Из черновиков

Онлайн чтение книги Стихотворения
Из черновиков

* * *

Плащ золотой одуванчиков

На лугу, на лугу изумрудном!

Ты напомнил старому рыцарю

О подвиге тайном и трудном.

Плащ голубой, незабудковый,

Обрученный предутренним зорям!

Нашептал ты принцессе покинутой

О милом, живущем за морем!

………………………………………………

28 мая 1907
Лидино

* * *

Проси у него творчества и любви.

Гоголь

Когда истерпится земля

Влачить их мертвенные гимны,

Господь надвинет на меня

С пустого неба — облак дымный.

И мертвый Ангел снизойдет,

Об их тела свой меч иступит.

И на последний хоровод

Пятой громовою наступит.

Когда утихнет ураган

И пламя Господа потухнет,

Он сам, как древний истукан,

На их поля лавиной рухнет.

Июль 1907
Лидино

* * *

О старый дом, тебя построил предок,

Что годы долгие сколачивал деньгу.

Ты окружен кольцом пристроек и беседок,

Сенных амбаров крыши на лугу…

Почтенный дед. Он гнул людей в дугу,

По-царски принимал угодливых соседок,

Любил почет и не прощал врагу…

Он крепко жил, но умер напоследок.

…………………………………………………………

Из уст своих исторгни и меня!

<1910–1911?>

* * *

Зазвени, затруби, карусель,

Закружись по широкому кругу.

Хорошо в колеснице вдвоем

Пролетать, улыбаясь друг другу.

Обвевает сквозным холодком

Полосатая ткань балдахина.

Барабанная слышится трель,

Всё быстрее бежит карусель.

«Поцелуйте меня, синьорина».

И с улыбкой царевна в ответ:

«Не хочу, не люблю, не надейся…»

— «Не полюбишь меня?» — «Никогда»

Ну — кружись в карусели и смейся.

В колеснице на спинке звезда

Намалевана красным и синим.

Мне не страшен, царевна, о нет,

Твой жестокий, веселый ответ:

Всё равно мы друг друга не минем.

И звенит, и трубит карусель,

Закрутясь по заветному кругу.

Ну, не надо об этом. Забудь —

И опять улыбнемся друг другу.

Неизменен вертящийся путь,

Колыхается ткань балдахина.

<1911>

Раскаяние

Я много лгал, запугивал детей

Порывами внезапного волненья…

Украденной личиной вдохновенья

Я обольщал любовниц и друзей.

Теперь — конец. Одно изнеможенье

Еще дрожит в пустой душе моей.

Всему конец. Как рассеченный змей,

Бессильные растягиваю звенья.

Поверженный, струей живого яда

Врагам в лицо неистово плюю.

Но я [погиб] [замолк], я больше не пою,

Лишь в сердце тлеет гордая отрада,

Что, м<ожет> б<ыть>, за голову мою

Тебе была обещана награда.

4 ноября 1911
Арбат, 49

Случайность

В душе холодной и лукавой

Не воскресить былых страстей,

[И лирный голос величавый

Уже давно не внятен ей.]

Но всё ж порой прихлынут слезы

К душе безумной и пустой.

И сердце заплетают розы,

Взращенные «ее» рукой.

Не так ли, до земли склоненный

У чужеземных алтарей,

Твердит изгнанник умиленный

Молитвы родины своей?

Но всё ж порой во дни разлуки,

Как прежде, властвует мечта,

И я целую ваши руки,

[Как целовал «ее» уста.]

П. С<ухоти>ну

Стыд неучтивому гостю, рукой отстранившему чашу.

    Вдвое стыднее, поэт, прозой ответить на стих.

Слушай же, Вакха любимец! Боюсь, прогневал ты Флору,

    Дерзкою волей певца в мед обративши «Полынь».

1914

Поэту-пролетарию

Байрону, Пушкину вслед, родословьем своим ты гордишься;

    Грубый отбросив терпуг, персты на струны кладешь;

Учителями твоими — Шульговский, Брюсов и Белый…

    [Вижу, что верным путем ты неуклонно идешь.]

……………………………………………………………

    Вижу, осталось тебе стать чудотворцем — и всё.

<1914>

Утро

[Как мячик, ] скачет по двору

[Вертлявый] воробей.

Всё ты, мечта привычная,

Поешь в душе моей.

……………………………………

Ах, жить, о смерти думая,

Уютно и легко.

16 мая <1915>

* * *

С грохотом летели мимо тихих станций

Поезда, наполненные толпами людей,

И мелькали смутно лица, ружья, ранцы,

Жестяные чайники, попоны лошадей.

<1915>

* * *

Помн<ю>, Лила, наши речи вкрадчив<ые>,

Погасить не смели мы огня,

И, лицо от света отворачивая,

Ты стыдливо нежила меня.

Помню, Лила, эти ласки длитель<ные>

(Жгучий дар девической руки),

Слишком томные и утомительные,

Помню кровь, стучавшую в виски.

О, любовь, как полусон обманчивая!

У запретной пропасти, дрожа,

Мы бродили, ласки не заканчивая,

К<а>к <волчки?> по острию ножа.

С той поры, любовь и жизнь растрачивая,

[В трепете вечерней полутьмы]

Скольким мы шептали речи вкрадчивые,

Скольким клятвам изменили мы.

И когда, за горло цепко схватывая,

Злая страсть безумила меня,

В тело мне впивались зубы матовые.

<1915>

* * *

У черных скал, в порочном полусне,

Смотрела ты в морскую мглу, Темира.

Твоя любовь, к<а>к царская порфира,

В те вечера давила плечи мне.

Горячий воздух от песков Алжира

Струей тягучей стлался по волне,

И были мы пресыщены вполне

Разнузданным великолепьем мира.

<1915>

Отчаянье

Мне нож подает и торопит:

«Возьми же — и грудь раздвои!»

А жадное сердце всё копит

Земные богатства свои.

Когда же глухое биенье

Порою задержит слегка —

Отчетливей слышу паденье

Червонца на дно сундука.

Вскочу ли я с ложа, усталый,

Ужасным разбуженный сном, —

Оно, надрываясь, в подвалы

Ссыпает мешок за мешком.

Когда же, прервав вереницу

Давно затянувшихся дней,

Впрягите в мою колесницу

Двенадцать отборных коней.

31 июля 1916

Santa Lucia

Здравствуй, песенка с волн Адриатики!

Вот, сошлись послушать тебя

Из двух лазаретов солдатики,

Да татарин с мешком, да я.

Хорошо, что нет слов у песенки:

Всем поет она об одном.

В каждое сердце по тайной лесенке

Пробирается маленький гном.

Март — 13 ноября 1916

* * *

Полно рыдать об умершей Елене,

Радость опять осенила меня.

Снова я с вами, нестрашные тени

Венецианского дня!

1916

* * *

Тащился по снегу тюремный фургон,

И тот, кто был крепко в него заключен,

Смотрел сквозь решетку на вольных людей,

На пар, клокотавший из конских ноздрей…

[И слышал он женский призывчивый смех]

15 февраля 1917

* * *

В этом глупом Schweizerhof'e

Приготовившись к отъезду,

Хорошо пить черный кофе

С рюмкой скверного ликера!

В Schweizerhof’e глупом этом

[Так огромен вид на море…

Толстый немец за буфетом,

А в саду большие пальмы.]

18 февраля 1917

На грибном рынке

Бьется ветер в моей пелеринке…

Нет, не скрыть нам, что мы влюблены:

Долго, долго стоим, склонены

Над мимозами в тесной корзинке.

Нет, не скрыть нам, что мы влюблены!

Это ясно из нашей заминки

Над мимозами в тесной корзинке —

Под фисташковым небом весны.

Это ясно из нашей заминки,

Из того, что надежды и сны

Под фисташковым небом весны

Расцвели, как сводные картинки…

Из того, что надежды и сны

На таком прозаическом рынке

Расцвели, как сводные картинки, —

Всем понятно, что мы влюблены!

18–19 февраля 1917

* * *

О будущем своем ребенке

Всю зиму промечтала ты

И молча шила распашонки

С утра — до ранней темноты.

Как было радостно и чисто,

Две жизни в сердце затая,

Наперстком сглаживать батиста

Слегка неровные края…

И так же скромно и безвестно

Одна по Пресне ты прошла,

Когда весною гробик тесный

Сама на кладбище снесла.

18 октября 1917

Буриме

Для второго изд<ания> «Сч<астливого> домика»

И вот он снова — неумолчный шорох.

Открыла шкаф — разбросанная вата,

Изъеденных материй пестрый ворох…

Всё перерыто, скомкано, измято.

Но, милый друг, — и нынче ты простила

Моих мышей за вечные убытки.

Заботливо, спокойно, просто, мило

Вновь прибрала нехитрые пожитки.

И что сердиться? Сладко знать, что где-то

Шуршит под лапкой быстрою бумага, —

И вспомнить всё, что было нами спето,

И веровать, что жизнь, к<а>к смерть, есть благо.

24 ноября 1917

Ворон

Я выследил его от скуки

И подстрелил в лесу глухом…

Он хрипло каркал, бил крылом

И не хотел даваться в руки.

Потом, шипя змеей, широко

Свой жесткий клюв он разевал.

Но я тоски не прочитал

В зрачках с предсмертной поволокой.

Не муку и не сожаленье,

Не злобу тщетную, не страх, —

Увидел я в его глазах

Неумолимое презренье.

Лет недожитого излишка

Он не жалел, проживши век,

И явно думал: человек,

Ты глупый, но и злой мальчишка.

[Для дикой и пустой мечты] злой тщеты,

А скольким я таким, к<а>к ты,

Клевал глаза в Карпатах.

17 декабря 1917

* * *

Ты о любви мне смятенно лепечешь

Лепетом первой, девической страсти…

    Что же ответить на эти

    Тщетные детские клятвы?

Смене порывов своих уступая,

Ты и со мной перестала считаться:

    То к поцелуям неволишь,

    То припадаешь и плачешь.

Бедная девочка! Если б ты знала,

Что передумал я, глядя на эти

    Слишком румяные губы,

    Слишком соленые слезы —

Бедные, милые клеточки жизни!..

Что мне до них, если я… Но смолкаю:

    Пусть не в испуге, а в гневе

    Ты от меня отшатнешься.

25 февраля — 19 декабря 1917

Буриме

Огни да блестки на снегу.

Исчерканный сверкает лед.

За ней, за резвою, бегу,

Ее коньков следя полет.

И даже маска не упала.

Исчезла, к<а>к воспоминанье,

Костюмированного бала

Неуловимое созданье.

Теперь давно уже весна,

Мой пыл угас, каток растаял,

Покрылась шишками сосна…

Но этот сон меня измаял.

<Конец 1917>

* * *

Я родился в Москве. Я дыма

Над польской кровлей не видал,

И ладанки с землей родимой

Мне мой отец не завещал.

Но памятны мне утра в детстве,

Когда меня учила мать

Про дальний край скорбей и бедствий

Мечтать, молиться — и молчать.

Не зная тайного их смысла,

Я слепо веровал в слова:

«Дитя! Всех рек синее — Висла,

Всех стран прекраснее — Литва».

1917

* * *

Пять лет уже прошло, как я живу с мышами.

Приязнь великая наладилась меж нами.

Да что и ссориться? Я этим не грешу:

Они себе шуршат, а я себе пишу.

То пошумят в шкапу, то за диваном… Ладно!

Я, значит, не один — и это мне отрадно.

[А всё, что говорят худое про мышей, —

По чести — клевета, не доверяйте ей.

Нередко слышу я, что мыши, дескать, воры…

Учитесь презирать такие разговоры.

Тот, у кого всё есть, не станет воровать,

А у кого нужда — ну как тому не дать?]

И часто вечером, в покойные часы

Тружусь я у стола, а глядь — уже носы

[Из щелей повысунулись]

1917

* * *

Хорошие стихи меня томят,

Плохие же так милы почему-то:

Они души не жалят, не язвят,

В них теплота домашнего уюта.

Вот — истинно приятный лимонад.

[Они легки, как шелковый халат.]

Для гениев всего одна минута

Есть у меня. Зато бездарность… — о,

Я вечер целый трачу на нее.

<1916–1917>

* * *

Я знаю: рук не покладает

В работе мастер гробовой,

А небо все-таки сияет

Над вечною моей Москвой.

И там, где смерть клюкою черной

Стучится в нищие дворы,

Сегодня шумно и задорно

Салазки катятся с горы.

Бегут с корзиной ребятишки,

Вот стали. Бурый снег [летит] скрипит: —

И белый голубь [из-под] крышки

В лазурь морозную летит.

Вот — закружился над Плющихой —

Над снежным полотном реки,

А вслед ему к<а>к звонко, лихо

Несутся клики и свистки.

Мальчишки шапками махают,

Алеют лица, к<а>к морковь.

Так божества не замечают

За них пролившуюся кровь.

<1917–1918>

* * *

Я гостей не зову и не жду —

Но высокие свечи зажег

И в окошко смотрю на восток,

Поджидая большую звезду

Я высокие свечи зажег,

На солому поставил еду,

И кутью, и питье на меду, —

И хмелею, и пью, одинок.

На солому поставив еду,

Коротаю я свой вечерок,

Отбывая положенный срок

В этом ясном и тихом аду.

6 января 1918

* * *

За шторами — седого дня мерцанье

Зажжен огонь. Рокочет самовар.

Как долго внятно ты, ночное бормотанье

Безжалостных и неотвязных мар!

Я сел к столу. По потолку ширяет

Большим крылом свечи пугливый свет.

И страшно мне, как лишь во сне бывает.

[Вот зеркало. В нем пусто Нет меня.]

9 января 1917

Современнику

Мы были когда-то равны

В толпе шумящих племен.

На тяжкий подвиг, державный,

Был каждый из нас обречен.

Сжимал ты в руке единой,

[Хоть мал, ] хоть и глух, и слеп,

Как державу в лапе орлиной,

Миллионы малых судеб.

А мне отреченья нет.

27 февраля (12 марта) 1918

Призраки

Слышу и вижу вас

В вагонах трамвая, в театрах, конторах

И дома, в мой вдохновенный час,

При сдвинутых шторах.

Вы замешались в толпу, вы снуете у фонарей,

Там, где газетчик вопит о новых бедах России.

22 марта 1918

Голубок

Дверцу клетки ты раскрыла.

    Белый голубок

Улетел, в лицо мне бросив

    Быстрый ветерок…

Полно! Разве только этот

    Скудный дан мне срок?

Разве, друг мой, ты не вспомнишь

    Эти восемь строк?

16–17 апреля 1918

* * *

Пейте горе полным стаканчиком!

Под кладбище (всю) землю размерьте!..

Надо быть китайским болванчиком,

Чтоб теперь говорить — не о смерти.

Там, на севере, дозрела смородина,

Там июльские блещут грозы…

Ах, от глупого слова «родина»

На глаза навернулись слезы.

<1917–1918>

* * *

Судьей меня Господь не ставил,

И не сужу я никого.

Но сердце мне Он переплавил

В горниле гнева своего.

<1917–1918?>

* * *

Редея, леса червленеют

В осеннем текучем огне.

Тенета паук расставляет

На слабо пригретой стене.

Вот — яблока две половинки:

Тебе, Персефона, и мне.

Прощай же. До встречи весенней

Блаженно запомнит она

Твою застигийскую поступь,

Дыханье воздушнее сна,

И сока пахучую сладость,

И легкую горечь зерна.

<1918–1919>

* * *

Жестокий век! Палач и вор

Достигли славы легендарной.

А там, на площади базарной,

Среди бесчувственных сердец

Кликушей кликает певец.

Дитя со злобой теребит

Сосцы кормилицы голодной.

Мертвец десятый день смердит,

    Пока его на страшный суд (к червям на суд)

    Под грязной тряпкой не снесут.

<1918–1919>

* * *

Мы вышли к морю. Ветер к суше

Летит, гремучий и тугой,

Дыхание перехватил — и в уши

Ворвался шумною струей.

Ты смущена. Тебя пугает

Валов и звезд органный хор,

И сердце верить не дерзает

В сей потрясающий простор.

И в страхе, под пустым предлогом,

Меня ты увлекаешь прочь…

Увы, я в каждый миг пред Богом —

Как ты пред морем в эту ночь.

Апрель 1916 — 22 июня 1919

Листик

Прохожий мальчик положил

Мне листик на окно.

Как много прожилок и жил,

Как сложно сплетено!

Как семя мучится в земле,

Пока не даст росток,

Как трудно движется в стебле

Тягучий, клейкий сок.

Не так ли должен я поднять

Весь груз страстей, тревог,

И слез, и счастья — чтоб узнать

Простое слово — Бог?

6 июля 1919

* * *

В городе ночью

Тишина слагается

Из собачьего лая,

Запаха мокрых листьев

И далекого лязга товарных вагонов.

Поздно. Моя дочурка спит,

Положив головку на скатерть

Возле остывшего самовара.

Бедная девочка! У нее нет матери.

Пора бы взять ее на руки

И отнести в постель,

Но я не двигаюсь,

Даже не курю,

Чтобы не испортить тишину, —

А еще потому,

Что я стихотворец.

Это значит, что в сущности

У меня нет ни самовара, ни дочери,

Есть только большое недоумение,

Которое называется: «мир».

И мир отнимает у меня всё время.

7 сентября 1919

* * *

Высокий, молодой, сильный,

Он сидел в моем кабинете,

В котором я каждое утро

Сам вытираю пыль,

И громким голосом,

Хотя я слышу отлично,

Говорил о новой культуре,

Которую он с друзьями

Несет взамен старой.

Он мне очень понравился,

Особенно потому, что попросил взаймы

Четвертый том Гете,

Чтобы ознакомиться с «Фаустом».

Во время нашей беседы

Я укололся перочинным ножом

И, провожая гостя в переднюю,

Высосал голубую капельку крови,

Проступившую на пальце.

7 сентября 1919

Стансы

Во дни громадных потрясений

Душе ясней, сквозь кровь и боль,

Не оцененная дотоль

Вся мудрость малых поучений.

«Доволен малым будь!» Аминь!

Быть может, правды нет мудрее,

Чем та, что, вот, сижу в тепле я

И дым над трубкой тих и синь.

Глупец глумленьем и плевком

Ответит на мое признанье,

Но высший суд и оправданье —

Весы души, во мне самом.

Да! малое, что здесь, во мне,

И взрывчатей, и драгоценней,

Чем всё величье потрясений

В моей пылающей стране…

И шепчет гордо и невинно

Мне про стихи мои мечта,

Что полновесна и чиста

Их «золотая середина»!

25 ноября — 4 декабря 1919

* * *

Душа поет, поет, поет,

    В душе такой расцвет,

Какому, верно, в этот год

    И оправданья нет.

В церквах — гроба, по всей стране

    И мор, и меч, и глад, —

Но словно солнце есть во мне:

    Так я чему-то рад.

Должно быть, это мой позор,

    Но что же, если вот —

Душа, всему наперекор,

    Поет, поет, поет?

5 декабря 1919

* * *

В семнадцать лет, когда до слез, до слез

Восторгами душа заболевала,

Когда мечта венком незримых роз

От всех меня так чудно отличала, —

[Что было мне прекраснее всего?]

……………………………… моих

Пыланье звезд, и рокот соловьиный,

И повторенный голосом Марины

Твой стих, Бальмонт.

20 декабря 1919

* * *

Я помню в детстве душный летний вечер.

Тугой и теплый ветер колыхал

Гирлянды зелени увядшей. Пламя плошек,

Струя горячий, едкий запах сала,

Взви<ва>лось языками. Тени флагов,

Гигантские, шныряли по стенам.

На дне двора, покрытого асфальтом,

Гармоника урчала. Ребятишки

Играли в коронацию. В воротах

Аксинья, вечно пьяная старуха,

С кухарками ругалась. Петька-слесарь

Подзуживал, и наконец она

Вскочила, юбки вскинула и голый

Всем показала зад.

        А между тем вдали

Вдруг пронеслось и замерло протяжно:

Ура! ура! Ва! ва-ва-а! Должно быть,

Там, по Тверской, промчался царь с царицей

На паре вороных коней.

<1919>

* * *

Надо мной в лазури ясной

Светит звездочка одна —

Справа запад, темно-красный,

Слева близкая луна.

Той звезде — удел поэтов:

Слишком рано заблистать —

И меж двух враждебных светов

Замирать, сиять, мерцать!

25 апреля 1920

* * *

В беседе хладной, повседневной

Сойтись нам нынче суждено.

Как было б горько и смешно

Теперь назвать тебя царевной!

Увы! Стареем, добрый друг,

Уж мир не тот, и мы другие,

И невозможно вспомнить вслух

Про ночи звездной Лигурии…

А между тем в каморке тесной,

Быть может, в этот час ночной

Читает юноша безвестный

Стихи, внушенные тобой.

13 июня 1920

* * *

Апрельский дождик слегка накрапывал,

Но мы с тобой сквозь дырявый зонт

Увидели небо такое синее,

Какое видно только душе.

И зашатались от счастья и тяжести,

Как может (смеет) шататься один (разве) Атлант,

И то, что для встречных было безрифменно,

Огромной рифмой (с)вязало нас.

О друг [неверный], терзатель безжалостный!

Ведь мы же клялись: навек, навсегда.

Зачем же после с такой жестокостью

Меня ты бросил здесь одного?

24 июня 1920

* * *

Иду, вдыхая глубоко

Болот Петровых испаренья,

И мне от голода легко

И весело от вдохновенья.

[Иду, как ходит ветерок

По облетающему саду.]

Прекрасно — утопать и петь,

<1921>

* * *

Я сон потерял, а живу как во сне.

Всё музыка дальняя слышится мне.

И арфы рокочут, и скрипки поют —

От музыки волосы дыбом встают.

[Но кто-то………………………рукой,

И звук обрывается с болью такой,]

…………………………………………………

Как будто бы в тире стрелок удалой

Сбивает фигурки одну за другой.

И падают звуки, а сердце горит,

А мир под ногами в осколки летит.

И скоро в последнем, беззвучном бреду

Последним осколком я сам упаду.

<1921>

* * *

Косоглазый и желтолицый,

С холщовым тюком на спине,

Я по улицам вашей столицы

День-деньской брожу в полусне.

Насмехайтесь и сквернословьте,

Не узнаете вы о том,

Как дракон на шелковой кофте

Лижет сердце мое огнем.

<1921?>

* * *

Мечта моя! Из Вифлеемской дали

Мне донеси дыханье тех минут,

Когда еще и пастухи не знали,

Какую весть им ангелы несут.

Всё было там убого, скудно, просто:

Ночь; душный хлев; тяжелый храп быка.

В углу осел, замученный коростой,

Чесал о ясли впалые бока,

А в яслях… Нет, мечта моя, довольно:

Не искушай кощунственный язык!

Подумаю — и стыдно мне, и больно:

О чем, о чем он говорить привык!

Не мне сказать…

Январь 1920, ноябрь 1922

* * *

В этих отрывках нас два героя,

Незнакомых между собой.

Но общее что-то такое

Есть между ним и мной.

И — простите, читатель, заранее:

Когда мы встречаемся в песий час,

Всё кажется — для компании

Третьего не хватает — вас.

10 декабря 1922
Saarow

* * *

Он не спит, он только забывает:

Вот какой несчастный человек.

Даже и усталость не смыкает

    Этих воспаленных век.

Никогда ничто ему не снится:

На глаза всё тот же лезет мир,

Нестерпимо скучный, как больница,

Как пиджак, заношенный до дыр.

26 декабря 1922
Saarow

* * *

Пыль. Грохот. Зной. По рыхлому асфальту,

Сквозь запахи гнилого мяса, масла

Прогорклого и овощей лежалых,

Она идет, платочком утирая

Запекшиеся губы. Распахнулась

На животе накидка — и живот

Под сводом неба выгнулся таким же

Высоким круглым сводом. Там, во тьме,

В прозрачно-мутной, первозданной влаге,

Морщинистый, сомкнувший плотно веки,

Скрестивший руки, ноги подвернувший,

Предвечным сном покоится младенец —

Вниз головой.

        Последние часы

Чрез пуповину, вьющуюся тонким

Канатиком, досасывает он

Из матери живые соки. В ней же

Всё запрокинулось, всё обратилось внутрь —

И снятся ей столетий миллионы,

И слышится умолкших волн прибой:

Она идет не площадью стесненной,

Она идет в иной стране, в былой.

И призраки гигантских пальм, истлевших

Давным-давно глубоко под землей,

И души птиц, в былой лазури певших,

Опять, опять шумят над головой.

1914–1922

* * *

Старик и девочка-горбунья

Под липами, в осенний дождь.

Поет убогая певунья

Про тишину германских рощ.

Валы шарманки завывают;

Кругом прохожие снуют…

Неправда! Рощи не бывают,

И соловьи в них не поют!

Молчи, берлинский призрак горький,

Дитя язвительной мечты!

Под этою дождливой зорькой

Обречена исчезнуть ты.

Шарманочка! Погромче взвизгни!

С грядущим веком говорю,

Провозглашая волчьей жизни

Золотожелчную зарю.

Еще бездельники и дети

Былую славят красоту, —

Я приучаю спину к плети

И каждый день полы мету.

Но есть высокое веселье,

Идя по улице сырой,

Как бы новоселье

Суровой праздновать душой.

<1922>

* * *

Помню куртки из пахучей кожи

И цинготный запах изо ртов…

А, ей-богу, были мы похожи

На хороших, честных моряков.

Голодали, мерзли — а боролись.

И к чему ж ты повернул назад?

То ли бы мы пробрались на полюс,

То ли бы пошли погреться в ад.

Ну, и съели б одного, другого:

Кто бы это видел сквозь туман?

А теперь, как вспомнишь, — злое слово

Хочется сказать: «Эх, капитан!»

Повернули — да осволочились.

Нанялись работать на купца.

Даже и не очень откормились —

Только так, поприбыли с лица.

Выползли на берег, точно крабы.

Разве так пристало моряку?

Потрошим вот, как на кухне бабы,

Глупую, вонючую треску.

А купец-то нами помыкает

(Плох сурок, коли попал в капкан),

И тебя не больно уважает,

И на нас плюет. Эх, капитан!

Самому тебе одно осталось:

Греть бока да разводить котят.

Поглядишь — такая, право, жалось.

И к чему ж ты повернул назад?

28–29 января 1923
Saarow

* * *

Раскинул под собой перину,

Как упоительную сень.

Сейчас легонько отодвину

Свою дневную дребедень.

Еще играет дождик мелкий

По запотелому стеклу.

Автомобильной свиристелкой

Прочмокали в пустую мглу.

Пора и мне в мои скитанья.

Дорога мутная легка —

Сквозь каменные очертанья

В лунеющие облака.

1 марта 1923
Saarow

* * *

Я родился в Москве. Я дыма

Над польской кровлей не видал,

И ладанки с землей родимой

Мне мой отец не завещал.

России — пасынок, а Польше —

Не знаю сам, кто Польше я.

Но: восемь томиков, не больше, —

И в них вся родина моя.

Вам — под ярмо ль подставить выю

Иль жить в изгнании, в тоске.

А я с собой свою Россию

В дорожном уношу мешке.

Вам нужен прах отчизны грубый,

А я где б ни был — шепчут мне

Арапские святые губы

О небывалой стороне.

25 апреля 1923
Saarow

В кафе

Мясисто губы выдаются

С его щетинистой щеки,

И черной проволокой вьются

Волос крутые завитки.

Он — не простой знаток кофеен,

Не сноб, не сутенер, — о, нет:

Он славой некою овеян,

Он провозвестник, он поэт.

Лизнув отвиснувшие губы

И вынув лаковый блокнот,

Рифмует: кубы, клубы, трубы,

Дреднот, вперед, переворот.

А сам сквозь дым английской трубки

Глядит, злорадно щуря взор,

Как бойко вскидывает юбки

Голодных женщин голый хор.

Ему противна до страданий

Арийских глаз голубизна,

Арийских башен и преданий

Готическая вышина,

Сердец крылатая тревога,

Колоколов субботний звон…

Их упоительного Бога

Заочно презирает он.

И, возвратясь из ресторана

И выбросив измятый счет,

Он осторожно из кармана

Какой-то сверток достает.

28 февраля, 25 августа 1923
Saarow

НЭП

Если б маленький домишко,

Да вокруг него садишко,

Да в погожий бы денек

Попивать бы там чаек —

Да с супругой Акулиной

Да с дочуркой Октябриной

Д'на крылечке бы стоять —

Своих курочек считать,

Да у каждой бы на лапке

Лоскуток из красной тряпки —

Вот он, братцы, я б сказал, —

«Нацьональный идеал»!

<1923>

* * *

«Проходят дни, и каждый сердце ранит,

И на душе — печали злая тень.

Верь, близок день, когда меня не станет:

Томительный, осенний, тусклый день».

Ты мне прочел когда-то эти строки,

Сказав: кончай, пиши романс такой,

Чтоб были в нем и вздохи и намеки

Во вкусе госпожи Ростопчиной.

Я не сумел тогда заняться ими,

Хоть и писал о гибнущей весне.

Теперь они мне кажутся плохими,

И вообще не до романсов мне.

Я многие решил недоуменья,

Из тех, что так нас мучили порой.

И мир теперь мое ласкает зренье

Не    , но честной наготой.

<Конец 1923 — начало 1924>
Мариенбад

27 мая 1836

Оставил дрожки у заставы,

    Побрел пешком.

Ну вот, смотри теперь: дубравы

    Стоят кругом.

Недавно ведь мечтал: туда бы,

    В свои поля!

Теперь несносны рощи, бабы

    И вся земля.

Уж и возвышенным, и низким

    По горло сыт,

И только к теням застигийским

    Душа летит.

Уж и мечта, и жизнь — обуза

    Не по плечам.

Умолкни, Парка! Полно, Муза!

    Довольно вам!

26 марта 1924
Рим

* * *

Как совладать с судьбою-дурой?

Заладила свое — хоть плачь.

Сосредоточенный и хмурый,

Смычком орудует скрипач.

А скрипочка поет и свищет

Своим приятным голоском.

И сам Господь с нее не взыщет

Ей всё на свете нипочем.

4 апреля 1924
Рим

* * *

Великая вокруг меня пустыня,

И я — великий в той пустыне постник.

Взойдет ли день — я шторы опускаю,

Чтоб солнечные бесы на стенах

Кинематограф свой не учиняли.

Настанет ночь — поддельным, слабым светом

Я разгоняю мрак и в круге лампы

Сгибаю спину и скриплю пером, —

А звезды без меня своей дорогой

Пускай идут.

    Когда шумит мятеж,

Голодный объедается до рвоты,

А сытого (в подвале) рвет от страха

Вином и желчью, — я засов тяжелый

Кладу на дверь, чтоб ветер революций

Не разметал моих листов заветных.

И если (редко) женщина приходит

Шуршать одеждой и сиять очами —

Что ж? я порой готов полюбоваться

Прельстительным и нежным микрокосмом…

<1924–1925>

* * *

Кто счастлив честною женой,

К блуднице в дверь не постучится.

Кто прав последней правотой,

За справедливостью пустой

Тому невместно волочиться.

<1925–1926>

* * *

Нет ничего прекрасней и привольней,

Чем навсегда с возлюбленной расстаться

И выйти из вокзала одному.

По-новому тогда перед тобою

Дворцы венецианские предстанут.

Помедли на ступенях, а потом

Сядь в гондолу. К Риальто подплывая,

Вдохни свободно запах рыбы, масла

Прогорклого и овощей лежалых

И вспомни без раскаянья, что поезд

Уж Мэстре, вероятно, миновал.

Потом зайди в лавчонку banco lotto,

Поставь на семь, четырнадцать и сорок,

Пройдись по Мерчерии, пообедай

С бутылкою «вальполичелла». В девять

Переоденься и явись на Пьяцце

И под финал волшебной увертюры

«Тангейзера» — подумай: «Уж теперь

Она проехала Понтеббу». Как привольно!

На сердце и свежо и горьковато.

<1925–1926>

* * *

Как больно мне от вашей малости,

От шаткости, от безмятежности.

Я проклинаю вас — от жалости,

Я ненавижу вас — от нежности.

О, если б вы сумели вырасти

Из вашей гнилости и вялости,

Из     болотной сырости,

Из…

<1925–1926>

* * *

Сквозь дикий грохот катастроф

Твой чистый голос, милый зов

Душа услышала когда-то…

Нет, не понять, не разгадать:

Проклятье или благодать, —

Но петь и гибнуть нам дано,

И песня с гибелью — одно.

Когда и лучшие мгновенья

Мы в жертву звукам отдаем —

Что ж? Погибаем мы от пенья

Или от гибели поем?

А нам простого счастья нет.

Тому, что с песней рождено,

Погибнуть в песне суждено…

<1926–1927>

Мы

Не мудростью умышленных речей

Камням повелевал певец Орфей.

Что прелесть мудрости камням земным?

Он мудрой прелестью был сладок им.

Не поучал Орфей, но чаровал —

И камень дикий на дыбы вставал

И шел — блаженно лечь у белых ног.

Из груди мшистой рвался первый вздох.

…………………………………………………

…………………………………………………

Когда взрыдали тигры и слоны

О [прелестях] Орфеевой жены —

Из каменной и из звериной тьмы

Тогда впервые вылупились — мы.

<Январь — 10 декабря 1927>
Париж

Утро

То не прохладный дымок подмосковных осенних туманов,

То не на грядку роняет листочки свои георгин:

Сыплются мне на колени, хрустя, лепестки круассанов,

Зеленоватую муть над асфальтом пускает бензин.

[Всё это присказки только. О сказках помалкивать надо.

Знаем о чем помолчать. ] Понапрасну меня не учи.

Славлю я утренний кофе на светлом моем перекрестке,

Пыль под метлою гарсона и солнца косые лучи.

<1930-е гг.>

* * *

В последний раз зову Тебя: явись

На пиршество ночного вдохновенья.

В последний раз: восхить меня в ту высь,

    Откуда открывается паденье.

В последний раз! Нет в жизни ничего

Святее и ужаснее прощанья.

Оно есть агнец сердца моего,

    Влекомый на закланье.

В нем прошлое возлюблено опять

С уже нечеловеческою силой.

Так пред расстрелом сын объемлет мать

    Над общей их могилой.

13 февраля 1934
Париж

* * *

Не ямбом ли четырехстопным,

Заветным ямбом, допотопным?

О чем, как не о нем самом —

О благодатном ямбе том?

С высот надзвездной Музикии

К нам ангелами занесен,

Он крепче всех твердынь России,

Славнее всех ее знамен.

Из памяти изгрызли годы,

За что и кто в Хотине пал,

Но первый звук Хотинской оды

Нам первым криком жизни стал.

В тот день на холмы снеговые

Камена русская взошла

И дивный голос свой впервые

Далеким сестрам подала.

С тех пор в разнообразье строгом,

Как оный славный «Водопад»,

По четырем его порогам

Стихи российские кипят.

И чем сильней спадают с кручи,

Тем пенистей водоворот,

Тем сокровенней лад певучий

И выше светлых брызгов взлет —

Тех брызгов, где, как сон, повисла,

Сияя счастьем высоты,

Играя переливом смысла, —

Живая радуга мечты.

……………………………………………

Таинственна его природа,

В нем спит спондей, поет пэон,

Ему один закон — свобода.

В его свободе есть закон…

<1938>

Читать далее

Из черновиков

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть