21. Пикник в тайге

Онлайн чтение книги Свет далекой звезды
21. Пикник в тайге

Обойдя здание, они через несколько минут оказались в тайге.

Здесь царил полумрак, и чем дальше углублялись они в тайгу, тем темнее становилось вокруг. Гладышев молча шагал впереди, не оборачиваясь, точно заранее знал, что Завьялов покорно следует за ним. Вскоре они вышли на небольшую поляну — клочок земли, свободный от буйных зарослей. Тесно стоявшие деревья, снизу прикрытые кустарником и травой, окружали их со всех сторон. Где-то поблизости журчала невидимая речка или ручей. Квадрат серого неба висел над головой, и ветер гнал по нему рваные облака.

— Ну вот, здесь, — сказал Гладышев, — останавливаясь и опуская на траву свой мешок.

Он присел на корточки, запустил в мешок руку и вынул оттуда бумажный сверток.

— Это рыба, — сказал он, развёртывая бумагу, в которой оказались две средних размеров форели. — А это картошка, — деловито объявил он, снова запуская руку в мешок и извлекая несколько картофелин. — Это соль, это котелок, это ложки, это водка.

Вытаскивая из мешка свои богатства, он поочерёдно перечислял их. Расправив опустевший мешок, Гладышев расстелил его вместо скатерти.

«Зачем я пошёл за ним? — мысленно спрашивал себя Завьялов. — Вот странный старик!»

— У вас есть складыш? — спросил Константин Георгиевич.

— Что?

— Перочинный нож. Так называют его в Сибири. Нет? Держите. — Он вынул из кармана большой складной нож с деревянной ручкой. — Почистите картошку. И наполните котелок. Вода рядом. Сумеете?

— Я бывший военный.

— Тем лучше.

«Зачем я пришёл сюда? К чему? — снова спросил себя Завьялов. — Надо было сразу же в том помещении поблагодарить Гладышева, извиниться и уйти». Но теперь сделать это уже было поздно. К тому же его не оставляла мысль, что судьба старика каким-то образом связана с Олей.

Он взял котелок и пошёл на шум ручья. Вскоре он увидел его. Казалось, кто-то с большой силой нагнетает быструю и шумную струю воды, в ручье кувыркались мелкие камушки, а вокруг тех, что побольше, вскипала пена. Не так-то просто было подойти к воде. Для этого надо было спуститься с довольно высокого, обрывистого берега. Завьялов начал спускаться, зажав в одной руке котелок, в котором громыхали три большие картофелины, а в другой складной нож, оступился, упал и с трудом удержался на самом краю ручья, едва не свалившись в воду.

«Чёрт знает что! — раздражённо думал он. — Зачем всё это мне понадобилось? Эти картофелины, этот нелепый спуск, ручей, тайга… Мне же надо спешить в город!..»

— Ну как, готово? — донёсся до него голос Гладышева.

— Сейчас! — откликнулся Завьялов и, раскрыв складыш, стал поспешно чистить картофель.

Очистив первую картофелину, он опустил её в воду. Вода была до того холодна, что Завьялов отдёрнул руку. Но когда опустил её снова, вода показалась очень приятной.

Завьялову уже давно, очень давно, с детских лет, не приходилось сиживать вот так у лесного ручья, опустив руку в быструю воду.

Он вернулся, пробираясь сквозь заросли, чувствуя запах дыма от костра.

— Ну, давайте сюда картошку, — сказал хлопотавший у костра Гладышев. Он и тут не терял времени даром: почистил рыбу, развёл костёр, вбил в землю две рогатины, укрепил на них перекладину для котелка. Не оборачиваясь, он протянул руку, взял у Завьялова котелок и укрепил над огнём.

— Ну вот, — сказал Гладышев, опуская в воду картофель, — скоро будем есть уху.

— Спасибо, Константин Георгиевич! — решился наконец сказать Завьялов. — Но, боюсь, у меня очень мало времени. Надо возвращаться в Тайгинск. Поставьте себя на моё место… Я не могу тратить столько времени…

— На то, чтобы съесть уху в моей компании? — закончил Гладышев. — Но я вовсе и не думал занимать вас только своим обществом. Я обещал, что мы будем втроём, и я сдержу свое обещание.

— Константин Георгиевич, это какая-то мистика.

— Мистика? Ну, что вы! Я, гидролог, наипрозаичнейший человек, — и мистика! Нет, дорогой мой, нет, какая уж там мистика!.. То, что я вам хочу рассказать, — это самая что ни на есть реальность. Такая, от которой с жизнью можно проститься…

Гладышев взял прут, в расщепленный конец которого была воткнута ложка, и стал помешивать в котелке.

— Так вот, — сказал он, — мы здесь изучаем Таёжное. Озеро это сложное и неповторимое… Только вы не думайте, что мы здесь сидим и какими-то отвлечёнными материями занимаемся. Разумеется, наша задача — комплексное исследование. Однако именно мы помогли разработать условия и гидрологический режим огромного водохранилища. Пусть бы попробовали без нас строить электростанции!

Гладышев помолчал, потом усмехнулся.

— Впрочем, это к делу совершенно не относится. Просто у меня выработался защитный рефлекс. Приезжают к вам, знаете ли, туристы, слушают, а потом спрашивают этак вежливо: «Скажите, пожалуйста, а какое практическое значение имеет ваша деятельность? Конечно, очень интересно знать, какая, скажем, температура воды в озере и как происходит формирование её химического режима. А вот скажите, что это даёт практически?..» Вот тогда мы им выкладываем и про погоду, и про то, как помогаем искусственному разведению рыб на рыбозаводах, как собираемся начать изучение не только Таёжного, но и всех озёр и водохранилищ Сибири. Но я увлёкся, извините. Я совсем другое хотел сказать. Есть одно непременное условие для работы у нас. Её надо любить. Вы можете возразить, что любви достойна любая полезная профессия. Может быть. Но есть работы, которые можно выполнять и без любви. А нашу — нельзя. Иначе чего ради человек будет годами жить на безлюдных берегах рек и озёр? Вы понимаете — годами! Это не экспедиция, не временная, пусть длительная командировка, это вся жизнь! Всю жизнь — ветры, снега, льды. Всю жизнь перед тобой только вода и лёд. Это можно или любить, или ненавидеть. Те, кто ненавидит, сюда не придут. Приходят те, кто любит. Кто не боится ветров, не хнычет, когда ледяная вода сводит руки, кого не берёт морская болезнь — вам ведь приходится по многу суток проводить на катерах в море… Так я думал, пока к нам на работу не приехал Андрей Андреевич Востряков. Он был гидролог, собирался писать кандидатскую диссертацию на материалах исследования Таёжного. Должен вам сказать, что я человек одинокий, жена моя и спутница во всех скитаниях скончалась пять лет назад. Ну вот, Вострякова и поселили ко мне в комнату, чтобы, как говорится, не скучно было, — скорее я сам на это напросился…

Завьялов смотрел на него с недоумением. «Какое всё это может иметь отношение к Оле?» — подумал он и взглянул на часы. Гладышев заметил это и сказал:

— Вы, как я вижу, недоумеваете. Но не торопитесь. Она появится в своё время… — Он поглядел на котелок, в котором начала слегка пузыриться вода, и продолжал: — Этот Андрей Андреевич был странный. Даже сейчас, после всего, что произошло, я не мог бы сказать со всей определённостью, что он за человек. Впрочем, нет, теперь мне все ясно. Но тогда он мне очень понравился. Мы, знаете, тут уже все друг к другу пригляделись, попривыкли. А он приехал из Сибирска, свеженький, чистенький, домашний такой, весёлый, молодой — года тридцать два ему было самое большее… Ну, живя в одной комнате, всё друг о друге узнаешь быстро. И я уже на второй день звал, что Андрей Андреевич окончил институт семь лет назад, потом работал в областном управлении гидрометеослужбы. Вот, собственно, и вся его биография. И я узнал её, повторяю, очень быстро. Сначала он всё восторгался здешней природой. Вы, конечно, знаете: местные люди любят напускать таинственность, много говорят о непостижимости Таёжного, о его суровости, называют морем, ну и так далее. Всё это Востряков хорошо знал. Он не упускал случая лишний раз восхититься озером. И это тоже нам нравилось. Мы-то давно разучились восторгаться по таким, ну как бы это сказать, чисто декоративным поводам, считали, что восторги — удел туристов. Но видеть, что наш брат специалист сохранил такую непосредственность восприятия, — это всем было приятно.

Не помню, с чего всё началось… Может быть, с того, что он стал со мной советоваться, нельзя ли срок его работы над диссертацией с двух лет сократить до одного года. «Иначе, — воскликнул он, — мне придётся торчать здесь целых два года!» Он произнёс всё это с такой искренностью, что мне трудно передать вам то чувство, которое охватило меня при этих словах. У них был богатый, многообразный подтекст. Во-первых, из этих слов следовало, что все мы здесь «торчим» и что это для нас, людей замшелых и примитивных, естественно. А вот ему не только постоянная работа здесь, но даже мысль о ней, перспектива временно остаться с нами представляются невыносимыми. Во-вторых, из слов Вострякова вытекало, что его, в сущности, ничто, кроме диссертации, не интересует, да и само содержание её важно лишь постольку, поскольку она обеспечит ему кандидатскую степень. Я слушал Вострякова и думал: странный молодой человек! Кто он такой? Наивен или попросту неумён, настолько неумён, что даже не осознаёт оскорбительный для всех нас смысл своего восклицания? Или настолько самоуверен, что не допускает и мысли о том, что мы можем сомневаться в его превосходстве, в его праве на особое положение и особую, отличную от нашей судьбу?

И вот размеренное течение нашей жизни было нарушено приездом того института, который вы разыскиваете. Впрочем, насколько я знаю, это был не весь институт, а какая-то его часть, лаборатория. Работали они засекречено, дом, который мы им отдали, обнесли оградой… Однако секреты секретами, а места наши уединённые, все люди на виду, и в их клубе мы бывали часто… Однажды Востряков говорит: «Можно, я гостью приведу?» Вечером является с молодой женщиной, в шубке явно нездешнего покроя, но в валенках. Она протягивает мне руку и называет себя. Это была Миронова Ольга Алексеевна.

Гладышев взял прут со вставленной в него ложкой, зачерпнул из котелка, подул, попробовал, положил туда что-то, покачал головой…

Завьялов насторожился. Было такое чувство, будто кто-то с силой надавил на его плечи. Он подался вперёд, боясь пропустить хотя бы слово.

— Она сняла свою шубку, — продолжал Гладышев. — Давно уже я не видел таких привлекательных женщин. Её не портил даже шрам на виске. Глаза большие и внимательные, волосы назад зачёсаны… Вам, конечно, смешно слушать, как я её расписываю, ведь мне шестьдесят четыре года. Но я не мог не заметить её привлекательности. Скажу больше: мне показалось очень естественным то, что я вижу их вместе, Ольгу Алексеевну и Вострякова. Не сердитесь, я рассказываю всё как было. Оба они молодые, красивые… Не помню, говорил ли я вам, что и в нашем коллективе немало женщин работает. Или пригляделись мы друг к другу, или впрямь наша работа — то на воде, то на льду — накладывает свой отпечаток на наружность человека, но только, повторяю, мне показалось естественным, что с Андреем Андреевичем появилась именно такая женщина, как Ольга Алексеевна. Она посидела у нас недолго, я чай вскипятил… Потом Андрей Андреевич пошёл её провожать до автобуса — она в то время ещё в городе жила. Возвращается взволнованный, восторженный. «Понравилась?» — спрашивает. «Что ж, отвечаю, скрывать не буду…» Тут он мне начинает рассказывать о ней: какая, мол, великолепная биография: бывшая фронтовичка, лётчик, два боевых ордена. И в то же время такая женственность, такая мягкость. Ну, сами понимаете, какие слова находит мужчина, когда ему нравится женщина…

Он подбросил сухие сучья в костёр и продолжал:

— То, о чём я вам рассказываю, происходило в феврале этого года. Прошло ещё немного времени, и в нашу глушь стали доходить сведения о том, что было в Москве. На партийном съезде. Жизнь моя сложилась так, что мне всегда приходилось работать вдали от крупных культурных центров, в маленьких, но сплоченных коллективах. Ни я, ни моя жена в прошлые годы непосредственно не пострадали, если иметь в виду все эти беззакония и репрессии. Но решения съезда я принял всем сердцем, потому что они не только положили конец беззакониям, они новую большую перспективу для народа открыли… Я понимал, чувствовал, что теперь и в мою жизнь входит что-то новое. А вот Андрей Андреевич Востряков воспринял решения съезда совсем по-иному. Он и до сих пор жил так, будто его всё время что-то подхлёстывало. Только не в смысле работы, а… ну, как бы вам это объяснить?.. Его всё время точно сверлила мысль, что он опаздывает куда-то, тратит больше, чем нужно, времени на то, что является для него не главным, преходящим. По вечерам он долго и с пафосом говорил мне, что мы живём теперь в такое время, когда талантливым людям открыты все пути, что нельзя тратить лишней минуты и что он завидует Ольге Алексеевне, которая занята такой важной, ответственной работой, к которой постоянно приковано внимание правительства. Ему хотелось как можно скорее разделаться с диссертацией. Я внимательно слушал его и старался понять одну всё время ускользающую от меня мысль. Я никак не мог постигнуть, что именно имеет в виду Востряков, когда говорит о своём будущем, о том, что начнётся после того, как он «разделается» с диссертацией. Иногда мне казалось, хотя я старался убедить себя в обратном, что Востряков торопится совсем не потому, что жаждет приняться за новую, важную работу, за главное дело своей жизни, но лишь для того, чтобы поспеть, именно поспеть к какому-то большому пирогу, который теперь, когда доступ к нему открыт всем, могут съесть без него. Меня коробило и то, что, говоря о работе Ольги Алексеевны, Востряков восхищался совсем не смелостью, не самоотверженностью этой женщины, которая — мы хорошо знали это — рисковала своей жизнью, работая над неисследованными сортами топлива. Он восхищался тем, что её работа имела, так сказать, первостепенную государственную важность. Признаюсь, в то время я всё ещё хорошо относился к Вострякову и не хотел истолковывать его слова, его устремления в плохом для него смысле. Я старался убедить себя, что для него, молодого, полного энергии человека, в какой-то степени естественно стремиться к бурной деятельности. Чтобы посвятить свою жизнь работе здесь, на пустынных берегах, и находить в ней радости, надо иметь особый характер или быть таким стариком, как я… Мне удалось убедить себя в этом.

И тогда я сделал то, чего никогда себе не прощу: стал помогать ему писать диссертацию. Да, я не только обсуждал с ним научные проблемы или делился своим многолетним опытом. Я просто стал многое делать за него самого… На словах всё это выглядит отвратительно, но, может быть, вы поймете меня. Я одинок, этот человек был вдвое моложе меня. Он мог бы быть моим сыном. Мы жили с ним в одной комнате. У меня было достаточно свободного времени. Сначала я сделал для него конспект главы. Потом написал тезисы. Затем увлёкся сам, — раньше я никогда не писал научных работ, был чистым практиком, а теперь стал развивать на бумаге свои мысли: за сорок лет работы у меня накопилось достаточно интересных наблюдений… Андрей всё это читал. Потом говорил, что должен забыть прочитанное, отвлечься от него, иначе невольно начнет повторять мои мысли. Я убеждал его, что это опасение нелепо, что неважно, кто первый сказал «э‑э», важно то, что это делается для науки, для пользы дела… ну, и так далее. Словом, получился фарс. Андрей как будто отказывался, требовал, чтобы я прекратил работу, а я настаивал, убеждал его пользоваться её результатами. Кончилось тем, что мы пришли к молчаливому соглашению. И теперь он уже не садился работать, пока не видел очередных исписанных мною листов…

Да, тогда мне казалось, что в моей жизни появилась новая цель — воспитание молодого учёного. Было и ещё одно немаловажное обстоятельство. Я люблю своё дело. Верю, что мы, я и мои товарищи, приносим большую пользу стране. Однако я практик, на звание учёного не претендовал. Почему же, думал я, не помочь другому человеку стать учёным, опубликовать научный труд, — разве важно, за чьей подписью он будет напечатан?.. Будет только хорошо, если появится ещё один энергичный, устремлённый пропагандист изучения рек и озёр. От этого выиграем все мы, выиграет моё любимое дело.

— Вот вы, — усмехнулся Гладышев, — сидите и с раздражением думаете, что я опять ушёл в сторону, навязываю вашему вниманию собственную жизнь вместо того, чтобы говорить о самом важном для вас… Но подождите. Я ничего не забыл… В то время мне не раз приходилось встречать Олю. Она очень приветливо ко мне относилась и каждый раз говорила, в каком восторге от меня Востряков, как хорошо он ко мне относится и сколь многим мне обязан. И я, зная, что Ольга Алексеевна нравится Вострякову, зная и о том (чего только не будешь знать, живя с человеком бок о бок!), что их отношения не развиваются и как бы застыли на стадии «доброго знакомства», тоже старался в меру сил хорошо отзываться об Андрее. Я старался усилить её интерес к нему… Старый дурак!

— Ну, вот, а теперь я подхожу к концу… Впрочем, подождите, — Гладышев взглянул на бурлящий котелок и положил туда рыбу. — Сейчас уха будет готова.

— После, после! — нетерпеливо проговорил Завьялов. — Прошу, продолжайте!

— Что ж, давайте продолжать. Я уже говорил, что летом мы организуем научные экспедиции на катерах и с помощью аппаратуры производим исследования. Некоторые из них, такие, например, как изучение дна, длятся по нескольку месяцев. А зимой мы выходим на лёд, — ведь Таёжное зимой замерзает. Что мы там делаем? Многое. Опускаем под лёд вертушки для изучения течений, их скорости и направлений, измеряем на разных глубинах температуру, активность проникающего через лёд солнечного света… Ну, и многое другое. В экспедицию, о которой я сейчас хочу рассказать, мы отправились в марте: я, Востряков и Воронихин, наш гидробиолог. Нам предстояло прожить месяц или полтора — словом, до начала весны, когда оставаться на льду будет уже опасно. С помощью товарищей мы погрузили на трёхтонку ящики с инструментами, необходимое оборудование для метеостанции, продовольствие, постельные принадлежности. К автомашине прикрепили поставленную на сани будку, в которой нам предстояло жить, попрощались с товарищами, Ольга Алексеевна тоже пришла нас проводить. Нередко экспедиции подобного рода уходят по льду за сотни километров от базы. Нам предстояло выполнить более простое задание и расположиться всего в двух с половиной, в трёх километрах от берега. Прибыв на место, мы установили наш домик-будку, выгрузили оборудование. Машины ушли, и мы остались на льду втроём…

Вы знаете, единственное спасение, когда находишься в подобных экспедициях, — это работа. Иначе с ума сойдёшь. Для меня всё это уже давно было аксиомой, я вообще не знаю, что такое скука. За свою жизнь мне довелось принять участие в десятках подобных экспедиций. А вот Востряков был новичком. Поэтому я старался, чтобы у него было как можно меньше времени для отдыха, кроме, конечно, сна. Поначалу Андрей был настроен очень бодро. Он показал хорошую сноровку, когда мы утепляли наш домик, то есть попросту обкладывали его вырубленными из снега брусками, а потом обмазывали снежурой, ледяной жижей. Ну вот, пока мы прорубили прорубь, укрепили дом, установили метеооборудование, воткнули мачту и подняли на ней флаг, прошёл день. Наутро начались трудовые будни. Мы прожили на льду более полутора месяцев. А потом и произошло то самое…

Это случилось весной, когда оставаться на льду было уже небезопасно. Нам предстояло свернуть экспедицию и возвратиться на берег. В тот день наш гидробиолог Воронихин с утра пошёл на материк, чтобы договориться о присылке машин и прочих деталях нашего возвращения. Мы остались с Востряковым вдвоём. Через час-другой подул верховик. Ветров в этом крае вообще явно больше, чем надо. Одна горная чего стоит! Это вроде новороссийской боры, если слыхали про такую. Обычно дикий ветер налетает внезапно и мгновенно достигает огромной силы. Я сразу почувствовал его приближение. Сначала ветер не превышал силы среднего, этак пятнадцать — двадцать метров в секунду, положение было ещё вполне терпимым. Но это я вам своё собственное ощущение передаю, я, повторяю, ко всему привык. А вот для нового человека даже позёмка на озёрном льду — штука довольно мрачная. Представляете себе, всё окутывает белесая мгла, а ветер дует и воет всё сильнее, сильнее. Я уж вам говорил, что наша экспедиция расположилась недалеко, в ясную погоду берег хорошо виден, да и мы оттуда — как на ладони. Это играло немалую психологическую роль для Вострякова, успокаивало его. Но когда подул верховик, берег заволокло снежной мглой, и казалось, что вокруг тебя никого нет на многие сотни километров, а под тобой — бездонная водяная пучина, вот тогда настроение моего товарища изменилось. Он помрачнел, насупился, забился в дальний угол будки и испуганно глядел на дверь, сотрясаемую порывами ветра, прислушиваясь и оживляясь, когда казалось, что ветер утихает. Но я-то знал, что это — только начало и что, утихнув на миг, ветер тут же ударит с удвоенной силой.

Конечно, если в такое время сидеть безвыходно в нашем домике-будке, — это ещё куда ни шло. Но в том-то и дело, что мы не должны были, не имели права отсиживаться. Наш долг в том и заключается, чтобы в любую погоду в определённое время выходить наружу и не только записывать показания приборов, но и производить необходимые измерения. Более того, в такую погоду мы должны покидать наше убежище чаще, чем обычно, чтобы своевременно укреплять оборудование — метеоприборы, палатку, прикрывавшую прорубь. Со всем этим нам предстояло справляться вдвоём, поскольку Воронихин ушёл и, конечно, не мог вернуться в такую непогоду.

…В первый раз мне всё же удалось заставить Андрея покинуть домик. Признаюсь, мне было очень жалко парня, но я заставил его ползти по льду к приборам — именно ползти, потому что идти в рост было уже невозможно. Я настоял, чтобы он вышел из домика не только потому, что не смог бы справиться один. Мне хотелось заставить Андрея преодолеть страх, заняться тяжёлым трудом, требующим предельной сосредоточенности. А ветер между тем достиг уже огромной силы. Он сорвал и унёс палатку, в которой мы установили наши вертушки и барометры. Теперь приборы надо было опускать в прорубь под открытым небом, на ветру. Металлические приборы обжигали пальцы, как раскалённый металл, и, когда на пальцы попадала вода, боль становилась нестерпимой.

Оглянувшись, я не увидел Андрея возле себя. Я стал кричать, но ветер как бы вталкивал обратно в горло звук моего голоса. Потом я пополз назад, решив, что Андрей заблудился, но не нашёл его. И только вернувшись в домик, увидел: он сидит на своём прежнем месте, забившись в угол.

«Почему ты здесь?» — строго спросил я.

Андрей промолчал, дыша тяжело, как астматик.

Я повторил свой вопрос. И тогда он ответил:

«К чёрту! Я больше не выйду из дому!»

«Выйдешь, — твёрдо сказал я, — это твой долг, и ты должен его выполнить».

«Долг? — переспросил он, держа на весу кисти рук и дуя на окоченевшие пальцы. — Вы смеётесь, что ли? В чём мой долг? В том, чтобы опускать в воду эти железки?»

Если бы он не обронил нелепое для специалиста слово «железки», то, может быть, я и сохранил бы присутствие духа. Но это глупое слово меня взорвало.

«Стыдно! — крикнул я. — Это не железки, а приборы, работе с которыми вы, кажется, посвятили всю жизнь! И ваш долг…»

«Долг!.. — На этот раз в голосе Андрея звучала откровенная ирония. — Да перестаньте вы повторять эти барабанные слова. Сейчас, кажется, мода на них прошла! Долг! Долг!.. Какие ещё должны произойти события, чтобы такие люди, как вы, сбросили с себя гипноз громких фраз?..»

Да, именно так он мне ответил. Я запомнил слово в слово.

«Что же вы предлагаете?» — тихо спросил я Вострякова, будучи уже не в состоянии называть его на «ты».

«Возвращаться на берег! — воскликнул он. — Неужели вы не видите, что через какой-нибудь час ураган снесёт всё? И не забудьте: наступает весна, под напором такого ветра может начаться передвижка льда, и тогда…»

«Вы предлагаете идти на берег в этакую погоду?»

«Да, да! Мы в каких-нибудь двух километрах от берега. У нас компас. Если взять верное направление, мы куда-нибудь да выйдем!»

«Но вы же говорите, что не в состоянии пройти и десятка метров…»

«Куда? К этой дурацкой проруби?»

Я всё понял. Чтобы выполнить свои обязанности, он не хотел сделать и шага. Для того чтобы спасти свою шкуру, он был готов на всё.

До сих пор я думал, что чувство жгучей, непримиримой ненависти незнакомо мне. Я ошибался. В те минуты я возненавидел этого человека так, что готов был бить его, топтать ногами. И я понял всё. Понял, кем был для этого негодяя. И тогда я сказал спокойно, хотя еле сдерживался, чтобы не ударить его:

«Вы трус. Жалкий трус. Дезертир. Как начальник экспедиции, я требую выполнения долга, как бы вы ни относились к этому понятию. Сейчас мы пойдём к метеоприборам…»

«Нет! У меня нет сил. Я отморозил руки. Я не могу дышать на таком ветру. У меня больные лёгкие. Я не хочу сделаться инвалидом на всю жизнь».

«Хорошо, — сказал я. — Но предупреждаю вас: когда мы вернёмся на базу, я расскажу всё. В том числе и о том, как вы, — я подчеркнул это слово «вы», — пишете диссертацию…»

Он сник, как от удара. Потом медленно поднялся и сказал срывающимся голосом:

«Константин Георгиевич, да что вы? Я так ценил… Ведь вы сами… я не ожидал… Вы меня не так поняли… У меня действительно плохие лёгкие… можно на рентгене проверить… Но если вы всерьёз требуете, я, конечно, пойду. Я всё понимаю… дисциплина…»

Я пополз к метеовышке, зная, что и он ползёт за мной. Я победил. Заставил его ползти. Пусть под страхом, под угрозой. Мне было приятно сознавать, что его хлещет ветер, бьёт по лицу, слепит глаза. Всё стонало вокруг. Завывал верховик, гудели тросы, на которых была укреплена метеовышка. И вдруг удар — по голове…

Нет, нет, Востряков тут был ни при чём. Очевидно, ураган сорвал какую-то рейку, планку, какой-то деревянный или железный предмет, которым и ударило меня по голове… Впрочем, всё это я понял потом, когда очнулся, или, может быть, позже.

Я пришёл в себя и увидел, что лежу на полу в нашем домике. Поднял руку, пощупал голову. На лбу моём лежал пропитанный кровью носовой платок. Меня тошнило, и всё плыло перед глазами. Наверно, я снова потерял сознание и снова очнулся. Поднять голову и осмотреться я был не в силах, но почувствовал, что нахожусь в домике один. Пощупал рукой и наткнулся на жестяную кружку, — почему-то она очутилась на полу, рядом со мной. Потом мои пальцы нащупали листок бумаги, прижатый кружкой. Я взял его, поднял над головой и с трудом прочёл.

Это была записка от Вострякова. Он писал, что я тяжело ранен, что он перетащил меня сюда, в домик, перевязал, но, будучи убеждён в необходимости для меня срочной медицинской помощи, решил пробиться к берегу — поднять тревогу и спасти мою жизнь.

Слово «пробиться» было подчёркнуто. Кажется, я снова потерял сознание, а когда очнулся, то увидел склонившуюся надо мной… Ольгу Алексеевну Миронову.

Как всё это произошло и почему она оказалась здесь, я узнал уже позже, с её слов. Оказывается, она, возвращаясь с работы, торопилась к автобусу и увидела медленно идущего вдоль берега Вострякова. Он поспешно подбежал к ней и сказал, что произошло несчастье, я ранен, потерял много крови и что он с трудом добрался до берега и теперь спешит на базу за помощью. Понимая, что пройдёт немало времени, пока найдут врача, транспорт, Ольга Алексеевна предложила Вострякову немедленно сообщить на базу о происшедшем и тотчас же вместе с нею вернуться на лёд. Она добавила, что имеет некоторый опыт ухода за ранеными: когда-то на фронте она была в госпитале и ей доводилось помогать врачам в качестве санитарки… Но Востряков ответил, что это бессмысленно, что надо ждать врача, к тому же он просто не в силах снова проделать путь по льду.

И тогда Ольга Алексеевна пошла одна. В ясные дни она видела с берега наш маленький лагерь и была уверена, что это очень близко. Как ей удалось дойти сквозь этот ураган, в снежной мгле, не знаю. Но она дошла.

Всё дальнейшее, что относится непосредственно ко мне, вряд ли представляет для вас интерес. Но то, что касается Оли, я должен вам рассказать. И дело не в том, что я истёк бы кровью, если бы она не пришла. Речь о другом. Я уже говорил вам: Востряков настойчиво ухаживал за Ольгой Алексеевной. Со стыдом ещё раз признаюсь, я старался содействовать их отношениям. Теперь же я видел свой долг в обратном: предостеречь Олю, раскрыть ей глаза на Вострякова… И я рассказал ей обо всём, что произошло в этом домике…

А дальше события развивались так.

Когда я выписался из больницы и вернулся сюда, первым человеком, которого встретил, был Востряков. Очевидно, он заранее узнал день и час моего возвращения. Востряков поздравил меня с выздоровлением и стал велеречиво рассказывать, с каким трудом ему удалось добраться в тот день до берега. Смысл его рассказа сводился к одному: ради спасения моей жизни он совершил подвиг, пренебрёг смертельной опасностью, добрался до базы и поднял тревогу.

Я молчал. Мне было противно видеть и слушать Вострякова. Для меня он уже не существовал. Но ему-то я был очень нужен. Издалека, исподволь, как о чём-то нелепом, противоестественном, он сказал, что на нашей станции ходят какие-то тёмные, компрометирующие его слухи, будто он бросил меня одного, истекающего кровью, и даже не воспользовался имевшейся в домике аптечкой, которую потом обнаружила Миронова. Но ведь каждому непредубеждённому человеку ясно: в той обстановке первым его побуждением было поспешить на берег, поднять тревогу! Ведь у него нет никаких медицинских навыков. Он наскоро перевязал меня тем, что попалось под руку. Мысль об аптечке ему тогда и в голову не пришла. А Миронова с ним почему-то едва здоровается. В коллективе распространяются тёмные слухи…

Сначала я слушал Вострякова с полным безразличием, а потом стал ощущать острое любопытство. Он ни словом не упомянул о том разговоре, который произошёл у нас в домике. Как будто ссоры не существовало. Как будто я не понимал, что моё ранение было для него выходом из положения, отличным предлогом для того, чтобы сбежать. Или он полагал, что ранение отшибло у меня память?..

Но нет, очень скоро я понял, в чём тут дело. Востряков делал ставку на человеческую доброту, на совесть. Он принадлежал к тому сорту людей, которые считают человека добрым только в том случае, если эта доброта проливается на них самих. Если люди честны, участливы, если в них живёт готовность помочь товарищу, попавшему в беду, то, как убеждён Востряков, они обязаны, именно обязаны проявить все эти качества прежде всего по отношению к нему. Он сам ничем никому не обязан. А они обязаны! Вот в чём секрет! Он, Востряков, имеет право требовать от людей, чтобы они ему помогали, прощали его недостатки, любили его. А сам он волен поступать так, как ему выгодно. Вот какой милый парадокс! Я и сейчас не берусь сказать с уверенностью, что лежало в основе такого поведения Вострякова — трезвый расчёт или какой-то беспросветный, безоглядный эгоизм. Востряков уверен, что имеет право прийти к человеку, знающему, что он, Востряков, подлец, и сказать с милой, открытой улыбкой: «Помогите мне, сделайте это для меня!» И при этом убеждён, что ему отказать не имеют права. Вот с такой просьбой он и пришёл ко мне. В чём же она, эта просьба, заключалась? В том, чтобы мы встретились втроём: он, я и Ольга Алексеевна. Востряков только и ждал моего возвращения из больницы, чтобы просить меня о такой встрече. Он хочет, чтобы его доброе имя было восстановлено именно в присутствии Ольги Алексеевны.

«А почему вы думаете, что она согласится на этот, так сказать, «суд чести»? — спросил я.

«Потому что она мне обещала», — поспешно ответил Востряков. Встретив Миронову, он, по его заверениям, сказал ей, что не сомневается в добром моём к нему отношении. А она? Она усмехнулась, как-то странно посмотрела на него и ответила: «Что ж, давайте проверим».

Я понял, что имела в виду Ольга Алексеевна, и… согласился.

— Теперь слушайте, — вставая, сказал Завьялову Гладышев. — Я обещал вам, что она будет с нами, помните? Так вот, она стояла здесь. На том самом месте, где сейчас сидите вы. Представьте себе это и… вы увидите её. Я стоял здесь, где стою сейчас. А Востряков разводил костёр. Пикник в тайге — старая сибирская традиция. Теперь вы понимаете, почему мне хотелось, чтобы мы поговорили об Оле именно здесь… Сначала мы все молчали. Востряков как ни в чём не бывало раздувал костёр, может быть, только слишком суетился. Дело было вечером, как сейчас. Мы сварили уху и молча ели. Потом Востряков взялся за бутылку с водкой, но в этот момент Ольга Алексеевна сказала:

«Подождём, Востряков. Я должна знать, с кем мне предстоит выпить. Вот и поговорим об этом».

«Охотно! — Востряков опустил бутылку на землю, улыбнулся своей открытой лучезарной улыбкой и сказал: — Я был инициатором этой встречи, друзья. Мы уже давно не встречались втроём. Вы помните наши встречи втроём, товарищи?»

Мы промолчали.

«Я хотел бы, чтобы и эта встреча была такая же хорошая, прямая, светлая. Но для этого надо рассеять некоторый туман. Разрешите сказать несколько слов по этому поводу. Мне кажется, что время, когда тёмные слухи и неясные подозрения могли калечить жизнь человека, прошло. И прошло безвозвратно. Вы с этим, конечно, согласны?»

«Да, мы с этим, конечно, согласны», — ответила Оля.

«Не сомневался в этом. Поэтому вы должны согласиться и с тем, что я имею право рассеять кривотолки вокруг моей скромной персоны. Почему я выбрал для этого разговора именно вас? Потому что вы, Константин Георгиевич, — он повернулся ко мне, — мой старый друг и товарищ, человек, которому я верю безгранично и перед чьим авторитетом преклоняюсь. Что же касается вас, Ольга Алексеевна, то…»

Он слегка прикрыл глаза и замолчал.

«Валяйте дальше, Востряков», — сказала Ольга Алексеевна, и это вульгарное слово «валяйте» прозвучало как-то очень резко, даже грубо, что было совершенно несвойственно ей.

«Хорошо, — разведя руками, продолжал Востряков, — я перейду прямо к делу. Разрешите мне задать вам несколько вопросов. Первый вопрос к вам, Константин Георгиевич. Когда мы ползли сквозь метель к метеовышке, я был с вами?»

«Да», — подтвердил я.

«После того как вас ударило, кто перенёс вас в домик?»

«Поскольку мы были вдвоём, то, очевидно, вы».

«Вам удалось прочесть записку, которую я оставил? Она лежала рядом с вами, под кружкой».

«Да».

«Ваше состояние требовало немедленного квалифицированного медицинского вмешательства?»

«Очевидно».

«Вы согласны с тем, что это очень опасно — в такую метель одному идти к берегу?»

«Когда человеку кажется, что этим он спасает жизнь…» — начал я, но он взглянул на меня так, точно умолял и одновременно угрожал, и прервал меня:

«Я и спасал вашу жизнь. При чём тут это «кажется»? Теперь у меня вопрос к вам, Ольга Алексеевна. Я встретил вас на берегу. Верно?.. Почему вы молчите?»

«Послушайте, Андрей Андреевич, — глядя ему в глаза, сказала Оля, — что за спектакль вы устраиваете? Вопрос — ответ, вопрос — ответ… Да, я встретила вас на берегу. Что дальше?»

«Извините, — смешался Востряков, — но мне казалось, что так будет легче… Впрочем, я сейчас заканчиваю. Ещё только один вопрос. Вы знали, что, придя на базу и сообщив о том, что произошло, я тут же свалился и две недели пролежал в жестоком гриппе, не выходя из комнаты?»

«Каюсь, не знала».

«Мне потом рассказывали, что вы тоже были среди тех, кто пошёл на помощь Константину Георгиевичу, — как-то робко и делая вид, что не замечает резкого тона Ольги, сказал Востряков. — Следовательно, вы можете подтвердить, что состояние Константина Георгиевича требовало немедленной врачебной помощи. И организовал эту помощь я. Таковы факты. Согласны?»

Мы молчали.

«Так почему же в таком случае, — ободрённый нашим молчанием, с неожиданным пафосом воскликнул Востряков, — почему никто из вас не скажет это во всеуслышание?! Почему же вы, кто знает больше всех, не возвысите свой голос и не положите конец тёмным слухам? Обо мне сочиняют сплетни, будто я бросил раненого, а потом не пошёл указать дорогу врачу и остальным товарищам… А кто мог вообще запомнить эту дорогу в такую метель? Идя к берегу, я двигался ощупью, наугад… И сразу заболел. А вы, вы всё знаете и молчите!» — И Востряков, сделав резкое, негодующее движение рукой, отвернулся.

Прервав свой рассказ, Гладышев обратился к Завьялову:

— Вы, очевидно, помните фразу Нерона, которую он якобы произнёс перед самоубийством: «Какой актёр погибает…» Глядя на Вострякова, я готов был повторить эти слова. Поистине, замечательное искусство перевоплощения! Очевидно, он верил в то, что говорил… Слушая его, я подумал: а в чём, собственно, если подходить со строго юридической точки зрения, его можно обвинить? В прямых интересах Вострякова потребовать открытого обсуждения его поведения. Единственным человеком, кто может рассказать о фактах, его компрометирующих, был я. Но разве Востряков не был уверен, что я, человек, который не решился прогнать его при первом же после больницы свидании, который согласился и на эту встречу в тайге, буду молчать? Из чувства жалости, брезгливости, из ложно понимаемой интеллигентности, чёрт знает почему, но — молчать!..

Итак, Андрей Андреевич отвернулся, но, глядя на его спину, я был убеждён, что на глазах у него самые неподдельные слёзы. Вот тогда я и услышал голос Ольги Алексеевны. Она сказала негромко:

«У меня нет судейского опыта, Андрей Андреевич… Мне только один раз пришлось присутствовать на суде. Это был трибунал. Судили дезертира. А потом — расстреляли. Это был короткий и честный суд. Помню ещё один, совсем другой случай, уже в мирное время, когда мне самой довелось давать показания… Вот, собственно, и всё. Поэтому формальному следствию я предпочитаю простой человеческий разговор. Но вы сказали, что вас больше устраивают вопросы и ответы. Что же, будь по-вашему. У меня есть к вам вопрос. Очевидно, покинув Константина Георгиевича, вы очень торопились, спешили на берег, чтобы как можно скорее добраться до базы. Верно?»

При первом же звуке голоса Оли Востряков обернулся. Я не ошибся. Его глаза блестели при свете костра. Он стоял, подавшись в сторону Ольги Алексеевны и всем своим видом подчёркивая готовность ответить на любые её вопросы.

«Конечно!» — воскликнул он.

«Тогда скажите, почему вы шли не к базе, а в противоположную сторону?»

«Что такое? — мысленно спросил я себя. — Он шёл в противоположную сторону?»

«Вспомните, — продолжала Ольга Алексеевна, — ведь вы шли к остановке автобуса, как раз в обратном направлении от базы. Верно?»

Востряков пожал плечами.

«Это какое-то недоразумение, — сказал он, — просто устал, был измучен, промёрз и, выйдя на берег, плохо соображал».

«Допустим. Ещё один вопрос: когда я вошла в домик, то увидела, что Константин Георгиевич истекает кровью. Почему вы покинули его, не перевязав?»

«Но я уже говорил, — мягко, но настойчиво, будто уговаривая своенравного ребёнка, сказал Востряков. — Я использовал первое, что было у меня под руками. Носовой платок, кажется. И, кроме того, о состоянии больного может судить врач, а не вы, Ольга Алексеевна».

«Когда я вошла в домик, — тихо сказала Ольга Алексеевна, — врача ещё не было. Он прибыл лишь через два часа…»

«Когда вы вошли туда? — недоуменно повторил Востряков. — Но где же был врач? Ведь вы спустились на лёд все вместе?»

«Ольга Алексеевна пришла по льду одна», — вмешался я в разговор.

«Одна? — с новым недоумением повторил Востряков. — Вы хотите сказать, что после встречи со мной она одна пустилась в путь, несмотря на страшную метель?»

И Востряков в полной растерянности перевёл взгляд с меня на Ольгу. Он не мог поверить, не мог представить себе, что человек способен на самоотверженный поступок без всякой выгоды для себя.

«Скажите, Востряков, — медленно произнесла Ольга и сделала шаг к нему, — смерть Константина Георгиевича была бы для вас большим несчастьем?»

Сейчас их разделяли тлеющие огни костра. Я взглянул на лицо Ольги Алексеевны, и мне стало страшно. Я привык видеть его добрым, мягким, молодым, а сейчас она точно постарела лет на десять. Её большие полудетские глаза сузились. В них играл красный, тревожный свет догорающего костра.

«Я… я не понимаю смысла этого странного вопроса, — запинаясь ответил Востряков. — Конечно, потерять Константина Георгиевича для всех нас и для меня в том числе было бы ужасно… Особенно для меня».

«Но почему же особенно для вас, Андрей Андреевич? — жёстко спросила Оля. — Разве Константин Георгиевич уже не сделал для вас почти всё, что вам было от него нужно? Может быть, ему пора бы и исчезнуть?»

У меня похолодели руки. Я только сейчас понял: ведь Востряков до последних минут не знал, что Ольга, не дождавшись его, пошла по льду одна. Он не знал, что мы провели наедине с нею какое-то время — до прихода врача, не знал, что я мог рассказать ей всё. Всё!

Андрей Андреевич попытался взять себя в руки. Ещё мгновение, и выражение растерянности исчезло с его лица. Теперь оно изображало недоумение, разочарование, гнев оскорблённого самолюбия.

Он резко повернул ко мне голову и голосом, полным возмущения и обиды, воскликнул:

«Вы предатель, Константин Георгиевич!..»

— Поверьте, — продолжал Гладышев, обращаясь к Завьялову, — если бы вы тогда оказались здесь, поблизости, и не знали бы истинного положения вещей, то, услышав эти искренние, с таким негодованием и пафосом произнесённые слова, вы наверняка поверили бы, что перед ним настоящий предатель! Более того, я убеждён, что в ту минуту Востряков искренне считал меня предателем, как считал бы им всякого, кто посмел бы выступить против него. Он был самовлюблён, эгоистичен, как ребёнок, и готов на всё, как профессиональный убийца… Но не успело замолкнуть эхо этого звонко произнесенного слова «предатель», как Ольга Алексеевна не менее громко крикнула: «Молчать!» И снова это был не её голос, не её вскрик — резкий, как звук револьверного выстрела. И я подумал, что она видит перед собой не Вострякова, а стоящего перед трибуналом дезертира…

«Вы не человек. Вы подонок, — сказала тогда Ольга уже спокойным, каким-то бесцветным голосом. — Вы пользовались знаниями Константина Георгиевича, его умом, его добротой. Вы задумали сбежать, оставить его одного там, на льду, его, старого человека. Вы не решились это сделать раньше, вы боялись его. Но вам повезло. Гладышев был ранен, и теперь для вашего бегства нашёлся благовидный предлог. Да, вы торопились уйти, вы боялись за свою шкуру. Но, едва ступив на берег, пошли в противоположную сторону от базы. Вы хотели, чтобы прошло как можно больше времени, прежде чем вашему учителю сумеют оказать помощь. Вы надеялись на то, что, может быть, ему, истекающему кровью, эта помощь уже не понадобится. Вы были убеждены, что никто вас ни в чём не обвинит: кто может установить, сколько времени вы шли по льду? Вы наверняка знали, что никто из работников вашего института не встретит вас на берегу в такую погоду. Встреча со мной была случайностью».

Востряков слушал её с выражением ужаса на лице. Я подумал, что Ольга Алексеевна преувеличивает. Я не мог поверить, что всё, в чём она обвиняла Вострякова, он сделал сознательно. Быть может, в его трусливой душонке и впрямь червячком копошилась мыслишка, что катастрофа, происшедшая со мной, могла бы стать идеальным выходом для него… Но поверить в то, что Востряков сознательно бросил меня, истекающего кровью, и оттягивал своё появление на базе, — в это поверить я не мог.

Но Ольга Алексеевна была безжалостна.

«Вы начали свою защитительную речь с разговоров о нашем времени, — продолжала она, не давая Вострякову собраться с мыслями и ответить. — Какое оно к вам имеет отношение, нынешнее время?! То, что люди говорят о вас, вы называете сплетнями и кривотолками. Нет, это говорит сама правда, понимаете, сама правда! В прежнее время вас боялись бы, вы могли бы стать одним из тех, за которых другие писали диссертации, доклады, — писали и боялись пикнуть! За вас работали бы люди вроде Гладышева. Они годами, по крупицам собирали опыт, знания, они мёрзли на льду, ветры сбивали их с ног, но они вставали и снова шли, потому что знали свой долг! А вы, вы присосались бы к ним, как пиявка, согревались бы на их теле, сосали бы их мозг. Мы знаем ваши повадки. Вы разжигали бы всюду подозрительность, страх, недоверие к людям. Мы видали таких, как вы! Но, поймите, кончилось время, когда карьеристы преуспевали то тут, то там. Теперь люди стали зорче, искреннее, прямее. Они не терпят ни малейшей фальши, они быстро распознают приспособленцев и карьеристов. Вы допустили ошибку, Востряков, непростительную при вашей расчётливости. Вам вдруг показалось, что наступило ваше время. А оно не ваше. Да вы и сами в душе понимаете, что оно не ваше. Вы просто переоценили себя, свои актёрские способности. Вы, наверно, говорили себе: сейчас время смелых, честных, дерзающих людей, что ж, разве я не подойду по всем статьям? Со стороны всё выглядит отлично: я молод, приехал сюда, на пустынный берег Таёжного, не боюсь трудностей, рвусь в науку, — кому удастся рассмотреть, что у меня там внутри? Кто отличит меня от других, по-настоящему честных, по-настоящему смелых? А вас отличили. Поняли, кто вы такой. Иначе и быть не могло. Потому что наше время — не ваше. Это время Гладышевых — молодых и старых. Время честных людей… Понятно вам это? Я знаю, вы сейчас стоите и думаете только о том, чтобы я подольше говорила. Вам нужно выиграть время, скомбинировать, собраться с мыслями. Так я не дам вам этой возможности, понимаете, не дам! На фронте, когда я пробиралась из тыла врага к своим, мне довелось стрелять в предателей я дезертиров. Сейчас мир, войны нет, и оружия у меня тоже нет, но зато есть вот это!..»

Ольга нагнулась и схватила с земли сук, конец которого тлел в костре. Затем она выпрямилась, светящийся конец описал дугу и ударил по лицу Вострякова.

«Это вам за Гладышева!» — воскликнула она, делая ещё шаг к Вострякову.

Я подбежал к Андрею, уверенный, что он будет защищаться, может быть, даже бросится на Олю.

Но моё опасение было напрасным. После первого же удара Востряков, согнувшись, отпрянул назад, а когда Ольга сделала шаг вперёд и снова занесла свой светящийся хлыст, нырнул вот в эти кусты… Раздался хруст сломанных сучьев, шум веток — Востряков убегал…

На другой день он и вовсе исчез с нашего горизонта.

— Ну, вот и всё, что я хотел рассказать, — сказал Гладышев. — Вижу, я очень задержал вас.

— Нет, — сказал Завьялов, сосредоточенно глядя на подёрнутые пеплом угли.

— С ухой уже ничего не получится. — Гладышев поглядел в котелок. — Она остыла, а разогретая уха — профанация.

— Неважно, я совсем не хочу есть.

— Надо было нам покончить с ухой раньше. Впрочем, как можно обедать, не выяснив, есть ли бог.

— Простите? — отозвался Завьялов.

— Да нет, это просто цитата, — усмехнулся Гладышев. — Тогда, может быть, выпьем?

Он взял в руки четвертинку.

— Знаете, мне не хочется, — сказал Завьялов. — Вы не обидитесь? Мне кажется, я сейчас действительно вижу Ольгу. Нет, «вижу» — это не то слово. Не могу найти подходящего… Ну, словом, она где-то здесь рядом. Спасибо за то, что вы привели меня сюда… А водка может всё это развеять. Вы понимаете?

— Да. Но мне кажется, вам грустно. А между тем следовало бы радоваться. Вы же нашли её!

— Нет, мне совсем не грустно. Может быть, чуть-чуть. От сознания, что мы столько лет были не вместе.

— Завтра вы увидите её. И передадите привет от меня.

— Да, да. Обязательно. У меня уже есть одно такое же поручение.

— Что ж, — сказал Гладышев, — тогда давайте возвращаться.

Он затоптал тлеющие угли, вылил из котелка остывшую уху, вытер его листом и сложил свой складыш…

— Всё, — сказал он, перекидывая за спину полупустой брезентовый мешок, — пошли.

Через несколько минут они уже стояли на холме у длинного деревянного здания. И Завьялов снова увидел Таёжное. Далёкие горы тихо спускались в воду, и мыс, возвышающийся над поверхностью озера, был похож на огромный утюг. Одинокая лодка застыла на свинцовой воде. В ней стоял человек и почему-то держал длинное весло на весу, как держит свой шест гребец на китайских картинах.

Они спустились на шоссе.

— Теперь вы пройдёте метров сто до автобусной остановки, — сказал Гладышев. — Прощайте. Вряд ли доведётся увидеться ещё раз.

— Не спешите предсказывать, — ответил Завьялов. — Ведь все человеческие дороги переплетаются. Я ещё раз убедился в этом. Спасибо вам.

— За что?

— За ваш рассказ. За Олю.

— Она спасла мне жизнь, Завьялов. А может быть, и нечто большее.

— Что может быть дороже жизни?

— Вера. Вера в то, что нужно и стоит жить. Что хороших людей больше, чем плохих. Ну, прощайте.

И Завьялов пошёл вперёд к автобусной остановке. Потом он обернулся и помахал рукой Гладышеву. Уже подходя к остановке, Завьялов обернулся снова. Он увидел Гладышева в последний раз. Константин Георгиевич медленно уходил вдаль по узкой асфальтовой дороге, похожей на ленту, на лезвие, рассекающее тайгу и море.


Читать далее

21. Пикник в тайге

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть