Гарнитура: Тип 1 Тип 2 Тип 3 Тип 4 Тип 5 Тип 6 Тип 7 Тип 8
Размер: A A A A A A

Онлайн чтение книги Стамбульский экспресс Stamboul Train (Orient Express)
III

Майетт глядел, как пепел его сигары становился все длиннее, и размышлял. Он обожал те минуты, когда, оставшись наедине с собой и не боясь резкого отпора ни с чьей стороны, чувствуешь, что тело получило удовлетворение, а страсти утихли. Прошлой ночью он напрасно пытался работать: между цифрами все время виделось лицо девушки, — теперь она заняла подобающее ей место. С наступлением вечера она опять была желанна и собиралась прийти к нему — при этой мысли он почувствовал нежность и даже благодарность уже из-за того, что, уйдя, она не оставила за собой неприятного следа. Теперь, даже не глядя в свои бумаги, он помнил цифры, которые прежде не мог расположить в правильном порядке. Он умножал, делил, вычитал, и длинные колонки чисел сами собой возникали на оконном стекле, за которым незаметно проходили призрачные фигуры таможенников и носильщиков. Затем кто-то попросил его показать паспорт; тут пепел осыпался с его сигары, и он вернулся в купе предъявить свой багаж. Корал там не было, и он подумал, что она в уборной. Таможенник похлопал по ее саквояжу:

— А это?

— Саквояж не заперт. Дама вышла. Но здесь смотреть нечего.

Оставшись снова один, он прилег в углу и закрыл глаза — так ему легче было обдумывать дела Экмана, — но когда поезд отошел от Суботицы, он заснул. Ему снилось, что он взбирается по лестнице в контору Экмана. Узкая, не покрытая ковром, не освещенная, она могла бы вести в пользующуюся дурной славой квартиру близ Лейстер-сквер, а не в штаб крупнейших в Европе импортеров изюма. Он не помнил, как прошел через дверь, в следующий момент он уже сидел лицом к лицу с Экманом. Между ними лежала огромная куча бумаг, а Экман поглаживал свои темные усы и стучал по столу вечным пером, в то время как паук опутывал паутиной пустую чернильницу. В конторе горел тусклый электрический свет, в углу на металлическом диване сидела миссис Экман и вязала детскую кофточку.

«Я признаю все, — сказал Экман. Вдруг его стул поднялся вверх, он оказался высоко над головой Майетта и застучал аукционным молотком. — Отвечайте на мои вопросы: вы присягали. Не увиливайте. Отвечайте: да или нет. Вы соблазнили девушку?»

«В некотором роде».

Экман выдернул лист бумаги из середины кучи, вы тащил еще и еще, пока куча бумаг не закачалась и не упала на пол с таким грохотом, словно посыпались кирпичи.

«Вот дело рук Джервиса. Хитрая работа, скажу я вам. Вы уже заключили контракт с членами правления, но все оттягиваете, не желая подписать его».

«Все было по закону».

«А эти десять тысяч фунтов Ставрогу, когда у нас уже было предложение на пятнадцать тысяч?»

«Это деловая операция».

«А девушка со Спаниердз-роуд? А тысяча фунтов служащему Моулта за информацию?»

«Чем же я хуже вас? Отвечайте быстро. Не увиливайте. Говорите: да или нет. Милорд и господа присяжные, преступник на скамье подсудимых…»

«Я хочу высказаться. У меня есть что сказать. Я невиновен».

«По какой статье? Какого кодекса? По праву Справедливости? По Закону Церковной Десятины? Адмиралтейского или Королевского суда? Отвечайте мне быстро. Не увиливайте. Говорите: да или нет. Три удара молотком. Продано. Продано. Это прекрасное процветающее дело, джентльмены».

«Подождите минутку. Я скажу вам. Король Георг. Год III, абзац 4, Виктория 2504. И среди мошенников есть честные люди».

Экман, вдруг став совсем маленьким в этой жалкой конторе, зарыдал, ломая руки. И все прачки, которые топтались в ручье глубиной по колено, подняли головы и зарыдали, а в это время сухой ветер сметал песок с морских пляжей, с шумом гнал его на лиственный лес, и голос, скорее всего голос Экмана, умолял его снова и снова: «Вернись». Потом пустыня заколебалась у него под ногами, и он открыл глаза. Поезд стоял. Снег залеплял оконные стекла. Корал не вернулась.

Вдруг кто-то в хвосте поезда начал хохотать и глумиться над кем-то. К нему присоединились другие, они свистели и бранились. Майетт посмотрел на часы. Он проспал больше двух часов и, вероятно вспомнив голос, который слышал во сне, забеспокоился из-за отсутствия Корал. Из паровозной трубы шел дым, и человек в спецовке с испачканным сажей лицом стоял в стороне от паровоза, безнадежно глядя на него. Несколько пассажиров третьего класса окликнули его, он повернулся, покачал головой, пожал плечами — вид у него был дружелюбный, но растерянный. Начальник поезда быстро шел вдоль пути, удаляясь от паровоза. Майетт остановил его:

— Что случилось?

— Ничего. Ничего особенного. Маленькая неисправность.

— Мы надолго застряли здесь?

— Сущие пустяки. На час, возможно, на полтора. Мы вызываем по телефону другой паровоз.

Майетт закрыл окно и вышел в коридор. Корал не было видно. Он прошел вдоль всего поезда, заглядывая в купе, пытаясь открыть двери уборных, пока не дошел до вагонов третьего класса. Тут он вспомнил о человеке со скрипкой и долго искал его в вонючих купе с жесткими деревянными скамьями, но наконец нашел — это был маленький невзрачный человек с воспаленным глазом.

— Сегодня вечером я устраиваю ужин, — сказал ему Майетт по-немецки, — и хочу, чтобы вы поиграли для меня. Я уплачу вам пятьдесят пара.

— Семьдесят пять, ваше превосходительство.

Майетт торопился, ему хотелось поскорей найти Корал.

— Ну хорошо, семьдесят пять.

— Что-нибудь грустное, меланхолическое, трогательное до слез, ваше превосходительство?

— Конечно нет. Я хочу что-нибудь радостное, веселое.

— Ах вот как? Это будет дороже.

— Что вы имеете в виду? Почему дороже?

— Его превосходительство, конечно, иностранец. Он не понимает. Такой обычай в нашей стране: брать за веселые песни дороже, чем за печальные. О, это древний обычай. Полтора динара?

И вдруг, несмотря на нетерпение и тоску, Майеттом овладело радостное желание поторговаться. Деньги здесь ничего не значили, речь шла о сумме меньшей, чем полкроны, но это было деловое соглашение, и он не собирался уступать.

— Семьдесят пять пара. Ни пары больше.

Скрипач приветливо улыбнулся: иностранец пришелся ему по сердцу.

— Динар тридцать пара. Это мое последнее слово, ваше превосходительство. Я бы унизил свою профессию, если бы взял меньше.

Запах черствого хлеба и прокисшего вина уже не раздражал Майетта: так пахло на рынке его предков. Это была подлинная поэма деловых отношений, выигрыш или проигрыш тут вряд ли имели значение, — ведь шла борьба за пары, а каждая из них стоила меньше четверти пенса. Майетт переступил порог купе, но не сел.

— Восемьдесят пара.

— Ваше превосходительство, каждому человеку нужно ведь жить. Один динар двадцать пять. Я постыдился бы взять меньше.

Майетт предложил скрипачу сигарету.

— Стаканчик ракии, ваше превосходительство.

Майетт кивнул и, не брезгуя, взял толстый стакан с отбитым краем.

— Восемьдесят пять пара. Хотите — соглашайтесь, хотите — нет.

Они пили и курили вместе, прекрасно понимая друг друга, и торговались все яростнее.

— Вы оскорбляете меня, ваше превосходительство. Я же музыкант.

— Восемьдесят семь пара — это мое последнее слово.


Трое офицеров сидели за столом; рюмки были уже убраны. Два солдата с винтовками с примкнутыми штыками стояли у двери. Доктор Циннер с любопытством наблюдал за полковником Хартепом: в последний раз он видел его на суде над Камнецом, когда он, не считаясь с правосудием, ловко направлял своих лжесвидетелей. Это было пять лет назад, однако годы мало изменили его внешность. Волосы красиво серебрились у него на висках, только в углу глаз появилось несколько добродушных морщинок.

— Майор Петкович, — сказал он, — прочтите, пожалуйста, обвинительное заключение этим арестованным. Предложите даме стул.

Доктор Циннер вынул руки из карманов плаща и протер очки. Он смог заставить свой голос звучать твердо, но не мог удержать легкого дрожания рук.

— Обвинительное заключение? — спросил он. — Что вы имеете в виду? Разве это суд?

Майор Петкович, держа бумагу в руке, оборвал его:

— Замолчите!

— Это разумный вопрос, майор, — сказал полковник Хартеп. — Доктор был за границей. Видите ли, — продолжал он мягко и весьма благожелательно, — мы должны были принять меры для обеспечения вашей безопасности. В Белграде ваша жизнь была бы в опасности. Народ настроен против восстания.

— Я все же не понимаю, какое право вы имеете обходиться без предварительного следствия.

— Это военный трибунал. Военное положение было объявлено вчера рано утром, — объяснил полковник Хартеп. — Майор Петкович, начинайте.

Майор Петкович принялся читать длинный, написанный от руки документ, многие места ему трудно было разобрать.

— «Арестованный Ричард Циннер… заговор против правительства… избежал наказания за лжесвидетельство… фальшивый паспорт. Арестованный Йозеф Грюнлих обвиняется в ношении оружия. Арестованная Корал Маскер обвиняется в сообщничестве с Ричардом Циннером в заговоре против правительства». — Он положил бумагу на стол и сказал полковнику Хартепу. — Я не уверен в законности состава этого суда. Арестованные должны иметь защитника.

— Ох и вправду, это, конечно, оплошность. Может быть, вы, майор?…

— Нет. Суд должен состоять по меньшей мере из трех офицеров.

— Не беспокойтесь. Я обойдусь и без защитника, — прервал его доктор Циннер, — эти двое не понимают ни слова из того, что вы говорите. Они не будут протестовать.

— Это не по правилам, — сказал майор Петкович.

Начальник полиции посмотрел на часы.

— Я учел ваш протест, майор. Теперь мы можем начинать.

Толстый офицер икнул, поднес руку ко рту и подмигнул Хартепу.


— Девяносто пара.

— Один динар.

Майетт загасил сигарету. Он уже наигрался в эту игру.

— Ну хорошо. Один динар. Сегодня в девять вечера.

Он быстро вернулся в свое купе, но Корал там не было. Пассажиры выходили из поезда, разговаривая, смеясь и потягиваясь. Машиниста окружила небольшая толпа, и он с юмором объяснял причину аварии. Хотя вокруг не видно было ни одного дома, несколько крестьян уже появились около поезда, они продавали бутылки с минеральной водой и леденцы на палочках. Шоссе проходило параллельно железнодорожному пути, их отделяла лишь гряда снежных сугробов; шофер какого-то автомобиля гудел клаксоном и громко кричал:

— Быстро домчим до Белграда! Сто двадцать динаров. Быстро домчим до Белграда!

Это была неслыханная цена, и только один толстый коммерсант отозвался на предложение шофера. У шоссе начался долгий торг. «Минеральные воды! Минеральные воды!» Немец с коротко остриженной головой вышагивал взад и вперед, сердито разговаривая сам с собой. Майетт услышал у себя за спиной какой-то голос, произнесший по-английски:

— Снова снег пойдет.

Он обернулся в надежде, что это Корал, но то была женщина, которую он видел в вагоне-ресторане.

— Не очень-то весело будет застрять здесь, — сказал он. — Может пройти несколько часов, пока пришлют другой паровоз. Что, если вместе поехать на машине до Белграда?

— Это что, приглашение?

— В складчину, — поспешил добавить Майетт.

— Но у меня нет ни гроша.

Она обернулась и помахала рукой:

— Мистер Сейвори, идите сюда, можно нанять в складчину машину. Вы ведь заплатите мою долю?

Сейвори локтями протолкался сквозь толпу пассажиров, окружавших машиниста.

— Не могу понять, о чем говорит этот парень. Что-то насчет котла, — сказал он. — Поехать вместе на машине? — продолжал Сейвори уже медленнее. — Наверно, это будет стоить довольно дорого?

Он внимательно посмотрел на женщину, словно ждал от нее ответа на свой вопрос. «Он, конечно, прикидывает, какую пользу извлечет из этого для себя», — подумал Майетт. Колебания Сейвори, выжидающее молчание женщины подстегнули в нем инстинкт соперничества. Ему захотелось развернуть перед ней ореол богатства, как павлин разворачивает хвост, и ослепить ее великолепием своих сокровищ.

— Шестьдесят динаров — с вас двоих.

— Я только схожу и поговорю с начальником поезда, может, он знает, как долго…

Пошел снег.

— Если вы пожелаете составить мне компанию, мисс…

— Меня зовут Джанет Пардоу, — сказала она и подняла воротник шубки до самых ушей. Ее щеки пылали, разрумяненные падающим на них снегом; Майетт мог представить себе очертания ее окутанного мехом тела и сравнить ее с худенькой обнаженной Корал. «Мне придется взять и Корал с собой», — подумал он.

— Вы не видели девушку в плаще, тоненькую, поменьше вас ростом?

— Да, да, она вышла из поезда в Суботице. Я знаю, кого вы имеете в виду. Вы ужинали с ней вчера вечером, — Она улыбнулась ему. — Это ведь ваша любовница?

— Она вышла с саквояжем?

— О нет. У нее с собой ничего не было. Я видела, как она прошла с таможенником на станцию. А она забавная крошка, правда? Из варьете? — спросила Джанет вежливо, но довольно равнодушно; по ее тону Майетт догадался — она осуждает не девушку, а его самого за то, что он тратит деньги на нечто нестоящее.

Это рассердило его, словно она критиковала качество его изюма; была брошена тень на его проницательность и благоразумие. «В конце концов, я истратил на нее не больше, чем истратил бы на вас, если бы взял вас с собой в Белград, — подумал он, — а заплатили бы вы мне подобным образом и с такою же готовностью, как она?» Но их несхожесть разбудила в нем желание и горечь, ибо эта девушка была сверкающим предметом из серебра, тогда как Корал — в лучшем случае привлекательным кусочком цветного стекла; Корал пробуждала чисто сентиментальные чувства, в Джанет же привлекала внутренняя ценность. «Она из тех, кому нужны не только деньги, но и красивое тело, которое удовлетворяло бы ее сладострастие, ум, образованность. Я еврей, и меня учили лишь тому, как делать деньги». Но тем не менее ее осуждение сердило его и облегчало отказ от недосягаемого.

— Она, наверное, отстала от поезда. Мне надо вернуться за ней.

Он не извинился за нарушенное обещание и быстро ретировался, благо это было пока еще легко.

Коммерсант все еще торговался с шофером. Тот снизил сумму до ста динаров, а сам он поднял ее до девяноста. Майетту было совестно вмешиваться в их сделку, он понимал: оба они должны были презирать его за то, что он спешит и ведет себя не так, как подобает Дельцу.

— Я дам вам сто двадцать динаров, если вы свезете меня в Суботицу и обратно. — Когда он увидел, что шофер намерен продолжать торговаться, он повысил цену:

— Сто пятьдесят динаров, если вы доставите меня туда и обратно до отхода этого поезда.

Машина была старая, побитая, но очень мощная. Они ехали против ветра со скоростью шестьдесят миль в час по дороге, которая не ремонтировалась целую вечность. Пружины сиденья были сломаны, и Майетта швыряло из стороны в сторону, когда машина проваливалась в ямы, вылезала из них, кренилась набок. Она ворчала и задыхалась, как человек, доведенный до изнеможения безжалостным хозяином. Снег пошел сильнее; телеграфные столбы вдоль железнодорожного пути мелькали, словно темные провалы в белой стене снега. Майетт наклонился к шоферу и крикнул по-немецки, перекрывая рев древней машины:

— Вы что, слепой?

Вдруг машину резко занесло и бросило поперек шоссе, а шофер крикнул ему в ответ, что бояться нечего, на дороге пусто, но он не сказал, что ему все хорошо видно.

Тем временем ветер усилился. Шоссе, скрытое от них стеной снегопада, теперь то вздымалось перед ними, то снова уходило вниз, подобно волне с пеной из колкого снега. Майетт кричал шоферу, чтобы тот ехал тише. «Если сейчас спустит колесо, нам обоим конец», — подумал он. Он видел, как шофер посмотрел на часы и нажал ногой на акселератор; старый автомобиль ответил ему, прибавив еще несколько миль в час, подобно тем сильным упрямым старикам, о которых говорят: «Это уже последние; такую породу мы теперь больше не выводим». Майетт снова закричал: «Тише!» — но шофер указал на свои часы и довел громыхающую машину до опасного, сверхъестественного предела скорости. Для этого человека тридцать динаров, разница между тем, поспеют ли они или упустят поезд, означали несколько месяцев обеспеченного существования; он рисковал бы своей жизнью и жизнью своего пассажира и за гораздо меньшую сумму. Вдруг, когда ветер подхватил снег и отбросил его в сторону, в просвете, на расстоянии десяти метров, прямо перед ними появилась повозка. Майетт едва успел заметить одуревшие глаза быков, рассчитать, в каком месте их рога разобьют лобовое стекло, как пожилой человек вскрикнул, бросил кнут и спрыгнул с телеги. Шофер круто повернул руль, машина перепрыгнула через снежный вал, покатилась как безумная на двух колесах, в то время как два других с шумом вращались в порывах ветра над землей; машина наклонялась все больше и больше, пока Майетту не показалось, что земля вздыбилась, как кипящее молоко, затем автомобиль перемахнул через сугроб, сначала два колеса коснулись земли, потом все четыре, и машина понеслась по шоссе со скоростью шестьдесят пять миль в час, а снег сомкнулся за ними, укрыв быков, повозку и пораженного старика, застывшего от ужаса.

— Поезжайте тише, — задыхаясь, произнес Майетт, но шофер обернулся, улыбнулся ему и бесстрашно помахал рукой.


Офицеры сидели за столом, охранники стояли у двери, а доктор отвечал на вопросы, которые ему беспрерывно задавали. Корал Маскер заснула. Эта ночь утомила ее, она не понимала ни слова из того, что говорилось, не знала, почему она здесь, была напугана и стала приходить в отчаяние. Сначала она видела себя во сне ребенком, и все было очень просто и очень надежно, все было объяснимо и целомудренно. А потом ей снилось, что она очень старая и оглядывается на свою жизнь, ей ведомо все, она знает, что правильно и что неправильно и почему случается то или другое, и опять все было очень просто и подчинялось законам нравственности. Но этот второй сон не был похож на первый: она уже почти проснулась и принуждала сон показывать то, что ей хочется, и все это происходило на фоне доносившегося до нее разговора. В этом сне, защищенная старостью, она начала вспоминать о событиях прошлой ночи и дня, о том, как все сложилось к лучшему и Майетт приехал за ней из Белграда.

Доктору Циннеру тоже разрешили сесть на стул. По выражению лица толстого офицера он понял, что с ложным обвинением было почти покончено, — толстяк перестал обращать внимание на допрос, он кивал головой, икал и снова кивал. Полковник Хартеп продолжал соблюдать видимость правосудия по природной доброжелательности. Его не мучили угрызения совести, но он не хотел причинять подсудимому излишнего страдания. Будь это возможно, он до конца оставил бы доктору Циннеру какую-то крупицу надежды. Майор Петкович беспрестанно выступал с возражениями, он знал, так же как и каждый из них, какой будет приговор суда, но решил придать ему хотя бы видимость законности, чтобы все было проведено согласно правилам, содержащимся в руководстве 1929 года.

Сидя спокойно, сжав руки, положив поношенную мягкую шляпу на пол у своих ног, доктор Циннер вел с офицерами безнадежную борьбу. Единственным решением, на которое он мог надеяться, было признание необъективности этого суда; его же собирались потихоньку зарыть в землю на пограничной станции, когда стемнеет, и никому ничего не станет известно.

— За лжесвидетельство меня не судили. Это не входит в компетенцию военного трибунала, — сказал он.

— Вас судили в ваше отсутствие, — возразил полковник Хартеп, — и приговорили к пяти годам заключения.

— Полагаю, вы найдете нужным передать меня гражданскому суду для вынесения мне приговора.

— Он совершенно прав, — вмешался майор Петкович. — Такие преступления не в нашей компетенции. Если вы посмотрите раздел пятнадцатый…

— Я вам доверяю, майор. Тогда мы временно отложим обвинение в лжесвидетельстве. Остается фальшивый паспорт.

— Вы должны доказать, что я не принял британское подданство, — быстро возразил доктор Циннер. — Где ваши свидетели? Вы намерены телеграфировать британскому послу?

Полковник Хартеп улыбнулся:

— Это займет так много времени. Мы пока отложим вопрос о фальшивом паспорте. Вы согласны, майор?

— Нет. Я думаю, будет правильнее, если мы отложим суд по более мелкому обвинению, пока он не будет осужден, — я хотел сказать: пока не будет вынесен приговор по более серьезному.

— Для меня это одно и то же, — сказал полковник Хартеп. — А вы, капитан?

Капитан кивнул, усмехнулся и закрыл глаза.

— А теперь обвинение в участии в заговоре, — сказал полковник Хартеп.

Майор Петкович перебил его:

— Я обдумал все это. Считаю, что в обвинительном акте надо употребить слово «измена».

— Ну хорошо, «измена».

— Нет, нет, полковник, теперь уже нельзя вносить поправки в обвинительный акт. Придется оставить «участие в заговоре».

— Высшая мера?

— И в том и в другом случае.

— Ну хорошо. Доктор Циннер, вы признаете себя виновным или не признаете?

Доктор Циннер с минуту раздумывал. Потом сказал:

— А какая разница?

Полковник Хартеп посмотрел на часы, потом взял со стола письмо.

— По мнению суда, этого достаточно для вынесения приговора.

У него был вид человека, который хочет вежливо, но непреклонно положить конец деловому разговору.

— Я думаю, что имею право на то, чтобы письмо прочли и подвергли перекрестному допросу солдата, отобравшего его.

— Без сомнения, — охотно согласился майор Петкович.

— Я не буду осложнять вам дело, — улыбнулся доктор Циннер. — Я признаю себя виновным.

«Но если бы военный трибунал заседал в Белграде, — сказал он про себя, — и журналисты в своей ложе записывали бы все, я боролся бы за каждый пункт». Теперь, когда ему не к кому было обращаться, он почувствовал прилив красноречия, ему на ум приходили резкие слова и слова, способные вызвать слезы. Он уже не был тем рассерженным человеком со связанным языком, которому не удалось заклеймить миссис Питерс.

— Суд объявляет перерыв, — сказал полковник Хартеп.

В наступившем непродолжительном молчании слышно было, как ветер, словно злая сторожевая собака, метался вокруг станционных зданий. Перерыв был очень короткий, он длился ровно столько минут, сколько потребовалось полковнику Хартепу, чтобы написать несколько строк на листе бумаги и подвинуть его через стол на подпись обоим офицерам. Двое солдат встали немного посвободнее.

— «Суд признает всех арестованных виновными, — прочел полковник Хартеп. — Арестованный Йозеф Грюнлих приговаривается к одному месяцу заключения, после чего будет выслан на родину. Арестованная Корал Маскер приговаривается к тюремному заключению на двадцать четыре часа, после чего будет выслана на родину. Арестованный…»

Доктор Циннер прервал его:

— Могу я обратиться к суду, прежде чем будет оглашен приговор?

Полковник Хартеп бросил взгляд на окно — оно было закрыто, взглянул на охранников — их бесстрастные лица выражали непонимание и отчужденность.

— Да, — разрешил он.

Лицо майора Петковича побагровело.

— Невозможно, — сказал он, — абсолютно невозможно. Предписание 27а. Арестованному надо было говорить до перерыва.

Начальник полиции посмотрел мимо острого профиля майора, туда, где на стуле, сгорбившись, сложив руки в серых шерстяных перчатках, сидел доктор Циннер. Снаружи прогудел паровоз, медленно пробиравшийся по железнодорожному пути. За окном шелестел снег. Он смотрел на длинный ряд орденских колодок на своей шинели и на дыру в перчатке доктора Циннера.

— Это будет полное нарушение правил, — проворчал майор Петкович; одной рукой он машинально нащупал под столом свою собаку и стал трепать ее за уши.

— Принимаю к сведению ваш протест, — сказал полковник Хартеп и затем обратился к доктору Циннеру. — Вы знаете так же хорошо, как и я, — доброжелательно начал он, — что бы вы ни говорили, это уже не изменит приговора. Но если вам хочется что-то сказать, если это доставит вам удовольствие, то можете говорить.

Доктор Циннер ожидал возражений или унизительных реплик и в своем последнем слове намеревался дать им отпор. Но доброта и предупредительность полковника на миг лишила его дара речи. Он снова позавидовал тем качествам, которыми обладают только люди сильные, уверенные в себе. Доброжелательность молча ждавшего полковника Хартепа сковала ему язык. Капитан Алексич открыл глаза и снова закрыл их. Доктор начал медленно говорить:

— Эти награды вы получили за служение родине во время войны. У меня нет наград, ибо я слишком сильно люблю свою родину. Я не хочу убивать людей только за то, что они тоже любят свою родину. Я борюсь не за новую территорию, а за новый мир.

Его речь прервалась: здесь не было публики, которая могла бы подбодрить его, и он осознал, насколько выспренны его слова, они не могли служить доказательством движущих им великой любви и великой ненависти. В его мозгу промелькнули печальные и прекрасные лица, осунувшиеся от недоедания, преждевременно постаревшие, предавшиеся отчаянию; он знал этих людей, помогал им, но не мог их спасти. Мир превратился в хаос, ибо такое множество благородных людей бездействует, в то время как крупные финансисты и военные процветают.

— Вас нанимают для того, чтобы поддерживать никчемный старый мир, полный несправедливости и неразберихи, — продолжал он, — ведь такие люди, как Вускович, крадут крохотные сбережения бедняков, десять лет торопятся жить роскошной, сытой, тупой жизнью, а потом пускают себе пулю в лоб. А вам все-таки платят за то, что вы защищаете единственную систему, которая покровительствует людям вроде него. Вы сажаете мелкого вора в тюрьму, но крупный вор живет во дворце.

— То, что говорит арестованный, не имеет отношения к делу. Это политическая речь, — вмешался майор Петкович.

— Пусть продолжает.

Полковник Хартеп заслонил лицо рукой и закрыл глаза. Доктор Циннер подумал: «Он представляется спящим, хочет замаскировать свое безразличие», но тот снова открыл глаза, когда доктор гневно обратился к нему.

— Как вы устарели со своими границами и со своим патриотизмом! Самолет не знает границ, даже ваши финансисты их не признают.

Потом доктор Циннер заметил, что полковник Хартеп чем-то опечален, и при мысли, что, возможно, Хартеп не желает его смерти, ему снова стало трудно находить нужные слова. Он беспокойно переводил глаза с одного места на другое, от карты на стене к полочке с часами, заставленной книгами по стратегии и по военной истории в потрепанных переплетах. Наконец, его взгляд достиг двух охранников. Один глядел мимо, не обращая на него внимания, он старался смотреть в одну точку и держать винтовку под правильным углом. Другой не отводил от него больших, наивных, грустных глаз. Это лицо он присоединил к воображаемой печальной процессии, и тут он понял — аудитория у него более достойная, чем журналисты: здесь был бедняк, которого надо отлучить от неправедного дела и убедить, чтобы он служил праведному. И тогда доктор сразу нашел слова, отвлеченные, полные чувства слова, — они когда-то убеждали его самого, а сейчас должны были убедить другого. Но теперь он стал хитрее и с осторожностью, присущей его классу, не смотрел на солдата, стоявшего на часах, а лишь изредка бросал на него быстрый, словно хвост ящерицы, взгляд, обращаясь к нему во множественном числе: «Братья». Он убеждал его, что бедность не позор, но что не стыдно стараться разбогатеть, что бедность не преступление и вовсе не должна быть угнетенной; когда все станут бедняками, бедняков не будет вообще. Богатства мира принадлежат всем. Если разделить их между всеми, то исчезнут богачи, но у каждого будет достаточно еды и не надо будет стыдиться своих соседей.

Полковник Хартеп потерял к нему интерес. Доктор Циннер лишался своих отличительных черт, вроде серых шерстяных перчаток с дыркой на большом пальце; он превратился в обыкновенного уличного оратора. Посмотрев на часы, полковник сказал:

— Я думаю, что предоставил вам достаточно времени.

Майор Петкович пробормотал что-то себе под нос, он вдруг с раздражением пихнул ногой собаку и проворчал:

— Отстань! Вечно возись с тобой.

Капитан Алексич проснулся и сказал с огромным облегчением:

— Ну вот и закончили.

Доктор Циннер, уставившись в одну точку на полу, слева от охранника, медленно произнес:

— Это не был суд. Они приговорили меня к смерти прежде, чем начали судить. Помните, я умираю, чтобы открыть перед вами путь. Смерть мне не страшна. Жизнь моя не стоит того, чтобы бояться смерти. Мне кажется, если я умру, то принесу больше пользы. — Но пока он говорил, его ясный ум подсказывал ему, что вряд ли его смерть принесет кому-нибудь пользу.

— «Арестованный Ричард Циннер приговаривается к смертной казни, — прочел полковник Хартеп. — Приговор будет приведен в исполнение офицером, командующим гарнизоном в Суботице, через три часа».

«Тогда уже совсем стемнеет, — подумал доктор. — Никто об этом не узнает».

С минуту все сидели молча, как на концерте, когда исполнение окончено и публика не уверена, пора ли аплодировать.

Корал Маскер проснулась. Она не могла понять, что происходит. Офицеры переговаривались, перелистывали бумаги. Затем один из них отдал команду, охранники отворили дверь и двинулись навстречу ветру и снегу к белым запорошенным строениям.

Арестованные вышли за ними. Они держались близко друг к другу среди окружавшей их снежной бури. Не успели они немного отойти, как Йозеф Грюнлих дернул доктора Циннера за рукав.

— Почему вы ничего мне не говорите? Что со мной будет? Вы идете и молчите, — ворчал он, тяжело дыша.

— Тюремное заключение на месяц. А потом вас вышлют домой.

— Это они так полагают. Тоже умники нашлись.

Грюнлих замолчал, с пристальным вниманием рассматривая расположение зданий. Он споткнулся о рельсы и сердито проворчал что-то себе под нос.

— А я? Что будет со мной? — спросила Корал.

— Вас отправят домой завтра.

— Но я не могу туда ехать. Мне надо на работу. Я потеряю ее. А как же мой друг?

Она с самого начала боялась этого путешествия — боялась не понять, что ей говорят носильщики, боялась непривычной еды — и не знала, чем все это кончится. В этот момент, когда пассажирский помощник окликнул ее на мокром причале в Остенде, она готова была повернуть обратно. С тех пор произошли разные события, а теперь ей придется возвратиться на ту же квартиру, к тостам и апельсиновому соку на завтрак, к долгому ожиданию на лестнице у агентства вместе с Айви, и Фло, и Филом, и Диком. Все это приветливые ребята, при встрече с ними целуешься и называешь их просто по имени, хотя не имеешь о них ни малейшего представления. Близость с кем-то одним может разрушить мир дружеских отношений: начинаешь испытывать отвращение к поцелуям женщин и к их громкому щебетанию; обычная жизнь становится слегка нереальной и очень скучной. Даже доктор, шагающий перед ней в этом нереальном мире, не вызывал ее интереса. Но, дойдя до дверей зала ожидания, она вспомнила, что следует спросить его:

— А вы? Что будет с вами?

— Меня задержат здесь, — неопределенно ответил он, забыв пропустить ее вперед, когда они входили в зал.

— Куда они меня посадят? — спросил Йозеф Грюнлих, когда дверь за ними закрылась.

— А меня?

— На эту ночь, я думаю, в казармы. Поезда на Белград нет.

Печка потухла. Он посмотрел в окно, пытаясь увидеть крестьян, но им, наверное, надоело ждать и они отправились по домам.

— Ничего не поделаешь, — облегченно произнес он и добавил с мрачным юмором: — Быть дома — это уже кое что.

На мгновение он увидел себя стоящим перед бесконечным пространством сосновых парт, перед рядами злобных лиц и вспомнил то время, когда сердце его ныло от их проказ, тайных сигналов и скрытого хихиканья, — все это могло лишить его средств к существованию: раз учитель не может поддерживать порядок в классе, его непременно следует уволить. Но его недруги даровали ему то, чего раньше он никогда не знал: безопасность. Не нужно было ничего решать. Он жил в спокойствии.

Доктор Циннер стал напевать какой-то мотив.

— Это старая песня, — объяснил он Корал Маскер. — Возлюбленный говорит: «Я не могу прийти днем, потому что я бедный и твой отец напустит на меня собак. Но ночью я подойду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». А девушка отвечает: «Если залают собаки, стой, притаясь, в тени стены, я спущусь к тебе, и мы вместе пойдем в глушь фруктового сада».

Он пропел первый куплет слегка хриплым голосом, потому что давно не пел. Йозеф Грюнлих, сидя в углу, хмуро посмотрел на певца, а удивленная Корал, стоя у остывшей печки, слушала с удовольствием, потому что доктор, казалось, помолодел и был полон оптимизма. «Ночью я приду к твоему окну и попрошу тебя впустить меня к себе». Он обращался не к своей возлюбленной; слова эти были бессильны вызвать в памяти лицо девушки из тех лет, когда он занимался политикой и сухо подчинил все одной цели, но его родители укоризненно качали морщинистыми добродушными лицами, они уже не благоговели перед образованным человеком, доктором, почти джентльменом. Затем, немного тише, он еще раз спел партию девушки. Его голос звучал не так хрипло, он, наверное, когда-то был красивым; один из охранников подошел к окну и заглянул в зал, а Йозеф Грюнлих вдруг заплакал типично тевтонскими слезами, думая о сиротах, засыпанных снегом, о принцессах с ледяным сердцем и совершенно не вспоминая о Кольбере, чье тело везли теперь по грязному городскому снегу в похоронной машине в сопровождении двух погребальных агентов и одного провожающего в такси, пожилого холостяка, замечательного игрока в шашки. «Стой притаясь в тени стены, и я спущусь к тебе». В мире царил хаос: бедняки умирали от голода, а богачи не становились от этого счастливее; вора могли и наказать, и наградить титулами; в Канаде сжигали пшеницу, в Бразилии — кофе, а у бедняков его родной страны не хватало денег на хлеб, и они умирали от холода в нетопленых комнатах; мир расшатался, и он когда-то делал все возможное, чтобы навести в нем порядок, но теперь с этим покончено. Теперь он ничего уже не мог поделать, но был счастлив. «Мы пойдем туда, в глушь фруктового сада». В памяти опять не возникло никакой девушки, которая принесла бы ему утешение, а только грустные и прекрасные лица бедняков, навевавшие на него покой. Он сделал все, что мог, ничего большего от него и не ожидали; бедняки наделили его сознанием безысходности, посвятили в тайну своей духовной красоты, своих радостей и горя и повели его во тьму, полную шелеста листьев. Охранник прижался лицом к окну, и доктор Циннер перестал петь.

— Теперь ваша очередь, — сказал он Корал.

— О, я не знаю таких песен, которые бы вам понравились, — серьезно ответила она, в то же время отыскивая в памяти что-нибудь немного старомодное и грустное, что-нибудь подходящее к его печальной трогательной песенке.

— Но должны же мы как-нибудь скоротать время.

Корал вдруг начала петь небольшим, но чистым голосом, похожим на звук музыкального ящика:


Кто станет моим,

Я пока не решила,

Я с Майклом гоняла

С утра на машине.

Я с Питером в парке

Слонялась без дела.

А вечером с Джоном

На звезды глядела.

А после полуночи

Встретилась с Гарри,

С ним горького пива

Отведала в баре.

Но время наступит,

И что тут лукавить?

Сумею еще настроение поправить.

Любовь никого не обходит сторонкой,

Я все-таки стану хорошей девчонкой.


— Это Суботица? — закричал Майетт, когда сквозь буран вынырнули несколько глиняных домиков.

Шофер кивнул и указал рукой вперед. На середину шоссе выбежал ребенок, и машина резко метнулась в сторону, чтобы не наехать на него; пронзительно запищал цыпленок, и горсть серых перьев разлетелась по снегу. Из домика вышла старушка и закричала им вслед.

— Что она говорит?

Шофер повернул голову и усмехнулся:

— «Проклятые жиды».

Стрелка спидометра задрожала и отступила: пятьдесят миль, сорок, тридцать, двадцать.

— Тут кругом солдаты, — сказал шофер.

— Вы думаете, здесь ограничение скорости?

— Нет, нет. Эти чертовы солдаты! Стоит им увидеть хорошую машину, сразу реквизируют. То же самое с лошадьми. — Он показал на поля сквозь несущийся снег: — Крестьяне — те все голодают. Я работал тут одно время, но потом решил: нет, мне надо жить в городе. В общем-то, деревня умерла. — Он кивнул в сторону железнодорожного пути, терявшегося в снежном буране: — Один-два поезда в день — вот и все. Неудивительно, что красные устраивают беспорядки.

— А у вас тоже были беспорядки?

— Беспорядки? Стоило посмотреть на все это. Товарные склады все в огне; почтамт разбит вдребезги. Полиция в панике. Белград на военном положении.

— Я хотел послать отсюда телеграмму. Не пропадет она?

Машина, пыхтя, прокладывала себе дорогу, влезая на второй передаче на маленький холм, потом въехала на улицу с закопченными сажей кирпичными домами, заклеенными объявлениями.

— Если вы хотите послать телеграмму, то я бы послал ее отсюда. В Белграде очереди из газетчиков, почтамт разрушен, и властям пришлось конфисковать старый ресторан Николы. Понимаете, что это означает? Но где уж вам, вы ведь иностранец. Дело не в клопах, никто не против парочки клопов, это полезно для здоровья, но вонища…

— Хватит у меня времени послать отсюда телеграмму и успеть на поезд?

— Этот поезд еще долго простоит. Они потребовали другой паровоз, но никто в городе и слушать их не желает. Посмотрели бы вы на станцию, какая там неразбериха… Лучше бы я свез вас в Белград. Я бы вам и город показал. Мне известны все лучшие злачные места.

— Сначала я поеду на почту, — перебил его Майетт. — А потом попробуем поискать мою даму в гостиницах.

— Тут их всего одна.

— А затем поищем на станции.

Отправка телеграммы заняла некоторое время. Сначала он должен был послать распоряжение Джойсу таким образом, чтобы не дать возможности Экману предъявить фирме обвинение в клевете. Наконец он остановился на следующем: «Экману немедленно предоставляется месячный отпуск. Пожалуйста, сразу же примите на себя полномочия. Приезжаю завтра». Такими словами он выражал свое распоряжение, но все это надо было зашифровать кодом фирмы, а когда шифрованная телеграмма была подана в окошко телеграфиста, тот отказался принять ее. Все телеграммы проходили через цензуру, и шифрованные сообщения не передавались. Наконец Майетт выбрался с почты, но в гостинице, где пахло засохшими растениями и клопомором, о Корал ничего не знали. «Она, наверное, еще на станции», — подумал Майетт. Он вышел из машины в ста метрах от вокзала, чтобы избавиться от шофера, — тот оказался чересчур уж разговорчивым и слишком навязывал свою помощь, — и стал один пробираться сквозь ветер и снег. Проходя мимо двух охранников, стоявших у дверей какого-то здания, он спросил их, как пройти в зал ожидания. Один из них сказал, что теперь никакого зала ожидания нет.

— Где же мне навести справки?

Тот, что был повыше ростом, предложил ему пойти к начальнику станции.

— А где его кабинет?

Солдат показал на другое здание, но любезно добавил, что начальника станции сейчас нет, он в Белграде.

Майетт сдержал досаду, — охранник казался таким доброжелательным. Его товарищ плюнул, выражая свое презрение, и пробормотал себе под нос что-то относительно евреев.

— Где же мне тогда навести справки?

— Тут есть майор, а также помощник начальника станции, — с сомнением произнес охранник.

— Майора вам не удастся увидеть, он пошел в казармы, — сказал второй солдат.

Майетт, не раздумывая, приблизился к двери; за ней слышались тихие голоса. Мрачный охранник вдруг разозлился, он грубо ударил Майетта по ногам прикладом винтовки.

— Уходи отсюда. Нам ни к чему, чтобы здесь шныряли шпионы. Убирайся прочь, ты, жид.

С невозмутимостью, свойственной людям его национальности, Майетт отошел от двери. Это была внешняя невозмутимость — наследственная черта, — о ее существовании он даже не подозревал, но в душе испытывал негодование юноши, не сомневающегося в своей значительности. Он направился было к солдату, намереваясь бросить в побагровевшее лицо, похожее на звериную морду, какие-нибудь едкие слова, но вовремя остановился, с изумлением и ужасом ощутив опасность: в маленьких пронзительных глазах горела ненависть и жажда убивать, — словно все притеснения, погромы, узы, зависть и предрассудки, породившие все это, сгрудились в темной яме, вырытой в земле, и он смотрел вниз, стоя на краю. Он отпрянул назад, не спуская глаз с солдата, пальцы которого нащупывали курок.

— Я поговорю с помощником начальника станции. — Но его инстинкт приказывал ему быстро пойти прямо к машине и возвратиться в поезд.

— Не в ту сторону! — крикнул ему дружелюбный охранник. — Идите вон туда, через рельсы.

Майетт был рад, что буран ревел на путях и бешено несся между ним и солдатами. Там, где он стоял, ветер был не особенно сильный, он застревал в проходах между строениями, откуда, кружась, уносился за угол в разные стороны. Майетт сам удивлялся своему упорству, недоумевая, почему он медлит на пустой, полной опасностей станции; он убеждал себя, что у него нет никаких обязательств перед этой девушкой, и знал, что она согласилась бы с ним. «Мы квиты, — сказала бы она, — вы купили мне билет, а я дала вам возможность хорошо провести время». Но его привязывали к ней эта безропотность и ее отказ от каких-либо требований. Перед лицом такого смирения следовало быть только щедрым. Он перебрался через линию и толкнул какую-то дверь. За столом, спиной к двери, сидел человек и пил вино. Майетт сказал тоном, как ему казалось, безапелляционным и внушительным:

— Я хочу получить справку.

У него не было причин опасаться гражданского служащего, но, когда этот человек обернулся и, увидев Майетта, бросил на него хитрый и наглый взгляд, он пришел в отчаяние. Над письменным столом висело зеркало, и на секунду Майетт ясно увидел в нем свое отражение — низенький, толстый, носатый, в тяжелом меховом пальто — и тут же догадался: эти люди ненавидят его не только из-за того, что он еврей, но для них, примирившихся с бедностью, он был еще и олицетворением денег.

— Какую? — спросил чиновник.

— Я хочу получить справку о девушке с Восточного экспресса, которая отстала здесь сегодня утром.

— Как это так? — дерзко спросил чиновник. — Если кто-нибудь здесь выходит из поезда, так он сюда и едет, а не отстает. А сегодня этот поезд стоял здесь больше получаса.

— Но девушка-то вышла из него?

— Нет.

— А вы не можете просмотреть сданные билеты и проверить?

— Нет. Я же сказал вам, никто не вышел. Чего вы тут ждете? Мне некогда с вами разговаривать. Я человек занятой.

Майетт вдруг подумал, что он не прочь послушаться этого чиновника и прекратить поиски: он сделал все, что было в его силах, и хотел освободиться. На мгновение он сравнил Корал с маленьким переулком, который влечет к себе проходящих мимо мужчин, но оказывается — это тупик с глухой стеной в конце; есть ведь и другие женщины, они как улица со множеством магазинов, сверкающих и теплых, — такая улица всегда куда-то ведет. И тут ему вспомнилась Джанет Пардоу. Он достиг того возраста, когда уже хочется жениться и иметь детей, разбить свой шатер и умножить свое племя. Но чувства его были слишком щепетильны: они будили его совесть по отношению к той, которая совсем не надеялась на брак, а стремилась только честно заплатить ему и отдать свою привязанность. И он опять вспомнил ее странный и неожиданный стон и восклицание: «Я люблю тебя». Он вернулся от двери к столу чиновника, решив сделать все от него зависящее. Возможно, она попала в затруднительное положение, сидит на мели, без денег, возможно, она напугана.

— Люди видели, как она вышла из поезда.

— Что вы от меня хотите? Чтобы я пошел искать ее в этот буран? — заворчал чиновник. — Говорю вам, мне о ней ничего не известно. Не видел я никакой девушки.

Голос его стал помягче, когда он увидел, как Майетт достает бумажник. Майетт вынул ассигнацию в пять динаров и разгладил ее пальцами.

— Если вы сможете сказать мне, где она, вы получите две таких.

Чиновник стал слегка заикаться, на глаза у него навернулись слезы, и он сказал с горьким сожалением:

— Если бы я мог, если бы я только мог, поверьте мне, я был бы рад помочь. — Его лицо осветилось, и он с надеждой предложил: — Вам надо попытаться навести справкой в гостинице.

Майетт положил бумажник в карман — он сделал все, что мог, — и пошел искать свою машину.

В последние несколько часов солнце скрывалось за облаками, но о его присутствии свидетельствовали блеск падающего снега и белизна сугробов; теперь оно садилось, и снег поглощал серый цвет неба. Пока светло, Майетту не добраться до поезда. Но даже надежда успеть на поезд померкла: подойдя к машине, он узнал, что мотор застыл, хотя радиатор был укрыт тряпками.

Читать далее

Добавить комментарий

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. правила

Скрыть