ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Онлайн чтение книги Свет не без добрых людей
ГЛАВА СЕДЬМАЯ


1

Воскресное утро выдалось не совсем ясное, но тихое. Неплотные серые тучи толпились у южного горизонта и не двигались: ветра не было; солнце проглядывало все настойчивей и решительней сквозь окна разорванных высоких белесых облаков, таких же неподвижных и безвредных на вид, как и тучи.

В багажнике "Волги", вложенные в чехол, постоянно находились удочки. Туда же Надежда Павловна погрузила кое-какую посуду, а продукты положила в машину у тыльного стекла. За погрузкой продуктов и застал Посадову Сергей Сорокин. Здесь все уже были в сборе, готовые к отъезду.

Егоров, в темно-синей рубашке, без галстука, в накинутом на плечи сером легком пиджаке, сидел на скамеечке возле палисадника; подперев рукой свою красивую черноволосую голову, он внимательно смотрел на Веру, которая рассказывала ему о том, как она снималась в кино. Он не столько слушал рассказ девушки - как делаются фильмы, Захар Семенович имел представление, - сколько любовался юной красотой своей собеседницы, любовался бескорыстно, как любуешься в музее произведением искусства. В нарядном, сшитом для выпускного вечера платье с широкой, расклешенной юбкой, с рисунком черно-белой волны, она стояла под рябиной, по-лебяжьи гибкой рукой обняв ствол, и говорила весело, звонко и просто, без увлечения, как презабавную историю, которая прошла стороной, ничем не задев ее. Шелковистые волосы были заплетены в две косы. Одна коса золотистым родниковым ручьем бежала по высокой, открытой шее, падала на маленькую, круглую, по-птичьи трепещущую грудь и тоже будто трепетала, игриво журча. Другая была свободно закинута за спину.

"Стрекоза, - думал о ней Егоров, мысленно спрашивая себя: - Что это, молодость или подлинная красота?"

Тимоша, помогавший матери укладывать посуду и продукты, тоже украдкой поглядывал на Веру.

Тут-то и появился Сорокин; Надежда Павловна обрадовалась его приходу и сразу предложила:

- А-а, Сергей Александрович. А мы на озеро собрались. Едемте с нами, составьте нам компанию.

- С удовольствием, если я только не помешаю. - Сорокин посмотрел на Егорова, но тот дружески спросил:

- Костер разжигать умеете?

- Приходилось.

- Тогда едем. А уху сам варить буду, этого никому не уступлю.

Вера была признательна Посадовой за приглашение Сорокина: она опасалась, что в семейном кругу родителей Тимоши она будет чувствовать себя не совсем свободно. Зато Тимоша огорчился, сразу помрачнел, насупился: все его планы и надежды побыть с Верой наедине сразу рухнули.

Пока доехали до озера, распогодилось окончательно. Тучи на юге почти совсем провалились за горизонт, над головой стоял высокий, голубой океан, по которому, разбросанные во всю необозримую ширь, плавали стремительных очертаний белые паруса перистых облаков, неподвижных, застывших в величавом безмолвии.

Остановились в колхозе "Победа", недалеко от канцелярии сельского Совета. Егоров и Надежда Павловна вышли из машины, направились к сельсовету - сиротливой, даже по наружному виду нежилой избе с покосившимся крыльцом, некрашеными окнами, под которыми не было ни единого деревца, с полупустой и грязной пожарной бочкой, наполовину врытой в землю. Дверь была открыта, из избы слышались громкие голоса. Кто-то кого-то за что-то отчитывал.

- Безобразничаете! - кричал высокий, задиристый мужской голос. - Здесь тебе не свинарник, а сельский Совет, стало быть, правительство местное. А ты харкаешь на пол и окурки бросаешь. Куль-ту-ра!

Егоров и Посадова остановились на крыльце, прислушались. В ответ на возмущение поборника культуры раздался нагловатый, надтреснутый баритон:

- А ты скажи местному правительству, чтоб пепельницу и плевательницу завело, тогда и кричи о культуре. А то раскудахтался. Кружку купить не могут. А тоже - прави-и-тельство. Чем воду-то пить? Шапкой, что ли?

- На вас напасешься. Все было: и кружка, и графин со стаканом. Графин Сербуль разбил, а кружку и стакан украли. Вот такие, как ты, шлындают тут да высматривают, где что плохо лежит.

- Но-но, ты полегче. А то я за такие слова знаешь что могу?!

- Да уж знаю, как не знать. Вон они твои таланты, на виду, минуту постоял, а нагадил не хуже того мерина, у которого желудок расстроен.

- Ну, ладно, ладно, Артемыч, поговорил и хватит.

С этими словами плечистый, краснолицый парень смаху выскочил из сельсовета и, чуть не столкнув Егорова, вразвалку подался на село. Следом за ним вышел Артемыч, в новом картузе цвета хаки, в таких же из армейского сукна галифе, заправленных в яловые, начищенные сапоги, в синей с белыми полосками рубахе. Поздоровался негромко, сказал Захару Семеновичу:

- Председателя нет, поехал себе сено косить по случаю выходного дня. - И тут только увидел Надежду Павловну, обрадовался:

- А-а, товарищ Посадова! День добрый!

- Здравствуйте, Артемыч. - Надежда Павловна протянула старику руку. - Кого это вы так воспитывали?

- Да шлындают тут разные… Как их звать-то, все забываю. Ну, про которых в газетах теперь пишут. Травоядные, или как-то по-другому.

- Тунеядцы, - подсказал Егоров.

- Точно! Аккурат - тунеядцы. Да ему что, хоть кол на голове теши. Как это бают: на то у свиньи рыло, чтоб она рыла.

- Ну, а вы как себя чувствуете? - спросила Посадова.

- Какие у меня чувства - живу, пока жив. И тоже слоняюсь от ранья до вечера, баклуши бью. Сам вроде того тунеядца. В сельсовете за порядком присмотрю. И то веселей - вроде бы и при деле. Года - их не скостишь. Девятый десяток пошел. И то вам скажу - в жизни человеческой рубежи какие-то стоят, заметные, вроде телеграфных столбов. Ей-богу, до сорока годов я совсем никаким манером возраста своего и знать не ведал: мальцом все ходил, хоть уже и детей имел. Перевалило за сорок - и сразу года узнал, считать начал. Значит - первый рубеж. Война была - это не в счет: тогда время не замечали, не до того было. А вот как стукнуло семьдесят - так и сразу старость пришла. Тут как хошь, петушись или хорохорься, а ты уже старик и сам об этом понимаешь. Себя ты уже никак не обманешь и от своих годов никуда не денешься.

Егоров понял, что старик словоохотлив, этак до обеда может проговорить, и, улучив паузу, спросил:

- А как бы на остров перебраться?

- Так это мы в один момент, это нам раз плюнуть. Сколько вас человек?

- Нас пять, - ответил Егоров. - Мужчин трое.

- Грести умеют? - хмурясь и что-то прикидывая, спросил Артемыч.

- Надо полагать.

- Переправимся. Сами переправимся, - решил старик.

Быстро разгрузили машину, вынесли на берег посуду и закуски. Увидев все это, Артемыч констатировал:

- Значит, долго на острове собираетесь пробыть.

- Да уж побудем; отдыхать так отдыхать, - ответила Надежда Павловна.

- По закону, - согласился старик. - В выходной день само собой положено веселиться. А музыка есть?

- Вот насчет музыки мы, друзья, не подумали, - с сожалением проговорил Егоров. - Как же это мы, товарищи?

- А мы самодеятельность, Захар Семенович, организуем, - бойко пообещал Сорокин.

- Да где уж вам, - поддел Егоров. - Вы в совхозе-го не имеете самодеятельности. А здесь на кого рассчитываете? Разве что на Артемыча?

- А что, молодой человек, - хитровато подмигнул старик. - Начальство критикует вас и по выходным. Придется мне выручать. Вы покамест грузитесь, а я домой сбегаю за музыкой, я живо. Тут недалеко.

И старик проворно засеменил к своей хате.

Когда-то, еще задолго до войны, Артемыч слыл первейшим музыкантом на всю округу. Он подбирал на слух любой мотив, легко и уверенно импровизировал, словом владел гармонью, как ложкой за столом. И всегда, на любом веселье Артемыч был желанным гостем, - усаживался на почетном месте, выпивал чарку водки, только одну, больше не пил поначалу, закусывал крошкой хлеба или соленым огурцом и, положив голову на гармонь, начинал играть. Как он играл! Как играл! Что он вытворял, этот незавидный на внешность человек с голубыми, веселыми глазами, что делал с гармонью своей!.. Он заставлял ее петь - и все, сколько вокруг было людей, пели, все до единого. Он заставлял гармошку хохотать и подплясывать - и все кругом выходили в пляс, никто не мог устоять. А когда грустила добрая, чуткая душа Артемыча, горькой, щемящей тоской ныла старенькая, неказистая гармонь его, люди не находили в себе сил, чтоб сдержаться, и с любовью приговаривали:

- Вот стервец, ну и сатана-искуситель. Растрогал-разбередил, чтоб тебе пусто было! Прямо не человек, а чудодей какой-то.

Вот каким был в молодости Артемыч. А уж потом, когда колхоз организовали, реже ему приходилось доставать из сундука гармонь свою: не до того было. Иногда по большим праздникам приходил на собрание колхозный председатель с трехрядкой, играл. Все больше новые молодежные песни да марши. И в партизанские леса ушел с гармонью, бойцов веселил изредка, когда обстановка позволяла. Только однажды вернулся он из разведки, а гармонь погибла, размокла в сырой землянке, залитой апрельскими водами. "Не горюй, - сказал тогда ему комбриг Роман Петрович Булыга, - не такую для тебя добудем". И сдержал свое слово: вернулся из леса Артемыч, когда фашистов прогнали, с новеньким трофейным аккордеоном, сверкающим перламутром и серебром. Но играть ему уже приходилось редко - пальцы плохо слушались, не было того задора молодости, а хуже играть не хотел. Без дела лежал аккордеон в сундуке, а старик все искал: подарить бы какому-нибудь умельцу, передать в надежные руки. И не находил подходящего. Теперь же ради такого случая Артемыч решил тряхнуть стариной.


2


Лодка была большая, широкая, в четыре весла. До острова недалеко - метров двести, от силы двести пятьдесят. Артемыч сел за руль, мужчины и Надежда Павловна за весла. Как только оттолкнулись от берега, Артемыч с серьезным видом капитана и с сознанием ответственности спросил, кто из пассажиров не умеет плавать. Молчали. Старик ждал, глядя строго и настойчиво. Затем спросил:

- Значит, все водоплавающие? Так надо понимать?

- Я вообще-то плаваю, только не очень - быстро устаю, - призналась Вера и покраснела.

- Одна. Та-ак, - заметил Артемыч. - Одна - не опасно. С одной управимся. Два молодых кавалера на случай чего помогут.

Тимоша подумал: вот бы опрокинулась лодка, и тогда он, не Сорокин, а именно он спасет Веру. Он плавал хорошо, лучше Сергея Александровича. Да, пусть бы опрокинулась, пусть. Он уже представил, как перепугается тонущая Вера, как он подхватит, обнимет ее одной рукой, перевалится на бок и поплывет к берегу. Но лодка чувствовала себя слишком устойчиво и даже не шаталась, когда Тимоша нарочито наклонялся на один борт. Вода была темная, густая, с зеленоватым настоем и довольно еще теплая: можно было купаться. Вера сидела на носу и спрашивала Артемыча:

- А что может случиться с лодкой? Ну что?

Она не боялась - просто было любопытно.

- Что с ней случится… ничего не случится. Это я так, к примеру говорю, для порядка. Порядок такой. - И затем, сощурив поблекшие глаза, строгие и немного жестковатые, сообщил: - У меня здесь сын утонул. Младший.

Вера посмотрела на старика участливо, с искренним состраданием, но не удержалась от вопроса, полюбопытствовала:

- Он плавать не умел?.. Или как?

- Ого! Плавать… - проговорил Артемыч, легко поворачивая лодку. - Никто лучше него у нас и не плавал. Хороший был хлопец, комсомолец. Настоящий, партизанской закалки малец. В сенокос случилось это, под вечер уже. Я в поле был. Наши еще с покосов не вернулись. А ребятишки тут на берегу играли. Малыши. Самому старшему, Степке Терешкину, годов восемь было. Теперь вон он бугай какой - видали в сельсовете.

- Тот, что кружку у "правительства" украл? - спросил Егоров.

- А больше некому. От него всякого жди, - подтвердил Артемыч. - Так вот эти самые малыши - семеро их было - взяли лодку, сели и поплыли. Недалеко от берега отплыли, полсотни метров и того не будет. Как там у них случилось, кто виноват - неизвестно, но факт случился: опрокинули лодку. Подняли крик, перепугались, начали барахтаться в воде, как котята. Петька мой дома в тот момент оказался, из района только что приехал. Услыхал он ребятишкин крик, выскочил и на помощь побежал. На ходу сбросил с себя одежонку, ботинки да к ним поплыл. Видит, четверо за лодку уцепились, а трое кое-как на воде держатся, но уже пузыри пускают, вот-вот нырять начнут. Он, значит, наперед двоих подобрал, которые в большей опасности были. Девчонки оказались. Вытащил их на берег - снова поплыл. Видит, те четверо еще кое-как за лодку держатся, а Степка Терешкин, этот, как самый больший, пробует сам к берегу плыть. Да, видно, тоже из сил выбился, к тому ж перепугался, глотает воду и кричит: помогите! Петя и его вытащил да скорей за остальными. И сам уже, должно быть, ослаб. Известное дело: волнение такое. К тому ж спасать тонущего дело нелегкое. Устал Петька определенно. А все ж доплыл до тех, четверых. Ему бы, может, уцепиться за лодку да отдохнуть малость. А он, значит, сразу взял двоих ребятенков, а двое других видят такое дело, тоже со страха уцепились за своего спасителя. Известно, как хватается утопающий, мертвою хваткой. Никакими силами его не оторвешь. Уцепились они все четверо в него, повисли на шее да на руках, можно сказать сковали по рукам и ногам. Ну и утопили хлопца. И сами утонули. А трое спасенные живы, - две девчонки, теперь уже в невестах ходят, да Степка Терешкин… тунеядец.

Весла лежали на воде: никто не греб. Лодка медленно двигалась по инерции, зеленая громада острова еле заметно шла навстречу. Молчали.

- Вот и подумаешь после такого случая: зачем рожден человек? - как бы размышляя вслух, сказал Артемыч, будто вызывал на спор своих собеседников. Старик пытливо посмотрел на Посадову, и она ответила ему негромко, но твердо:

- Для подвига, Артемыч.

- Для подвига, говоришь, - повторил, задумавшись, Артемыч. - Положим, так. А подвиг - он ради чего? Собой-то зачем жертвовать?

- Ради жизни других, - это ответил учитель.

- А другой-то, тот, которого ты спасаешь, достоин, чтоб ты за него помирал? Вот в чем моя задача, которую никто решить не в состоянии. Скотину, вроде этого тунеядца, спас, а сам погиб.

- Но ведь сын ваш не знал, кто получится из этого Степки, когда он вырастет, он же ребенка спасал, - быстро и взволнованно вступила в разговор Вера.

- В точности: жеребенка, - скаламбурил старик. - Тут она и задача, что мы не можем знать, что из вас, молодых, выйдет - получится ли человек. А хоть и на Степку посмотреть: с личика - яичко, а внутри - болтун.

- Видите ли, Артемыч, - Егоров не знал имени старика, - надо различать, где случайное, а где закономерное. В данном случае Степка - это случайное, досадное исключение из правила. Вы согласны? - Старик молчал, сбочив голову, будто что-то прикидывал в уме. А Захар Семенович продолжал: - Две других девчонки, спасенные, они что, тоже оказались тунеядцами?

- Те нет, те ничего себе, добрые девки.

- Вот видите… - Егоров искал убедительных доводов. - Случайность здесь - Степка, который оказался ниже того, кто пожертвовал ради него своей жизнью, недостойным оказался, и, грубо говоря, пусть бы лучше погиб Степка, чем замечательный человек, герой-комсомолец. Поступок же вашего сына есть высокое проявление человеческого духа…

- Это подвиг, Захар, подлинный подвиг, - вставила Надежда Павловна взволнованно.

- Поступок вашего сына, - согласился Егоров, - это красота человека. Ее мы берем себе в пример, ее славим и ценим, на ней строим свою мораль, воспитываем поколение граждан коммунизма.

Артемыч слушал Захара Семеновича очень внимательно и вдруг спросил:

- А вы не товарищ Егоров будете?

- Он самый, - ответил Егоров.

- То-то. Я подумал - знакомый, где-то встречались. Наш командир, оказывается. Помню, на митинге в Первомай в лесу на поляне вы у нас речь говорили. Толково говорили - слезу прошибло. А постарели вы не так заметно: молодо выглядите. Годов-то много прошло с той партизанской поры. - Старик вздохнул, налег на руль и опять продолжал выкладывать то, что еще не успокоилось в его душе: - Оно, скажем, с одной стороны посмотришь, как будто и так правильно, а с другой повернешь - тоже выходит правильно. А быть того не может - где-то и неправда есть. Партизанили мы - вам это хорошо известно. Кто там погибал? Подвиг кто совершал? Лучшие люди, чело-ве-ки!.. Они первыми смерть принимали. Спрашивается, за что, за кого? Чтоб в живых остались трусы, шкурники. Вот вам и закономерность. Задача не решена, нет.

- Задача ваша, Артемыч, не такая уж сложная, как вам кажется. Умирали герои и трусы, выживали тоже герои и трусы, хорошие и плохие люди. Правда, нам с вами хотелось бы, чтобы уцелели хорошие. Но тут мы бессильны. Зато мы с вами сильны в другом - сделать так, чтобы на земле было как можно меньше плохих людей. Чтоб их совсем не было. Мир к этому придет; общество избавится от паразитов, это будет коммунистическое общество.

Лодка ткнулась в песчаный берег, и Вера первой выскочила из нее. Высокие корабельные сосны толпились у самого обрыва, точно вышли встречать прибывших гостей. Вода у берега темней, на вид прохладней и неподвижней, как зеркало: в нее гляделись высокие сосны и пели. Вам приходилось слышать торжественные гимны соснового бора? О, это неподражаемое и неповторимое пение, это музыка, звуки которой исторгаются из каких-то неведомых глубин - тайников, скрытых от глаза и уха, звуки, полные величавости и задумчивого созерцания, навевающие мысли о великом и вечном, о бессмертии и красоте мира. Здесь арфа - земля, а струны - сосны, высокие, стройные, звонкие. А может, и не они. Может, не сосны, не земля, не терпкий и сухой хвойный воздух поют эти строгие и волнующие гимны, - может они только дирижируют, высекают звуки из вашего сердца, и сердце ваше поет, сердце, тронутое и взволнованное красотой природы.

Вера, не дожидаясь никого, неторопливо пошла в лес. Почему-то хотелось ей хоть несколько минут побыть одной. Рассказ Артемыча и весь этот разговор взбудоражил ее, всколыхнул душу, порождая нерешенные вопросы. Она была согласна с Егоровым, находила в его словах здравый смысл и в то же время, как и Артемыч, чувствовала, что задача не совсем решена. И вот что ее поразило: сам этот разговор, интересный и глубокий, разговор о жизни, о подвиге, о красоте человека. Ей вспомнились разговоры ее отчима с приходившими к нему художниками-друзьями, с режиссером Озеровым. Они о чем-то спорили, до крика и хрипоты, кого-то ругали, что-то порицали, кого-то хвалили, превознося до небес. Вначале она слушала их с любопытством. Затем однообразие разговоров ей наскучило, но она была снисходительна: люди живут своими интересами, каждому свое. Теперь же те разговоры и споры в их московском доме и в подвале художника показались ей ничтожными, обывательскими. А ведь те люди - отчим и его друзья и "сложных натур юнцы", представители "четвертого поколения", - считали себя "цветом нации", создателями духовных ценностей. И вдруг она обнаружила, что создатели материальных ценностей, о которых она прежде имела довольно смутное представление, куда выше и сильнее духом, чем Константин Львович Балашов и его окружающие. Споры Балашова, иногда остроумные, теперь ей казались словесной игрой, они ничего не давали ни уму, ни душе, забывались тотчас же. А эти - эти волновали, глубоко и крепко входили в сердце. В них была жизнь, настоящая жизнь.

В сухом смешанном лесу стоял звучный и блаженный покой, настоенный на запахах грибов, хвои, первых опавших листьев и прошлогодней прели, сдобренный уже не пением, а перекличкой птиц, - не тишина, а именно покой, располагающий к отдыху и размышлениям…

Быстро распределили обязанности: Егоров и Посадова, взяв удочки, ловят рыбу. Артемыч разводит костер, а молодежь заготовляет дрова. Все были довольны, кроме Тимоши. Он продолжал злиться на Сорокина, который ни на шаг не отходил от Веры. "Неужели ей нравится этот учитель?" - в сотый раз спрашивает себя Тимоша и с сожалением, неохотой, болью и досадой отвечает сам себе: "Нравится. Ну и пусть… пусть, пусть. Сама потом пожалеет. А я… я оставлю их, не буду мешать. А то еще подумают…"

И Тимоша ушел демонстративно в сторону, чем обрадовал Сергея Александровича, который продолжал говорить неустанно и глубокомысленно:

- Если растопить льды Антарктики, то знаете, Верочка, на сколько поднимется уровень мирового океана? Не знаете? На пятьдесят метров. - Он поднимает вверх голову и смотрит на высокую сосну.

- Так много? - переспрашивает Вера и тоже смотрит на вершину сосны.

- Катастрофически много! Сотни, а может, и тысячи городов окажутся под водой. Вы только представьте себе, Верочка, что за последние полсотни лет уровень океана поднялся на шесть сантиметров… Да, да, - только на шесть сантиметров, а Венеция, древняя, прекрасная Венеция уже ножки намочила: уходит в воду. А то пятьдесят метров! Целые острова исчезнут, целые страны. Что останется от Англии, Бельгии, Голландии, Дании? Вы только подумайте.

- Ужасно, - говорит Вера, ничуть не пугаясь, потому что знает - никто пока не собирается растапливать антарктические льды. А Сергей Александрович уже делает еще одно сообщение:

- И все же я верю, что спутники Марса искусственные. Значит, запустили их разумные существа - марсиане. Значит, на Марсе была жизнь и чрезвычайно высокая цивилизация. А если сейчас там нет жизни, то спрашивается: почему она погибла, что за катастрофа произошла? Как вы думаете, Верочка? - Вера не думает никак: она слушает. - Война. Это моя гипотеза, наиболее вероятная. То же самое может случиться и с нашей планетой, если начнется атомная война. Вся земная атмосфера будет заражена смертоносными частицами. Все живое, от муравья до человека, от травинки до этих сосен, погибнет. Останутся только камни. Голые, опаленные камни, Верочка.

Да, это посерьезней растопленных антарктических льдов. Вера понимает, поэтому говорит очень тихо:

- Какой ужас, Сергей Александрович, какой ужас! Зачем вы об этом говорите? Неужели это безумство может случиться?

Она остановилась в растерянности: слишком много было брошено в ее чуткую душу волнующих мыслей только за один какой-то последний час. Они не успели там уложиться в порядок и систему, не успели отстояться, громоздились теперь друг на друга в беспорядке и хаосе. Самопожертвование, подвиг человека во имя жизни - и бессмысленное уничтожение всей жизни. Зачем? Сорокин отвечает:

- Надо говорить, Верочка. Громко говорить, иначе может случиться. А тогда будет поздно: за взрывами ракет никто ничьих слов не расслышит. Сейчас надо говорить, кричать надо! Чтобы услыхали там, за океаном. - Сорокин тоже остановился, стал напротив Веры и, хмурясь, сердито и возбужденно продолжал: - Я убежден, что народ Америки не понимает двух вещей: во-первых, что новая война будет катастрофой для всего мира и никакие бомбоубежища не спасут ни миллиардера, ни безработного. И во-вторых, что Советский Союз и коммунисты вообще никогда не начнут войны. Если это поймет американский народ, войны не будет. Убежден.

Учитель еще много и горячо говорил о войне и мире, но Вера слушала его уже рассеянно, будучи не в силах отрешиться от слишком огромных тревожных дум, которые успели заполнить ее. Каждое дерево, каждый куст всеми своими листочками шептали ей о несказанной красоте мира, сама эта первозданная лучезарная красота земли расстилалась вокруг.

"Неужто все это может погибнуть от руки безумца, выродка человеческого рода? - думалось Вере. - Неужто человек не полетит на другие планеты посланцем миссии доброй воли, а перекрестный смерч водородных ракет будет последним вздохом земли?.. Земля! Наша планета! Когда-то в доисторические времена ты была дикая, необитаемая и никому не нужная. Потом на твоих просторах возникла жизнь, появились лишенные еще разума существа. Сколько веков потребовалось, чтобы ты стала тем, что есть сейчас! Над тобой проносились катастрофические ураганы, мерзли и плавились ледники, гремели землетрясения, погружая в океан целые материки, вспыхивали и гасли вулканы. Природа твоя мучительно и долго искала гармонию и красоту. Наконец ты нашла того, кто помог тебе, Земля, стать тем, что ты есть: ты родила Человека - самое могучее и прекрасное детище свое! Ты дала ему разум и руки, и он в нестерпимых муках и страданиях возделал тебя и украсил, как невесту и мать. Он щедро поливал тебя потом и кровью, слезами и мольбой, верой и мечтой; украшал тебя всеми лучшими творениями своего разума и рук под звон кандалов и свист нагайки, под зловещие всполохи иезуитских костров и бессмертные неистребимые мелодии народной песни. И вот ты родила Маркса и Ленина. Их могучий и ясный гений осветил твои просторы, и вся ты засияла светлой надеждой, неистребимой верой в счастье, и лучи этого сияния осветили человечеству путь вперед, точно второе солнце взошло над землей. И человечество зашагало быстрей, тверже, уверенней, веселей. Зашагало вперед и выше, к заветной мечте. Оно уже подошло к ней, к самому последнему рубежу. Оно стало смелым и сильным. Так неужто у него теперь не хватит мудрости остановить руку безумца, занесшего смертельный водородный меч над миром!"

Запах дыма, тонкий, смолистый, приятно щекочущий ноздри, прервал Верины мысли. Это Артемыч разжег костер на берегу озера. Вера спохватилась:

- Сергей Александрович, это так мы дрова собираем?..

- Тимоша один справился, много ли их надо, дров-то, - успокоил ее Сорокин.


3


Уху варил Захар Семенович, советы Артемыча на этот счет слушал, но делал все по-своему. Да и старик понимал, что в этом деле секретарь обкома большой спец, не навязывал своих вкусов и не докучал советами. Артемыч вообще не любил докучать людям. Вот разве что по душам поговорить с человеком, если тот желание имеет, был не прочь. У него были свои излюбленные темы. Первая - из прошлого: партизанские были. О своем партизанстве Артемыч вспоминал с охотой, но речь вел спокойно, без лишних эмоций. Это была старина, а к старине он относился снисходительно-простодушно: что было, то сплыло. Вторая его тема касалась будущего: устоит колхоз "Победа" или в совхоз вольется?

Сидя у костра, над которым в казанке кипела вода для ухи, Артемыч вел разговор с Верой. Веру интересовал Степан Терешкин, которого напрасно спасал сын Артемыча.

- Чем он плох? Почему тунеядец? - допытывалась девушка с горячим интересом.

- Такая у них, у Терешкиных, порода, - серьезно отвечал старик, подкладывая в огонь отгоревшие куски хвороста. - Школу бросил с четвертого класса. Учиться не пожелал, потому как дурак, а дурака, как сказано, никаким лекарством не вылечишь и никаким наукам не выучишь. Другой, ежели к ученью слаб, то до работы силен. А этот нет - и работать не желает. Легкого заработка ищет, возле торговцев в местечке околачивается, у заготовителей в помощниках ходит. Порода такая у них: родитель-то Степкин тоже в колхозе не работает - "калымничает" по деревням. Верно говорится: у свиньи и дети поросята.

- Но ведь это совсем не обязательно, - возразила Вера. - Это неправда, что у плохих родителей плохие дети.

- Антинаучно, - поддержал ее Сорокин.

Артемыч не взглянул на Сорокина, - элегантный костюм, яркий галстук и независимая манера держаться почему-то вызвали в нем недоверие к этому молодому, красивому парню. Но ответить решил так, походя, не вступая в спор:

- Наука, она, мил человек, о яблоне по чем судит, как не по яблокам?

- То другой вопрос, - оживился ничуть не сбитый с толку учитель. Он, как и Вера, стоял у костра, не решаясь садиться, хотя тут же было разостлано на земле старое суконное одеяло. - Знаю, что вы скажете: яблоко недалеко от яблони падает.

- И то правда: недалеко - сам замечал… - Тут Артемыч поднял плутоватые глаза на Сорокина и увидал, что тот смотрит на него очень дружески и даже почему-то блокнот достал и за карандаш держится. Старик, озадаченный блокнотом, насторожился: - Оно, конечно, и у вороны может орленок родиться.

Сорокин записал несколько пословиц, которыми говорил Артемыч. А старик взглянул на него отчужденно, поинтересовался:

- Вы никак корреспондентом будете?

- Да, вроде бы, - ответил учитель.

- Сурьезная должность ваша, - проговорил Артемыч. - Помню, случай один у нас с вашим братом, корреспондентом, произошел. Еще до войны дело было. Или нет? Нет, вру - после войны уже. Бригадиром в нашем колхозе работал тогда Слепцов Иван. Славный парень был, и как бригадир тоже по тем временам ничего себе. А в деревне нашей спокон века повелось клички людям давать. Бывало, в мальчишках прицепят кличку тебе, и тогда прощайся на всю жизнь с фамилией своей и забудь имя свое. Зовут по кличке - и все тут. К примеру, Степкиного отца - Терешкина - Шанхаем прозвали и до сих пор кличут: Шанхай, Шанхай. А деда его Гамшеем звали. Гамшей - придумают же! И так, считай, у каждого своя кличка. Другого - Авхук, третьего Коп, а что это за слова - сами не знают. Так - ничто. Ну вот, А Ивана Слепцова Лахманом назвали. Почему?.. А дьявол их знает. Еще в школе - Лахман, Лахман. Сначала неприятно было, вроде бы и обижался. А потом привык. Даже откликаться стал. Привыкнуть ко всему, значит, можно. Собака и та - покличь ее два-три раза, тоже привыкает. Так и Слепцов привык. Однажды приехал в сельсовет корреспондент и стал расспрашивать, кто тут лучший колхозный бригадир. Там ему и сказали: в "Победе", мол, есть хороший бригадир - Лахман. Тот записал себе в блокнотик для памяти - Лахман. Ну, приехал в колхоз, опять-таки спрашивает: "Кто лучший бригадир?" И тут ему в один голос отвечают: "Лахман". - "А как его имя-отчество?", спрашивает. "Иван Апанасович", отвечают. И это пометил себе в блокнотик корреспондент. Идет дальше, в поле, самого бригадира искать, чтобы, значит, побеседовать с ним. Спрашивает парней: "Ребята, где мне товарища Лахмана видеть?" - "Бригадира-то? А вон стоит, тот, который лысый". Ну, корреспондент это подошел уже смело к бригадиру. "Здравствуйте, говорит, Иван Апанасович. Я такой-то. Хочу то-то, то-то". Отошли они в сторонку, сели, поговорили. Иван рассказывает про дела свои, тот записывает. Потом фотоаппарат открыл, сфотографировал его. Поблагодарил и уехал. Эдак через недельку получаем областную газету. Батюшки-светы, на второй странице портрет Ивана, бригадира нашего. Все в аккурат, похож на самого себя, точь-в-точь. И даже лучше. А над портретом жирными черными буквами написано: "Почин Ивана Лахмана". Смеху было, скажу вам, с три короба. Самому Ивану, конечно, обидно. Первый раз за всю жизнь о хлопце хорошее слово в газете сказали - и такой конфуз. Ну, да жаловаться он никому не стал - и жаловаться-то стыдно. Ах, думает, позубоскалят да и перестанут. Как вдруг этак через недельку приезжает к нам в колхоз гражданин: небольшой такой, чернявый, глазки бегают, как у хорька: юрк-юрк, сам такой шустрый. Спрашивает товарища Лахмана. Ему опять ребята указывают: вон он, лысый. Подкатился он волчком, руки потирает. "Здравствуйте, говорит, Иван Апанасович. Хочу с вами познакомиться. Моя фамилия тоже Лахман. Живу я в Москве. Случайно прочитал о вас в газете и подумал: не родственник ли вы, поскольку фамилия наша редкостная. Это, знаете, даже очень любопытно встретить знаменитого родственника в колхозе. Даже очень приятно. Вот я и приехал. Прошу меня любить и жаловать".

Тут бы Ивану притвориться, комедию разыграть, а он слапшился, не выдержал, прямо осатанел. Думает, ах вы, сукины дети, мало вам, что осмеяли человека печатно, так еще издеваться вздумали. Когда ж вы угомонитесь, дьяволы? Посмотрел он на приезжего волком, да как гаркнет ему прямо в лицо: "Вот что, гражданин хороший, поищи-ка ты своего родственника в другом каком месте, потому как я есть Иван Слепцов. А редактору своему, который печатает всякие возмутительные глупости, скажи, что я приеду и буду ему морду бить! Так и передай. И все, точка! Понял? Я - Слепцов".

Растерялся приезжий, извиняется, на людей пугливо смотрит, никак в толк не возьмет. Ну я тут как раз оказался к месту, объяснил ему, как да что произошло. Извинялся человек. Уехал обиженный. Оно, конечно, и его жалко, считай ни за что человека обидели, из Москвы ехал, небось израсходовался. А виноват кто? Все вы виноваты, корреспонденты. А потому вы уж про меня ничего не пишите. Не надо. Никакой я не герой и не новатор. Избавь меня, ради бога, и спрячьте подальше свой блокнот, потому как мне неведомо, что вы там такое пишете.

Когда подошли к костру рыболовы и началась дружная разделка рыбы, Артемыч, отправив парней за дровами, завел беседу с Егоровым по поводу слияния колхоза с совхозом.

- Мы тут, товарищ Егоров, и так прикидывали и этак: с обоих концов глядели - и порешили, что совхоза нам не миновать, потому как там сила превосходная, одним словом, государственная сила. Все-таки колхоз не есть государство. Это, как бы вам сказать-выразиться, "коллективный единоличник".

- Похоже, - улыбнулся Егоров, решив не перебивать старика, дать ему высказаться.

- Похоже? - переспросил Артемыч утвердительно и, видя, что и Егоров и Посадова настроены слушать его с интересом, продолжал: - Стало быть, совхоз есть государственное предприятие, вроде фабрики продуктов.

- Тоже верно, - вставил Егоров.

- Верно-то оно верно, да не совсем, - возразил Артемыч, отмахиваясь руками от дыма. - На фабрике, там как? Отработал свои часы и валяй на все четыре стороны: хоть тебе трава не расти. Там такое дело законно, стало быть, оно есть порядок. А на деревне, на сельской фабрике продуктов, скажем в совхозе, такое дело будет беспорядок, потому как это есть деревня, и скотину растить да землю пахать не одно, что машины делать или сапоги шить. Я вот, к примеру, расскажу вам про то, чего был сам свидетелем. Нынешним летом, в сенокос, после полудня дай, думаю, по грибы схожу. Пошел это в Чуркину рощицу, как раз, где ваши совхозные сенокосы. Набрал подберезовиков и подосиновиков - боровиков не было - и домой подался. Гляжу - туча надвигается, сурьезная туча, молния край неба сверкает. Будет дождь. Оно и так по всему чувствовалось: еще намедни в суставах ломило и духота стояла в воздухе. Тут ваши, рабочий класс стало быть, сено в копны складывают. А дело к вечеру. Поглядели они на часы, видят, время их истекло, рабочий день окончился. И вот тогда один и говорит товарищам своим - лохматый такой битюг с красными глазами: "Шабаш, хлопцы, время кончилось, пошли по домам". И я, значит, тут стою. Вижу, хлопцы не решаются, не знают, как им лучше быть. А сено в валках еще осталось. То, что его дождь намочит, лохматого не касается, потому как он свое получит сполна, по закону, зарплату свою. Хоть потоп, хоть пожар, а он в убытке не останется, потому как сено государственное. Вижу, и хлопцы настроены по домам расходиться. Тут меня такое зло взяло: эх, думаю, что ж вы за люди за такие, за поденщики временные, чьи ж вы работнички, какого хозяина?

- Плохого хозяина, Артемыч, никудышного, - не выдержал Егоров, но старик возразил:

- Нет, хозяин как раз неплохим оказался. Хотел я их по матушке выругать, да вижу: не проймешь таких, больно шкура толстая. Дай, думаю, лаской испробую: "Ребята, говорю, а дождик непременно будет, погубит сено, весь ваш труд погубит". Только я это сказал, как тот лохматый как зыркнет на меня красным глазом: "Откуда, говорит, ты такой заявился, чтобы нас учить. Ты, говорит, за нас, дед, не беспокойся, мы в убытке не останемся. Ты лучше о своих костях подумай, как бы тебе их унести отсюда до дождя". Поглядел я на него: нет, думаю, с таким лучше не связываться, такой двинет тебя, что и вправду костей не соберешь.

- Антон Яловец, - пояснила Посадова, догадавшись, о ком идет речь.

- Как? - переспросил Артемыч. - Верно, Антоном звали. И вот тут вижу я, "газик" директорский по кочкам козлом прыгает, сюда направляется, а в нем сам хозяин Роман Петрович. Я его издали по бороде признал. Налетел он коршуном, на ходу из машины выскочил да на этих работничков как набросится. А тот, который Антон, ему "и отвечает: "Время вышло, товарищ директор, мы рабочий класс". Тут Роман Петрович как посмотрит на него. "Это кто, говорит, рабочий класс? Ты, Антон? Нет, ты не класс. Ты деклассированный элемент, вот ты кто, Антон… Вот они - они класс, рабочий класс, хоть и не совсем сознательный, потому как на твою удочку клюнули. Тебе людского добра не жалко. Тебе никого и ничего на свете не жалко". Это, значит, Роман Петрович, так ему говорит. А уже потом, когда выругал Антона лохматого, к другим обернулся: "Давайте, говорит, ребята, возьмемся дружно и аккурат управимся до дождя". Сказал, и сам первый за вилы взялся. Смотрю - совестно хлопцам стало, не знали, куда глаза девать, обрадовались теперь и побежали вслед за директором. Да как работали - в полчаса все закончили. Вот он какой хозяин, Роман Петрович, - жива в нем жилка партизанская. Порадовался я и полюбовался на него. Человек он хороший, ничего плохого не скажешь.

Артемыч Вере нравился - такой бесхитростный, прямой и добрый. Она его слушала с интересом, следя за каждым его неторопливым жестом, за выражением светлых и глубоких глаз, за скупыми движениями жилистых рук. Она считала, что самое выразительное в Артемыче - его руки, в них ей виделась летопись большой трудовой жизни.

Артемыч же, закончив один разговор, тотчас начинал другой. Когда положили в кипящую воду рыбу и все необходимые приправы, он обратился к Егорову:

- Читал я вашу книгу, товарищ Егоров, "Партизанские зори" которая называется. Скажу вам - все описано в аккурат, как было. Только про нашу бригаду, про Романа Петровича, вы мало написали.

- Да что вы, напротив, дела вашей бригады занимают почти третью часть книги, - возразил Егоров. Ему было приятно, что Артемыч прочитал его партизанские записки, вышедшие еще весной отдельной книгой.

- Может, оно и так, только я хочу сказать, что не все вами описано, - не соглашался Артемыч. - Вот, к примеру, как мы с Мишкой тол в город доставляли. О других вы там пишете, а про нас забыли. А мы сколько этого толу перетаскали в город. И патроны, и гранаты. Сколько переносили. Потому, как нас двое, пара как есть мало подозрительная: Мишка-мальчонка, а я дед-побирушка, вдвоем и ходим.

- Во втором издании, Артемыч, я сделаю много дополнений новых, - пообещал Егоров. - Мне уже говорили товарищи, справедливо упрекали: много интересного я упустил. Правда, много случаев однотипных, одинаковых, их, может, и не все нужно описывать.

- Как одинаковых? - всполошился Артемыч. - Ни у кого такого случая не было, как у нас с Мишкой. Я про тот говорю, когда нас арестовали.

- Что-то я не помню, - признался Егоров, - наверно, это произошло, когда я раненый лежал.

- Все может быть, - сказал старик. - Только случай уж очень, скажу вам, интересный, и в книжке его описать стоит.

Вера, слушавшая Артемыча с жадностью и непосредственным живым интересом, как слушают сказки ребятишки, попросила:

- Расскажите, пожалуйста, как вас арестовали?

Артемыча уговаривать не нужно. Поковыряв костер кочергой, сделанной Тимошей из орешника, он начал:

- Мы с Мишкой тогда больше на связи работали, между городскими подпольщиками и лесными партизанами. Ходили из леса в город. Нам везло: других арестовывали, убивали, а нам все с рук сходило. Помню, осенью было дело. Дожди шли беспардонно. Грязь, гадкая погода. Приказали нам доставить тол в город в буфет. Буфетчицей наша дивчина работала. Наше дело ей доставить, а ее - передать дальше, кому следует. Взяли мы грязный мешок и туда, наверно, шашек шесть положили. А сверху картошкой засыпали - мокрая, грязная и частью гнилая. Идем. Мишка, он что, он совсем дитя. Сколько ему тогда было? Годов одиннадцать. От силы двенадцать. Смышленый был мальчишка, но неслух, прямо какой-то шутоломный. Скажешь ему: Мишка, так-то делать нельзя. Хорошо, говорит, не буду, а сам все равно сделает, если уж он задумал. Тут ты хоть кол ему на голове теши, а он сделает. Подходим к посту контрольному. Стоит немец-часовой. Оружия у нас, значит, никакого. Только у меня бритва, новая, хорошая бритва, на всякий случай. А тол не в счет, он в мешке с картошкой. Я ж совсем и знать не знал и думать не думал, что у Мишки в кармане штанов толовая шашка и запал с фитилем лежат. Вот что обормот с собой носил. Явную смерть ведь носил. Подошли. Часовой нас остановил. Я, как полагается, мешок на землю ставлю и паспорт ему показываю, тут у меня все честь по чести, без обмана. Поглядел паспорт без интереса всякого, а больше на мешок косится. Я никакого вида не подаю, что взгляды его примечаю, стою себе, как послушный коняга, и жду. А у самого поджилки-то хоть и не дрожат, а настроение поганое: возьмет, думаю, да и высыпет картошку мою. Тут тебе и петля. А то и на месте пристрелит Он, немец-то, поглядывает на меня подозрительно и сердито, а сам носком сапога мешок пинает, дескать, что тут у тебя? Я говорю: "Картошка тут, господин офицер", - офицером его для пущей важности назвал, авось добрей будет. А сам с готовностью открываю мешок, чтоб показать ему - гляди, мол, тут все без обмана. Мишка мой в сторонке стоит, глазенки таращит. Немец и на мальца с подозрением смотрит и зовет его: ком, ком, дескать, подойди. Мишка пугливо лупает глазами, а подходить боится. Я кричу на него: "Подойди, чертенок, не бойся, господин офицер драться не будет!" Пробую тащить его к немцу, а Мишка вырвался да бежать в сторону. Я говорю: "Пуглив мальчонка, господин офицер, били его намедни, вот и боится". А сам злюсь на Мишку, как черт: чего б, думаю, тебе не подойти, не съест же он тебя. А то возьмет да и пристрелит. Что ему стоит, на то он и фашист.

Замолк Артемыч, вздохнул облегченно, минуту спустя продолжал:

- Ну, обошлось, отпустил он нас. Пришли в город благополучно, обругал я мальца маленько и условились: я иду в буфет, а Мишка к хозяину, где мы ночевать должны, - тоже свой человек был. Если, значит, все в порядке у хозяина, то встречаемся через два часа у базара. Пришел это я в буфет. Смотрю, народу, считай, никого нет, человека три-четыре всего. За прилавком Женя стоит, которой я должен груз передать. Подхожу к буфетчице. "Здравствуйте", - говорю, а она в ответ бурчит что-то сердито, роясь в своей кассе, будто и не узнает, и даже не смотрит на меня. Я опять свое: "Картошки, говорю, не надо вам?" - "Да не очень нуждаемся, - отвечает Женя, - весной, говорит, приноси". Вот так задача. Что ж мне делать? - соображаю. Выходит, тут что-то неладное. "Ну, что ж, говорю, не желаете, как хотите, понесу на базар". И уже уходить собираюсь, а Женя вдруг мне: "Покажите, говорит, хорошая ли она у вас?" Я это мешок в руки да на прилавок хотел было, а она как закричит: "Куда, грязный мешок, нельзя на прилавок, проходите сюда!" Зашел я за прилавок, нагнулась она, будто бы картошку смотреть, а сама шепчет: "За столом шпик, - и тут же говорит уже громко: - Нет, такой не надо, мелкая и гнилая. Нет, не нужна. Теперь сезон, и на рынке есть хорошая". Я мельком взглянул в зал - вижу, в самом деле, сидит один за столиком, пиво пьет, в штатском, а на меня не смотрит. Притворяется, значит. Вышел это я из буфета, кумекую, куда бы теперь податься? Коль сказал, что на рынок иду, надо идти. Прошел это я шагов полсотни - вижу, тот, что пиво пил, следом за мной топает, но не сказать, чтобы быстро, не спешит. Ну, думаю, дело ясное: тикать мне надо. Только вот каким манером, куда? В мешке весу пуда два будет, я, пока шли до города, уморился вдоволь. Мешок не бросишь, раз шпик с тебя глаз не спускает, и не побежишь. У него небось в кармане пистолет лежит. Вот тут и решай задачу. На этот случай мы уже имели лазейки, были у нас на примете дома такие, войдешь в парадное, а сам через двор - и готов, ищи ветра в поле. Так я и сделал: зашел в парадное, притворил за собой дверь, а сам бегом во двор. Там мимо сарая, через дырку в заборе пролез в соседний двор, зашел в одни сени, смотрю - никого нет, я мешок свой под крыльцо положил, а сам - давай бог ноги, аж на другой конец города. Ну, думаю, и здесь пронесло - пока что убег, а как дальше будет, не ведаю. Шпик мой подождал на улице, наверно, минут пять, а потом, смекнув, в чем дело, что его оставили с носом, побежал меня искать. Такой ход я на всякий случай предвидел и не пошел сразу на рынок на встречу с Мишкой, как мы условились, чтобы, значит, обоих нас не сцапали. На случай опасности между нами была другая договоренность: Миша ждет меня возле церкви, я прохожу мимо него, будто мы не знакомы, и дальше действуем смотря по обстоятельствам. Главное, Мишка должен сказать: можно нам вместе ночевать у своего человека или нельзя. А время к вечеру близится, осенью день какой: не успел свет погасить, как опять зажигай. Только это я подошел к церкви - каких-нибудь полсотни метров не дошел, как меня: "Стой!" Вижу - двое. Один - знакомый, тот самый шпик, что в буфете сидел, второй - полицай. Оба с оружием. Ну, а я что, у меня ничего, кроме бритвы, нет. Стою. Они первым делом карманы мои обшарили. Бритву достали, паспорт, махорку. А больше ничего. "Где мешок?" - спрашивают. "Какой, говорю, с картошкой, что ли?.. Продал". - "Кому продал, за сколько, где деньги?" А денег-то у меня ни гроша. Вот, думаю, и влип. Но тут мысля одна осенила: "Выменял, говорю, картошку на бритву". - "А зачем тебе бритва?" - "Мне-то, говорю, она совсем без надобностев и ни к чему, только ее на хлеб или на сало можно променять". - "А-а, спекулянт!" - говорят. "Извините, говорю, время такое - всякому жить хочется. Каждый промышляет, как может. Виноват, говорю, голод не тетка, на всякое заставит". - "Кому продал картошку?" - "Бабе, говорю, одной бабе отдал: обманула, окаянная, продешевил, теперь сам вижу". А они свое: "Где та баба? Как фамилия?" - "Не спрашивал, говорю, и пачпортом не интересовался. Только скажу вам, господа, баба - плутовка". Не поверили они мне, потащили в полицейский участок. Там смотрели документы, допрашивали. Я точь-в-точь повторил: продал, говорю, с мешком, за бритву отдал. Ну, как заведено, били, без этого у них не бывало.

Артемыч опять остановился, подумал, оглядел с бодрым задором слушателей и продолжал:

- Да, я об одном забыл вам сказать: когда, значит, перво-наперво они меня у церкви схватили, я увидал Мишку своего, и он, стало быть, меня видал и все обстоятельства понял. Следом шел: куда меня вели, туда и он, в сторонке наблюдал. Ну, стало быть, доставили меня в участок, надавали по зубам и начали уже потом допрашивать: кто я и что. Я ж говорю, документы мои у вас, глядите. Я человек старый, убогий - в паспорте в том мне значилось семьдесят пять годов, - живу, как птица, божьим подаянием. Носил в буфет картошку - не взяли, гнилая, говорят. Оно и верно, картошка не первый сорт и гнилая была. Что мне, господа начальники, делать было? Старуха моя с голоду помирает, просит хоть крошку хлебушка. Пошел я на базар было, да передумал: дай, думаю, в дом зайду. Захожу - а баба навстречу. Я ей говорю: купи картошки или давай менять на хлеб. А она мне: хлеба, говорит, у самих уже давно нет, а картошка нам очень нужна. Давай менять. И мне бритву, старая, дала. Больше, говорит, в доме ничего из вещей не осталось. Я подумал-подумал: бритва вещь по старому времени ценная. Думаю, даст мне кто-нибудь за нее буханку хлеба. Взял бритву. Вот и все, господа начальники, как на духу вам выложил, а там что хотите, то со мной и делайте - воля ваша.

- А мальчик? Что с ним? - не терпелось Вере.

- Мишка-то? Подле участка слонялся, на расстоянии, - ответил Артемыч и продолжал: - А время уже вечернее. Вот они, полицейские, и решают повезти меня в тот дом, к той самой бабусе, которой я картошку отдал. Стало быть, не верят мне. Вышли мы на улицу, моросит дождик, и уже, считай, смерклось. Идем. Я, как полагается древнему старику, еле ноги волочу, а сам соображаю, что врать-то дальше. Один полицай впереди с автоматом, другой позади с пистолетом, а шпик тоже здеся рядышком топает, меня фонариком подсвечивает. Бежать при таком положении никак нельзя - пристрелят. А дом тот, через который я сиганул, уже совсем близко. Деревянный домишко в два этажа, крылечко так с тротуара прямо, двери сквозные: войдешь это, одна лесенка на второй этаж ведет, а прямо - другой ход во двор. Эх, думаю, буду врать - баба могла быть и пришлой, совсем не обязательно из этого дома. Подошли к дому, шпик открывает дверь, сам вперед идет, за ним проходит один полицай, и вдруг сзади неподалеку чиркнула спичка, я вижу, как под ноги нам со вторым полицаем падает вроде кирпича и шипит огнем, а Мишка кричит: "Тикай, дедка, граната!" Оказывается, малец шел следом за нами и уже у самого дома зажег бикфордов шнур и бросил толовую шашку. Полицай второй, он тоже не дурак: видит, бикфорд огнем горит, в любой миг взорвется. Он, значит, тоже в дверь юркнул за теми за двумя, а я в сторону, на улицу скочил, за угол, туда, где спичка чиркнула и Мишкин голос был. Только я отбежал за угол, ка-ак ахнет, ну точно тонновая бомба. И тут меня за руку хватает Мишкина ручонка: "Бежим, говорит, дедка, там все в порядке, ночевать можно". Побежали мы туда, встретились со своим человеком. Я рассказал ему: так, мол, и так, тол в мешке под крыльцом оставлен, а ночевать не будем у тебя, поскольку нас пойдут с собаками искать. Оно хотя и дождь и следы замывает, да все же лучше нам на всякий случай уйти. Благо ночь темная и длинная: далеко отшагать можно. Так мы и ушли.

Вера спросила:

- Скажите, пожалуйста, а где тот мальчик теперь? Он жив остался?

- Михайло-то? - Старик тепло взглянул на Веру. - Да там, вот у них в совхозе. Комсомолом командует.

- Миша Гуров, - подсказала Надежда Павловна.

- Гуров?.. - повторила Вера озадаченно. Глаза ее округлились и даже рот приоткрылся. - Не ожидала… - выдохнула она наконец вполголоса и с усилием: - Такой тихий, скромный.

- Тихие, они, дочка, заметь, все такие, - сказал Артемыч. - Степка Терешкин не тихий, стало быть, не такой. А у Михаила партизанская медаль и орден Красной Звезды.

"Михаил Гуров. Вот он, оказывается, какой, Миша Гуров".

Недалеко от костра расстелили брезент и два одеяла, расставили закуску. Егоров достал бутылку коньяку и бутылку мадеры. Обед получился на славу. И главное - уха, приготовленная на берегу, с запахом дыма, хвои и озера. Не уха, а подлинное объеденье.

Обещанный концерт начал Сергей Александрович чтением своих стихов. Слушатели были в хорошем настроении, потому и стихи им показались неплохими, хотя в общем это были рядовые вирши, которые сочиняют тысячи людей в возрасте от шестнадцати до тридцати лет.

Тимоша читать отказывался, но когда его попросила Вера, он не мог противиться, уступил.

- Своих стихов у меня нет, поэтому вынужден читать чужие. - Он сделал паузу, нахмурился, выпрямился во весь рост, отбросив со лба волосы и почему-то расставив широко ноги, должно быть, чтобы тверже стоять на земле, и начал: - Анатолий Поперечный. Стихи без названия.

Я сойду на степном полустанке,

В сапогах, с пиджаком на руке.

Только месяца полбуханки

Да щепотка звезд в рюкзаке.

Только локон девчонки нестрогой

Да с войны старый компас отца.

Разбежались крест-накрест дороги,

Как ремни на груди у бойца.

И еще не видавший сраженья.

Твой, земля, с головы и до ног

Кровный сын, - принимаю крещенье

На скрещенье российских дорог.

Егоров смотрел на сына с гордостью и думал: это он о себе, себя заявляет, свой голос подает.

Потом дошла очередь до Артемыча. Он с показной легкостью поднялся с земли и сел на пенек, который уже заранее приметил.

- Не знаю, подведут ли пальцы. А может, и не подведут.

И тронул клавиши. Вначале осторожно, будто идя на разведку, пробурчали басы, затем смелее и громче пустили скороговоркой, и вот аккордеон ахнул, остановился на миг и вдруг пошел гулять по просторам России, по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах, вниз по матушке по Волге, по степи глухой, где замерзал ямщик, однозвучно звенел колокольчик и орел подымался над степью, а из-за острова на стрежень, на простор речной волны выплывали расписные Стеньки Разина челны. И уже никто не мог устоять: все пели - Егоров, Посадова, Тимоша, Вера, Сорокин, пели душой, всем своим существом шли за музыкантом покорно и преданно, уверенно и сурово, шли, как в сраженье и в большую жизнь, шагали в такт мелодии по русской земле, воспевая ее силу и красоту, тоску и печаль, радость и величие. Песни заполняли сосновый бор, разбудили камыши, раскачали сосны; им было тесно на острове, и они, легкокрылые, перемахнув озеро, полетели дальше в поля.

- Да ты артист, Артемыч, тебе в театре выступать надо, на сцене, - говорил растроганный Захар Семенович, крепко пожимая руку возбужденного, вспотевшего старика. - Спасибо тебе.

- В театре не услышишь, - и не думал возражать Артемыч. - В театре для такого тесно, простору нет. А тут гляди - раздолье-то какое. Само что петь. Песня, она раздолья требует, свободы.

Артемыч, оставив на пне аккордеон, засеменил взад-вперед, же находя себе места и тяжело дыша. Взгляд у него был встревоженный и какой-то болезненно-тупой. Ему не хватало воздуха, кровь прилила к голове, и сердце гулко колотилось. Сам он каким-то подсознательным чутьем понял что-то неладное, но старался не подавать вида. Но Надежда Павловна заметила, как тяжело дышит старик, и спросила:

- Вы устали, Артемыч? Сядьте, отдохните.

- Давно так не играл, - все еще не отдышавшись, ответил Артемыч. - Считай с того дня, как победу над Германией объявили.

Он прилег на одеяло рядом с Егоровым и, немного успокоившись и всматриваясь пытливо в лицо Тимоши, обратился к Захару Семеновичу:

- Сынок ваш мне нравится, славный хлопец будет. Я о молодежи сужу по тому, как она к песне способна. В песне душа человека. Я нарочно старинные песни играл, дай, думаю, проверю молодежь нашу, глубоко ли корни в жизнь пустила.

- Ну и как результаты? - весело спросил Сорокин.

- Молодцы, знаете старые народные песни, которые еще прадеды наши певали. А поете по-разному. Вот вы, предположим, и ваша барышня и голос имеете, и слова знаете, а поете не так, как Тимофей.

- Хуже или лучше? - полюбопытствовал учитель.

- Тимофей песню чувствует и переживает. И Гуров Михайло так поет. Не приходилось слышать?

- Слыхали, - недовольно протянул Сорокин.

- Ведь он живет песней, Михайло-то, когда запоет. Я все говорю ему: учись, хлопец, играть, аккордеон тебе с радостью вручу. Легче жить будет вдвоем с аккордеоном. А он только головой качает и улыбается тихо. - И, заметив недовольный взгляд Сорокина и смущение Веры, добавил: - А что по-разному - это ничего. Петухи вон тоже поют не одинаково, каждый по-своему.



Читать далее

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть