Если бы по возвращении жизнь моя наладилась и потекла мирно и безоблачно, думаю, мало кто усомнился бы в моем праве на счастливую перемену, посчитав, что я еще не полностью внес, так сказать, входную плату в райские кущи. Выступающим от имени того, кто назначает или принимает эту плату, хотя бы битому жизнью казаку из Мексики, следовало бы по крайней мере согласиться, что я заслужил некоторую передышку. Но даже передышка в моем случае оказалась кратковременной. Видно, сочли меня недостойным и ее.
Ведя счет своим бедам, я старался проявлять здравомыслие и уворачиваться от метящих в меня новых ударов. Говорил я также, что характер - это наша судьба. Но данную мысль можно и трансформировать, ибо совершенно очевидно, что и судьба, и все, ею приготовленное, формируют наш характер. И поскольку я так и не нашел места, где мог бы обрести покой, напрашивается вывод, что характеру моему свойственны неуемность и тревога, а все мои надежды так или иначе связаны с желанием остановиться, успокоиться и в тишине обнаружить наконец основополагающую жизненную нить, осевую линию, потому как истина является только в тиши, и лишь там, где кончаются усилия и замыслы, тебе дарованы будут любовь, гармония и благополучие. Но может, я и не создан для такого рода вещей?
Однажды, когда мы обсуждали это, я сказал:
- Где бы ни жил, я всегда пользовался чьим-то гостеприимством. Вначале это была Бабуля - ведь дом принадлежал ей. В Эванстоне я обитал у Ренлингов, в Мексике - на вилле «Беспечный дом» и у югослава мистера Паславича.
- Есть люди, - заметил Минтушьян, - которые сами создают себе беды, чтобы не заснуть и не умереть со скуки. Даже Сын Человеческий этим занимался, что и позволяет ему быть нашим Богом.
- У меня родилась идея создать приют и обучать там детей.
- Ничего бы не вышло. Прости меня, но идея твоя смехотворна. Иногда, правда, срабатывают и смехотворные идеи, но это не твой случай. Обилие детей не для тебя, ты для этого не подходишь, а уж Стелла - тем более.
- Да, я понимаю, что мое желание учить детей довольно сумасбродно. Кто я такой, чтобы их учить?
Моей мечтой было не столько учить, сколько любить. Это главное. Я хотел, чтобы в кои-то веки не я жил у кого-то, а кто-то жил у меня!
Я всегда отрицал свою неповторимость, не соглашался, будто не похож на других. Но как же редко совпадают фантазии и устремления двух людей! А все потому, что эти устремления и фантазии честолюбивы. Совпадут они лишь в том случае, если воплотятся в жизнь.
Думая о своей школе-приюте, я представлял себе одно, а Стелла - другое. Мое воображение рисовало зеленое уединенное место, подобное Уолдену у Торо, шалаш из тростника под ласковым солнцем в окружении прохладных рощ и живописных лужаек, как в Линкольн-парке. Но мы, похоже, рождены для сложностей, а все простое зовет нас, словно далекий рог в смертной битве Роланда и Оливера с сарацинами. Я поделился со Стеллой своей мечтой заняться пчеловодством. «Господи, - думал я, - если меня слушался орел, то почему же я не одолею и прочих крылатых созданий, не получу от них мед?» Она купила мне книгу по пчеловодству, которую я захватил во второй свой рейс. Но к тому времени я уже знал, какой представлялась ей моя школа-приют: развалюха, сколоченная в дымину пьяными плотниками, притулившаяся среди пыльных корявых деревьев, котел для стирки во дворе, кругом копошатся худые голодные куры, носятся буйные сорванцы, в моих старых башмаках неверными шагами бродит слепая Мама, здесь же сапожничает Джордж, а у меня в руках короб с пчелами.
Сначала Стелла восхитилась идеей и сочла ее замечательной, но что другое могла сказать она, еще не пришедшая в себя от радости нашей встречи после моих рассказов о кораблекрушении и всем остальном? Слушая это, она плакала навзрыд, обнимая меня, и ее слезы капали мне на грудь.
- О, Оги! - причитала она. - Подумать только, сколько пришлось тебе вынести! Бедный Оги!
Мы лежали в постели, и в овальном итальянском зеркале над камином отражался ее круглый зад.
- К черту всю эту войну, и кораблекрушение, и все остальное! - сказал я. - Хочу поселиться в спокойном месте и пожить тихой оседлой жизнью.
- О да, конечно! - подхватила она. Но что другое могла она тогда сказать?
Однако я не имел ни малейшего понятия о том, как претворить в жизнь мою идею и даже с чего начать ее осуществление. И конечно же, сама эта идея была всего лишь одним из романтических мыльных пузырей, которые создает фантазия людей, не успевших еще ни понять себя, ни осознать истинное свое предназначение.
Вскоре мне стало ясно, что делаю я в основном то, чего хочет она, поскольку моя любовь оказалась сильнее. Чего же именно она хотела, до поры до времени оставалось неясным. Я все еще переживал свое возвращение домой, чудесное спасение из океанских вод и лап ужасного Бейстшоу и, очарованный этим избавлением, готов был возносить хвалы Господу на мотив Франца Йозефа Гайдна, памятный мне еще со времен школы при синагоге, или на какой-нибудь другой, ему подобный. А кроме того, Стелла любила меня, и у нас был медовый месяц, воспоминания о котором согревали душу. Поэтому если временами она и казалась рассеянной и чем- то озабоченной, я считал предметом ее забот именно себя. Так думать было вполне логично. Но на самом деле не все ее мысли сосредоточивались на мне. Легко ли, по-вашему, отрывать людей от обычных занятий, от повседневного времяпрепровождения и забот? Поначалу ты не задаешься подобными вопросами, общаясь с женщиной, красота и очарование которой так явны и неоспоримы, чье тело с таким непередаваемым изяществом увенчано этой милой головкой в пушистых черных кудрях. Есть люди, которые завоевывают пространство вокруг себя, и, чтобы приблизиться к ним, надо преодолеть покоренную ими территорию и строить с ними свои отношения исходя из этого факта. Но в один прекрасный день ты узнаешь, что и они страдают, и, может быть, даже горше прочих, от собственных идей и воображения. Мечта о шко- ле-приюте не являлась моей насущной заботой - так, пушинка, очередная узкая и абстрактная идея, мелькнувшая мотыльком в летней жаре. Но из мотыльков, так сказать, шубы не сошьешь. А судьба моя - это другие занятия и другие заботы, которыми полнится моя жизнь и сознание. В частности, заботы о Стелле, ибо происходящее с ней неизбежно происходит и со мной.
Некоторые, наверно, подумают: «Какого черта! О какой судьбе он печется?» Это какие-то замшелые понятия, слова, явившиеся из далекого и уже туманного прошлого, когда человечество было не столь многочисленно и в мире имелось больше места для каждого; люди тогда жили не так скученно, не стелились, словно трава, а высились деревьями в парке, росли год от года на вольном просторе, где каждому хватало света и солнца. А теперь обратим взгляд к современности, и тут уж вернее будет сравнение даже не с травой, а с мельтешением атомов в пространстве, возможно, играющих определенную роль и выполняющих ту или иную функцию, но судьбы, уж конечно, не имеющих. Существует даже определенное предубеждение против людей, мнящих себя личностью; подобное отношение к себе иным кажется отвратительным, недопустимым. И все же я буду отстаивать идею судьбы, а возвеличивание функции считать проявлением глубокого отчаяния.
Не так давно я был во Флоренции. Как только кончилась война, мы со Стеллой переселились в Европу. Ее подвигли на это профессиональные соображения, у меня же здесь обозначилось дело - какое, расскажу попозже. В общем, я находился во Флоренции. До этого же исколесил всю Италию и несколько дней провел на Сицилии, где было тепло. Во Флоренции меня встретили заморозки и неприветливые колючие звезды над холмами. Дул сильный ветер, именуемый здесь «Трамонтана». В отеле «Порта-Росса», что за Арно, я проснулся утром от холода. Горничная принесла кофе, и я кое-как согрелся. Над сверкающим льдинками, открытом всем ветрам нагорьем разносились негромкие удары старинного церковного колокола. Я принял горячий душ, забрызгав деревянный пол ванной. Выйти на холод и ветер в теплом пальто было приятно.
Я спросил портье за конторкой:
- Что интересного я мог бы посмотреть за час? В полдень у меня деловая встреча.
Я понимал, что вопрос прозвучал очень по-американски, но говорил истинную правду.
Скрывать цель моей встречи было бы бессмысленно. Я выполнял поручение Минтушьяна - повстречаться с человеком, добывающим нам разрешение на импорт в Италию излишков из армейского резерва, купленных по дешевке в Германии, - в основном витаминов и других аптечных товаров. Минтушьян был большим специалистом в такого рода сделках, и мы неплохо зарабатывали. Человеку, встреча с которым мне предстояла - он был дядюшкой какого-то римского магната, - я должен был заплатить определенную сумму, держа ухо востро, поскольку он славился своей хитростью. Однако и у меня к тому времени появился опыт общения с такого рода публикой, а с Минтушьяном я держал телефонную связь через океан, и он инструктировал меня и направлял мои действия. Портье предложил мне посмотреть бронзовые двери баптистерия со скульптурами Гиберти.
Вспомнилось, что этот полоумный Бейстшоу что-то говорил мне насчет Гиберти, и я направился на Пьяцца-дель- Дуомо.
Лошади дрожали на пронизывающем ветру. В холодных закоулках и нишах каменных стен жались торговцы каштанами, и пламя вырывалось из их жаровен.
Из-за стужи людей возле баптистерия было не много: несколько мелочных торговцев со слезящимися на ветру глазами предлагали сувениры и открытки с видами. Я стал разглядывать панели с изображениями, охватывающими всю историю человечества. Пока я любовался золотыми скульптурными головками наших предполагаемых предков - праотцов и праматерей, - ко мне подошла старая дама и с ходу начала излагать историю Иосифа, рассказывать о поединке Иакова с ангелом, исходе из Египта и двенадцати апостолах. Она все путала, поскольку в латинских странах не очень-то принято изучать
Библию. Мне хотелось, чтобы она оставила меня в покое, и я отошел на несколько шагов, но она не отставала. Она была с палкой, с ручки которой свисала дамская сумочка, и в шляпке с вуалью, прикрывавшей лицо, благородное и очень старое, изъеденное какой-то паршой и с темными болячками на губах. Мех ее пальто был вытерт и грязен.
- А теперь я расскажу вам о дверях. Вы же американец, правда? Я вам помогу, ведь самостоятельно вы этого не поймете. В войну я познакомилась со многими американцами.
- Вы не итальянка, да? - спросил я. Она говорила с акцентом, похожим на немецкий.
- Я из Пьемонта, - ответила она. - Мне многие говорят, что мой английский сразу выдаст происхождение. Но я не нацистка, если вы к этому клоните. Я могу назвать вам свою фамилию, но, похоже, вы не разбираетесь в старинных родах; так зачем и называть?
- Вы совершенно правы. Незачем называть свою фамилию первому встречному.
Я прошел дальше, разглядывая скульптуры на дверях. Лицо мое горело от Трамонтаны.
Она опять проворно нагнала меня, несмотря на хромоту.
- Мне не нужен гид. - Я вынул из кармана деньги и дал ей сто лир.
- Что это? - спросила она.
- В каком смысле? Деньги.
- Что это такое вы мне даете? Да будет вам известно, я живу в монастыре в горах, в комнате, где со мной ютятся еще четырнадцать женщин. И кого только нет среди них! Я должна спать рядом с четырнадцатью посторонними женщинами! И ходить в город пешком, потому что сестры не дают нам денег на автобус!
- Они хотят, чтобы вы оставались в монастыре?
- Они просто не отличаются умом, - отрезала старая дама. Она не может там оставаться и выполнять идиотские задания, которые получает, и потому убегает в город. Она бунтовала, эта худющая, с гнилыми зубами и щетиной на подбородке старуха - грустная карикатура на былую элегантность.
Мне хотелось сосредоточиться, и я подумал: «Почему жители этой страны такие приставучие?»
- Это Исаак, которого должны принести в жертву, - пояснила она.
Усомнившись в сказанном, я не выдержал:
- Мне не нужен гид. Я сочувствую вашему положению, но чего вы хотите от меня? Ко мне без конца лезут люди. Пожалуйста, возьмите эти деньги и… - Ее общество начало сильно мне досаждать.
- Люди! Я не такая, как другие! Вы должны это понять, я… - Ее голос прервался от гнева. - Подумать только, что это происходит со мной! - Она вся словно сжалась, а успокоившись, вновь начала вымогать.
О, жестокие закономерности!
Что с ней произошло и каким образом? Постепенным или внезапным было это падение - сетка морщин на лице, выцветший траур, жилы, выступившие под обвисшей кожей? Живы ли еще в ее памяти воспоминания - утраченная вилла, муж или любовник, дети, ковры, рояль, слуги и деньги? Как случилось, что она до сих пор не опомнилась от глубокого своего краха?
Я дал ей еще сотню лир.
- За пятьсот лир я покажу вам собор и отведу к Санта- Мария-Новелла. Это недалеко, а один вы там ничего не поймете и не узнаете.
- У меня, видите ли, деловая встреча в двенадцать, - сказал я. - Но все равно спасибо.
Я ушел. Ушел без удовольствия, поскольку Гиберти к тому времени потерял для меня всякую прелесть.
Я чувствовал правоту старой дамы: в несчастьях и злоключениях всегда присутствует личное - я, это происходит со мной!
Одна только смерть стирает границы, уничтожает личность. Это главное ее свойство. Ну а если на то же самое покушается жизнь, то что нам остается, как не бунтовать?
Итак, после трех других моих плаваний времен войны мы со Стеллой очутились в Европе.
Написать эти воспоминания позволила мне моя кочевая жизнь, жизнь одинокого путешественника, у которого полно свободного времени. Так, в прошлом году я месяц-другой прожил в Риме. Стояло лето, в жарком и сонном городе цвели какие-то алые цветы. Все южные города в летнее время кажутся сонными, и я просыпался после сиесты с тяжелой головой, неприятный самому себе. Днем, чтобы встряхнуться, я пил кофе и курил сигары, а когда приходил в себя, наступал уже вечер, время ужина и спокойного зеленого света газовых фонарей на улицах. Свет этот мерцал и искрился, царапая непроглядную ночную черноту. Пора спать, и ты опять плюхался в постель.
Прогоняя сонную одурь, я взял в привычку каждый день посещать кафе «Валадьер» в садах виллы Боргезе, что на самом верху Пинчо, откуда как на ладони весь Рим с его сутолокой. Там я садился за столик и, объявив, что я американец родом из Чикаго, рассказывал о себе и делился своими взглядами и соображениями. При этом я вовсе не придавал особого значения своим взглядам и соображениям, просто человеческая потребность говорить и общаться нуждается в практике. За высказыванием неизбежно следует молчание и немота, за временным всплеском оживления - покой, что не является причиной отказывать себе в разговоре, активности или желании быть таким, каков ты есть.
Я стараюсь чаще бывать в Париже, потому что там работает Стелла. Компания, с которой она сотрудничает, снимает фильмы с международным составом участников. Мы арендуем квартиру на улице Франциска I, в престижном районе невдалеке от отеля «Георг V». Квартал наш роскошный и очень красивый, однако само помещение - ужасное. Квартира принадлежит старику англичанину, женатому на француженке. Сами они отбыли в Ментону проживать немыслимые деньги, которые дерут за аренду, оставив нас на всю зиму среди беспрерывных дождей и туманов. Я проводил дни, стараясь свыкнуться с замшелым изяществом нашего жилища, проявляя завидное упорство и уговаривая себя, что теперь это мой дом. Но получалось плохо в окружении всех этих ковров и кресел, ламп, подходящих разве что Кони-Айленду, картин как из борделя, алебастровых сов с электрическими глазами и книг Жида и Мари Корелли в вонючих; кожаных переплетах. Этот старый пройдоха англичанин в бытность свою здесь имел и кабинет - нечто вроде чулана с куском отвратительного ковра, энциклопедией JIapycca и крытым зеленым сукном столом. Ящики стола были набиты бумажками с цифрами и обменными курсами - фунтов, франков, долларов, шиллингов, марок, песет, эскудо, пиастров и даже рублей. Райхерст, эта старая, вышедшая в тираж развалина, сидел тут, одетый как для похорон, в костюме без лацканов, пуговиц и пуговичных петель, подсчитывал денежки и забрасывал прессу письмами со своими соображениями насчет падения Франции, скопидомства крестьян, прячущих свое золото, и строительства удобных автомобильных трасс на перевалах в Италию. В молодости он сам был автогонщиком и выиграл ралли из Турина в Лондон. В кабинете висела его фотография в гоночном автомобиле с ирландским терьером в открытом кузове.
Гостиная была отвратительной, столовая же просто непереносимой. Рано утром Стелла уезжала на съемки, и хотя в моем распоряжении и имелась bonne a tout faire[209]Прислуга за все (фр.)., в обязанности которой входило приготовление мне завтрака, заставить себя пить кофе среди расшитых туркестанских тканей я не мог.
Завтракал я в маленьком кафе, где однажды нос к носу столкнулся с давним моим приятелем Фрейзером. Место это было модным и оживленным - круглые столики, плетеные стулья, пальмы в медных кадках, ярко-полосатое покрытие пола, красно-белые тенты, пар от огромной кофейной машины, пирожные в целлофане и прочее в этом роде. Разжегши уголь в печах - Жаклин не умела это делать, а я с младых ногтей был докой по этой части, - я шел завтракать в кафе. В то утро я заказывал кофе в своем «Розарии». Мимо по улице шлепали старухи в тапочках, уместных разве что в уюте старомодных их гостиных; они несли покупки с рынка на Пляс- дель-Альма - конину, клубнику и все остальное.
Как вдруг передо мной возник Фрейзер, которого я не видел со дня своей свадьбы.
- Эй, Фрейзер!
- Оги!
- Как это тебя в Париж занесло, приятель?
- Как поживаешь? Все тот же здоровый румянец и улыбаешься по-прежнему! Я тут во Всемирном фонде образования работаю. За год здесь кого только не встречал из знакомых, но чтобы тебя… Удивительно! Оги в этом городе, созданном для человека!
Он говорил очень важно, с большим пафосом, возможно, вдохновленный величием Парижа. Присев ко мне за столик, он - к моему удивлению - разразился целой речью о Париже, городе, совершенно особенном и не похожем ни на какой другой в мире, поскольку он воплощает надежду на то, что человек может быть свободен без помощи богов, олицетворяет здравомыслие, цивилизованность, мудрость, доброжелательность, красоту и так далее. Меня немного обидел смех, вызванный у него моим пребыванием в Париже. Если Париж - город, созданный для человека, почему же он не создан для меня? И вообще, кто этот человек, для которого он создан? Версии могут быть разные, и опять-таки все это только версии.
Но в чем можно винить этот прекрасный цветущий город, и разве стоит обижаться на него, на эту сверкающую круговерть с золотыми конями на мосту и греческой строгостью Тюильри, с каменными изваяниями героев и богинь, с пышностью «Гранд опера», с пикантностью рекламы и магазинных витрин, с его яркими пестрыми красками, его похожим на майский шест обелиском, это многоцветье торта-мороженого, эту бьющую в глаза обертку нашей действительности!
Вряд ли Фрейзер хотел оскорбить меня, он лишь выразил свое удивление, увидев здесь.
- Я в Париже с окончания войны, - сказал я.
- Неужели? И что делаешь?
- Деловой партнер американского юриста, которого ты встречал на моей свадьбе. Помнишь?
- Ах да, ты же женат! Жена твоя тоже с тобой?
- Конечно. Она киноактриса. Возможно, ты видел ее в «Сиротах», картине об эмигрантах.
- Нет, я редко хожу в кино. А то, что она актриса, меня не удивляет. Она ведь очень красивая. Как у тебя с ней?
- Я люблю ее, - произнес я.
Словно это было исчерпывающим ответом! Но как можно винить меня за то, что я не сказал Фрейзеру ничего больше? Предположим, я начал бы втолковывать ему, что и она меня любит, но ровно настолько, насколько Париж создан для человека, любит по-своему и как она это понимает, учитывая ее занятия и заботы, - любит любовью, преодолевающей все эти заботы, все то, что Минтушьян тогда, в турецких банях, называл основополагающей сутью. Нет, я не собирался обсуждать это с Фрейзером. Когда я заговаривал об этом со Стеллой - а иногда я все-таки так делал, - то казался себе, а может быть, и ей, каким-то фанатиком наподобие тех, кого считал фанатиками и сам, - людей, пытавшихся увлечь меня своими идеями и вербовавших в сторонники. Тогда словно в зеркале я видел в ней отражение собственного упорства в тех случаях, когда противился и не хотел терять себя. Тогда, в Акатле, она не зря заметила наше сходство. Мы с ней действительно очень похожи.
Не являясь эталоном искренности, я все-таки не склонен к неумеренной лжи. В отличие от Стеллы. Конечно, не обязательно считать это ложью, удобнее полагать своеобразной защитой собственных индивидуальности и воззрений. Для меня предпочтительнее второе. Я вижу Стеллу - уверенную, решительную, счастливую и, по-видимому, желающую мне того же. Сидит она в гостиной у печи, округлой, как птичья грудка, в кресле, таящем в себе опасности, о которых меня любезно предупреждал старый английский джентльмен Рай- херст, кресле подлинно королевском - ее спокойное лицо воплощает ум, жизненную силу и несомненную яркую красоту. Именно это она и желает воплощать, именно такой и являться всем на нее смотрящим. И естественно, поэтому я иной раз и забываю об истинном положении вещей. Она рассказывает мне, как прошел день на студии, шутит и смеется от души грудным своим смехом. Ну а что делал я? Встречался с одним типом, бывшим узником Дахау, и договаривался с ним о поставках немецкого зубоврачебного оборудования. Это заняло час или два. После чего я побродил по холодным залам Лувра, посмотрел там голландцев или же глядел на Сену, вдыхая ее острый лекарственный запах, или завернул в кафе, чтобы написать письмо. А там и день прошел.
Она слушает меня, скрестив ноги, прикрытые красивым, ручной работы халатом, густые волосы убраны в сложный пучок, в зубах сигарета, слушает, противясь - по крайней мере пока - самому главному, чего я от нее жду. И трудно даже представить себе колоссальное напряжение, которое за всем этим стоит. Только недавно я стал это осознавать. Она возвращалась со студии, шла в ванную и кричала оттуда:
- Принеси мне полотенце, милый!
Я приносил один из мохнатых халатов, купленных на распродаже в универмаге. Тесная ванная комната бывала погружена в полумрак. В медной колонке горело газовое пламя, от сильного жара трескалась и крошилась металлическая облицовка. Ее нежное, женственно пахнущее тело прикрыто водой почти по шею. На стене синим пятном поблескивает стекло аптечки - оно кажется оконцем, готовым распахнуться куда-то, где блещет закатным светом безбрежный простор, где глазу откроется море, а не дымный туманный Париж. Я садился на край ванны с халатом на плече и чувствовал нечто похожее на умиротворение. В кои-то веки квартирка казалась теплой и чистой - все, что оскорбляло в ней глаз, отступало на задний план, - печки горели ровным жарким пламенем,
Жаклин готовила ужин, и в воздухе разносился аппетитный запах подливки. Я ощущал прочность и легкость, грудь дышала свободно, а руки доверчиво протянуты всему сущему. Вот в том-то все и дело. Именно в такие минуты начинаешь понимать, какой тоской и обидой полнился ты до этого момента, как, думая, будто пребываешь в праздности и лени, на самом деле занимался напряженной работой - копал и копал без устали, долбил неподатливый твердый грунт, продираясь сквозь туннели, роя, ворочая камни, трудясь не покладая рук, задыхаясь, пыхтя, таща и взваливая на плечи. А снаружи ничего и не видно. Вся работа происходит внутри. Ведь ты слаб, и бессилен, и не способен чего-то достичь, добиться справедливости, воздаяния; отсюда и эта работа, беспрестанный, не видимый глазу каторжный труд, бесконечная битва, счет потерь, перечень обид и оскорблений, вопросов - ответов, возражений и отрицаний, триумфов и уверток, преодолений и отмщений, криков отчаяния и падений, смерти и воскрешения. И всегда - в одиночестве! Где они, другие? Вечно в себе, внутри своей кожи и груди, внутри оболочки, которую не прорвать.
Лежа в ванне, Стелла тоже вела работу. В этом я не сомневался. И тем же самым был, как правило, занят я. Но зачем?
При мысли о Париже в сознании возникают слова «calme», «ordre», «luxe» и «volupte»[210]Спокойствие, порядок, шик и сладострастие (фр.).. Но уместнее здесь было бы вспомнить слово «труд». За шиком и блеском, за каждым добившимся успеха стоит тяжкий и неизбывный труд. Ведь и в Париж, считающийся городом спокойствия и легкости, нас призвала работа - тяжелейшая из всех работа Стеллы. Одежда, ночные клубы и злачные места, все, что происходило на студии, дружеские связи и приятельство в кругу богемы, среди артистов, показавшихся мне людьми весьма высокомерными, как высокомерен был наш приятель Ален дю Ниво. Никакой легкости за этим не ощущалось. Расскажу и о дю Ниво. Он был тем, что у парижан называется «посеиг»[211]Гуляка (фр.)., человеком, думающим исключительно о развлечениях. Чтобы не сказать больше.
В общем, я бы предпочел жить в Штатах и завести там детей. Но вместо этого должен был тянуть лямку этой странной и чуждой мне жизни - как я надеялся, временно. Еще немного, и все изменится.
Я уже сказал, что Стелле была свойственна ложь в неумеренных количествах. Она говорила мне массу неправды, а о многом, являвшемся правдой, - умалчивала. Например, объясняла, что ей посылает деньги отец, живущий на Ямайке. Ничего подобного. И в колледже она не училась, как утверждала. И Оливера никогда не любила. Он был для нее лишь эпизодом. Важным в ее жизни был лишь один роман - с неким Камберлендом, известным фабрикантом. Узнал я о нем от человека постороннего. Узнал о его существовании. Она мне сказала лишь, что Камберленд - мошенник и негодяй. Имелась в виду сторона моральная, а не деловая репутация, которая у Камберленда была безупречной. Бизнесменом он считался не только честным, но и талантливейшим, из тех крупных личностей, чьи фотографии не попадают даже в газеты, - настолько велико благоговение, внушаемое их именами. Постепенно этот человек, с которым она сошлась, еще будучи старшеклассницей, превратился в фигуру почти мифическую, царя и бога, наподобие Юпитера или Аммона, с глазами зоркими, как око новейшего телескопа обсерватории Маунт-Паломар, личность могущественную и злокозненную, вроде императора Тиберия. Сказать не могу, как надоели мне эти великие люди, вершители судеб, умники и политиканы макиавеллиевского толка, кудесники и вожди, пролагатели троп! После жестокого урока, полученного от Бейстшоу, я дал себе клятву не поддаваться. Но видимо, клятва эта действовала лишь в отношениях с людьми обычными и не распространялась на тех, кто на голову выше всех остальных. Ты думал, братец, что уже испил свою чашу? Но это тебе только казалось.
О Камберленде я впервые услышал от дю Ниво, который в войну жил в Нью-Йорке, подвизаясь там в кинобизнесе. Его знали и Минтушьян, и Агнес. Первой с ним познакомилась Агнес. Когда нас представили друг другу, он сказал, что является потомком графа Сен-Симона. Ничего графского, впрочем, в его внешности не было: живые голубенькие глазки на тяжелом, нездорового, землистого, цвета лице. Выражение привычной, хотя, возможно, и совершенно невинной наглости. Рыжеватые редкие и тусклые волосы прилизаны и зачесаны на пробор, как у английского офицера. Замшевые ботинки на меху и прекрасное, длинное, до щиколоток, пальто. Фигура коренастая, неуклюжая. Он неутомимо охотился за новыми знакомствами, преимущественно в метро, и с удовольствием рассказывал, как подцеплял девочек, а потом бросал этих несчастных, пронесясь по их жизни огненным ураганом.
Впервые он упомянул Камберленда, когда мы поджидали Стеллу в вестибюле студии «Парамаунт». Речь тогда зашла об Оливере, и дю Ниво сказал:
- Он все еще в тюрьме.
- Вы его знаете?
- Да. Для Стеллы это - падение. Связаться с таким после Камберленда! Ведь я и его знал.
- Кого?
Он не понял того, что сболтнул. Он вообще говорил необдуманно. Я почувствовал себя в шахте, заваленной внезапно обрушившейся породой. Страшное отчаяние, ярость и ревность бушевали во мне.
- Кто это? Какой Камберленд?
Он взглянул на меня и впервые увидел, как горят неизвестно почему мои глаза и какую боль я, по-видимому, испытываю. Думаю, он очень удивился и попробовал с достоинством выпутаться из неловкого положения.
Честно говоря, у меня и до этого разговора возникало ощущение, что рано или поздно, но нам с ней придется объясниться. Стеллу постоянно одолевали напоминаниями о долгах. Существовала какая-то темная история с автомобилем, который ей вроде бы не принадлежал. Тяжба по поводу квартиры в пригороде. Что это была за квартира - непонятно. И очень неохотно она призналась мне, что норковую шубу за семь с половиной тысяч долларов и бриллиантовое колье ей пришлось продать. Приходили какие-то официальные конверты, которые она не вскрывала. Я гнал от себя мысли об этих конвертах с прозрачной прорезью для напечатанного на машинке адреса.
И как забыть слова Минтушьяна в турецких банях? Возможно ли это?
- Кто такой Камберленд? - спросил я Стеллу. Она вышла из дамской комнаты, и я, подхватив под руку, шел с ней к такси. - Кто он такой?
- Не надо, Оги! Не продолжай, - побледнела она. - Наверное, мне следовало тебе рассказать. Но зачем? Если я знала, что люблю тебя, а рассказав, могу потерять.
- Это он подарил тебе норковую шубу?
- Да, дорогой. Но замуж я вышла за тебя, а не за него.
- А машина?
- Это тоже был подарок. Но, милый, люблю-то я тебя!
- А все, что есть в доме?
- Мебель? Но это же пустяки. Значение для меня имеешь только ты.
Мало-помалу ей удалось меня успокоить.
- Когда вы виделись с ним в последний раз?
- Да я уже года два не имею ничего общего с ним.
- Я не потерплю вторжения в нашу жизнь каких-то мужчин, - сказал я. - Мне это претит. Не желаю, чтобы между нами были тайны.
- Но в конце концов, - вскричала она, - для кого это было большим горем?! Я столько выстрадала из-за него, а все твое страдание сводится лишь к тому, что ты услышал его имя!
Однако теперь, подняв тему, трудно было положить конец обсуждению. Чтобы доказать беспочвенность моей ревности, ей пришлось рассказать мне все до мельчайших подробностей, и остановить столь бурный и искрящийся красноречием поток я был не в силах.
- Он скотина! - кричала она. - И трус, которому чужды все человеческие чувства! Я требовалась ему только для того, чтобы развлекать деловых партнеров! Он щеголял мной перед ними, потому что своей жены стыдился!
Все это не слишком согласовывалось с ее отношением к полученным от него вещам, которые доставляли ей немалое удовольствие, - вилле в Нью-Джерси, кредитам по открытым счетам, «мерседесу-бенцу». Всем этим она пользовалась с большим здравомыслием и рассудительностью. Она очень неплохо разбиралась в налогах, страховках и так далее. Конечно, нет ничего предосудительного в том, что женщине не чужд практицизм. Она может знать толк в подобных вопросах, почему бы и нет? Но с идеальным представлением о ее прошлом мне приходилось расстаться. Да и так ли оно необходимо, это идеальное представление?
- Он не желал, чтобы я была самостоятельна, и пресекал все мои попытки чувствовать себя независимой. Если выяснялось, что у меня на счету есть деньги, он заставлял немедленно их потратить. Он хотел видеть меня беспомощной и слабой. Один мой знакомый лесопромышленник, президент крупной компании, собирался открыть игорное заведение на Кони-Айленде. И предложил мне пятнадцать тысяч в год, чтобы я считалась хозяйкой клуба. Камберленд, узнав об этом, пришел в ярость.
- От него трудно было что-то утаить?
- Он нанимал детективов. Ты плохо знаешь такого рода людей. Он бы и Луну сумел арендовать, если бы счел это нужным.
- Я и не хочу знать больше того, что знаю.
- Ах, Оги, милый, помни только, что и ты совершал ошибки. Занимался контрабандой с канадскими иммигрантами. Крал. Разве так уж редко ты сбивался с пути?
Все это верно, но почему она, зная, как я ее люблю, не может угомониться и прекратить свою исповедь? И откуда взялся вдруг этот лесопромышленник? Неужели она всерьез намеревалась стать хозяйкой игорного заведения? Я все думал и думал об этом и чувствовал себя не в своей тарелке.
Кресло словно жгло, стискивая бока, и вся эта игривая баварская пестрота и чучела птиц вокруг утомляли и угнетали душу. Неужели опять выяснится, что я ошибся? Дрейфуя в шлюпке вместе с Бейстшоу, я тоже не мог избавиться от мысли, что мне суждено совершать ошибки, снова и снова.
И тем не менее я верил, что в конечном счете мы все преодолеем. Не хочу создать ложного впечатления, будто испытывал тогда полное и стопроцентное отчаяние. Это не так. Не помню точно, как звали святого, который, проснувшись однажды утром, вдруг встрепенулся и поведал всем о тайной своей уверенности в том, что, благословляя Землю, Господь распределял благословение не поровну и не покрыл все сущее слоем его одинаковой толщины, а варьировал этот слой, в разных местах по- разному. Я полностью солидарен с этим святым, считая Божьим благословением то чувство, amor fati, которое испытывал, то таинственное обожание, жертвой которого стал.
При всей лживости Стелла обладала и неким наивным простодушием. Так, плакала она всегда очень искренне, умея побудить жалость, однако заставить ее переменить свое мнение по какому-либо поводу было непросто.
К примеру, я пытался уговорить ее покороче стричь ногти-у нее всегда были очень длинные ногти, которые, обламываясь, причиняли ей боль. Я говорил:
- Господи! И зачем только так их отращивать! - И, взяв ножницы, приступил к делу. Она не противилась, но вскоре ногти опять оказывались непомерной длины. Или взять кота Джинджера - он был избалован и, просыпаясь среди ночи, сбрасывал на пол посуду и настольные лампы, требуя, чтобы его покормили. Все мои увещевания и просьбы запирать его в кухне оставались тщетными, и по ночам кот продолжал буянить, не давая нам спать.
Стелла без устали твердила о своем стремлении к независимости.
- Конечно! Кто же откажется от независимости!
- Нет, я не в том смысле. Не в смысле денег. Я мечтала делать то, что хочу, жить по-своему.
Он угнетал ее, внушала мне Стелла. Говорила она горячо и нервно стискивала руки, желая, чтобы я наконец ее понял.
- Обещая что-то мне позволить, он потом нарушал данное слово, поэтому с ним я рассталась и уехала в Калифорнию. Один знакомый обещал устроить мне кинопробу. Я понравилась и получила роль в мюзикле. А когда картина вышла на экраны, весь мой текст оказался вырезан и получилась я дура дурой: только улыбалась - вроде хочу что-то сказать, но так и не говорю! Я заболела, увидев на просмотре эту картину и то, во что превратилась моя роль! Оказывается, он воспользовался своим влиянием и заставил режиссера это сделать. Я послала ему телеграмму, написав, что между нами все кончено. На следующий день со мной случился приступ аппендицита и меня отвезли в больницу. А еще через сутки я увидела его возле своей кровати. Я сказала ему: «Как же ты объяснил жене свой отъезд?» И порвала с ним окончательно и бесповоротно.
Меня всегда коробят разговоры о бывших мужьях, женах и любовниках. В этом отношении я очень чувствителен. Я, разумеется, знал, как все это непросто для Стеллы. Хотя дело было прошлое, старые раны еще не зарубцевались и болели. Она вновь и вновь растравляла их, не щадя при этом и меня.
- Ладно, Стелла, все ясно, - сказал я.
- Что тебе ясно и что «ладно»? - вспылила она. - Может, мне следует вообще об этом помалкивать?
- Нет, но не говорить же о нем беспрестанно. А ты только и делаешь это!
- Потому что я его ненавижу! Я до сих пор в долгах из-за него!
- С долгами мы рассчитаемся.
- Каким образом?
- Пока не знаю. Я посоветуюсь с Минтушьяном.
Она возражала. Категорически. Но я все-таки обсудил с ним проблему, в его офисе на Пятой авеню.
- Ну уж если ты об этом заговорил, - сказал Минтушьян, - то могу тебе сообщить, что это она к нему, прости меня, лезла. Он изменял ей, а теперь постарел и все это в прошлом."
Но она не дает житья его семье. Сейчас компанию возглавил его сын и говорит, что угрозами Стелла ничего не добьется. Никаких законных прав сна не имеет.
- Угрозами? О каких угрозах речь? Вы хотите сказать, что она до сих пор не оставляет его в покое? Но она заявила мне, что уже два года не общается с ним и в глаза его не видела.
- Ну так она тебя обманывает.
Слова его меня совершенно уничтожили. Я испытал глубокое унижение. Что делать, как себя повести? Не защищаться - недостойно, оскорбительно, а защищаться - по-своему убийственно.
- Боюсь, ей не терпится передать дело в суд, - заметил Минтушьян. - Она рвет и мечет.
И я сказал Стелле:
- Знаешь, прекрати-ка ты всю эту историю. Никакого процесса не будет и быть не должно. Тебе все известно, ты следишь за ним. Мне ты врала, и хватит. Остановись. Через неделю я опять ухожу в плавание и не желаю месяцами думать об этом. Если ты не можешь мне этого обещать, назад я не вернусь.
Она сдалась и горько заплакала, обиженная моими угрозами. Она легко краснела, щеки мгновенно вспыхивали и становились багровыми, а глаза темнели, и мне вспоминалось, как я впервые увидел ее в Акатле и какой пленительной она мне тогда показалась. У нее были мелкие черты, а лицо почти плоское, как будто в ней текла яванская или малайская кровь. Ее плач раздражал меня, одновременно доставляя непонятное удовольствие. У некоторых женщин слезы - проявление упрямства, но к Стелле это отношения не имело, рыдания являлись для нее моментом истины. Она призналась, что не должна так много говорить и думать об этом старике, и обвинять во всем только его тоже не стоит.
Итак, я отправился в плавание, значительно приободрившись, и именно тогда она подарила мне книгу по пчеловодству. Я усердно изучил ее и узнал много нового о пчелах и меде, что вряд ли мне когда-нибудь пригодится.
Конечно, ее сотрудничество с киностудией было лишь способом показать Камберленду, что и без него она может чего-то добиться. Выдающимися актерскими способностями она не обладала, но так уж у нас заведено: люди редко занимаются тем, к чему предрасположены, а действуют по обстоятельствам. Способные автомеханики поют в опере; талантливые певцы становятся архитекторами, а даровитые архитекторы - директорами школ или художниками-абстракционистами. Что угодно! Лишь бы сделать наперекор и доказать свою независимость, воплотить в жизнь дикое и бессмысленное представление, будто тебе никто на свете не нужен.
Итак, Стелла очутилась в кинокомпании дю Ниво, я же, скрепя сердце и против своего желания, занялся сомнительным, не слишком легальным бизнесом. Чем занималось, впрочем, и пол-Европы. Нелепость! Но надо сразу пояснить, что я человек, живущий надеждами, а надежды мои теперь были связаны с детьми и размеренной определенностью жизни. И, разрезая пространство в скорых поездах, молнией проносясь над Альпами в облаке пара или мчась в черном своем «ситроене» с сигарой в зубах, устремляя взгляд через поларо- идные стекла очков на расстилающуюся передо мной дорогу, я гораздо чаще думал о детях, чем о бизнесе и предстоящих сделках.
Не знаю, возможно, это всего лишь полоса в моей жизни, но иногда мне кажется, будто у меня и на самом деле уже есть дети и я отец.
Не так давно в Риме на виа Венето меня пыталась подцепить проститутка. Ситуация была забавная - я высокий, а пристававшая ко мне девушка маленькая, пухленькая и одета в поношенное черное траурное платье. Лицо печальное.
- Пойдем со мной, - сказала она.
Не стану лгать и отрицать желание, которое при этом почувствовал. Как и каждый мужчина на моем месте. Однако и отказаться мне не стоило большого труда. Услышав «нет», она, видимо, сильно обиделась и спросила:
- А в чем дело? Я что, не гожусь, не так хороша для тебя?
- О нет, нет, синьорина! - отвечал я. - Но я женат, у меня дети. Io ho bambini.
Такой ответ ее совершенно обезоружил. Она произнесла только:
- Простите, пожалуйста. Я не знала, что у вас дети.
Казалось, она чуть ли не до слез расстроена своей ошибкой. Конечно, мне следовало бы пожалеть ее - мол, это обман и никаких детей у меня нет. Но я понимаю истоки этого обмана. Они в картине, в которой снималась Стелла и которую я упомянул в разговоре с Фрейзером - «Les Orphelines», «Сироты». Я не раз видел этот фильм в процессе съемок, и один эпизод произвел на меня сильное впечатление еще в монтажной, душной, обитой материей комнате, пропахшей сигаретами «Голуаз» и дорогой парфюмерией. В этой сцене Стелла, научившаяся произносить итальянский текст, молит доктора-итальянца:
- Ma Maria! Ed il bambino, il bambino![212]Матерь Божья! Но мальчик! Мальчик! (ит.)
Но тот, не в силах ей помочь, пожимая плечами, говорит:
- Che posso fare! Che posso fare![213]Ничего не поделаешь! (ит.)
Эпизод прокручивали раз за разом, и сердце мое переполняла скорбь. Мне хотелось крикнуть Стелле: «Вот оно! Вот настоящее горе! Что в сравнении с этим все абстрактные теории и бледные тени эмоций, которые так нас занимают!»
Известно, что мы охотнее сочувствуем воображаемому, чем окружающей действительности и реальным людям. Как говорится, «что ему Гекуба!». При виде этой сцены я готов был зарыдать.
Вот почему я и вообразил, что у меня уже есть дети.
Саймон и Шарлотта, прилетев в Париж, остановились в отеле «Крийон». У меня была мысль, чтобы они захватили с собой и Маму, хотя я понимал, что любоваться Парижем она не сможет. Но так хотелось доставить ей какое-то удовольствие, сделать что-то для нее теперь, воспользовавшись случаем. Я решил взять инициативу в свои руки, ведь деньги для этого у меня были. Саймон остался очень доволен, что я стал наконец деловым человеком. Шарлотту это тоже расположило ко мне, хотя ей и хотелось бы уточнить, чем конкретно я занимаюсь. Как будто я мог ей это объяснить! Я показывал им город, водил в Серебряную башню, «Ловкий кролик», «Казино де Пари», «Роз руж» и другие злачные места и платил за все, отчего Саймон с гордостью говорил Шарлотте:
- Ну, что скажешь теперь? Мальчик оперился и стал настоящим светским человеком!
И мы со Стеллой переглядывались через столик в «Роз руж» и улыбались друг другу.
Шарлотта, эта полная, красивая, уверенно стоящая на земле, проницательная и непоколебимая в своих убеждениях тридцатилетняя женщина, дулась и хмурилась. Раньше она выплескивала свое недовольство Саймоном, отыгрываясь на мне. Теперь же, когда мое положение упрочилось и я, по-видимо- му, взялся за ум, могла со мной и поделиться. Мне очень хотелось узнать всю подноготную. В первую неделю я не слишком в этом преуспел, поскольку все наше время занимали экскурсии. В них мне помогал и дю Ниво, произведший на моих родных сильное впечатление - истинный аристократ и к тому же почетный гость в каждом ресторане и ночном клубе! Стелла тоже помогала мне развлекать Саймона и Шарлотту.
- Девочка первый сорт! - отозвался о ней Саймон. - Для тебя это то, что надо. С такой не расслабишься!
Он хотел сказать, что необходимость содержать столь красивую женщину стимулирует мужчину, подхлестывая его желание побольше зарабатывать.
- Непонятно только, - продолжал Саймон, - как ты можешь держать ее в этом свинарнике?
- Ну, снять квартиру возле Елисейских Полей довольно трудно. К тому же мы оба редко бываем дома. Но я подумываю о вилле в Сен-Клу, если придется здесь остаться.
- Придется? Тебе, кажется, этого не очень хочется.
- О, местожительство для меня особого значения не имеет…
Наряду с прочими местами мы посетили и выставку картин из мюнхенской пинакотеки в «Пти-Пале». Шедевры живописи были развешаны по стенам, и между ними прохаживался дю Ниво - солидный, плотный, в красной замшевой куртке и остроносых, до блеска начищенных штиблетах. Мы с Саймоном с удовольствием оглядывали одежду друг друга. Стелла и Шарлотта были в норковых накидках. На Саймоне - клетчатый двубортный пиджак, на ногах - туфли из крокодиловой кожи, а я - в пальто из верблюжьей шерсти. Словом - достойное соседство персонажам, изображенным на портретах итальянцев, и всем этим франтам и франтихам в золоте и драгоценностях.
Дю Ниво сказал:
- Я люблю живопись, но религиозные сюжеты меня угнетают.
Никто из нас вкуса к изобразительному искусству не имел, кроме, может быть, Стеллы, которая и сама немножко писала. Непонятно, почему мы вдруг забрели на выставку. Может, в тот момент не нашлось ничего более привлекательного.
Мы с Саймоном немного замедлили шаг, и я спросил его:
- Слушай, а что сталось с Рене?
Он вспыхнул, залившись краской до корней светлых своих волос, и сказал:
- Господи, что это тебе в голову взбрело здесь меня об этом спрашивать?
- Успокойся, Саймон. Они нас не слышат. Ребенка-то она родила?
- Нет-нет. Она блефовала. Не было никакого ребенка.
- Но ты говорил…
- Не важно, что я говорил. Ты меня спросил, и я отвечаю.
Я не знал, верить ему или нет, видел только, что он страшно торопится переменить тему. И какая чувствительность! Он явно не хотел продолжать этот разговор.
Но за обедом, когда Стелла и дю Ниво вернулись на студию, Шарлотта сама заговорила об этом. Она сидела очень прямо в своей норковой накидке и велюровой шляпе, которая была ей к лицу. Щеки ее пылали. К несчастью для Саймона, эту историю обсуждали все чикагские газеты, и Шарлотта не сомневалась, что и я читал о ней. Нет, впервые слышу. Я изобразил полное неведение и изумление. Саймон при этом не произносил ни слова, видимо, мучаясь подозрением, что я ляпну что-нибудь из неизвестного Шарлотте. Не на такого напал. Я тоже молчал и не задавал вопросов. Выяснилось, что Рене подала в суд и устроила скандал. Она утверждала, будто у нее ребенок от Саймона.
- С тем же успехом она могла обвинить в этом еще троих, а уж она, будьте уверены, знала, что говорила. Она была женщина информированная. Если бы дело моментально не прикрыли, она представила бы соответствующие доказательства. Я бы ей устроила процесс! - негодовала Шарлотта. - Проститутка паршивая!
В течение всего этого разговора Саймон сохранял полную безучастность. Он сидел за нашим столом, но вид имел отсутствующий.
- Она, оказывается, тоже копила доказательства, - сказала Шарлотта, - и заботилась о них ежеминутно! Из каждого отеля, где они проводили время, у нее был спичечный коробок с надписанной внутри датой. Даже окурки его она сохраняла. И еще уверяла, будто любит! Интересно, за что она тебя любила? - И с неожиданной яростью вскричала: - За толстый живот? А может, за шрам на лбу? За плешь на макушке? Да за твои деньги она тебя любила! За деньги и ни за что другое!
Мне хотелось провалиться сквозь землю. Я горбился и втягивал голову в плечи. Слова жгли и хлестали. Но Саймона все это словно не задевало, и он лишь продолжал задумчиво посасывать сигару. Может быть, он думал о том, что и сам стремился к деньгам и потому не вправе осуждать за это Рене. Но если он так и думал, то не говорил.
- А потом она позвонила мне и сказала: «Вы не можете родить, так отпустите его! Он хочет иметь семью!» - «Забирай, если сможешь! Пожалуйста! - отвечала я. - Только ты ведь знаешь, что ничего у тебя не выйдет, поскольку ты пустое место! Обычная шлюха! Оба вы с ним ничто и друг друга стоите!» Но она добилась его вызова в суд. И когда они прислали повестку, я позвонила ему и сказала: «Тебе лучше уехать из города». Но он не хотел ехать без меня. «Чего ты так испугался? - удивилась я. - Это не твой ребенок. У нее, кроме тебя, были еще трое». В то время я болела гриппом и должна была лежать, но пришлось ехать в аэропорт для встречи с ним. А тут гроза и дождь проливной. Наконец самолет все-таки вылетел, а в Небраске сделал вынужденную посадку. Он говорит: «Пусть бы лучше в самолет молния попала. Все равно жизнь моя кончена - псу под хвост!» Его жизнь - псу под хвост! А обо мне он подумал? А ведь чуть что - ко мне прибегал под крылышко! «Защити, помоги!» И я помогала! Да ничего бы и не случилось, если бы он не вбил себе в голову эту идиотскую идею, будто счастье превыше всего и надо к нему стремиться! Да кто это сказал? С чего он взял, что должен быть счастлив и имеет на это право? Да и кто его имеет? Ни у кого нет такого права!
В глубине зала музыканты стали настраивать инструменты.
- А теперь она замуж вышла. За одного из тех троих. Исчезла с ним, а куда - неизвестно.
Мне хотелось, чтобы Шарлотта замолчала. Все это было уж слишком - гроза и жизнь, которая псу под хвост, и лицо Саймона, становившееся все более безразличным, словно он отдалялся, уходил куда-то. И я закашлялся. Знаете почему? Много лет назад, когда я был еще мальчишкой, мне удаляли гланды. Увидев, что к моему лицу приближают эфирную маску, я заплакал. Сестра сказала:
- Такой большой мальчик - и ревешь?
- Нет, - возразила другая, - он храбрый мальчик. Он не плачет. Это он закашлялся.
И при этих ее словах я действительно зашелся в кашле. Вот так же я начал кашлять и сейчас, в приступе отчаянного горя и смущения. Беседа прервалась. Поспешивший к столику метрдотель подал мне стакан.
Господи! Сколько еще подобных слов суждено выслушать Саймону! Он превратится в каменное изваяние, если она не замолчит! И превратился бы уже давно, не будь у него таких Рене! Что ему прикажешь делать? Свести счеты с жизнью? Может, этого она хочет? Это считала бы правильным? Чистое смертоубийство! Если она думает, будто, помня о смерти, можно с легкостью расстаться с жизнью, то она убийца и преступница!
Он каменел, сгорая от стыда. Все его тайны обозначились, выставленные напоказ. И к чему же они свелись, громоздившиеся неприступной твердыней, Гималайскими горами? К жалкой попытке удержать ускользавшую жизнь. Остаться в живых, не умереть. За это сейчас его и стыдили.
- Тебе надо обратить внимание на этот кашель и что-то предпринять! - строго произнесла Шарлотта.
Я очень люблю моего брата. Встречаясь с ним после, я всякий раз чувствовал, как душа моя наполняется любовью. И он чувствует то же. Хотя оба мы, кажется, не желаем этого признавать.
- У тебя в детстве были такие приступы, как при коклюше, помнишь? - сказал Саймон, впервые обратив взгляд в мою сторону.
И я подумал тогда: «Самое скверное в этой истории то, что никакого ребенка у Саймона теперь нет».
Побыть с Саймоном в Париже мне не удалось: Минтушьян телеграфировал, распорядившись выехать в Брюгге для встречи с бизнесменом, интересовавшимся нейлоном. И я отправился в Брюгге. Со мной ехала служанка Жаклин. Она собиралась встречать Рождество с родственниками в Нормандии, и, поскольку набрала с собой чемоданы подарков, я вызвался ее подвезти.
Жаклин Стелле рекомендовал дю Ниво. Познакомился он с девушкой еще в войну, в начале оккупации, когда та работала официанткой в Виши. Они подружились, что трудно было себе представить теперь, глядя на ее гротескный вид. Впрочем, с тех пор прошли годы, а Жаклин, знавшая лучшие времена, и выглядела тогда иначе. Сейчас уголки ее глаз странно опустились. У нее был крупный крючковатый нормандский нос, жидкие светлые волосы, жилки на висках, длинный подбородок и рот, странную форму которого не могла изменить даже яркая помада. Вообще красилась она чрезмерно, и от нее вечно несло косметикой и жидкостью для уборки помещений. Очень деловитая, расторопная, она, энергично топоча, бегала по дому. Но отличалась кротким нравом, и женщина была милая, хотя и любила посплетничать, питая к тому же смутные честолюбивые надежды. Являясь прислугой, она вдобавок работала ouvereuse[214]Капельдинером (фр.). в кинотеатре - и здесь, видимо, приложил руку дю Ниво. Поэтому ей было что рассказать и о кино, и о зрителях, и о ночной жизни, в которую она окуналась, когда закрывался кинотеатр и Жаклин шла в «Куполь» выпить чашечку кофе. Чего только с ней не случалось - и грабили, и изнасиловать пытались, и какие-то арабы врывались к ней в дом. Несмотря на тяжелые бедра и выступавшие вены на ногах, она была ловкой и быстрой, эта остроглазая, с острым подбородком и расплывшейся грудью женщина, и уж как надо выглядеть, чтобы вовсе не вызывать желания? Спросите что-нибудь полегче. Она свято верила в свою сексуальную привлекательность, как и в предприимчивость и отвагу, и что в сравнении с этим ее попугай- ски яркая окраска и попугайская же болтливость?
К путешествию нашему она отнеслась со всей серьезностью. Перед отъездом вывела несколько пятен с моего верблюжьего пальто - потерла их чаем, уверенно заявив, будто это именно то, что надо в подобных случаях. Потом я снес вниз ее неподъемные фибровые, с хлипкими замками чемоданы и уложил в багажник «ситроена».
Было очень холодно, падал снег. Сделав круг по Этуаль, мы выехали на шоссе в направлении Руана. Мне удобнее было бы ехать на Амьен, но крюк, который я делал ради нее, был ке так уж велик. Такая милая, любезная и благодарная женщина. Такая легкая в общении. Так что мы рванули на Руан и, проскочив его, повернули на север, к каналу. Она болтала о Виши, о знаменитостях, с которыми сталкивала ее там судьба. Это был хитрый способ повернуть разговор к дю Ниво, о котором она не упускала случая со мной поговорить, пытаясь остеречь меня от него как от человека весьма сомнительных моральных качеств. Нет, поймите ее правильно, она, конечно, очень ему благодарна, но, симпатизируя мне, должна предупредить, что с ним надо держать ухо востро. Она намекала на какие-то преступления, в которых он был якобы замешан. По-моему, она просто его романтизировала, видя в нем некий идеал, по которому так тосковала ее душа.
Мы приближались к месту, где я должен был ее высадить, о чем, в общем, не слишком жалел, хотя день стоял пасмурный, мрачный, а путь на Брюгге через Остенде и Дюнкерк и дальше по хмурому берегу канала, путь, который мне предстояло преодолеть в одиночестве, был унылым, поскольку проходил по местам, подвергшимся большим разрушениям.
Всего в нескольких километрах от усадьбы дядюшки Жаклин мотор «ситроена» зачихал и вскоре заглох. Машина встала. Подняв капот, я стал смотреть, в чем дело, но техника не моя сильная сторона. К тому же мерзли руки. Поэтому мы отправились к усадьбе пешком, прямо по полям. Жаклин намеревалась послать племянника в город за механиком, но дойти было непросто: три или четыре мили по замерзшему и кочковатому жнивью, по полям, где некогда разворачивались сражения Столетней войны, где полегло немало англичан и белели их кости, если, откопав, их не отправляли домой, чтобы прах упокоился в родной церкви, а не служил пищей волкам и воронам. Вскоре нас сковало холодом и стало трудно дышать. Из глаз Жаклин текли слезы, оставляя бороздки в густом слое румян. Но и сквозь румяна проступала багровость ее щек. Мои щеки тоже щипало, руки и ноги одеревенели.
- Так и желудок заморозить недолго, - сказала Жаклин, когда мы преодолели примерно милю. - А это очень опасно.
- Желудок? Разве можно его заморозить?
- Еще как можно. Всю жизнь потом хворать будете.
- Ну и как этого избежать?
- Единственный способ - петь! - ответила она, ежась, притопывая ногами в легких парижских туфлях и кутая затылок в бумажный шарф. И вдруг запела какую-то песенку, вынесенную из ночного клуба. Из рощи ржавых дубов неподалеку выпорхнула стайка черных дроздов - им, должно быть, тоже было очень холодно. Слышался лишь слабый голос Жаклин, казалось, не способный подняться над тонким слоем пороши. - Вам тоже надо петь, - предложила Жаклин, - иначе я ни за что не ручаюсь. Что угодно может случиться.
И поскольку я не желал умничать и оспаривать ее нелепые медицинские воззрения, то в конце концов и решил: ладно, чем черт не шутит, от пения меня не убудет. Единственной вспомнившейся мелодией была «Кукарача». Я распевал ее на протяжении мили или двух, но она не помогала - мерз все больше. После наших не слишком удачных попыток петь и одновременно вдыхать морозный воздух Жаклин осведомилась:
- Вы ведь не французскую песню поете, правда?
Я отвечал, что песня мексиканская.
Услышав это, она воскликнула:
- Ах, это же моя голубая мечта - побывать в Мексике!
Голубая мечта? Почему Мексика, а не Сайгон? Не Голливуд? Не Богота? Не Алеппо? Я удивленно вглядывался в ее слезящиеся глаза, в замерзшее, с потеками туши и пугающее мертвенным слоем краски, но серьезное, строгое, великолепное лицо, дразнящее алостью губ, женственное и, несмотря ни на что, лукавое, упрямое в своей надежде соблазнять. Что стала бы она делать в Мексике? Я попытался представить ее там: чудно и дико, - и разразился смехом. А что я сам делаю здесь, на полях Нормандии? А это разве не дико?
- Вы что-то смешное вспомнили, мсье Марч? - осведомилась она, поспешая рядом, энергично взмахивая руками в суживающихся книзу рукавах.
- Очень смешное!
И тут она указала:
- Vous voyez les chiens![215]Вот они, собаки! (фр.)
Усадебные псы перепрыгнули канаву и сейчас мчались к нам по бурым кочкам, лая с подвыванием.
- Не бойтесь! - сказала Жаклин, вооружаясь валяющейся веткой. - Они меня знают.
Что оказалось правдой - окружив нас, собаки подпрыгивали, норовя лизнуть Жаклин в лицо.
Как выяснилось, машина встала из-за того, что залило свечи; недостаток этот вскоре устранили, и я выехал на Дюнкерк и Остенде. Места, где так жестоко были наказаны британцы, стояли в руинах. И там уже громоздились бараки. Гребни волн отливали серым, как волчья шкура. Волны накатывали на песчаную косу и разбивались в белую пену. Древние воды, сердито пенясь, спешили в Брюгге, прочь от белой пенной полосы - вечность рядом с современными разрушениями, седая хмурая вечность. Я мечтал поскорее очутиться в Брюгге, увидеть зелень каналов, старинные дворцы. Мечтал отогреться от пронизывающего холода. Я все еще дрожал после путешествия по мерзлым полям, но, вспомнив о Жаклин и Мексике, не мог сдержать улыбки. Но разве так уж смешно, если Жаклин после всех ударов, которым так жестоко подвергла ее жизнь, не желает разочаровываться? Неужели смех так всеобъемлющ, так плотно укоренен в природе и даже в вечности, что тщится одолеть нас и победить надежду? Нет, никогда этому не бывать. Не так он всесилен. Но и это, возможно, шутка - одна из многих. Ведь смех загадочен. Глядите, как я вездесущ, глядите и смейтесь. Я подобен Колумбу, я вглядываюсь в тех, кто близко, исследую terra incognita, неведомую землю, что приоткрывается мне в каждом взгляде, и способен увлечь вас за собой. Может быть, попытки мои и тщетны и я неудачник, не спорю, но ведь и Колумб, должно быть, считал себя неудачником, в цепях возвращаясь из своего плавания. Что не доказывает, будто он не открыл Америку.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления