем.
Отчасти потому ли, что ни одно из этих свойств не мешало ей любить евреев за их удивительную невозмутимость, отчасти из-за того, что она считала обязанностью каждой девушки быть любезной, Корал произнесла доброжелательным тоном:
— Евреи артистичные, правда? Подумайте, почти весь оркестр ансамбля «Атта Герл» состоял из еврейских ребят.
— Да, — ответил он с непонятной ей горечью.
— Вы любите музыку?
— Я умею играть на скрипке, правда не очень-то хорошо.
На миг ей почудилось, что в давно знакомых ей глазах появилось какое-то непонятное оживление.
— Я всегда чуть не плакала, когда слышала «Санни Бой», — продолжала Корал.
Она ощутила, какая пропасть разделяет ее понимание и способ выражать свои мысли, как она чувствует, а выразить ничего не может, а поэтому очень уж часто говорит невпопад. Сейчас она заметила, что непонятное оживление исчезло из его глаз.
— Посмотрите, реки уже нет. Мы проехали Рейн. А теперь скоро и завтрак, — быстро проговорил он.
Такая невнимательность немного огорчила ее, но она не привыкла возражать.
— Мне нужно будет сходить за саквояжем, — сказала она. — У меня там бутерброды.
Он внимательно посмотрел на нее:
— Неужели вы взяли еды на три дня?
— О нет. Только на вчерашний ужин и сегодняшний завтрак. Экономия — около, восьми шиллингов.
— Вы что, скупая, как шотландцы? Слушайте. Вы будете завтракать со мной.
— А что, вы ожидаете, я буду делать с вами еще?
Он ухмыльнулся.
— Я вам скажу. Обед, чай, ужин. А завтра…
Она со вздохом перебила его:
— По-моему, у вас не все дома. Вы ведь ниоткуда не сбежали?
Лицо его помрачнело, голос вдруг зазвучал униженно:
— Вам со мной неприятно? Я вам могу наскучить?
— Нет. Не наскучите. Но почему вы для меня все это делаете? Я не хорошенькая и, по-моему, совсем не умная.
Она страстно желала опровержения: «Вы прелестная, яркая, остроумная» — тех невероятных слов, которые освободили бы ее от необходимости платить ему или отказываться от его даров; прелесть и остроумие ценятся выше, чем любой предложенный дар, а если девушку любят, то даже многоопытные старухи согласятся с тем, что она имеет право брать и ничего не давать взамен. Но он ее не опроверг. Его объяснение было почти оскорбительно простым.
— Мне так легко разговаривать с вами. У меня ощущение, что я вас давно знаю.
Корал понимала, что это означает.
— Да, мне тоже кажется, что я вас знаю, — сухо ответила она, привычно перенося горечь разочарования: она-то имела в виду бесконечную лестницу, дверь в контору агента и молодого дружелюбного еврея, терпеливо и апатично объясняющего, что он не может ей ничего предложить, не может предложить решительно ничего.
«Да уж, мы понимаем друг друга, — думала она, — оба это сознаем и потому не находим нужных слов». Мир перемещался, изменялся, проносился мимо них. Деревья и строения появлялись и исчезали на фоне бледно-голубого облачного неба, бук сменялся вязом, вяз — елью, а ель — камнем; мир, подобный свинцу на горячей плите, пузырясь, принимал различные формы, иногда похожие на язык пламени, иногда на листок клевера. А мысли их оставались прежними, говорить было не о чем, ибо нечего было открывать друг в друге.
— Вам ведь в самом-то деле и не хочется, чтобы я завтракала с вами, — сказала она, пытаясь быть благоразумной, да и неловкое молчание нужно было нарушить. Но он не пожелал согласиться с ее решением.
— Хочется, — ответил он с некоторой неуверенностью в голосе, и она поняла, что ей необходимо проявить твердость: подняться, оставить его, вернуться в свой вагон, а он и сопротивляться не будет. Но в саквояже у нее были только черствые бутерброды да немного вчерашнего молока в бутылке из-под вина, а по коридору распространялся аромат свежезаваренного кофе и теплого белого хлеба.
Мейбл Уоррен налила себе кофе, крепкого, без молока и без сахара.
— Это лучший материал, за которым я когда-либо гонялась. Я видела, как он пять лет тому назад выходил из зала суда, а Хартеп в это время наблюдал за ним с ордером на его арест в кармане. Кэмпбелл из газеты «Ньюс» тут же бросился вслед, но на улице потерял его. Домой он больше не возвращался, и с того времени по сей день о нем ничего не было слышно. Все считали, что он убит, но мне всегда было непонятно: если его намеревались убить, зачем было брать ордер на его арест.
— А вдруг он не заговорит, — без большого интереса сказала Джанет Пардоу.
Мисс Уоррен разломила булочку.
— Я еще ни разу не потерпела неудачу.
— Ты сама что-нибудь сочинишь?
— Нет. Это хорошо только для Сейвори, а не для него. Я заставлю его заговорить, — злобно сказала она. — Любым способом. Пока мы едем до Вены. У меня почти двенадцать часов. Придумаю что-нибудь. — И прибавила, размышляя: — Говорит, что он школьный учитель. Может, и правда. Хорошая получится корреспонденция. А куда он едет? Сказал, что выходит в Вене. Если так, я последую за ним. Поеду за ним в Константинополь, если потребуется. Но я этому не верю. Он едет домой.
— В тюрьму?
— На суд. Скорее всего, он доверяет тем людям. Его всегда любили в трущобах. Но он дурак, если думает, что его помнят. Пять лет. Так долго никого не помнят.
— Дорогая, как мрачно ты на все смотришь.
Мейбл Уоррен с трудом вернулась к окружающей ее действительности; кофе плескался в ее чашке, столик покачивался, напротив сидела Джанет Пардоу. Джанет Пардоу в таких случаях недовольно надувала губы, и спорила, и сердилась, но сейчас она украдкой поглядывала на еврея, сидевшего за столиком с девушкой, на взгляд мисс Уоррен, простоватой, но веселой и привлекательной. «А что до еврея, то единственное его достоинство — молодость и деньги, но этого достаточно, чтобы привлечь внимание Джанет», — с горечью думала Мейбл Уоррен, понимая, что права.
— Ты же знаешь, это истина, — сказала она, сознавая, что гнев ее бесплоден. Широкой, огрубевшей рукой она разломила еще одну булочку; ее волнение становилось все сильнее по мере того, как она осознавала всю чудовищность своих догадок. — Ты меня через неделю забудешь.
— Ну, разумеется, нет, дорогая. Послушай, я ведь тебе всем обязана.
Слова эти не удовлетворили Мейбл Уоррен. «Когда любишь, — думала она, — не думаешь о том, чем ты обязана». Мир, по ее мнению, делился на тех, кто рассуждает, и тех, кто чувствует. Первые учитывают купленные им платья, оплаченные счета, но платья со временем выходят из моды, а ветер подхватывает счет со стола и уносит прочь, и в любом случае долг был оплачен поцелуем или другой любезностью. Те, рассудочные, обо всем забывают, а те, кто чувствует, помнит, они не берут и не дают в долг, они платят ненавистью или любовью. «Я одна из них, — думала мисс Уоррен, глаза ее наполнились слезами, а булочка застряла в горле. — Я одна из тех, кто любит и помнит всегда, кто сохраняет верность прошлому и носит траурные платья и траурные повязки на рукаве. Я ничего не забываю». Ее взгляд скользнул по девушке, сидевшей с тем мужчиной, — так утомленный мотоциклист с непреодолимым желанием разглядывает простенькую гостиницу с алыми занавесками на окнах и мечтает о жидком пиве, а потом снова продолжает свой путь по направлению к шикарному отелю с музыкой и пальмами. «Я заговорю с ней, у нее миленькая фигурка, — подумала она. — В конце концов, нельзя же всю жизнь жить с грудным, подобным музыке, голосом, со стройной, как пальма, фигурой. Верность совсем не то, что воспоминания: можно забыть и оставаться верным, а можно помнить и нарушить верность».
«Я люблю Джанет Пардоу, я всегда буду любить Джанет Пардоу», — спорила она сама с собой. Джанет открыла ей, что такое любовь, в самый первый вечер их встречи в кино на Кайзер-Вильгельм-штрассе, и все же, все же… Они обе тогда почувствовали отвращение к игравшему главную роль актеру; случилось так, что Мейбл Уоррен громко по-английски выразила свои чувства в напряженной тишине темного зала: «Не выношу таких сальных мужиков» — и услышала слова согласия, произнесенные низким, музыкальным голосом. Однако даже тогда Джанет Пардоу пожелала досмотреть фильм до конца, до последнего объятия, до окончательного завуалированного распутства; Мейбл Уоррен уговаривала ее уйти и выпить чего-нибудь, но Джанет Пардоу сказала, что хочет посмотреть кинохронику, и они обе остались. Кажется, в первый же вечер проявился характер Джанет, он проявлялся всегда: неизбежно приходилось соглашаться с ней, чего бы это ни касалось. Брань или споры никогда не нарушали ее невозмутимого спокойствия; так продолжалось до вчерашнего вечера, когда она надумала отделаться от Мейбл Уоррен.
— Не люблю евреев, — злобно произнесла Мейбл Уоррен, совсем не стараясь понизить голос.
И Джанет Пардоу, снова взглянув на Мейбл Уоррен большими лучистыми глазами, ответила:
— Я тоже, дорогая.
В порыве отчаяния Мейбл Уоррен умоляюще обратилась к ней:
— Джанет, когда меня не будет с тобой, станешь ли ты помнить о том, как мы любили друг друга? Ты ведь не позволишь никакому мужчине дотронуться до тебя?
Она рада была бы услышать возражения, получить возможность спорить, приводить доводы, каким-то образом наложить запрет на эту неустойчивую душу, но единственное, чего она снова дождалась, было согласие, произнесенное рассеянным тоном:
— Ну конечно нет, дорогая. Разве я могу?
Если бы Мейбл Уоррен обернулась лицом к зеркалу, то получила бы заряд здравомыслия от своего отражения. «Ну нет, — думала она, — надо найти удовлетворение в чем-нибудь красивом. Что уж хорошего думать о себе, о своих жестких волосах, о красных веках, о мужском неблагозвучном голосе». Любой мужчина, даже самый заурядный еврей, был ее реальным соперником. Когда она уйдет из ее жизни, красотка Джанет Пардоу постепенно превратится в пустое место, почти перестанет существовать, будет по необходимости спать, есть, вызывать восхищение. Но скоро она снова будет удобно сидеть в кресле, крошить пальцами тост и говорить: «Ну, разумеется, правильно. Я всегда это чувствовала». Чашка задрожала в руке Мейбл Уоррен, кофе перелилось через край и закапало ей юбку, уже покрытую пятнами жира и пива.
«Какое имеет значение, что делает Джанет, раз мне об этом неизвестно, — цинично думала она. — Какое имеет значение, если она позволит какому-нибудь мужику утащить себя в постель, раз она возвратится ко мне». Но последняя мысль заставила ее содрогнуться от душевной боли. «Вряд ли Джанет вернется к стареющей, некрасивой, полоумной бабе, — размышляла она. — Джанет будет рассказывать ему обо мне, о двух годах, прожитых со мной, о тех днях, когда мы были счастливы, о том, какие я ей устраивала сцены, даже о стихах, которые я для нее писала. А он будет смеяться, и она будет смеяться, и, смеясь, они отправятся в постель. Мне лучше твердо решить, что это конец, что она никогда не вернется из этой увеселительной поездки. Я ведь даже не знаю, действительно ли она собирается навестить дядю. Ну довольно, свет на ней клином не сошелся, — думала мисс Уоррен, кроша булочку и в отчаянии глядя на свои неухоженные руки. — Вот, например, эта девочка, она такая же бедная, какой была Джанет в тот вечер в кино; она не такая прелестная, как Джанет, — просто наслаждение часами сидеть и наблюдать за каждым движением тела Джанет: Джанет делает прическу, Джанет переодевает платье, Джанет натягивает чулки, Джанет смешивает коктейли; но, может быть, у этой гораздо больше ума, пусть заурядного, но острого».
— Дорогая, ты что, втрескалась в эту малышку? — весело спросила Джанет.
Поезд покачнулся, а затем с ревом ворвался в туннель и вырвался из него, он заглушил ответ Мейбл Уоррен, схватив его, как сердитая рука хватает письмо, рвет и разбрасывает клочки; только один клочок падает лицевой стороной вверх, и видно, что на нем написано: «Навсегда», — поэтому никто, кроме Мейбл Уоррен, не мог бы сказать, в чем заключался ее протест, поклялась ли она помнить всегда или заявила, что никто не может навсегда сохранить верность одному человеку. А когда поезд снова вышел на солнечный свет, засверкали кофейники, забелели скатерти, за окнами взорам открылись пастбища, на которых паслось несколько коров, а потом пошел густой ельник, мисс Уоррен забыла, что хотела сказать: в человеке, вошедшем в вагон-ресторан, она узнала соседа Циннера. В этот момент девушка поднялась. Она и ее спутник разговаривали так мало, что мисс Уоррен не могла решить, знакомы ли они вообще; она надеялась, что они не знают друг друга, так как в уме ее складывался план, который даст ей возможность не только заговорить с девушкой, но поможет окончательно пригвоздить Циннера к первой полосе газеты — завидное распятие.
— До свидания, — сказала девушка.
Мейбл Уоррен, следя за ней взглядом опытного, наблюдателя, обратила внимание на то, как ее спутник втянул голову в плечи, словно пристыженный, привыкший к суду воришка, который, приподнявшись со скамьи подсудимых, робко протестует против несправедливости приговора, и делает это больше по привычке, чем из подлинного сознания несправедливости. Неискушенный наблюдатель мог бы, глядя на их лица, подумать, что эта пара поссорилась, но Мейбл Уоррен разбиралась в этом лучше.
— Я увижу вас снова? — спросил Майетт, и девушка ответила:
— Если захотите меня видеть, то знаете, где меня найти.
— Ну, пока. Мне нужно кое-что сделать, Джанет, — сказала мисс Уоррен и вышла вслед за девушкой из вагона.
Спотыкаясь и держась рукой за стенки, она прошла через качающийся переход между вагонами. Голова уже не болела, в ней зрел и высвечивался план. Когда она говорила, что ей нужно кое-что сделать, это «кое-что» не было чем-то неясным, это было венцом победоносной идеи, а мозг ее был точно залитый светом зал, полный одобрительно перешептывающейся толпы. Все сходилось — это она отлично понимала. И тут же принялась прикидывать, какое место ей могут отвести в Лондоне: раньше она никогда не печаталась на первой полосе. У них есть конференция по разоружению, арест пэра за растрату и женитьба баронета на девице из американского варьете. Ни один из этих материалов не был из ряда вон выходящим; до того как отправиться на вокзал, она все прочла на телеграфной ленте агентства «Новости». «Конференцию по разоружению и девицу из варьете поместят на заднюю полосу; раз нет сообщения о войне или о смерти короля, мой материал будет главным на первой полосе», — думала она. Не спуская глаз с девушки, идущей впереди, она представила себе доктора Циннера, усталого, в потрепанной, старомодной одежде, с высоким воротничком и узким, туго завязанным галстуком, — он сидит в углу своего купе, охватив руками колено, а она врет и врет ему насчет Белграда. «Доктор Циннер жив», — прикидывала она, придумывая заголовки. — Нет, это не подойдет для шапки, ведь прошло пять лет и не очень-то многие помнят его имя. «Возвращение человека-загадки». «Как доктор Циннер избежал смерти». «Только в нашей газете».
— Милая девушка! — задыхаясь, заговорила она, ухватившись за поручни, — видно было, что ее пугал второй переход: сотрясающийся металл и скрип стукающихся друг о друга буферов. Голос ее срывался, она должна была снова громко выкрикнуть свое обращение — этот окрик не вязался со взятой на себя ролью: пожилая женщина, у которой перехватило дыхание. Девушка обернулась и подошла к ней, ее простодушное личико было бледно и печально, и любой посторонний мог прочесть на нем все ее чувства.
— Что случилось? Вам нехорошо?
Мисс Уоррен не шевелилась; стоя на другом конце лежащих друг на друге стальных листов, она напряженно обдумывала, как поступить.
— Ох, дорогая, как я рада, что вы англичанка. Я чувствую такую слабость. Не могу перейти. Знаю, я глупая старуха, — ей было противно, но она по необходимости играла на своем возрасте, — не подадите ли вы мне руку?
«Для такой игры мне не хватает длинных волос — выглядела бы более женственно, — думала она, — жалко, что пальцы желтые. Слава богу, от меня уже не несет джином».
Девушка шагнула к ней.
— Конечно. Не бойтесь. Держитесь за мою руку.
Мисс Уоррен схватилась за руку своими сильными пальцами, словно сжимая шею набросившегося на нее пса.
Когда они достигли следующего коридора, она снова заговорила. Шум поезда немного утих, и она могла понизить голос до хриплого шепота.
— Если бы только в поезде оказался врач, моя дорогая. Я чувствую себя совсем больной.
— Но здесь есть врач. Его зовут доктор Джон. Прошлую ночь я упала в обморок, и он помог мне. Давайте я найду его.
— Я так боюсь врачей, дорогая, — сказала мисс Уоррен, торжествуя в душе: невероятно повезло, что девушка знает Циннера. — Сначала поговорите со мной немножко, дайте мне успокоиться. Как вас зовут, милочка?
— Корал Маскер.
— Можете называть меня Мейбл. Мейбл Уоррен. У меня есть племянница, она так на вас похожа. Я работаю в Кёльне, корреспондентом одной газеты. Непременно приезжайте как-нибудь навестить меня. Прелестнейшая квартирка. У вас отпуск?
— Я танцую. Еду в Константинополь. Там заболела одна девушка в английском шоу.
Держа руку девушки в своей, охваченная волнением, Мейбл Уоррен вдруг почувствовала непреодолимое желание проявить свою щедрость самым глупым, прямым способом. Почему не расстаться с надеждой на возвращение Джанет Пардоу и не предложить этой девушке расторгнуть ее контракт и занять место Джанет в качестве платной компаньонки?
— Вы такая хорошенькая, — вслух произнесла она.
— Хорошенькая, — повторила Корал Маскер. Она даже не улыбнулась — ничто не могло поколебать ее недоверчивость. — Вы что, дурачите меня?
— Моя дорогая, вы такая добрая и милая.
— Вот уж точно, — заговорила Корал Маскер слегка вульгарным тоном, и это на миг омрачило мечты Мейбл Уоррен. — Оставьте в покое мою доброту, скажите опять, что я хорошенькая, — умоляюще попросила девушка.
Мейбл Уоррен согласилась с величайшей готовностью:
— Милочка моя, вы просто прелесть. — Жадное удивление, с каким девушка слушала ее, было трогательно; слово «девственность» промелькнуло в развращенном городской жизнью сознании Мейбл Уоррен. — Вам этого никто не говорил? — нетерпеливо и недоверчиво спросила Мейбл Уоррен с мольбою в голосе. — Даже ваш молодой приятель в вагоне-ресторане?
— Я его почти не знаю.
— Полагаю, у вас есть здравый смысл, моя дорогая. Евреям доверять нельзя.
— Вы считаете, он тоже так подумал? — медленно произнесла Корал Маскер. — Что он мне не понравился потому, что он еврей?
— Они привыкли к этому, дорогая.
— Тогда я пойду и скажу ему, что он мне нравится, что мне всегда нравились евреи.
Мейбл Уоррен злобно процедила шепотом непристойное ругательство.
— Что вы сказали?
— Вы ведь не бросите меня в таком состоянии, пока не найдете врача? Послушайте, мое купе в конце поезда, я еду с племянницей. Пойду туда, а вы найдите врача.
Она проследила, как Корал Маскер исчезла из вида, и проскользнула в уборную. Паровоз внезапно остановился, а затем дал задний ход. Посмотрев в окно, мисс Уоррен узнала шпили Вюрцбурга, мост через Майн. Паровоз загонял под навес вагоны третьего класса, маневрируя взад и вперед между сигнальными будками и запасными путями. Мисс Уоррен оставила дверь приоткрытой, чтобы видеть коридор. Когда появились Корал Маскер и доктор Циннер, она закрыла дверь и подождала, пока мимо не прозвучали их шаги. У них впереди был очень длинный путь по коридорам, и, если она поторопится, времени у нее будет достаточно. И выскользнула из уборной. Прежде чем она успела закрыть дверь, поезд, трогаясь, дернулся, и дверь с шумом захлопнулась, но ни Корал Маскер, ни доктор Циннер не обернулись.
Мейбл Уоррен неуклюже побежала по коридору, несущийся поезд швырял ее от одной стенки к другой, она ушибла руку и колено. Пассажиры, возвращавшиеся с завтрака, прижимались к окнам, чтобы пропустить ее, некоторые из них ругали ее по-немецки, зная, что она англичанка, и воображая, что она их не понимает. Она злобно усмехалась им вслед, обнажая крупные передние зубы, и бежала дальше. Нужное купе найти было легко — она узнала плащ, висящий в углу, и мягкую поношенную шляпу. На сиденье лежала утренняя газета, доктор Циннер, наверно, купил ее несколько минут назад на вокзале в Вюрцбурге. За время краткого пути по коридору следом за Корал Маскер она продумала каждый свой ход: пассажир, едущий в этом же купе, завтракает, доктор Циннер разыскивает ее на другом конце поезда и будет отсутствовать, по крайней мере, несколько минут.
За это время она должна узнать достаточно, чтобы заставить его заговорить.
Сначала плащ. В карманах не было ничего, кроме коробки спичек и пачки «Голд Флейк». Она взяла шляпу и прощупала вдоль ленты и за подкладкой: ей приходилось иногда обнаруживать весьма нужную информацию, спрятанную в шляпе, но в докторской ничего не было. Теперь она достигла самого опасного момента своего обыска — ведь шляпу и даже карманы плаща можно осмотреть незаметно, но стащить чемодан с сетки, отомкнуть замок с помощью перочинного ножа и поднять крышку — это слишком очевидно подводило ее под угрозу обвинения в краже. Да еще и одно лезвие ножа сломалось в то время, когда она трудилась над замком. Каждому, кто пройдет мимо купе, станет ясно, что она там делает. С покрывшимся испариной лбом она все больше бесилась от спешки. «Если меня застанут здесь, увольнения не миновать. Самая дешевая газета в Англии не потерпела бы такого, а если выгонят, я теряю Джанет и теряю шансы заполучить Корал. А достигни я цели, — думала она, дергая, толкая, царапая, — для меня сделают что угодно, в обмен на такой материал можно будет потребовать прибавку по меньшей мере четыре фунта в неделю. Я смогу снять квартиру побольше. Когда Джанет проведает об этом, она вернется, тут уж она не покинет меня. В оплату за все это я приобрету счастье, спокойствие», — проносилось у нее в голове, и замок подался, крышка поднялась, и ее пальцы добрались до тайников доктора Циннера. Шерстяной бандаж был первым тайником.
Она осторожно подняла его и обнаружила паспорт. Он был на имя Ричарда Джона, профессия — учитель, возраст — пятьдесят шесть. «Это ничего не доказывает, — думала она. — Все они, сомнительные иностранные политики, знают, где купить паспорт». Она положила паспорт туда же, где нашла, и принялась шарить руками по одежде, пробираясь к середине чемодана, к тому месту, до которого никогда не доходят таможенники, — они проверяют содержание багажа снизу и сбоку. Она надеялась найти какую-нибудь брошюру или письмо, но там оказался только старый «Бедекер» издания 1914 года. «Константинополь, Малая Азия, Балканы, Архипелаг, Кипр», завернутый в брюки. Однако Мейбл Уоррен делала все тщательно: рассчитав, что еще около минуты ей ничто не угрожает, осматривать же больше нечего, она раскрыла «Бедекер» — странно было, почему он так старательно запрятан. Она взглянула на форзац и разочарованно прочла имя Ричарда Джона, написанное мелким, неровным почерком — кончик пера царапал. Но под именем был адрес: Скул Хаус, Грейт Берчингтон-он-Си — его стоило запомнить, «Кларион» сможет послать туда сотрудника взять интервью у директора школы. За этим, может быть, кроется хороший материал.
Путеводитель, похоже, был куплен у букиниста, обложка очень потрепана, на форзаце наклейка с именем книгопродавца на Чаринг-Кросс-роуд. Она открыла книгу на главе о Белграде. Там был план размером в страницу, он оторвался от корешка, но никаких пометок на нем не было. Мисс Уоррен просмотрела каждую страницу, относящуюся к Белграду, затем каждую, относящуюся к Сербии, каждую о государствах, входящих теперь в состав Югославии, — там не было ничего примечательного, кроме черной кляксы. Она бы бросила поиски, если бы не обнаружила книгу в таком месте. Упрямо, не доверяя своим глазам, она уверяла себя, что книга спрятана неспроста, значит, в ней должно быть то, что нужно скрыть. Бегло просматривая страницы и придерживая их большим пальцем — они ложились неровно из-за множества сложенных карт, — она обнаружила на одной из первых страниц какие-то линии, кружки и треугольники, начерченные чернилами поверх текста. Но в тексте говорилось лишь о каком-то неизвестном городке в Малой Азии, линии же могли быть нацарапаны неумелой рукой ребенка при помощи линейки и циркуля. Конечно, если эти линии — код, только эксперт мог бы их расшифровать. «Он меня победил, — с ненавистью думала она, разглаживая содержимое чемодана, — тут ничего нет». Но ей не хотелось класть «Бедекер» обратно. Он его спрятал, значит, в нем можно что-то отыскать. Она уже так сильно рисковала, что не раздумывая решила рискнуть еще немножко. Закрыв чемодан, она положила его обратно на сетку, но «Бедекер» засунула под кофту и зажала под мышкой — там можно было придерживать его сбоку рукой.
Однако идти на свое место было неразумно — она встретит возвращающегося доктора Циннера. Тут она вспомнила про Куина Сейвори, у которого собиралась взять интервью на вокзале. Лицо его было ей хорошо знакомо по фотографиям в «Татлере», карикатурам в «Нью-Йоркере», карандашным наброскам в «Меркьюри». Близоруко прищурив глаза, она украдкой взглянула вдоль коридора, затем быстро зашагала прочь. В первом классе Куина Сейвори искать было нечего, но она обнаружила его в спальном вагоне второго класса. Уткнувшись подбородком в воротник пальто, охватив одной рукой чашечку трубки, он следил маленькими блестящими глазками за теми, кто проходил по коридору. В углу напротив дремал священник.
Мисс Мейбл Уоррен открыла дверь, шагнула в купе и уселась с уверенным видом, не ожидая приглашения. Она знала, что предлагает этому человеку то, чего он жаждет, — известность, а сама-то не получает ничего равноценного взамен. Не было нужды обращаться к нему вкрадчиво, завлекать его намеками, как она старалась завлечь доктора Циннера, ведь она могла оскорбить его безнаказанно, ибо от прессы зависела продажа его книги.
— Вы мистер Куин Сейвори? — спросила она и краем глаза увидела, что священник застыл в позе, преисполненной уважения и интереса. «Осел несчастный, — подумала она, — тебя поражает тираж в сто тысяч, а мы продаем два миллиона, в двадцать раз больше людей услышат завтра о докторе Циннере». — Я представляю «Кларион». Хочу получить интервью.
— Меня это как-то застало врасплох, — сказал Сейвори, высовывая подбородок из воротника пальто.
— Не надо нервничать, — привычно произнесла мисс Уоррен. Она достала из сумочки блокнот и щелчком открыла его. — Просто несколько слов для английских читателей. Путешествуете инкогнито?
— О нет, нет, — запротестовал Сейвори. — Я ведь не член королевской семьи.
Мисс Уоррен начала писать.
— Куда вы едете?
— Ну, прежде всего, в Константинополь, — сказал Сейвори, лучезарно улыбаясь, польщенный интересом к нему мисс Уоррен. Но интерес ее уже снова сосредоточился на «Бедекере», на небрежно начертанных геометрических фигурах. — Потом, может быть, в Анкару, на Дальний Восток, в Багдад, в Китай.
— Пишете книгу путешествий?
— О нет, нет! Мои читатели ждут роман. Он будет называться «Поехали за границу». Приключения веселого кокни. Эти страны, их цивилизация, — он сделал рукой круг в воздухе, — Германия, Турция, Аравия, они будут иметь второстепенное значение для главного героя, владельца табачной лавочки в Лондоне. Понимаете?
— Конечно, — ответила мисс Уоррен, быстро записывая: «Доктор Ричард Циннер, один из крупнейших революционных деятелей послевоенного времени, находится на пути на родину, в Белград. В течение пяти лет мир считал его умершим, но все это время он жил и работал учителем в Англии, ожидая благоприятной ситуации». «А какой?» — размышляла мисс Уоррен. — Ваше мнение о современной литературе? — спросила она. — О Джойсе, Лоренсе и всех прочих?
— Все это преходящее, — быстро ответил Сейвори, словно сочинил эпиграмму.
— Вы верите в Шекспира, Чосера, Чарльза Рида и им подобных?
— Эти будут жить, — торжественно произнес Сейвори.
— А богема? В это вы верите? Таверна Фийроя? — «Был выдан ордер на его арест, — писала она, — но им нельзя было воспользоваться до окончания судебного процесса. Когда суд закончился, доктор Циннер исчез. Полиция вела наблюдение за всеми вокзалами и останавливала каждый автомобиль. Неудивительно, что быстро распространился слух, будто Циннер убит правительственными агентами». — Вы не сторонник необходимости эксцентрично одеваться, носить черную шляпу, бархатную куртку и прочее?
— Думаю, это пагубно, — сказал Сейвори. Теперь он чувствовал себя весьма свободно и, продолжая говорить, украдкой поглядывал на священника. — Я не поэт. Поэт — индивидуалист. Может одеваться как хочет, он зависит только от самого себя. Прозаик зависит от других людей, он обычный человек, обладающий способностью выражать свои мысли. Он же ж наблюдатель, — добавил Сейвори с неожиданной театральностью, разбрасывая направо и налево звуки «ж». — Он же ж должен все видеть и оставаться ж незаметным. Если ж люди узнают его, то ни за что же ж не станут говорить открыто, а начнут перед ним же ж выламываться, он же ж ничего не узнает.
Карандаш мисс Уоррен мчался по бумаге. Теперь, когда она подтолкнула его к разговору, ей можно было быстро все обдумать — ответов на вопросы не требовалось. Ее карандаш выводил бессмысленные закорючки, отдаленно похожие на стенографию, — нужно было убедить Сейвори в том, что его высказывания записываются полностью; но под прикрытием этих каракуль — черточек, кружков и квадратиков — мисс Уоррен погрузилась в размышления. Она обдумывала все, касающееся «Бедекера». Издание 1914 года, но состояние отличное, им почти не пользовались, если не считать той части, которая имела отношение к Белграду: план города так часто разворачивали, что он оторвался от корешка.
— Вы ведь поддерживаете эти взгляды? — с тревогой спросил Сейвори. — Они имеют большое значение. Я их считаю критерием литературной целостности. Понимаете ли, можно же ж их придерживаться и в то же ж время распродавать сотню тысяч экземпляров.
Мисс Уоррен, раздосадованная тем, что ее отвлекают, еле удержалась от возражений: «Вы что же, полагаете, мы могли бы продавать по два миллиона экземпляров газеты, если бы говорили правду?»
— Очень интересно, — сказала она. — Публика заинтересуется. А теперь, каков, по вашему мнению, ваш собственный вклад в английскую литературу? — Она ободряюще улыбнулась и ткнула в него карандашом.
— Это, право же ж, кто-то другой должен определить, но всякий же ж надеется… всякий же ж надеется, всякий надеется, всякий делает что-то ж, чтобы возродить добродушие и здравый дух в современной прозе. В ней слишком много самосозерцания, слишком много мрачного. В общем-то мир — приятное, населенное отважными людьми место. — Костлявая рука, державшая трубку, беспомощно постукивала по колену. — Нужно возродить дух Чосера. — По коридору прошла какая-то женщина, и на миг все внимание Сейвори сосредоточилось на ней, он словно плыл следом за нею, покачиваясь, покачиваясь, покачиваясь в такт со своей рукой. — Чосер, — повторил он, — Чосер. — И вдруг пыл его иссяк прямо на глазах у мисс Уоррен, трубка упала на пол, и, наклонившись, чтобы отыскать ее, он гневно воскликнул: — К черту все! К черту!
Это был человек перетрудившийся, раздраженный тем, что играет не свою роль, охваченный любопытством и вожделением, человек, близкий к истерике. Мисс Уоррен злорадствовала. Не то чтобы она ненавидела его лично, ей ненавистен был всякий чрезмерный успех, будь это продажа ста тысяч экземпляров книги или достижение скорости триста миль в час: во всех таких случаях она брала интервью, а достигший успеха снисходительно давал его. Неудачник же, полностью сокрушенный, — это другое дело, тут она выступала от имени карающего общества, проникала в тюремные камеры, номера роскошных отелей, бедные жилища на задворках. Тут человек в ее власти, он загнан между пальмами в горшках и пианино, прижат к свадебной фотографии и мраморным часам; она даже могла симпатизировать своей жертве, задавать ей пустячные, интимные вопросы, почти не слушая ответов. «Да, не очень-то глубокая пропасть отделяет мистера Куина Сейвори, автора «Развеселой жизни», от такого неудачника», — с удовольствием думала она.
— Здоровый дух, — это ваше признание? — ухватившись за его слова, спросила она. — Никаких там «только для взрослых»? Вас выдают в награду за успехи в школе.
Насмешка ее прозвучала слишком явно.
— Я горжусь этим, — сказал он. — Молодое поколение воспитывается же ж на здоровых традициях.
Она заметила его пересохшие губы, взгляд, украдкой брошенный в сторону коридора. «Это я включу, насчет здоровых традиций, — подумала она, — публике понравится, Джеймсу Дугласу понравится, им это еще больше будет нравиться, когда он докатится до оратора в Гайд Парке, ведь вот во что он превратится через несколько лет. Я доживу до этого и напомню им». Она гордилась своей способностью предвидеть, но еще не дожила до того, чтобы хоть одно ее предсказание сбылось. «Посмотрите на него сейчас: на его морщинки — признаки плохого здоровья, на тон его голоса, жест — все это откроет обыкновенному наблюдательному человеку не больше, чем черточки и кружочки в «Бедекере», но сопоставьте все с окружением этого человека, с его друзьями, обстановкой, домом, где он живет, и увидите будущее, уготованную ему жалкую судьбу».
— Господи, я все поняла! — воскликнула мисс Уоррен.
Сейвори вскочил с места:
— Что вы поняли? Про зубную боль?
— Нет, нет, — сказала мисс Уоррен. Она была ему признательна: благодаря его речам ее сознание озарилось светом, не оставляющим ни одного укромного уголка, где бы мог спрятаться от нее доктор Циннер. — Я имела в виду это замечательное интервью. Я просто поняла, как вас нужно преподносить.
— Я увижу корректуру?
— Ах, мы не еженедельная газета. Наши читатели ждать не могут. Они, знаете, как голодные, требуют своего бифштекса из знаменитости. Для корректуры времени нет. Лондонцы будут читать это интервью завтра за утренним кофе.
И, убедив его в том, что интервью вызовет интерес читателей, мисс Уоррен удалилась. Ей гораздо больше хотелось бы подсказать этому переутомленному мозгу, уже схватившемуся за мысль о новом полумиллионе популярных книг, как забывчивы люди, как они сегодня покупают что-то, а завтра станут смеяться над своей покупкой. Но у нее не было времени, ее призывала более крупная игра — она полагала, что уже разгадала тайну «Бедекера». На это ее подтолкнули размышления над собственными пророчествами. План свободно вынимался, бумага в «Бедекере», как она помнила, была тонкая и достаточно прозрачная; если подложить план под карандашные пометки на предыдущей странице, линии будут видны насквозь.
«Боже мой, не всякий до такого додумается, — размышляла она. — За это следует выпить. Найду-ка я пустое купе и вызову официанта». Ей не нужна была даже Джанет Пардоу, чтобы разделить ее торжество; она предпочитала побыть в одиночестве, с рюмкой Курвуазье, там, где ничто не отвлекало бы ее от обдумывания следующего хода. Но, даже найдя пустое купе, она продолжала действовать осторожно: не вытаскивала «Бедекера» из-под блузки до тех пор, пока официант не принес ей коньяк. И даже тогда сделала это не сразу. Она поднесла рюмку к ноздрям, позволяя винным парам достичь того места, где мозг, по-видимому, соединяется с носом. Алкоголь, который она поглощала накануне вечером, не весь испарился. Он шевелился в ней, как земляной червяк в жаркий сырой день. «Голова кружится, — подумала она, — у меня голова кружится». Сквозь рюмку с коньяком она видела окружающий мир, такой однообразный и привычный, что казалось, он навсегда останется неизменным: ухоженные поля, деревья, маленькие фермы. Ее глаза, близорукие и воспалившиеся от одного только запаха коньяка, не замечали изменившихся подробностей, но она смотрела на небо, серое и безоблачное, и на неяркое солнце. «Ничего удивительного, если пойдет снег», — подумала она и проверила, полностью ли открыт кран отопления. Затем достала из-под блузки «Бедекер». Поезд довольно скоро прибудет в Нюрнберг, и ей хотелось все решить до того, как появятся новые пассажиры.
Ее догадка была верной, это уж, во всяком случае, точно. Когда она стала рассматривать на свет план и страницу с отметками, черточки легли вдоль улиц, кружочки обвели общественные здания: почтамт, вокзал, суд, тюрьму. Но что все это означало? Раньше она предполагала, что доктор Циннер возвращается, чтобы стать чем-то вроде наглядного примера, может быть, предстать перед судом за лжесвидетельство. Но при такой версии план не имел никакого смысла. Она снова внимательно его изучила. Улицы были отмечены не случайно, тут существовала какая-то система: группа квадратов точно располагалась вокруг главного квадрата, совпадавшего с районом трущоб. Квадрат на одной стороне главного совпадал с вокзалом, на другой — с почтой, на третьей — с судом. Внутри квадратики становились все меньше и меньше и, в конце концов, окружали только тюрьму.
По обеим сторонам поезда круто поднимался откос, он заслонил солнечный свет; искры, красные на фоне хмурого неба, словно град, стучали по окнам, темнота заполнила вагоны, когда длинный поезд с ревом ворвался в туннель. «Революция, по меньшей мере революция», — думала она, все еще держа план на уровне глаз, чтобы не упустить возвратившийся свет.
Рев утих, вдруг снова стало светло. В дверях стоял доктор Циннер с газетой под мышкой. На нем опять был плащ, и она окинула презрительным взглядом его очки, седые волосы, неаккуратно подстриженные усы и узкий, туго завязанный галстук. Она отложила план и сказала с усмешкой:
— Ну и как?
Доктор Циннер вошел в купе и затворил дверь. Без всякого признака неприязни он сел напротив нее. «Он понимает, что я поставила его в безвыходное положение, и намерен вести себя благоразумно», — подумала она.
— Ваша газета одобрила бы такое? — вдруг спросил он.
— Конечно, нет, меня завтра же выставили бы. Но когда они получат мой материал, дело обернется по-другому. — И добавила с хорошо рассчитанной наглостью: — Полагаю, за вас мне стоит прибавить четыре фунта в неделю.
Доктор Циннер сказал задумчиво, без всякого гнева;
— Я не намерен вам ничего рассказывать.
Она помахала перед ним рукой.
— Вы мне уже много чего рассказали. И вот это. — Она постучала по «Бедекеру». — Вы были учителем иностранного языка в Грейт Берчингтон-он-Си. Мы получим информацию от вашего директора. — Голова его склонилась. — А затем, — продолжала она, — есть еще этот план. И эти каракули. Я все вычислила.
Она ожидала, что он запротестует, испугается или станет негодовать, но он все еще продолжал мрачно размышлять над ее первой догадкой. Его поведение озадачило ее, и на один мучительный миг она подумала: «Может, я упускаю самый главный материал? Может, главный материал совсем не здесь, а в школе на южном берегу, среди кирпичных строений, просмоленных сосновых парт, чернильниц, надтреснутых звонков и запаха мальчишеской одежды?» Эти сомнения немного сбили ее самоуверенность, она заговорила спокойно, мягче, чем собиралась, — своим хриплым голосом ей трудно было управлять.
— Мы придем к соглашению, — примирительно прорычала она. — Я здесь совсем не для того, чтобы навредить вам. Не хочу быть вам помехой. Знаете, если вы достигнете цели, ценность моей корреспонденции еще повысится. Обещаю ничего не публиковать, пока вы не подадите знак. — Она уныло добавила, словно была художником, которого уличают в том, что он рисует недоброкачественной краской: — Я не испорчу вашу революцию. Послушайте, это же будет роскошная корреспонденция.
Старость стремительно наступала на доктора Циннера. Ему казалось раньше, что в запахе просмоленной сосны, в скрипе мелка по классной доске он обрел пять лет передышки от тюремной камеры, и вот теперь он сидит в купе поезда, а эти отодвинувшие события годы наваливаются на него, да еще все сразу, а не постепенно. Сейчас он был похож на старика, который, засыпая, клюет носом; лицо его стало таким же мрачным, как снежные тучи над Нюрнбергом.
— Ну, прежде всего, какие у вас планы? — спросила мисс Уоррен. — Я вижу, что вы во многом зависите от трущоб.
Он покачал головой:
— Я ни от кого не завишу.
— Вы всем руководите?
— Я-то уж меньше всех.
Мисс Уоррен раздраженно стукнула по колену.
— Мне нужны ясные ответы. — Но снова услышала:
— Я вам ничего не скажу.
«Ему можно дать все семьдесят, а не пятьдесят шесть, — подумала она, — он глохнет, не понимает, о чем я говорю». Она была очень снисходительна, в ней укреплялась уверенность, что перед ней не олицетворение успеха — очень уж это было похоже на неудачу, а неудаче она могла посочувствовать, с неудачником она могла быть мягкой и сладкоречивой, подбадривать его короткими словами, напоминающими тихое ржание, как только неудачник начинал говорить. Слабый человек иногда уходил от нее с полным сознанием, что мисс Уоррен его лучший друг. Она наклонилась вперед и похлопала доктора Циннера по колену, вложив в свою ухмылку все дружелюбие, на которое была способна.
— Тут мы едины, доктор. Разве вы не понимаете? Послушайте, мы даже можем вам помочь. «Общественное мнение» — вот как еще называют «Кларион». Я знаю, вы боитесь, что мы проболтаемся, опубликуем корреспонденцию о вас завтра и правительство будет предупреждено. Но, говорю вам, мы не поместим ни одного абзаца, даже на полосе с книжными новинками, и намека не допустим до тех пор, пока вы не начнете свое представленье. Вот тогда я хочу получить право напечатать на редакционном развороте: «Рассказывает сам доктор Циннер. Только для «Клариона». Разве это не убедительно?
— Мне нечего сказать.
Мисс Уоррен убрала руку с его колена. «Неужели этот дурак несчастный думает, что может влезть между мною и прибавкой четырех фунтов в неделю, между мной и Джанет Пардоу», — размышляла она. Этот старый и глупый упрямец, что сидел напротив, стал для нее воплощением всех мужчин, покушавшихся на ее счастье: со своими деньгами и мелкими подачками они обхаживают Джанет, насмехаются над тем, как женщина может быть предана другой женщине. Но это воплощение мужчины в ее власти, она может уничтожить это воплощение. Когда Кромвель вдребезги разбивал статуи, это не было бессмысленным актом разрушения. Какая-то сила самой Богоматери передавалась и ее статуе, а когда голова была отбита, недоставало руки или ноги, обломаны семь мечей, вонзавшихся в ее тело, стали зажигать меньше свечей и читать не так уж много молитв у ее алтаря. Если хоть один мужчина, доктор Циннер например, будет повержен женщиной в прах, то меньше глупых девчонок, вроде Корал Маскер, станут верить в силу и ловкость мужчин. Но из-за его возраста и потому что в нос ее било исходящее от него зловоние неудачника, она предоставила ему еще одну возможность.
— Нечего?
— Нечего.
Мисс Уоррен злобно рассмеялась ему в лицо.
— Вы уже сказали много важного. — Эти слова не произвели на него впечатления, и она принялась медленно объяснять, словно обращалась к умственно отсталому: — Мы прибываем в Вену в восемь сорок вечера. До девяти я уже переговорю по телефону с нашей конторой в Кельне. Они передадут мою корреспонденцию в Лондон к десяти часам. Материал для первого лондонского выпуска не поступает в типографию до одиннадцати. Даже если сообщение задержится до трех часов утра, можно перекроить первую полосу. Мою корреспонденцию будут читать во время завтрака. К девяти утра репортер каждой лондонской газеты будет прохаживаться вокруг здания правительства Югославии. Завтра до полудня весь этот материал прочитают в Белграде, а поезд прибудет туда не раньше шести вечера. Остальное. представить себе нетрудно. Подумайте о том, что я смогу рассказать. Доктор Ричард Циннер, известный подстрекатель-социалист, пять лет назад исчезнувший из Белграда во время суда над Камнедом, едет на родину. В понедельник он сел в Восточный экспресс в Остенде; поезд прибывает в Белград сегодня вечером. Полагают, что его приезд связан с вооруженным восстанием во главе с социалистами, которое начнется в районе трущоб, где никогда не забывали имени доктора Циннера. Вероятно, будет сделана попытка захватить вокзал, почтамт и тюрьму. — Мисс Уоррен помолчала. — Вот такую корреспонденцию я отправлю телеграфом. Но если вы сообщите еще что-нибудь, я скажу им — пусть придержат ее, пока вы не разрешите. Я предлагаю вам честную сделку.
— Говорю вам, я выхожу в Вене.
— Я вам не верю.
Доктор Циннер глубоко вздохнул, разглядывая через окно ряды заводских труб и огромный черный металлический цилиндр на фоне серого, с отсветами, неба. Купе наполнилось запахом газа. На небольших огородных участках, борясь с отравленным воздухом, росла капуста, крупные кочаны сверкали от инея.
— У меня нет причин бояться вас, — произнес он очень тихо, и ей пришлось наклониться вперед, чтобы расслышать его слова.
Голос его звучал приглушенно, но он был уверен в себе, и его спокойствие действовало ей на нервы. Она пыталась возражать взволнованно и со злостью, словно перед ней был преступник на скамье, подсудимых — человек, который только что рыдал, спрятавшись за папоротником в горшках, и вдруг оказалось, что у него есть запас неизвестно откуда взявшихся сил.
— Я могу сделать с вами все, что захочу.
— Кажется, снег пойдет, — медленно произнес доктор Циннер. Поезд вползал в Нюрнберг, и в огромных паровозах, выстроившихся по обеим сторонам, отражалось напоенное влагой стальное небо. — Нет, вы ничем не можете повредить мне. — Она постучала пальцем по «Бедекеру», и он произнес с легким юмором: — Оставьте его себе на память о нашей встрече.
Тут она осознала, что ее опасения оправдываются — он ускользал от нее. Охваченная яркостью, она уставилась на него. «Если бы только я могла как-нибудь навредить ему». Ведь в зеркале за его спиной она словно видела свою удачу, воплощенную в образе Джанет Пардоу, прелестной и свободной, удаляющейся прочь по длинным улицам и холлам дорогих отелей. «Если бы я только могла навредить ему».
Ее еще больше разозлило то, что она потеряла дар речи, а доктор Циннер сохранял самообладание. Он протянул ей газету и спросил:
— Вы читаете по-немецки? Тогда прочтите вот это.
Все то время, пока поезд стоял на нюрнбергском вокзале, долгие двадцать минут, она сидела уткнувшись в газету. Сообщение, опубликованное в ней, привело ее в бешенство. Она ожидала найти там известие о каком-нибудь поразительном успехе, об отречении короля, о свержении правительства, о требовании народа вернуть доктора Циннера — это возвысило бы его до положения человека, снисходительно дающего интервью. То, что она прочла, было еще значительнее — поражение, которое полностью освобождало его из-под ее власти. Много раз ее запугивали те, кто добился успеха, и никогда еще — потерпевшие поражение.
«Вооруженное восстание коммунистов в Белграде, — читала она. — Вчера поздно ночью банда вооруженных коммунистических бунтовщиков предприняла попытку захватить вокзал и тюрьму в Белграде. Полиция была захвачена врасплох, и около трех часов бунтовщики беспрепятственно удерживали главный почтамт и товарный склад. Сегодня вся телеграфная связь с Белградом была прервана до раннего утра. Однако в два часа наш представитель в Вене говорил по телефону с полковником Хартепом, начальником полиции, и узнал, что порядок в городе восстановлен. Число восставших было невелико, и у них не было подлинного вождя; их нападение на тюрьму отбили охранники, а после этого в течение нескольких часов они оставались в здании почтамта, не проявляя никакой активности, очевидно в надежде на то, что жители населенных бедняками районов столицы придут им на помощь. Тем временем правительство смогло послать дополнительное подкрепление полиции, и с помощью взвода солдат и пары полевых орудий полицейские отбили почтамт после осады, длившейся немногим более трех четвертей часа». Это краткое сообщение было напечатано крупным шрифтом, а ниже, мелким шрифтом, было дано более подробное описание вооруженного восстания.
Мисс Уоррен сидела уставившись на газету, она слегка нахмурилась и чувствовала, что у нее пересохло во рту. Голова ее была ясной и опустошенной.
— Они выступили на три дня раньше, — объяснил доктор Циннер.
— А вы-то что еще могли бы там сделать? — огрызнулась на него мисс Уоррен.
— Эти люди пошли бы за мной.
— Они забыли о вас. Пять лет — чертова уйма времени. Молодые люди были детьми, когда вы сбежали.
«Пять лет», — думала она, представляя себе, как они неотвратимо обрушатся на нее в грядущие дни, похожие на бесконечные дожди в сырую зиму; она мысленно следила за выражением лица Джанет Пардоу, встревоженной первой морщинкой, первым седым волосом или еще тем, во что превращается ее гладкая после пластической операции кожа и черные крашеные волосы, седые корни которых вылезают каждые три недели.
— Что вы теперь намерены делать? — спросила она, и его быстрый и лаконичный ответ: «Я схожу в Вене» — вселил в нее подозрение. — Вот и чудесно, выходим вместе и продолжим разговор. Теперь-то у вас не будет возражений против интервью. Если вы нуждаетесь в деньгах, наше бюро в Вене ссудит вам немного. — Она чувствовала, что он смотрит на нее пристальнее, чем раньше.
— Да, наверно, можно будет продолжить разговор, — медленно произнес он.
Сейчас она была уверена, что он лжет. «Он собирается запутать след», — думала она, но намерения его угадать было трудно. Он мог сойти только в Вене или в Будапеште, ехать дальше было бы небезопасно. Но тут она вспомнила его на судебном процессе над Камнецом: твердо уверенный в том, что никакие присяжные не признают генерала виновным, он все же давал свои опасные, но бесполезные показания, в то время как Хартеп выжидал с ордером на его арест. «Он достаточно глуп, чтобы пойти на все», — размышляла она, и ей пришло в голову, что, возможно, прикрываясь спокойствием, он уже мысленно находится на скамье подсудимых вместе со своими единомышленниками и произносит последнее слово, не спуская глаз с переполненной галереи. «Если поедет дальше, — решила она, — я тоже поеду. Я настою на своем. И добуду о нем материал». Но ее охватила странная слабость и неуверенность в себе — ведь она уже не могла больше угрожать. Глубокий старик, он был побежден, забился в угол. На пыльном полу валялась газета, и все же он одержал победу. Следя за тем, как она выходит из купе, забыв про «Бедекер» на сиденье, он ответил лишь молчанием на ее возглас:
— Увидимся снова в Вене.
Когда мисс Уоррен ушла, доктор Циннер нагнулся за газетой и задел рукавом пустой стакан, тот упал на пол и разбился. Ладонь его легла на газету, а он уставился на стакан, не в силах собраться с мыслями, не в силах решить, что же ему делать — поднять ли газету или собрать острые осколки. Затем положил аккуратно сложенную газету на колени и закрыл глаза. Подробности той корреспонденции, которую прочитала мисс Уоррен, омрачили его душу; он знал каждый поворот лестницы на почтамте, точно мог представить себе, где была сооружена баррикада. «Они растерялись, идиоты», — подумал он и постарался вызвать в себе ненависть к тем людям, которые сокрушили его надежды. А с ними уничтожили и его самого. Они бросили его в пустом доме, где никто не хотел поселиться, потому что в комнатах порой слышались голоса духов ранее обитавших там людей, и сам доктор Циннер в последнее время превратился в точно такого же духа.
Если чье-то лицо заглядывало в окошко, какой-то голос доносился с верхнего этажа или шелестел ковер, это мог быть дух доктора Циннера — все пять похороненных лет он искал возможности возвратиться к реальной жизни, он прокладывал себе путь, огибая углы парт, стоял словно дух перед классной доской и непослушными учениками, кланялся в часовне на богослужении, в силу которого в прошлой жизни никогда не верил, и молил бога, вместе с вздыхающей, разноголосой толпой, благословить его, отпустить его душу на покаяние.
Иногда казалось, что дух способен возвращаться к жизни, ибо он познал, что, и будучи духом, может испытывать страдания. У этого духа были воспоминания, он мог припомнить того доктора Циннера, которого настолько любили, что власти были вынуждены нанять убийцу, чтобы прострелить ему голову из револьвера. Воспоминанием об этом событии он больше всего гордился: однажды он сидел в пивной, в том углу парка, который облюбовали бедняки, и услышал выстрел, разбивший зеркало за его спиной. Он расценил этот выстрел как окончательное подтверждение горячей любви к нему бедняков. Но дух Циннера, укрывавшийся в убежище, когда восточный ветер метался вдоль берега и серое море швырялось галькой, научился оплакивать эти воспоминания, а затем возвращаться в школьное здание из красного кирпича, к чаю и к детям, которые вонзали в него зазубренные стрелы страданий. После вечернего богослужения, обычных гимнов и рукопожатий дух Циннера снова соприкасался с плотью Циннера — это соприкосновение было единственное, что приносило покой. Теперь не оставалось ничего иного, как выйти в Вене и вернуться назад. Через десять дней те же голоса школьников запоют: «Боже, даруй нам твое благословение. Нам, вновь собравшимся здесь».
Доктор Циннер перевернул страницу газеты и немного почитал. Самым сильным его чувством к этим путаникам была зависть; он был не в состоянии ненавидеть, когда вспоминал подробности, которые ни один корреспондент не счел нужным приводить: человек, который выстрелил, истратив свой последний патрон, а потом его проткнули штыком около сортировочного зала, был левшой, он любил печальную, романтическую музыку Делиуса, человека, не верившего ни во что, кроме смерти. А у другого, того, что выпрыгнул из окна третьего этажа телефонной станции, была жена, искалеченная и ослепшая во время аварии на фабрике; он любил ее, но печально, без особого желания, изменял ей.
«Ну что мне остается делать?» Доктор Циннер отложил газету и стал ходить по купе: три шага к двери, три шага к окну, туда и обратно. Падали редкие хлопья снега, но ветер гнал назад, мимо окна, дым паровоза, и даже если хлопья прикасались к окну, они были уже серыми, как клочки газеты. Но футов на шестьсот выше, на холмах, склоны которых спускались к железнодорожному полотну в Нейемаркте, снег походил на клумбы белых цветов. «Если бы они подождали, если бы подождали!» — думал доктор Циннер, и мысли его вернулись от погибших к тем, которые выжили и должны предстать перед судом. Он понял, что легкого пути спасения для него быть не может, и это так потрясло его, что он взволнованно прошептал: «Я должен ехать к ним». — «Ну а какой от этого толк?» Он снова сел и начал спорить сам с собой, доказывая, что такой поступок принесет реальную пользу. «Если я сдамся и предстану перед судом вместе с ними, мир прислушается к моему последнему слову так, как никогда не стал бы слушать меня, находись я в безопасности в Англии». Созревшее в нем решение подбодрило его, надежда становилась крепче. «Люди поднимутся, чтобы спасти меня, хотя и не поднялись во имя спасения других», — думал он. Дух Циннера опять становился земным существом, и теплые чувства растопляли его застывшую отрешенность от жизни.
Но надо было многое обдумать. Прежде всего следует отвязаться от корреспондентки. Он должен ускользнуть от нее в Вене; тут затруднений не будет: поезд прибывает не ранее чем около девяти, а она наверняка к этому позднему часу уже напьется. Он слегка вздрогнул от холода и от мысли о дальнейшем общении с этой опасной женщиной, о ее хриплом голосе. «Ну что ж, ее жало выдернуто», — подумал он, беря в руки «Бедекер» и не удерживая газету, соскользнувшую на пол. «Похоже, она ненавидит меня, интересно — за что? По-видимому, тут какая-то непонятная профессиональная гордость. Мне, пожалуй, надо вернуться в свое купе». Но, дойдя до купе, он продолжал шагать по коридору, заложив руки за спину, с «Бедекером» под мышкой, захваченный мыслью о том, что годы жизни, когда главенствовал дух, кончились. «Я снова живой, — думал он, — ибо я отдаю себе отчет в том, что, скорее всего, меня ожидает смерть, то есть почти наверняка: вряд ли мне снова дадут избежать ее, если я стану защищать себя и остальных пусть даже ангельскими речами». Знакомые лица оборачивались к нему, когда он проходил мимо, но никому не удавалось прервать его раздумья…. «Мне страшно, — повторял он себе, ликуя, — мне страшно».
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления