Онлайн чтение книги Судный день
5

— Па-а-дъем!

Кто это там так бодро орет? Онеметь бы ему, приткнуть бы глотку ему. Никуда не уйти, не спрятаться от этого голоса. И в постели невозможно затеряться. Андрей старательно кутается в одеяло.

— Па-а-дъем! — гремит, бродит в теле чужой голос. И одеяло летит на пол. Смеющаяся рожа Роби Жукова нависает над Андреем: — На завтрак оладьи. Слышишь, как снизу несет?

Ну, если оладьи, значит, надо вставать. Быстренько-быстренько в коридор к одежде, ботинкам. Раз-два — и сонное тело втиснуто в штаны. Ботинки можно не зашнуровывать. Черта с два их тут зашнуруешь. Нету шнурков, тиснули, прошляпил, проспал. Это же надо, вот гады. Такие были шнурки, черные с искоркой, длинные, на двое ботинок хватило бы, с запасом. А теперь, без шнурков, что за ботинки? Некомплект получается. И хоть чужие это ботинки, временные, пока ты здесь — они на тебе, а потом снимут, отберут, но некрасиво получается. Не смотрятся ботинки без шнурков, вроде как осиротели они, раньше времени стали чужими.

— На зарядку по порядку становись!

Стать-то можно и без шнурков. А вот как быть, когда начнется проверка казенного имущества? Шнурки ведь имущество, а насчет имущества здесь строго, Гмыря-Павелецкий хозяйственный мужик.

Гмыря, конечно, в карцер может. Но для раздолбона не годится. Ухватка у него и повадка не те. Голосишком, что ли, не вышел. Тихой сапой все. Но... недаром говорят — в тихом омуте черти водятся. На глаза ему все равно попадаться не стоит, не стоит мозолить начальству глаза.

Не стоит еще и потому, что Андрей не знает: Гмыря ли, Павелецкий ли перед ним, или другой. Видел он этого человека, встречался с ним прежде. Только тот, прежний, вроде бы помер... Хороший был человек. Андрей прибился к нему в лагере. Скорее даже не прибился, а как бы прилетел, спустился с неба.

Там, в немецком лагере, Андрей выучился летать. Он не помнит, сколько этому учился: может, день, а может, и годы. Но дело не в этом: в конце концов выучился, полетел. Далеко внизу осталось промороженное желтым льдом болото, окрученное колючей проволокой, — Андрей скользил над ним, он был в тот день не то бабочкой, не то шмелем — ведь и шмелю и бабочке совсем почти не надо никакой еды, так, маковую росинку. И он сверху приметил, где можно слизнуть эту маковую росинку. Перед ним была поленница дров, маленьких таких чурбачков с ручками и ножками и даже глазками. Андрей дважды обошел эту поленницу. У одного из поленцев в руке он увидел губную гармошку. С трудом, оскальзываясь, выдрал гармошку из сучьев-рук, дважды дунул в нее. И тут в поленницу, а может быть, из поленницы ударил гром и выскочили красные молнии. А из молний и грома выскочил черный пес. Огромный черный пес набегал на бабочку или шмеля. Глупый же, где ему поймать бабочку или шмеля. Андрей прижал к груди гармошку, взмыл вверх и полетел. И, летя и смеясь над глупым псом, который, конечно же, вскоре отстал, он вдруг провалился в яму... Не должен был провалиться, на небе ведь ям не бывает, но провалился.

В яме лежал человек. То был Гмыря-Павелецкий. Андрей признал его в первый же раз, как попал в детприемник. Увидел — и сразу признал. Те же голубые глаза, то же без возраста и почти без бровей белесое лицо. Только там, в лагере, Гмыря-Павелецкий был пухлый-пухлый, будто воды опился, а здесь тощий-тощий. Пухлой-пухлой рукой он придавил Андрея к земле и укрыл шинелью. Андрей, пытаясь откупиться, протянул ему губную гармошку. И человек взял гармошку, а в обмен на нее дал ему ломтик хлеба. Маленький такой ломтик, ему, Андрею, и на зуб не хватило, но для бабочки он, пожалуй, был даже огромен.

Человек заботливо укутал его шинелью и прижал к своему теплому боку. Андрей пытался улететь от него, но не смог, видимо, отяжелел от хлеба. И он уснул, согретый хлебом и теплом человеческого тела. Но вскоре это тело стало холодным, совсем как те маленькие поленца дров в поленнице. Андрей пытался согреть его, но бесполезно. Тело было неподвижно, оно вросло в шинель и соединилось с землею. Чего Андрею удалось добиться — так это вырвать тело из шинели, а шинель — из земли.

Шинель ему потом очень пригодилась. Она укрывала его от снега и ветра. А гармошку, хотя она была и чужой, принадлежала мертвому, Андрей еще раз обменял на хлеб, как позже обменял и шинель. Обокрал мертвого.

Вот почему он боялся теперь этого, так непохожего на того, мертвого, Гмырю-Павелецкого. Что ему надо от него, Андрея, зачем они опять встретились, зачем?..

И подальше ему надо, подальше ото всего, что может вновь воскресить ту серебристо-розовую поленницу с ручками, ножками и глазками. Не было, не было ничего этого с ним. В сторонке надо, мальчик, тебе жить, незаметно, тихенько, будто тебя и нет на свете. Разобраться, так тебя действительно нет. Всезнающий милицейский розыск ищет совсем другого мальчишку. Пусть ищет, черта лысого найдет. Тихо только надо. Матузки надо какие-то вместо шнурков приспособить и угольками замазать. А где их возьмешь тут, эти матузки. Не родишь же.

— Робя, у тебя нет лишних шнурков? Отработаю...

— А как отработаешь?

— Может, в город за чем-нибудь возьмут, охнариков добуду.

Робя соображает. Туго так соображает. Морщинит лоб и ушами прядет с натуги. Во дает, способный. Сладко жмурится, будто взатяжку хватил. Хочется охнариков.

— Не возьмут тебя, Монах, в город, — сообразил.

— Это почему же, Робя, меня не возьмут в город?

— Непроверенный ты еще, темный. Я-то знаю, я-то взял бы, лопух ты, Монах. Больше как охнарики собирать, ни на что и не годен. А они не знают. Вдруг ты вор в натуре. Вдруг побежишь? Не, не возьмут тебя в город, пока все бумаги на тебя не придут и не прояснишься ты полностью.

— А шнурки-то у тебя есть?

Робя плотоядно втягивает в себя воздух. Свежий морозный воздух. Уличный. Форточка открыта. И льется в нее, льется улица. Но комната не избавилась еще от запахов ночного ведра. А снизу так сладко тянет подгорающими оладьями.

— Шнурки добудем. Отдашь завтрак?

— Один оладь.

— А шнурка два надо?

— Сравнил. Оладьи и шнурки.

— Как хочешь, Монах. Твое дело. Сейчас проверка у нас будет...

— Ах, гад, так это ты и притырил мои шнурки?

— Ты чего спел? — Робя оглядывается: — Лиса, подь-ка сюда!

К Андрею с Жуковым подходит одноглазый, с обгорелым лицом, безбровый Ванька Лисицын.

— У меня слух плохой, — говорит Жуков. — Послушай ты, Лиса. На фингал тянет. Чего не видел, поет.

— Да я ничего, — оправдывается Андрей. — Да мы ведь с тобой уже почти столковались, Робя. Шнурок — оладь, шнурок — оладь. Лады, Робя?

— Лады, — машет Лисицыну Жуков. — На этот раз почудилось мне. Монах наш человек. Знаешь, Монах, что в московском Даниловском детприемнике за шнурки?..

— А не врешь? — зашнуровывает ботинки подозрительно знакомыми черненькими с искоркой шнурками Андрей, жалеет оладьи.

— Что-то ты не нравишься мне сегодня, Монах в синих штанах.

— Да я ничего, Робя. Это я любя тебя.

Робя озадачен:

— Лиса, пощупай у меня лоб, у меня нету с утра температуры?

Лиса хитрый, Лиса щупает лоб Андрея.

— Я правду слышу пальцами, — говорит он Жукову с Андреем. — Они у меня ведь тоже обгорели. Мясо до кости прогорело, общественное имущество спасал... Теперь новое наросло, гроб и молния, и пальцами я стал видеть все, как вы глазами. Только еще больше и лучше — изнутри. Пощупаю человека — и все знаю о нем. Где у него деньги лежат, сколько. У тебя, Монах, денег нет. Правда ведь?

— Правда, — машет головой Андрей. Ему немного жутковато от прикосновения обгорелых бумажно-прозрачных пальцев Лисицына. Бог его знает, а вдруг он в самом деле видит пальцами; Бывает же ведь. Слепые вон как насобачились читать пальцами. И тогда фингал обеспечен. А с утра фингала не хочется. Ни к чему он с утра. Особая примета. А с Лисой ухо надо держать востро.

— Слышу, слышу, Монах...

Андрей так и обмер: ну, все. Но Лисицын поворачивается к Жукову и говорит:

— Робя, никто так тебя по утрам не любил, как любит сегодня Монах. Смотри на мои пальцы, смотри. Денег у него нету, не дрожат пальцы. А любит он тебя за справедливость.

Робя растерянно вытирает нос кулаком. Никто никогда в жизни не любил его, тем более за справедливость.

— Ладно, — говорит он. — Один оладь скощаю...

— Отдашь его мне, — перебивает Жукова Лисицын, а единственный глаз его маслится и смеется.

«Во гады, — думает Андрей, переживая приобретение и утерю последнего оладья. — Ну и бог с ними, пусть подавятся. Зато пронесло. Нет фингала».

Но беда не приходит в одиночку. Только он настроился сыгрануть перед завтраком с Кастрюком в шашки, как шумнули от дверей:

— Поляшук! На выход! На ковер!

Уж лучше бы ходить ему с подбитым глазом или сидеть в карцере за шнурки, чем отправляться на ковер. Опять душеспасительные разговоры, когда не хочется врать, да ничего другого не остается, потому что нельзя говорить правду. Правда — это эвакуатор Нина Петровна, поезд и — здравствуйте, дядя с тетей, это я, ваш блудный племянник. Маленько попутешествовал, порезвился и прибыл снова к вам на постоянное местожительство. У вас найдется для меня закуток? Нет, я не голодный, но если есть хлеб да сахарину немножко, то можно и водички. Водичка в ведре, я знаю. Я забуду про дорогу, про мину, забуду про гром и молнию, про отца и мать, только примите меня назад.

И стоишь ты в кабинете на мягком ворсистом ковре — для усыпления твоей бдительности он, наверное, специально, мягкий и ворсистый, постелен здесь, — как божья коровка, невинно перебираешь ногами. А тебя улещивают, бьют на совесть, сознание. Прихватывают на арапа, раскалывают сочувствием, загоняют в угол угрозами, заманивают лаской. И тебе очень хочется верить заботливому материнскому голосу воспитателя, и ты не должен ему верить, не должен раскисать.

— Чей ты, мальчишечка, будешь? Какого роду-племени?

— А сирота я, сирота. — И тут надо слезу выдавить, скупую, казанскую, и носом шмыгнуть пожалостливее. А для этого настроиться соответственно надо, в роль свою войти. И Андрей шел по коридору следом за бабкой Настой и настраивался.

Старый купеческий особняк уже гудел и полнился хлопотливой жизнью. Его деревянное нутро содрогалось от беспрерывного хлопанья мощных, уже не по нему дверей. Он готов был прямо-таки взорваться от запахов, наплывающих из кухни. Этими запахами и травил себя Андрей, и слезы у него были уже совсем близко.

Но надобность в них отпала тут же, как только он открыл дверь кабинета и увидел новую, заступившую на смену воспитательницу. Дежурила Мария Петровна. А с Марией Петровной надо было держать себя мужественно. Говорили, что она сама росла без отца и матери, но не беспризорничала, жила все время в этом городе, работала в детприемнике. Сначала уборщицей по вечерам, потому что днем где-то там училась: то ли на воспитательницу, то ли в школе еще. И тут, в детприемнике, что-то с ней случилось. Андрей не знал, что именно: об этом больше шептались здесь, а не говорили вслух. Но что-то нехорошее. И беспризорники в этом виноваты. И Мария Петровна дала какую-то страшную клятву: вроде как бы даже истребить всех беспризорников.

Лучше бы с ней ничего не случалось и не давала бы она никаких страшных клятв. Андрей никак не мог приноровиться к Марии Петровне. Суровая, в неизменном платье с глухим воротом, она временами словно бы уходила в себя, одновременно она здесь и ее нету. И тогда верилось: такая может истребить всех беспризорников, не задумываясь, такую слезой не возьмешь, тут надо играть другую роль. А какую, Андрей не знал. Была она сдержанна, немногословна. Больше говорила глазами, чем словами. Отыщет тебя взглядом среди ребят и смотрит, смотрит, пока ты не заерзаешь и не начнешь понимать: что-то делаешь не так. И врать ее глазам было невыносимо трудно.

Сейчас Мария Петровна стояла вполоборота к Андрею и смотрела в окно на улицу. Там вдоль тротуаров прыгали вороны, добывая себе воронье пропитание. На них и смотрела Мария Петровна, вроде бы к ним и обратилась:

— Так как твоя фамилия, Андрей?

— Поляшук! — бодро выпалил Андрей, залился краской и поблагодарил ворон, что они прыгают за окном, и Марию Петровну, что она не смотрит на него.

— Это твоя настоящая фамилия? — Воспитательница все еще обращается скорее к воронам, чем к нему.

— А какая еще у человека может быть фамилия? — перешел в наступление Андрей. — Я вот давно наблюдаю, что все фамилии у людей настоящие. И как она есть, так точно его. Лисицын вот, к примеру, или Ги де Мопассан, который «Жизнь» написал...

Ги де Мопассана и его «Жизнь» Андрей подбросил Марии Петровне специально, чтобы переключить разговор на француза, дать воспитательнице возможность осуществить воспитательный момент. И не ошибся.

— Ты что же, читал «Жизнь» Ги де Мопассана? — повернулась она к нему.

— От корки до корки, — с замиранием сердца, но и не без тайной гордости, радуясь в душе удачному ходу, выпалил Андрей.

— И что же ты понял в «Жизни»?

— Абсолютно все. Деловая книга...

Мария Петровна совсем не осуждающе, скорее весело хмыкнула и сбила Андрея:

— Если ты читаешь такие книги, с тобой можно откровенно говорить обо всем.

— Можно, конечно, — не моргнув глазом, подтвердил Андрей и с опаской заглянул в глаза воспитательнице.

Нет, она не смеялась и вроде бы не готовилась истребить его. Но это Андрея не обрадовало. Он почувствовал, что разговор действительно будет серьезный. Воспитательнице известно что-то такое о нем, чего он не знает.

— Так вот, Андрей. Нету в городе Клинске фамилии Поляшук. Ни одного человека там с такой фамилией. Можешь представить себе? Где же ты живешь, мальчик? Откуда ты и чей родом будешь?

Андрей молчал: все ясно. Пришел ответ на запрос. Рано или поздно должен был прийти, и именно, такой, какой пришел: нет на этом свете Андрея Поляшука. Нет и не должно быть. Он придумал его, чтоб эвакуатор Нина Петровна не отвезла его к дядьке с теткой. «И только три месяца прошло, а им уже все известно», — подумал Андрей. Ничего не скажешь, не даром хлеб едят. Придется снимать казенные ботинки. Зря только оладьи уплыли.

И он заплакал. Заплакал по-настоящему.

— Чего же ты плачешь, Андрей? Имя-то хоть у тебя настоящее, свое?

Он кивнул.

— Настоящее... — И немножко потеплело на душе и от слез, и от того, что имя у него действительно настоящее, и от того, что Мария Петровна не кричит на него и не топает ногами. А он ждал, что будет топать и кричать будет. Может, она и не давала клятвы истреблять беспризорников, врут про нее. И стало стыдно, что он все равно не может сказать Марии Петровне своей настоящей фамилии. Бог с ними, пусть пишут бумаги, пусть ищут по всему Союзу мальчишку Андрея Поляшука. А он отсидится здесь до весны. А весной по первой зеленой траве уйдет. Не удержать весной мальчишку взаперти. На юг, где всегда солнце, или на Дальний Восток — в юнги. А Марии Петровне напишет письмо. Так и так, мол, добрая воспитательница Мария Петровна, обиды я на вас не таю, и вы на меня зла не имейте. Но нельзя мне, нельзя снова в Клинск...

— Так какие же у тебя планы? — пугает Андрея добротой и сочувствием Мария Петровна.

— Позавтракать бы, — пугает воспитательницу Андрей.

— Я предупредила, на кухне оставят на тебя завтрак... А в школу тебе не хочется?

И Мария Петровна снова посмотрела в окно. Те же или уже другие вороны на проезжей части улицы потрошили парящие конские кучи. И чумазые воробьи бойко воровали прямо-таки изо рта у них распаренные овсяные зерна. И люди шли по улице, неторопливые, свободные, попадались среди них и запоздалые, полусонные еще школьники. Гады, разозлился Андрей, родители их в школу отправили, а они прогуливают. И только тут он заметил, что в кабинете нет решетки. Кабинет похож на небольшую учительскую.

— Нет, неохота мне в школу, Мария Петровна, — почти искренне сказал он. — Вырос я уже для школы. Вы не смотрите, что я маленький. Маленькая собачка до смерти щенок. Лет мне уже много, и я сильный. В ФЗО или в колонию меня надо. Отправьте меня в колонию.

— В колонию? Зачем же, Андрей, в колонию? Не вор же ведь ты и не хулиган. Не могу я тебя представить вором и хулиганом. Или я ошибаюсь? Ну скажи, чего же ты молчишь?

Андрей мучительно раздумывал: с одной стороны, чтобы попасть в колонию, можно и наговорить на себя. А с другой, ну как ей соврать, а может, и в самом деле он уже давно и вор и хулиган.

— Нет! — сказал Андрей, сам не зная, что заключено в этом «нет»: то ли не вор и не хулиган он еще, то ли, наоборот, ошибается Мария Петровна, давно он уже вор и хулиган. Но воспитательница поняла его по-своему:

— Ну вот видишь, видишь. Человек о себе лучше других знает все. Ты веришь мне?

Господи, о чем разговор. Он, конечно, верит ей. Что ей еще надо?.. Ах, ей хочется, чтобы он смотрел ей в глаза. Пожалуйста... Трудно смотреть в глаза, тоскливо, в окно лучше. А вдруг она его неспроста в глаза заставляет себе смотреть? А вдруг она по глазам читать умеет? Бывают же такие. А в глазах у человека все написано. Он даже знает случай — в их городе случился. Убили мужика то ли бандиты, то ли друзья. Убили и в лесу бросили. И уехали на машине — концы в воду. Да не в воду вышло. Нашли концы. По глазам. Аппарат, говорили, какой-то такой есть, особый. Глаза им у мертвого сфотографировали и увидели, что не сам он помер, а друзья его убили. Так уж если у мертвого можно разобраться, что там у него в глазах, то у живого куда легче. Может, их, воспеток, специально учат даже по глазам читать?

Ну и бог с ней, пусть читает, пусть знает, что он о ней думает. А о фамилии своей он думать не будет, не будет. Не выпишется у него в глазах его фамилия Нет, нет... А о чем же думать, как не о фамилии? Какая у него фамилия. Нету, нету у него фамилии, на-кась, выкуси. Нету фамилии... О чем думать, о чем думать?.. В другую страну воспеток всех надо загнать. Ага. В другую страну всех воспеток. И обнести эту страну колючей проволокой. Ага. Пусть они там друг у друга читают правду о себе. Воспеток туда, учителей, милиционеров. А он их будет перевоспитывать. И будет стоять перед ним и плакать эта Мария Петровна. А он ее будет заставлять в глаза смотреть. Ей больно, ей на свободу из-за колючей проволоки хочется. А он: ты мне веришь? Смотри мне в глаза... А как твоя фамилия? А как твоя фамилия?

Ее фамилия ему до фонаря. А его зачем ей? Чтобы упечь его домой, сделать несчастным... Да ну ее к богу, эту Марию Петровну. Пусть будет она счастливой. Пусть живет где ей вздумается. Пусть берет фамилию, какая ей нравится. И пусть у нее будут вечно живы отец и мать. Пусть она никогда не увидит, как из мины выскакивает молния, как из ночи выходит черный пес. Будь счастлива, Мария Петровна. Будь доброй, красивой и умной. А он... А как же он?

— Устройте меня, Мария Петровна, на работу, — неожиданно взмолился Андрей. — Я грузчиком могу. Не верите — точно, я уже был грузчиком, тетради у нас на станции, книги из вагонов выгружал, свеклу, грузил соль. А соль знаете как трудно грузить, она ведь ест все хуже пота. Я пастухом могу.

— Андрей, что ты говоришь? У тебя ведь мать есть.

— Была бы у меня мать...

— А где же твоя мать?

— Вы не верите мне? Хотите, я перед вами на колени стану?


О господи, только этого ей не хватало. Кретин, уже стоит на коленях. А что же тебе от него надо было? Поставить, поставить на колени. Сломать. А как же иначе, если не сломать?.. Мальчик мой, да не хочу я тебя ломать. Не хочу, не хочу. Не я тебя ломаю... А кто же? Открой ему двери, и пусть идет на все четыре стороны. Куда? Куда он пойдет: в колонию, в тюрьму, под колеса вагонов? Дожать, дожать его надо. Сейчас он не помнит себя. Где у него самое больное место, туда и бить. Заплакать вместе с ним, и он размякнет. Он мягкий, мягких добивают слезами. А тебе хочется плакать. Так плачь. Нет, она не заплачет. Дешево все, дешево. А она дорого ценит свои и чужие слезы. Гмыря поймет, почему она не узнала его фамилию, Гмыря простит. Ей сейчас важнее понять, кто перед нею, почему он ушел с беспризорниками, что ему надо.

А сможет ли она дать то, что ему надо? Нет, нет, никогда. Ему только кажется, что она всесильна и всевластна над ним. А на самом деле она слабее его. Она ничего не может ни переиначить, ни изменить в его судьбе. Вся ее сила лишь в том, что она уже вдоволь насмотрелась на эти слезы и может только верить. Только верить, что не вечно им литься...

Гадкий лживый мальчишка. Все они одинаковые. Все легки на слезы здесь, в кабинете. А попадись она им, когда они вместе, одна в темном углу... Ах, как кричит растерзанное тело. Дожать его. Пусть дешево и жестоко. Так и должно быть. Он будет расти при родителях и никогда не изнасилует и не убьет. А если... Милый ты мой, да с тобой, наверное, обошлись не мягче, чем со мною. И зачем, зачем я только связалась с вами? Горе, горе. Никогда бы мне не знать и не видеть вас. Не вымогать у вас ваших фамилий. Но что поделаешь, что поделаешь.... Обязана. Пока вы есть, пока скрываете свои фамилии. Приговорена, может быть, пожизненно. И не люблю я этой своей обязанности, ненавижу. Но иначе я ничем не могу вам помочь. Клин клином... Она дожмет его. Она добьется от него правды...


Воспитательница за руку отвела его на кухню. И сама поставила перед ним остывшие почерневшие оладьи, еле теплый чай и торопливо ушла. Желанные с самого подъема оладьи были больше не желанными. Он ненавидел и оладьи, и чай из рук Марии Петровны. Он не жлоб, не крохобор какой, за кусок хлеба не продается. Все они еще услышат о нем и пожалеют. Андрей сунул оладьи за пазуху, и повариха отвела его в зал к ребятам, сдала с рук на руки той же дежурной воспитательнице — Марии Петровне.

Андрей сразу же пошел к Робке Жукову и Ваньке Лисицыну, которые о чем-то перешептывались, уединившись на диване. Мария Петровна следила за ним, он чувствовал это и, не таясь, чтобы позлить ее, сильнее задеть, протянул Жукову с Лисицыным по оладье. Дождался, пока они съели их у него на глазах, и напрямик спросил Робку:

— Ты когда надумал бежать?

Робка вздрогнул и сжал кулаки. Но Андрей не испугался его кулаков.

— Я хочу бежать вместе с тобой, — сказал он, — и чем быстрей, тем лучше.

— Ах ты шпингалет... — Не перехвати его руку Лиса, фингал получился бы что надо.

— Робя, — сказал Лисицын. — Неужели ты можешь ударить друга? Робя, он же тебе оладь принес. Он же любит тебя, Робя. Утром же признался тебе. Забыл, что ли, Робя?

Робя так и пристыл с занесенной рукой. Начал соображать, по-утреннему пошевеливая ушами. Напряженную работу мысли можно было проследить по разноцветному сиянию шрамов на его голове. Это была трудная работа, на помощь ему снова пришел Лиса:

— Ну, как ты не поймешь, Робя? Наш общий с тобой друг попал в беду. Ты видишь, он только что от воспетки. Засекли, Монах?

— Засекли! — признался Андрей.

— Что на тебе, Монашек, висит?

— Дядька с теткой.

— Да, сложное дело. А что ты с ними сделал?

— Сбежал, — сказал Андрей.

— Вот оно как. Ничего, не отчаивайся, Монах. Выручим. Человек человеку всегда друг и товарищ. Подай руку, Робя, человеку. Человек в беде, и он любит тебя.

Робя сообразил и торжественно протянул Андрею руку.

— Робя Жуков, — сказал он, — сделает из тебя человека. Можешь на него положиться.

Жуков с Лисицыным потеснились, и Андрей облегченно вздохнув, подсел к ним.


Читать далее

ВИСОКОСНЫЙ ГОД
ВОЗВРАЩЕНИЕ 07.04.13
НАЧАЛО 07.04.13
ПРО ХЛЕБ ФЕЗЕУШНИЦКИЙ 07.04.13
ДОРОГИ 07.04.13
ДОМА 07.04.13
ОБКАТКА СИБИРЬЮ 07.04.13
НЕЗАДОЛГО ДО РАССВЕТА 07.04.13
ШАХТА 07.04.13
ПОСЛЕДНИЙ НЕМЕЦ 07.04.13
ВСТРЕЧА 07.04.13
ПОВЕСТЬ О БЕСПРИЗОРНОЙ ЛЮБВИ
1 07.04.13
2 07.04.13
3 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
9 07.04.13
10 07.04.13
11 07.04.13
12 07.04.13
13 07.04.13
14 07.04.13
15 07.04.13
16 07.04.13
17 07.04.13
18 07.04.13
19 07.04.13
20 07.04.13
СУДНЫЙ ДЕНЬ
1 07.04.13
2 07.04.13
3 07.04.13
4 07.04.13
5 07.04.13
6 07.04.13
7 07.04.13
8 07.04.13
9 07.04.13
10 07.04.13
11 07.04.13
СЛЕЗИНКА ПАЛАЧА 07.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть