ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Онлайн чтение книги Нарушенный завет The Broken Commandment
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Глава XVIII

Наконец, как всегда в это время года, повалил сильный снег. И улицы и дома — весь город скрылся под белой пеленой. Накануне за вечер снегу выпало больше четырёх сяку.

Когда выпадало так много снега, убирать его было уже невозможно; его просто сгребали на середину улицы, где получалась настоящая гора с отвесными склонами. Обе стороны этой горы тщательно сглаживали, утрамбовывали, так что издали она имела вид длинной белой стены. Гора всё росла и росла и вскоре уже превосходила высотой стоявшие по обе стороны дома, так что с вершины её виднелись только крыши да карнизы. Город, выкопанный из-под снега, — таким, образно говоря, казался Иияма.

Когда Такаянаги Тосисабуро повстречался на улице Хоммати с одним из членов городского управления, мужчины и женщины с лопатами в руках занимались расчисткой дороги от снега. Обменявшись обычным приветствием: «Вот так навалило!» — член городского управления остановил Такаянаги, который уже намеревался идти дальше, и заговорил с ним.

— Между прочим, слышали вы об этом учителе, о Сэгаве?

— Нет! — решительно ответил Такаянаги. — Я ничего не знаю.

— Говорят, что этот учитель — тёри.

— Тёри? — с выражением полного изумления произнёс Такаянаги.

— Я просто поражён. Вот так история! — Член управления поморщился. — Правда, это только слух, и откуда он пошёл, толком я не знаю. Но есть человек, который ручается, что это правда.

— А кто он, этот поручитель?

— Ну, об этом не будем говорить. Дело в том, что он просил не называть его имени. — Лицо члена управления приняло такое выражение, как будто он выдаёт чужой секрет. — Я говорю вам… прошу вас держать в секрете… — несколько раз повторил он. Такаянаги скривил губы и многозначительно усмехнулся.

Проводив взглядом поспешно удалявшегося Такаянаги и пройдя в обратном направлении один квартал, этот любитель слухов повстречался ещё с одним знакомым молодым человеком. Чем больше он думал: «Секрет! Секрет!» — тем трудней ему было удержаться, чтобы не шепнуть кому-нибудь об этом.

— Знаешь, что говорят про этого учителя Сэгаву? — Он показал своему собеседнику четыре пальца. Однако смысл этого жеста до того не дошёл. Поняв это, член городского управления, помахивая рукой, со смехом воскликнул: — Неужели ты не догадываешься?

— Право, не догадываюсь, — сказал его собеседник.

— Ну и бестолковый же ты… Ведь «этa» называют четвероногими! Понял? Но только это — секрет. Никому ни слова.

Сделав такое предостережение, член городского управления простился и пошёл дальше.

В это время мимо проходил младший учитель. Увидев его, молодой человек подбежал к нему и после обычного приветствия завёл разговор о школе. И как-то незаметно оба заговорили об Усимацу.

— Это большой секрет… но так уж и быть, тебе я скажу. Говорят, ваш учитель Сэгава — тёри.

Молодой человек понизил голос.

— Вот-вот, я тоже в одном месте слышал об этом, но как-то не верилось, — сказал учитель, глядя на собеседника. — Выходит, это действительно так…

— Я только что кое-кого встретил. И вот этот человек, которого я встретил, показал мне четыре пальца и говорит: вот что такое учитель Сэгава. Я ахнул, только не совсем его понял. Оказывается, это значит четвероногое.

— Четвероногое? Значит, «этa» называют четвероногими?

— Именно. Но я поражён. Ну и ловкач! Как ловко он сумел до сих пор скрывать это! Позволять такому нечистому существу преподавать в школе… никуда не годится.

— Тсс… — вдруг перебил его учитель и оглянулся. Как раз в этот момент с ними поравнялся Усимацу. Плотно закутавшись в пальто, он, видно, направлялся на службу. По его задумчивому виду ясно было, что он о чём-то сосредоточенно размышляет. Усимацу на мгновение остановился, но, бросив на них пристальный взгляд, быстро прошёл мимо.

Из-за сильного снегопада многие ученики не явились в школу. Начинать занятия было бессмысленно, поэтому учителя, разбившись на группки, кто в читальне, кто в учительской, а кто у фисгармонии в классе пения, праздно беседовали, словно природа даровала им этот день для отдыха.

Когда младший учитель вошёл в учительскую, в углу вокруг большого хибати[37] Хибати — круглый или четырёхугольный, большей частью глиняный или фаянсовый сосуд, куда кладут горячие угли, — наиболее распространённый вид обогревания в японском доме. стояли пять или шесть учителей. Он присоединился к ним, и как-то само собой разговор перешёл на Усимацу. Послышались взрывы смеха, привлёкшие внимание находившихся поблизости коллег, и те стали подходить, желая узнать, что тут происходит. Оказались здесь и Гинноскэ с Бумпэем.

— Что ты на это скажешь, Цутия-кун? — обратился к Гинноскэ младший учитель. — Мы тут насчёт Сэгавы-куна разделились на две партии. Ты его однокашник. Ну-ка, скажи нам своё мнение.

— На две партии? — заинтересовался Гинноскэ.

— Дело в том, что Сэгава-кун… ну, одни находят, что он именно тот человек, о котором недавно пошли слухи, а другие говорят — это невероятная нелепость! Вот так и разделились наши мнения.

— Погоди! — спокойно остановил его учитель с жиденькими усами из четвёртого класса младшего отделения. — Две партии — это не совсем точно. Ведь некоторые ещё не высказали своего мнения.

— Я утверждаю, что это неправда! — решительно заявил учитель гимнастики.

— Видишь, Цутия-кун, как обстоит дело. — Младший учитель обвёл взглядом собравшихся. — Почему возникло такое предположение, это особый разговор, но, в общем, всё началось с того, что Сэгава-кун ведёт себя весьма подозрительно. Посуди сам: пошли толки, что в школе среди нас есть «синхэймин». Естественно, что всякий возмущается, не так ли? Ты первый. Уже одно то, что ходят такие толки, позорит всех нас, учителей. Стало быть, если бы У Сэгавы-куна была чистая совесть, он негодовал бы вместе с нами, не так ли? Конечно, он что-нибудь да сказал бы об этом. А мы видим, что он ничего не говорит, отмалчивается, значит, он что-то скрывает. Так считают многие. К тому же один человек говорит… — начал было он, но сразу же осёкся, — однако лучше оставим это.

— Так что же говорит один человек? Раз начал, продолжай, а то что же получается… — вмешался учитель из первого класса младшего отделения.

— Давай, давай! — с холодной усмешкой сказал Бумпэй. Он стоял за младшим учителем и слушал, покуривая папиросу.

— Нет, шутки в сторону, — вмешался Гинноскэ, и глаза его заблестели. — Я знаком с Сэгавой-куном с учительской семинарии и хорошо его знаю. Чтоб Сэгава-кун был «синхэймином» — это невозможно. Я не знаю, кто пустил такой слух, но раз об этом стали говорить, я буду на стороне Сэгавы-куна и не отступлюсь. Вы отдаёте себе отчёт, о чём идёт речь? Это не то, что выпить чашку чаю.

— Разумеется, — ответил младший учитель. — Оттого-то мы и ломаем себе голову. Вот, послушай, что говорит один человек. Когда с Сэгавой-куном заводишь разговор об «этa», он непременно переводит его на другое. Да не только переводит разговор, он сразу же меняется в лице, вот что странно. У него на лице появляется какое-то смущение, растерянность… Ведь уже одно это наводит на подозрение. Теперь так: если б он вместе с нами сказал «вот паршивый «этa»» или что-нибудь в этом роде, тогда никто бы ничего и не подумал, а то…

— Хорошо, а чем Сэгава Усимацу похож на «этa»? Ответь-ка мне на этот вопрос! — Гинноскэ пожал плечами.

— Что он в последнее время очень задумчив, это факт, — сказал учитель четвёртого класса, теребя свою реденькую бородку.

— Задумчив? — переспросил Гинноскэ. — Задумчивость у него в характере. Нельзя же из этого заключать, что он «синхэймин». Ведь есть сколько угодно мрачных людей, и они вовсе не «синхэймины».

— «Синхэйминов» отличает своеобразный запах, не так ли? Надо понюхать, тогда узнаешь, — шутя, сказал учитель из первого класса и засмеялся.

— Не говори глупостей! — улыбнулся и Гинноскэ. — Я много раз видел «синхэйминов». Они отличаются от нас прежде всего цветом кожи. «Синхэймина» можно распознать уже по одному виду. Потом, поскольку они отверженные, у них у всех надломленный характер.

Немыслимо, чтобы из среды «синхэйминов» вышел такой энергичный, смелый юноша. А разве сможет «синхэймин» пробиться к науке? Если принять во внимание всё это, то с Сэгавой-куном всё становится ясно.

— А что же, в таком случае, ты скажешь об Иноко Рэнтаро? — насмешливо спросил Бумпэй.

— Иноко Рэнтаро? Он… — Гинноскэ запнулся, — ну, он исключение.

— Скажи пожалуйста! В таком случае, и Сэгава-кун тоже может быть исключением, — захлопав в ладоши, засмеялся младший учитель. Остальные тоже не могли удержаться от смеха.

В эту минуту дверь учительской распахнулась, и вошёл Усимацу. Все разговоры сразу смолкли, и взгляды присутствующих обратились в его сторону.

— Как твоё здоровье, Сэгава-кун? — многозначительно спросил Бумпэй. Тон у него был весьма ехидный. Младший учитель переглянулся со стоявшим рядом учителем первого класса, и оба обменялись многозначительными улыбками.

— Благодарю, — спокойно сказал Усимацу. — Я уже здоров.

— Простудился? — осведомился учитель четвёртого класса.

— Да, пустяки, ничего серьёзного. — И Усимацу обратился к Бумпэю. — Вот что, Кацуно-кун, к сожалению, сегодня пришли не все ученики, не знаю, как нам быть. Боюсь, что и с проводами Цутии-куна ничего не выйдет. Правда, всё уже приготовлено, но школьники что-то не в настроении.

— Как же, такой снег, — улыбнулся Бумпэй. — Делать нечего, отложим.

В это время в учительскую вошёл служитель. Гинноскэ, внимание которого было приковано к Усимацу, не слышал, что тот сказал. Заметив это, учитель гимнастики слегка хлопнул его по плечу:

— Цутия-кун, тебя вызывает директор.

— Меня? — Гинноскэ только теперь понял, что речь идёт о нём.

Директор сидел в приёмной. Он был не один, с ним находился уездный инспектор. Когда Гинноскэ вошёл, они о чём-то тихо совещались.

— А, Цутия-кун! — Директор приподнялся и пододвинул Гинноскэ стул. — Я позвал тебя вот зачем.

В последнее время по городу ходит странный слух… вероятно, до тебя он тоже дошёл, но… разве мы можем оставаться спокойными, когда в городе идут такие толки? Если этот слух будет распространяться дальше, то кто знает, к чему это может привести. Присутствующий здесь господин инспектор тоже чрезвычайно обеспокоен и, несмотря на погоду, специально пришёл сюда. Мы знаем, что ты знаешь Сэгаву-куна ещё с учительской семинарии и что ты с ним дружишь, поэтому от тебя мы скорей всего сможем всё узнать. Так я полагаю.

— Нет, я лично об этом ничего не знаю, — ответил Гинноскэ, смеясь. — Пускай себе болтают что хотят. Если принимать во внимание всё, что говорят, тогда, пожалуй, и конца этому не будет.

— Ну нет, так рассуждать нельзя, — переглянувшись с инспектором, возразил директор и продолжал, глядя в Упор на Гинноскэ: — Ты ещё молод, ты не понимаешь, что с общественным мнением надо считаться. С общественным мнением шутить нельзя.

— Значит, из-за того, что в городе ходит сплетня, надо с нею считаться и верить тому, что высосано из пальца?

— Вот то-то и оно! Беда с вами! Разумеется, я-то не верю тому, что говорит. Однако сам посуди: дыма без огня но бывает, но так ли? Всегда есть какая-то причина для подозрений… А ты что думаешь, Цутия-кун?

— Я не могу так думать.

— Ну, тогда нам не о чем говорить. А всё же кое-что заставляет задуматься. — Директор понизил голос — Сэгава-кун в последнее время поглощён какими-то мыслями. Почему он стал мрачным? Раньше он, бывало, захаживал даже ко мне домой, а в последнее время перестал. Прежде мы нередко беседовали, смеялись, мы всегда все знали друг о друге, но теперь, когда он стал избегать людей и один предаваться каким-то размышлениям… тем, кто не знает причины такого поведения, кажется, что это неспроста, и вот его начинают подозревать в самых невероятных вещах.

— Нет, — перебил его Гинноскэ, — всё это объясняется другой серьёзной причиной.

— Другой? Какой же?

— У Сэгавы-куна такой характер: он и хотел бы высказать всё, что у него на душе, да никак не может.

— Откуда же ты можешь знать то, чего он не говорит?

— Так ведь я и без слов его понимаю. Я уже давно дружен с Сэгавой-куном и более или менее знаю всё, что с ним до сих пор случалось, поэтому теперь мне достаточно видеть, как он ведёт себя, и я уже сердцем чувствую, что у него на душе. Я знаю, отчего он задумывается, отчего стал таким мрачным.

Эти слова Гинноскэ сильно заинтересовали его слушателей. Директор и инспектор не проронили ни звука и только дымили папиросами в ожидании того, что он будет говорить дальше.

По словам Гинноскэ, мрачность Усимацу не имела никакого отношения к тем пересудам, какие велись в городе… Она была вызвана теми терзавшими его душу переживаниями, которые вполне свойственны людям его возраста. Гинноскэ догадался, что Усимацу полюбил дочь Кэйносина. Но из-за своего скрытного характера Усимацу не признался в этом ни своему другу, ни даже ей самой. Такой уж он от природы: молчит и скрывает свои чувства. Единственный выход им он находит в том, что всячески помогает её отцу и брату — Кэйносину и Сёго. То, о чём он не говорит словами, он, по крайней мере, выказывает своими действиями и в этом находит утешение. Вот какие непонятные другим страдания переполняют его душу. Впрочем, Гинноскэ сам совсем недавно догадался об этой тайне Усимацу, и то совершенно случайно.

— И вот, — продолжал Гинноскэ, приложив руку ко лбу, — когда я в этом убедился, поведение Сэгавы-куна стало мне понятно. А раньше я сам, бывало, недоумевал… Конечно, в его поведении было много несуразного.

— А вот оно что! Может быть, это так и есть, — сказал директор и переглянулся с инспектором.

Когда Гинноскэ, выйдя из приёмной, вернулся в учительскую, Усимацу и Бумпэй, в кружке учителей, собравшихся вокруг хибати, горячо о чём-то спорили. Остальные тоже были увлечены спором, хотя и молчали. Но и те, кто стоял, скрестив на груди руки, и те, кто сидел, облокотившись о стол, и те, кто расхаживал по комнате, — все внимательно ловили каждое слово. Одни бросали на Усимацу испытующие взгляды, в глазах других сквозило недоверие. По тону разговора Гинноскэ понял, что Усимацу и Бумпэй необычайно возбуждены.

— О чём вы тут спорите? — смеясь, спросил Гинноскэ. Младший учитель, который сидел позади других и как раз начал делать в своей записной книжке набросок с Усимацу и Бумпэя, обернувшись к Гинноскэ, сказал:

— А это об Иноко Рэнтаро. Только послушайте, какую бучу они тут затеяли! — Он помусолил острие карандаша и, улыбаясь, снова принялся за рисунок.

— Никакой бучи нет, — возразил Бумпэй. — Я только попытался выяснить, отчего это Сэгаве-куну пришло на ум изучать его сочинения.

— Но я не совсем понимаю, что Кацуно-кун хочет этим сказать? — возразил Усимацу. Глаза у него так и засверкали.

— Ведь на всё всегда есть причина, — не унимаясь, язвительно ответил Бумпэй.

— Причина? — пожимая плечами, спросил Усимацу.

— Ну, скажем так, — серьёзным тоном заговорил Бумпэй. — Например… Послушай, я только приведу пример. Представь себе, что человек сходит с ума. У нормальных людей он, конечно, не вызовет к себе особого сочувствия. И не может вызвать, потому что их самих ничто не угнетает.

— Гм! — Гинноскэ переводил взгляд с Бумпэя на Усимацу.

— Однако если человек, который сам глубоко страдает и одержим тревожными думами, встретил такого помешанного, он непременно заметит страдальческий вид этого несчастного, его измождённое отчаянием тело; ему бросится в глаза мрачное даже при солнечном свете лицо — лицо человека, думающего о смерти. И всё потому, что душевные муки, овладевшие помешанным, знакомы и ему. Вот в этом всё дело. Не оттого ли Сэгава-кун задумывается над вопросами человеческой жизни, что и его самого что-то глубоко угнетает.

— Разумеется, — подхватил Гинноскэ. — Если бы это было не так, он прежде всего не понимал бы его книг. Это я уже давно ему говорил. Правда, Сэгава-кун но может об этом сказать, но я-то прекрасно знаю, в чём дело.

— Отчего же он не может сказать? — многозначительно спросил Бумпэй.

— Такой уж у него характер. — Гинноскэ продолжал, словно что-то вспоминая: — Сэгава-кун всегда был такой. Такие, как я, всё сразу же выкладывают, не умеют ничего держать про себя. А если Сэгава-кун молчит, то вовсе не потому, что хочет что-то скрыть, а такой уж у него характер. Ему можно только посочувствовать… он и родился для страданий, тут уж ничем не поможешь.

Слушатели засмеялись. Младший учитель оторвался от своего рисунка и стал смотреть на спорящих. Учитель первого класса младшего отделения зашёл за спину Усимацу и, прищурив глаза, сделал вид, что потихоньку его нюхает.

— Да… — снова заговорил Бумпэй, стряхивая с папиросы пепел. — Я в одном месте достал книги Иноко-сэнсэя и просмотрел их. Как вы думаете, что, собственно, он собой представляет?

— То есть как это «что собой представляет»? — полусмеясь, полусерьёзно переспросил Гинноскэ.

— Он не философ, не педагог, не богослов… и в то же время не скажешь, что он просто писатель.

— Он — современный мыслитель, — резко ответил Гинноскэ.

— Мыслитель? — повторил Бумпэй насмешливо. — Ну, а по-моему, он мечтатель, фантазёр… просто безумец.

Он произнёс это так забавно, что среди слушавших его учителей опять раздался взрыв смеха. Рассмеялся и Гинноскэ. Вспыхнувшее чувство негодования охватило Усимацу, и кровь бросилась ему в голову. Бледное лицо его вдруг вспыхнуло, даже веки и уши покраснели.

— Да, Кацуно-кун выразился замечательно, — заговорил Усимацу. — Действительно, Иноко-сэнсэй и ему подобные — своего рода безумцы. Разве не так? В наш век, когда выставляют напоказ только то, чем можно угодить всему свету и польстить самому себе, и, таким образом, раззванивают о себе на всех перекрёстках, кто, как не безумец, напишет исповедь, чтение которой повергает в холодный пот? Кто лишил Иноко-сэнсэя его профессии, кто заставил его изведать страдания, которые довели его до тяжкого недуга? Нынешнее общество. И ради этого общества, обливаясь слезами, писать книги, произносить речи, проявлять такую твёрдую при его здоровье приверженность своим идеям! Мыслим ли такой идиотизм? Жизнь этого человека — это поистине жизнь, описанная в «Исповеди». Да, он терпеливо сносит насмешки, за это его называют мечтателем, фантазёром. «Как бы тебе ни было тяжело и горько, никогда не жалуйся — ведь ты мужчина! Пусть косятся на тебя сколько угодно, умри молча, мужественно, как волк!» — вот его девиз. Что ж, разве одно это утверждение не выдаёт в нём сумасшедшего?

— Не надо так горячиться, — стал успокаивать его Гинноскэ.

— Я вовсе не горячусь, — отмахнулся Усимацу.

— Да, но этот самый Иноко Рэнтаро ведь «этa»? — с усмешкой сказал Бумпэй.

— Ну, и что же? — огрызнулся Усимацу.

— Из существа такой низкой расы не может выйти ничего порядочного.

— Существа низкой расы?

— Да, существа презренной породы. Эти люди, способные на всякие извращения, кто они, по-твоему, если не существа низкой расы? А ещё втираются в общество и разносят такие идеи — нет, это недопустимо! Возиться с сырыми кожами да помалкивать — это больше подходит таким господам.

— Выходит, что Кацуно-кун человек просвещённый, благородный, а Иноко-сэнсэй — дикарь, существо низкой расы? А я до сих пор думал, что и ты, и он одинаковые люди.

— Да перестаньте вы! — уже сердясь, сказал Гинноскэ. — Разве можно так спорить?

Но Усимацу и слушать не хотел.

— Очень даже можно! Я говорю серьёзно. Вот послушай. Кацуно-кун утверждает, что Иноко-сэнсэй дикарь, низкое существо. И он совершенно прав. А я заблуждался. Да. Ему бы, как считает Кацуно-кун, возиться с сырыми кожами да помалкивать. Поступай он так, держи язык за зубами, он не нажил бы чахотки. А этот безумец, пренебрегая здоровьем, вступил в борьбу с обществом! Люди просвещённые, благородные занимаются воспитанием детей, педагогикой и тому подобным в расчёте на возможность украсить свою грудь почётной медалью. А несчастным дикарям, существам низкой расы, таким, как Иноко-сэнсэй, подобные успехи и во сне не снятся. Они ведь с первых своих шагов готовы к тому, что исчезнут из жизни, как роса в поле. Они вышли на битву жизни, готовые на смерть. Разве пламень, горящий у них в груди, не говорит об их печали и мужестве?

Дрожа всем телом, Усимацу засмеялся, обнажая верхний ряд зубов, но смех его был похож на рыдание.

Долго сдерживаемое напряжение прорвалось. На лбу у него выступила испарина, щёки подёргивались, от негодования и боли краска залила его суровое лицо, и он казался сейчас воплощением мужественности и решимости. Гинноскэ с изумлением смотрел на товарища — он давно не видел его таким. Казалось, после долгого сна пробудилась юная, могучая душа Усимацу.

Так как собеседник его молчал, то и Усимацу прекратил разговор. Бумпэй, видимо, всё ещё не мог справиться со своим возбуждением. Он прекрасно понимал, что, намереваясь жестоко отделать Усимацу, сам оказался побитым, и от сознания собственного поражения презрение и злоба ещё отчётливей отразилась на его лице. «Паршивый «этa»!» — говорил его полный ненависти взгляд. Он отвёл к окну учителя первого класса младшего отделения и шепнул ему:

— Ну, что ты скажешь о нашем разговоре: разве Сэгава-кун не выдал себя с головой?

Младший учитель только что кончил свой рисунок. Всем было интересно посмотреть, что получилось.

Глава XIX

Слух о том, что адвокат Итимура и Рэнтаро, несмотря на сильные снегопады, приезжают в Иияму, дошёл и до Усимацу. Сторонники Такаянаги всполошились и с новой силой стали готовиться к бою. Посещение избирателей, распространение агитационных предвыборных листовок, тайная вербовка голосов велись неустанно. Говорили также, что на помощь сторонникам Такаянаги уже прибыла в Иияму шайка соси.[38] Соси — наёмные громилы, к услугам которых прибегают буржуазные партии на выборах в политической борьбе. Приближались решающие дни предвыборной борьбы.

Наступила очередь дежурства Усимацу и Гинноскэ, и они остались вдвоём в школе на ночь. Гинноскэ, вспомнив, что у него неотложное дело, ушёл и задержался до позднего вечера. Он не вернулся, журналы и ключи остались у Усимацу. Усимацу, полный ни на минуту не оставлявшей его тревоги, при всякой возможности, оставшись один, в изнеможении валился на циновки и предавался своим думам. Зимний день прошёл в мучительном беспокойстве. Когда за окном раздался звон колокола Рэнгэдзи, возвещавший заход солнца, в сердце Усимацу возникла новая тревога: что будет с Осио?.. Если решение окусамы станет известно Осио… а может быть, оно ей уже известно… Как отнесётся к этому молодая девушка? Разве она может сидеть сложа руки? Но каково ей будет вернуться домой к мачехе?

— А что, если Осио-сан не переживёт этого?.. — Когда ему вдруг пришла в голову эта мысль, его охватило отчаяние.

А Гинноскэ по-прежнему не возвращался. Облокотившись на стол у самой лампы, Усимацу думал об Осио. Долго он, погруженный в свои думы, одиноко смотрел на огонь, и мало-помалу им овладела усталость. Так, сидя за столом, он незаметно уснул.

И тут вошла Осио.

«Ведь я в школе? Как же могла оказаться здесь Осио? — удивился Усимацу. Но его сомнения тотчас же рассеялись: — Значит, Осио хочет о чём-то поговорить со мной», — догадался он. Эти нежные глаза… Он взглянул в глаза девушки, и они сказали ему всё, что у неё было на сердце. Отчего он добр только к её отцу и брату, а к ней самой так безучастен? Отчего, хотя они живут под одной кровлей, он не сказал ей ни одного ласкового слова? Отчего он не говорит то, что вертится у него на кончике языка, отчего замкнулся в своём горе и не понятном ей страхе?

Эти сладостные минуты вдруг прервал приход Бумпэя. Он стал озабоченно звать Осио, потом схватил за руку смущённую девушку и силой увлёк её за собой.

— Кацуно-кун, подожди! Разве можно так! — пытался удержать его Усимацу. Бумпэй оглянулся. Их взоры скрестились, словно молнии.

— О, Осио-сан, я вам расскажу кое-что интересное, — и Бумпэй, склонившись над её ухом, всем своим видом доказывал, что шепчет ей страшную тайну Усимацу.

— Стой, зачем ты ей это говоришь?

Усимацу бросился к ним… и проснулся… Так это был сон. Он очнулся, и у него отлегло от сердца. Но впечатление от сна ещё оставалось, и страх всё ещё не проходил. Он обвёл взглядом комнату — здесь не было ни Осио, ни Бумпэя. В этот момент дверь отворилась, и со свёртком под мышкой вошёл Гинноскэ.

— Уже поздно! Сэгава-кун, ты ещё не спишь? Давай укладываться и, лёжа, поболтаем с тобою. — Гинноскэ скинул и повесил на крючок пиджак, снял и положил на стол воротничок, отстегнул подтяжки.

— Ну вот, скоро нам и расставаться, — сказал он. Комната в восемь циновок, где столько раз, лёжа рядом, друзья проводили в разговорах всю ночь своего дежурства… Она навела Гинноскэ на грустные мысли о предстоящей разлуке. Оставшись в нижнем белье и не переодеваясь в ночное кимоно, он забрался в постель под одеяло.

— Значит, последнюю ночь я провожу в этой комнате с тобой! — сказал он со вздохом. — Это последнее моё дежурство…

— Да… Ты уезжаешь, — отозвался Усимацу. Он тоже уже лежал в постели.

— У меня такое чувство, точно мы с тобой опять в семинарском общежитии. Отчего-то всё вспоминается прошлое — то время, когда мы с тобой вместе учились. Интересно, как сложилась судьба наших прежних товарищей? — Гинноскэ немного помолчал, а потом заговорил: — Вот что, Сэгава-кун, я давно уже хочу тебе кое-что сказать.

— Мне?

— Послушай, нельзя так замыкаться в себе, как ты это делаешь, нехорошо. Глядя на тебя, только и остаётся думать, что у тебя какое-то большое горе и ты один его в себе носишь, один им мучаешься. Это ясно без слов. Но я за тебя тревожусь. Если у тебя есть горе, почему ты не поделишься им со мной? Разве я, твой друг, не помог бы тебе? Что с тобой происходит? — участливым тоном продолжал Гинноскэ. — Ты, вероятно, думаешь, что раз я начинающий учёный, раз я постоянно с головой ухожу в свои занятия, то не способен тебя понять? Но я вовсе не такой чёрствый. Я не бессердечный человек, способный с усмешкой поглядывать со стороны, как другой страдает.

— Странные вещи ты говоришь! Никто и не думает называть тебя бессердечным, — сказал Усимацу, повернувшись ничком.

— В таком случае расскажи мне.

— Что рассказать?

— Я не думаю, чтобы тебе нужно было таиться от меня. Оттого, что ты всё держишь в себе, твои страдания только усугубляются. Видишь ли, я одно время только и знал, что занятия, вот и смотрел на вещи слишком аналитически. Но теперь я смотрю глубже. Я прекрасно понимаю твоё душевное состояние. Понимаю, почему ты перебрался в Рэнгэдзи, почему ты уединяешься в своём горе, мне теперь всё ясно.

Усимацу ничего не ответил. Гинноскэ продолжал:

— По мнению нашего директора, всё это не стоит ни полушки. Обо всём он твердит одно: «Это болезнь современной молодёжи». Но, подумай, ведь был же и он когда-то молод! Сами провели свою молодость, посвистывая, а на нас напускают всякие строгости… Верно? Я им так и сказал. Сегодня директор и уездный инспектор позвали меня и спрашивают: «Отчего Сэгава-кун такой задумчивый?» Я им и сказал: «Это вы сами должны понимать. В молодости с каждым такое бывает».

— Вот как? Тебя об этом спрашивал инспектор?

— Видишь ли, твоя постоянная задумчивость вызвала всякие толки. Говорят невесть что… и твоё поведение ложно истолковывается.

— Ложно истолковывается?

— Дошло до того, что пустили слух, будто ты «синхэймин»… Есть ведь любители нести всякую чепуху.

Усимацу засмеялся.

— Допустим, что я «синхэймин», ну и что с того?

Наступило длительное молчание. Слабый свет прикрученной лампы рисовал на потолке расплывчатый круг. Уставившись в этот круг, Гинноскэ замечтался, и, так как Усимацу лежал молча и не шевелясь, Гинноскэ решил, что его товарищ уже заснул.

— Сэгава-кун, ты спишь? — окликнул он его.

— Нет… ещё не сплю, — отозвался Усимацу. Затаив дыхание, он пытался унять внутреннюю дрожь.

— Что-то не спится сегодня. — Гинноскэ выпростал руки из-под одеяла. — Давай ещё немного поболтаем. Когда я думаю о горестях молодости, я всегда вспоминаю тебя, и мне хочется плакать. Любовь и слава… вот что одушевляет пылкую молодость и что её убивает. Я тебя хорошо понимаю. При твоём характере так и должно было быть. Я втайне сочувствую и той, которую ты любишь. Оттого я так с тобой сегодня и говорю. По-моему, ты слишком мудришь. Насчёт этого-то я и хочу тебя предостеречь. Поверь, я прав. Перестань страдать в одиночестве. Ведь у тебя есть друг, посоветуйся же с ним, и тебе легче будет решить, что делать. Если бы ты сам спросил у меня: «Цутия, что, если я поступлю так-то?», я бы сделал для тебя всё, что в моих силах.

— Ах, это только ты со мной говоришь так! Спасибо тебе за твою сердечность. — Усимацу глубоко вздохнул. — Говоря откровенно, всё обстоит именно так, как ты думаешь. Именно так. Однако…

— Ну?

— Но ты не можешь знать всего… вот почему ты так говоришь. Дело в том, что… она умерла.

Снова наступило молчание. Немного погодя Гинноскэ попробовал опять заговорить с Усимацу, но ответа уже не получил.

Проводы Гинноскэ состоялись на другой день. Они продолжались с утра до двух часов. На обед вместо обычных блюд были поданы суси.[39] Суси — колобки из варёного риса с сырой рыбой. Учителя и ученики, один за другим, вставали и говорили прощальные речи. Состоялся Даже импровизированный концерт. Простодушные мальчики и девочки то грустили, то смеялись, и им казалось, что этот день они никогда не забудут.

Среди общей суеты и веселья один Усимацу не мог найти себе места. Казалось, он не видел и не слышал происходящего. Запомнились только смех учителей и учеников, аплодисменты, сопровождавшие каждое выступление, да и многозначительные взгляды, которыми его украдкой награждали даже среди всеобщего оживления. Ему казалось, что за ним беспрерывно следят, и тревога, волнение, страх подавляли всякий интерес к тому, что делалось вокруг. Усимацу утратил даже ощущение собственного тела, а мозг его был скован одной мыслью — заветом отца. Когда его слух уловил перешёптывания учителей: «Увидишь, Цутия-кун сделает отличную карьеру…» — Усимацу сразу же подумал о том, какая мрачная будущность ждёт его самого, и невольно позавидовал судьбе друга, — ведь он не был рождён «этa».

Проводы кончились. Усимацу сразу же ушёл из школы и поспешил домой в Рэнгэдзи. Стоя во дворе у входа в монастырские помещения, он заметил, как в комнаты настоятеля то входила, то выходила монахиня в белой одежде. Вспомнив о письме, которое он написал позавчера вечером по просьбе окусамы, он предположил, что это, наверно, её сестра. Навстречу ему из кухни выбежала служанка Кэсадзи и подала визитную карточку. На ней стояло: «Иноко Рэнтаро». Кэсадзи на словах добавила, что гость приходил ещё утром, сказал, что остановился в гостинице «Огня» на улице Ками-мати, и просил передать поклон; во дворе его поджидал какой-то полный господин, одетый по-европейски.

— Наверно, Итимура-сан, — пробормотал Усимацу. Судя по её рассказу, это был, несомненно, он.

«Не пойти ли к нему сейчас же? — подумал он, но тотчас же осёкся: — А вдруг его заметят? Если бы не это опасение, он, конечно, пошёл бы. Он полетел бы к нему птицей. Нет, подожди, — удерживал себя Усимацу. — Ведь могут подумать, что у него с учителем какие-то очень близкие отношения, что тогда? Разве не считается подозрительным уже одно то, что он зачитывается его книгами? Тем более неосмотрительно заходить к нему… а вдруг… нет, подожди, подожди! Подожди до вечера! Когда стемнеет, тогда можно остаться незамеченным…» — так убеждал себя Усимацу.

«Да, но что с Осио?» — вдруг кольнула его новая тревожная мысль. Усимацу поднялся к себе в мезонин. И вдруг ему вспомнилось, как всё было здесь хорошо, когда он только что сюда перебрался. Посмотришь — всё осталось, как было: и старенькое хибати, и простое какэмоно, и стол, и полка для книг. Как непрочна в сравнении с вещами человеческая жизнь! Перед глазами Усимацу встала картина изгнания из пансиона на Такадзё-мати несчастного Охинаты. Он вспомнил, как тогда возвращался из Рэнгэдзи, а навстречу ему, освещая в сумерках фонарями дорогу, из дома выносили носилки. Вспомнил, как рядом шёл слуга. Вспомнил хозяйку пансиона, стоявшую в дверях, её напутствие «будьте здоровы!» и бушующих жильцов. Он, как сейчас, слышал их крик: «Что, получил!» — и чувствовал, как ледяные мурашки пробежали у него от затылка по спине. Теперь всё это он воспринимал как собственную судьбу! Но за что так унижают, так презирают «этa»? Отчего они не могут считать себя равными со всеми людьми? Отчего именно «этa» не имеют права на существование в этом обществе? Как безжалостны, как жестоки люди! Усимацу взволнованно шагал по комнате. Его мысли прервал шум раздвигаемых перегородок. Вошла окусама.

У неё был совершенно расстроенный вид.

Я больше всего опасалась, что так оно и будет! — сказала она и, присев против Усимацу, рассказала ему о событиях вчерашнего вечера. Оказалось, что Осио, сказав, что она идёт на почту, ушла из храма и не вернулась. Оставленное на комоде письмо было адресовано окусаме. Оно было написано искренне и чистосердечно. Кое-где даже буквы расплылись от слёз. Осио писала, что во всех неприятностях повинна она одна, что она не знает, как вымолить прощение у своих приёмных родителей. Она слышала, что окусама решила развестись… пожалуйста, пусть она оставит эту мысль. Осио никогда в жизни не забудет милостей, которые ей оказывали с тринадцати лет до этого дня. Как ей хотелось бы всегда быть при окусаме на положении дочери и звать её матерью. Но такова уж её судьба… простите… «Матушке от Осио», — так заканчивалось письмо.

— Да… — сказала окусама, утирая рукавом глаза. — Молода она, как бы чего не сотворила… вчера я всю ночь не могла заснуть. Сегодня рано утром послала узнать, не вернулась ли она к отцу. — Окусама помолчала, а потом добавила: — Сестра из Нагано приехала. А тут вот что случилось! Сказать не могу, как она поражена! — Окусама зарыдала от жалости к несчастной девушке.

Бедняжка, каково ей было покинуть дом, с которым она сроднилась, оставить своих приёмных родителей и по снегу, в холод, бежать неведомо куда! Слушая окусаму, Усимацу представлял себе горе и страдания Осио, решившейся на побег из храма.

— Да… теперь настоятель, наверно, опомнился, — пробормотала окусама и, повторяя про себя: «Наму амида Буцу», вышла.

Некоторое время Усимацу неподвижно стоял, прислонившись к стене. Жалость и сострадание рисовали ему живую картину происшедшего. Вот перед ним Осио: вот она торопливо выходит за ворота храма, поминутно оглядываясь назад. Вот её опустившийся отец, который только и способен спать, пить да удить рыбу, куча плачущих и ссорящихся детей, мачеха… Если Осио вернётся к ним в дом, что с ней станет? И вдруг снова, как накануне, у него мелькает в голове: «А что, если Осио этого не переживёт?» — И сердце у него сжимается от ужаса.

Внезапно Усимацу отошёл от стены. Надев шляпу, он спустился с лестницы, прошёл коридор и с озабоченным видом вышел за ворота Рэнгэдзи.

«Куда же я, собственно, собрался идти?» — спросил себя Усимацу, когда заметил, что прошёл уже несколько кварталов. Весь во власти отчаяния и страха, он точно в полусне бесцельно брёл по занесённой снегом улице. И тут и там небольшие группы людей сгребали в кучу снег, который так и не растаял до самой весны. На крышах снег лежал толстым слоем, и, когда его сбрасывали, он падал на дорогу со страшным шумом. Сколько раз при этом Усимацу невольно вздрагивал от страха. А если ему случалось увидеть несколько человек, что-то обсуждавших между собой, он сразу же решал, что речь идёт о нём.

На углу одной из улиц ему бросилось в глаза объявление на стене. На широком листе европейской бумаги было что-то написано крупными иероглифами тушью и отмечено двойными красными кружками. Несколько человек с любопытством читали объявление. Усимацу тоже невольно остановился. В объявлении сообщалось о предстоявшем в тот день митинге, на котором выступит адвокат Итимура, а также Рэнтаро — и тема его речи. Место митинга — храм Хофукудзи в Ками-мати, начало — в шесть часов вечера, то есть после обычного времени ужина.

Прочитав объявление, Усимацу продолжил свой путь. Говорят, боязливым людям чудятся в темноте черти. Но у Усимацу теперь чувство боязни не исчезало и днём. Страшные лица, глумливые голоса, злоба окружали его со всех сторон; хищные вороны с противным, презрительным карканьем кружили у него над головой. «Ждут не дождутся, чтоб он упал на снег»! — с тоской думал Усимацу, весь во власти безнадёжности, и всё торопливее шагал вперёд по улице Сакана-мати.

Незаметно он вышел к реке. Это место называлось «Нижняя переправа»; отсюда была видна вся река. Хотя место называлось переправой, в действительности это был понтонный мост. По дороге, цепочкой темневшей на снегу, тянулись вереницы путников. Проезжали тяжело гружёные сани. Простирающаяся вдаль долина казалась белым морем, и прибрежный тростник и ивы — всё было погребено под снегом. Не только Кося, Кадзахара, Наканодзава и другие горы, но даже деревушки и рощи на противоположном берегу были окутаны снегом, и оттуда лишь глухо доносилась перекличка петухов. Среди снежной долины грустно текла Тикума.

Вот какой пейзаж расстилался перед взором Усимацу. Иногда его глаза неожиданно выхватывали какие-то предметы, в обычное время не привлекавшие его внимания, и он видел их отчётливо, в мельчайших деталях, и наоборот — порой очертания отдельных предметов расплывались, всё сливалось в одно целое. «Что со мной будет?.. Куда идти, что делать? Зачем я родился на свет?» — роились в его мозгу мучительные вопросы, и он не видел никакого выхода. Долго стоял он, глядя в воды Тикумы.



Всё ещё во власти мрачных мыслей о своей жизни, Усимацу спустился к понтонному мосту. Порой ему казалось, что кто-то гонится за ним… Он знал, что этого, конечно, не может быть… И всё же не мог отделаться от этого ощущения. Он то и дело оборачивался назад! Временами он испытывал какое-то странное головокружение и едва не падал в снег. «Глупости, глупости, держись крепче!» — бранил он и подбадривал себя. С трудом пробираясь по высоким сугробам, наметённым вдоль берега, Усимацу наконец вышел к мосту. Отсюда открывалась ещё более широкая панорама обоих берегов. И всё, что он видел, — стаи круживших над ним голодных ворон, копошащийся возле своей лодки рыбак и бредущие домой крестьяне с бутылями керосина, — всё напоминало о тяготах зимнего существования. Мутные тёмно-зелёные воды реки, казалось, насмешливо ворчали и, словно говоря: «Утопись!», стремительно неслись вниз, к морю.

Чем больше Усимацу думал, тем более тягостно становилось у него на душе. Оказаться выброшенным из общества, что ни говори, ужасно. Изгнание — позор на всю жизнь! Если это случится, как ему жить дальше? Он ещё молод. У него есть надежды, есть желания, у него есть честолюбие. О нет, только б его не отринуло общество, только б по-прежнему считали за человека! Только б жить, как другие… На память приходили унижения, которым подвергались его сородичи, несправедливые порядки, вся история «этa», униженных, отверженных, которых до сих пор ставят ниже, чем даже нищих «банта».[40] Банта — профессиональные нищие. Он припоминал все те случаи унижений, которым он сам был свидетель, и представлял себе душевное состояние людей, которые либо были изгнаны, либо сами добровольно избрали изгнание, вспомнил отца, дядю, учителя, богача из Симо-Такаи, потом задумался о судьбе большинства красивых девушек «этa», которых тайком продают в публичные дома.

И горькое сожаление охватило Усимацу. Зачем он учился, верил в правду, свободу? Если бы он не знал, что он такой же человек, как и все, он мог бы существовать, спокойно снося людское презрение. Отчего он появился на свет в образе человека? Если бы он был животным, он рыскал бы по горам и долам, не ведая никаких страданий.

Радостные и печальные воспоминания прошлого одно за другим всплывали в памяти Усимацу. Вспомнились первые годы жизни в Иияме. Вспомнилось пребывание в учительской семинарии. Вспомнилось далёкое прошлое, когда он жил на родине. Казалось, всё это было совсем недавно, только вчера, даже то, что совершенно забылось, чего за много лет он ни разу не вспоминал. И всё это усиливало его жалость к самому себе. Когда наконец эти воспоминания перемешались и, рассеявшись, как дым исчезли, Усимацу пришёл к мысли, что у него впереди только два пути. Только два: либо изгнание, либо смерть. Но жить изгнанным из общества? Нет, он скорей предпочитал второе.

Короткий зимний день близился к концу, незаметно стало смеркаться. С тихой грустью в душе, как будто он больше никогда уже этого всего не увидит, Усимацу смотрел с моста вдаль: на западе, немного к югу, плыла груда снежных облаков, и ему казалось, что он видит холмы своей дорогой родины. Облака были тёмно-оранжевые, и только края их отливали золотистым блеском. Над ними полосами тянулась серая дымка. Да, закат! На пустынные берега надвинулись сумеречные тени. И Усимацу брёл по самому краю покачивающегося понтонного моста, думая о страшной возможности скорой смерти.

В Рэнгэдзи ударили в колокол, и этот звук навеял на Усимацу беспредельную печаль. Воды Тикумы потемнели, и плывущие по небу облака из оранжевых превратились в серо-лиловые, солнце скрылось далеко за горами. Тянувшиеся высоко в небе полосы серой дымки на мгновение озарились бледно-красным светом и сразу же исчезли из виду.

Глава XX

«Расскажу о себе, по крайней мере, учителю!» — мысленно говорил себе Усимацу; он всё ещё стоял на мосту.

— Это будет нашим последним прощанием! — воскликнул он, опять полный жалости к самому себе.

Когда с этой мыслью он пошёл обратно, в вечернем небе уже появился молодой месяц. Однако Усимацу не отправился прямо в гостиницу к Рэнтаро. Он знал, что сейчас начинается митинг. «Да, придётся ждать, пока митинг кончится», — решил он.

Харчевню неподалёку от Верхней переправы посещали, главным образом, простые люди. Но когда Усимацу проходил мимо, его привлёк аппетитный запах, который вместе с пробивавшимся из-под навеса дымом очага разливался вокруг. Он заглянул внутрь: огонь в очаге ярко горел. Усимацу невольно остановился. Он уже основательно проголодался, а возвращаться в Рэнгэдзи ему не хотелось, и он юркнул под навес. У очага сидело несколько лодочников, да ещё какой-то мужчина, по виду — возчик саней. Усимацу надо было скоротать время до окончания митинга, поэтому пришлось спросить сакэ, хотя пить ему и не хотелось. Для приличия он заказал одну бутылочку и лапши погорячей; ему тут же подали. Дрожа от возбуждения, жадно вдыхая запах лапши, Усимацу молча ел, прислушиваясь к разговорам.

Нищета, — Усимацу теперь столкнулся с ней лицом к лицу. Он чувствовал, что впервые слова и вздохи, срывающиеся с уст лодочников и возчика, находят глубокий отклик у него в душе. Ведь и сам Усимацу ничем не отличался от людей, которые жили сегодняшним днём и не знали, что с ними будет завтра. Огонь в очаге ярко пылал: люди ели, пили, смеялись. Усимацу тоже уныло смеялся вместе со всеми.

Ждать пришлось нестерпимо долго. Время тянулось медленно. Возчик саней вышел, вместо него вошёл кто-то другой. Не слушая, Усимацу невольно слышал, о чём говорили в харчевне. Вошедший рассказывал, что сторонники Такаянаги развили бешеную деятельность и что одни только соси, наверно, загребут немалую толику денег. Они сняли целую гостиницу, приспособили её под свой штаб, к их услугам повар, сакэ они пьют сколько хотят. Там постоянно околачивается народ, приходят, уходят, — сутолока необычайная.

Усимацу представил себе, какое действие окажет на горожан сегодняшний митинг. По-видимому, как раз сейчас в стенах Хофукудзи звучит мужественный голос учителя. Через некоторое время, прикинув, решил, что митинг, пожалуй, скоро кончится, Усимацу расплатился, оставив хозяйке немного чаевых.

Луна вышла из-за туч. Человеку, сидевшему до сих пор при желтоватом свете лампы и вдруг вышедшему наружу, всё вокруг казалось каким-то необыкновенным. Бледная, призрачная луна… Лунный свет заливал крыши и заснеженные улицы. От навесов протянулись чёрные тени. Вечерний туман, как дым, окутывал город, придавая ему унылый вид. Голубоватый мрак — вот как можно было назвать эту лунную ночь. Невыразимый страх сковал душу Усимацу.

Иногда за спиной у него слышались чьи-то шаги. Усимацу хотелось оглянуться, но он не решался это сделать. «Меня кто-то преследует!» — подумал Усимацу, и ему показалось, что кто-то, незаметно подкравшись сзади, готов его схватить. Только когда на углу улицы шаги вдруг затихли, Усимацу пришёл в себя и облегчённо вздохнул.

О неверный свет луны! Какие странные очертания обретают вещи в её сиянии! Как меняется их окраска! Заметив в призрачном вечернем сумраке какую-то приближающуюся к нему фигуру, Усимацу весь сжался от ожидания близкой опасности. Но неизвестный прохожий, мельком взглянув на него, прошёл мимо.

Вечерний воздух был сравнительно мягок, не то что в иные дни, когда, казалось, он звенит от стужи. Небо подёрнулось дымкой, на нём чуть-чуть белела гряда низко нависших облаков, звёзды скрылись, и только одна из них по-прежнему сияла. В домах двери уже были заперты. Кое-где из окон на улицу пробивался свет. Поминутно вздрагивая даже от привычных ночных звуков, Усимацу шёл по затихшим улицам.



Митинг только что кончился. Ступая по снегу, участники его один за другим расходились по домам. Проходя мимо, Усимацу прислушивался к оживлённым разговорам, стараясь понять, что происходило на митинге. Все возмущались, негодовали, казалось, не было человека, который не ругал бы Такаянаги. Одни требовали гнать его вон из Ииямы; другие призывали голосовать за адвоката Итимуру! Третьи высказывали возмущение по поводу всех политических деятелей на свете.

И тут и там люди собирались кучками и продолжали начатый на митинге разговор. Усимацу услышал чьи-то слова по поводу того, что речь Рэнтаро была не так уж блестяща, но в ней была удивительно притягательная сила, и его слова доходили до сердца слушателей. Несколько сторонников Такаянаги всё время пытались ему мешать, но в конце концов и они притихли. Все понимали, что речь Рэнтаро полна глубоких мыслей и сильных чувств. Временами в ней звучала неподдельная боль. В заключение, желая наглядно показать, как недобросовестный политический деятель вводит в заблуждение общество и унижает человеческое достоинство, Рэнтаро со всей страстностью ударил по самому уязвимому месту Такаянаги. Он рассказал присутствующим о его связи с Рокудзаэмоном, о браке, заключённом с дочерью Рокудзаэмона, из низких и корыстных побуждений.

Проходя мимо другой группы, Усимацу услышал, что Рэнтаро во время выступления несколько раз заходился кашлем. Когда он сошёл с трибуны, платок у него в руке был весь красный от крови.

Как бы то ни было, по-видимому, речь Рэнтаро глубоко взволновала горожан. В сердце Усимацу, поражённого смелым и мужественным поведением учителя, почему-то закралось смутное беспокойство. Посчитав, что уже пора учителю вернуться в гостиницу, Усимацу решил идти к нему. Остановившись перед входом в гостиницу под висевшим над входом фонарём, он заглянул внутрь. Судя по царившей там суматохе, он догадался: там что-то случилось. Мужчина лет пятидесяти, вероятно, хозяин, торопливо надел сандалии и, взяв фонарь, собрался куда-то идти.

Усимацу остановил его и спросил про Рэнтаро. То, что он услышал из уст хозяина, потрясло его: только что у ворот Хофукудзи на учителя было совершено нападение. Правда ли, ложь ли… но, если допустить, что это действительно так, то, разумеется, это месть Такаянаги. Не раздумывая, весь дрожа от волнения, он поспешил вслед за хозяином гостиницы к Хофукудзи.

Однако было уже поздно. Оказывается, Рэнтаро сказал, что не будет ждать адвоката, у которого были ещё какие-то дела, и уйдёт вперёд, оделся и вышел. Его ударили по голове камнем или чем-то другим. Измождённый болезнью, вдобавок усталый, Рэнтаро не смог оказать никакого сопротивления.

До освидетельствования тело Рэнтаро оставалось лежать на снегу, прикрытое пальто. Усимацу опустился на корточки и приблизил губы к уху учителя.

— Учитель, это я, Сэгава! — произнёс он, надеясь, что будет услышан.

Тщетно.

Голубоватый свет луны пронизывал эту картину леденящей мыслью о смерти. Залитые холодным светом, поёживаясь от ночного холода, люди нетерпеливо ждали прибытия полицейского и врача. Одни сидели на корточках, Другие группами прохаживались рядом. Адвокат стоял молча, мрачно понурив голову, скрестив руки на груди.

Наконец прибыли должностные лица и пришёл врач, началось освидетельствование тела. При свете фонаря Усимацу видел отчётливо обозначившиеся скулы, заострившийся нос, плотно сжатые, совершенно белые губы. На его мужественное, величавое лицо легла тёмная тень страдания.

Добропорядочный хозяин гостиницы принял необходимые меры, освидетельствование закончилось, теперь предстояло перенести тело в гостиницу. Адвокат и Усимацу подняли тело Рэнтаро, чтобы положить на носилки; адвокат взялся за ноги, а Усимацу засунул обе руки глубоко под мышки учителю. Тело Рэнтаро уже остыло! Тяжкая боль утраты сковала сердце Усимацу. Он прикладывался щекой к бледной щеке учителя, тщетно звал: «Учитель, учитель!» Хозяин гостиницы сложил на груди свисавшие с носилок руки Рэнтаро. Когда скорбная процессия двинулась к гостинице, луна уже зашла, дорогу освещали фонарём. Усимацу шёл за носилками, думая об учителе. Он вспомнил, как они вместе ужинали в гостинице в Нэцу, с каким презрением говорил тогда Рэнтаро о Такаянаги, как возмущался: «Более унизительное отношение к «синхэйминам» и представить трудно!» Вспомнил, как по дороге на вокзал в Уэде, когда они переходили мост, Рэнтаро сказал: «Я не могу допустить, чтобы победа на выборах досталась этому типу. Я приложу все усилия, чтобы выборы прошли в пользу Итимуры-куна». Он тогда ещё сказал: «Пусть считают нас презренными, низкими существами, но ведь и нашим унижениям есть предел». И ещё: «Если бы я не слышал историю о женитьбе Такаянаги — куда ни шло, но слышать, знать и смолчать — для «синхэймина» это слишком большое малодушие!» Вспомнилось ему, как жена просила Рэнтаро вернуться вместе с ней в Токио, как тот сердился, подбадривал её и всё же отослал домой, словно насильно отрывая от себя. Он сопоставлял все известные ему детали и в конце концов пришёл к твёрдому убеждению, что учитель приехал в Иияму, приняв вполне определённое решение.

Если б Усимацу знал об этом наперёд, он давно бы признался ему, что он тоже «синхэймин». И, может быть, тогда его чувства достигли бы сердца учителя…

Запоздалое раскаяние бессмысленно. Усимацу то охватывало чувство горького стыда, то он впадал в отчаяние. Рэнтаро, всего несколько часов назад вышедший из гостиницы, беседуя с адвокатом, теперь возвращается на носилках мёртвый! «Несомненно… жене в Токио…» — Усимацу взял это на себя и отправился на почту дать телеграмму. Стояла глубокая ночь. На улицах не было ни души. Дать телеграмму надо непременно. Если на почте спят, он постучит, разбудит. А каково жене получить такую телеграмму! В каких же выражениях следует сообщить о случившемся?

Усимацу вышел на тёмный пустынный перекрёсток. Откуда-то издалека доносился лай собак. Усимацу уже не мог совладать с собой. Слёзы безутешного горя хлынули из его глаз. И он дал им волю.

Слёзы облегчили застывшую душу Усимацу. Отправив телеграмму, он поспешил обратно в гостиницу. Всю дорогу его не покидала мысль о силе духа Рэнтаро. Невольно он сравнивал его с собой. Да, учитель был настоящим мужчиной. Хотя он открыто заявил о своём происхождении, люди относились к нему с уважением, никто его не отвергал. «Я не стыжусь того, что я «этa»» — какая прекрасная мысль! Разве его собственная нынешняя жизнь может идти в сравнение с жизнью Рэнтаро…

Только теперь Усимацу всё понял. Стараясь скрыть своё происхождение, он поставил себя в ложное положение. В сущности, до сих пор его жизнь была фальшью. Он сам себя обманывал. О чём думать, о чём тревожиться? Разве не лучше мужественно заявить: «Я — «этa»!» Вот чему учила Усимацу смерть Рэнтаро.

Когда он с красным, распухшим от слёз лицом вернулся в гостиницу, в задней комнате было много народа. Тело Рэнтаро, прикрытое дорожным коричневым одеялом, лежало в нише, головой к северу, лицо было накрыто белым платком. Хозяин гостиницы позаботился о том, чтобы, по обычаю, перед телом усопшего поставили низенький столик с новыми глиняными сосудами. Грустно было смотреть, как среди ночи в воздухе, наполненном дымом курений, трепещет пламя свечей.

Вернулся адвокат из полицейского участка и стал рассказывать Усимацу о Рэнтаро. С тех пор, как Усимацу расстался с ним на вокзале в Уэде, Рэнтаро побывал в Коморо, Ивамураде, Сиге, Нодзаве, Усуде и других местах и всюду подробнейшим образом изучал жизнь местного общества; потом он отправился в Нагано. До приезда в Иияму он чувствовал себя превосходно.

— Для меня тоже это было полной неожиданностью, — сказал адвокат и, словно припоминая, продолжал: — Когда мы шли с ним в Хофукудзи, я и предположить не мог, что он решится на такую вещь. Перед всяким его выступлением у нас обычно заходил разговор о содержании его речи; бывало, он мне даже за едой рассказывал: собираюсь, мол, говорить так-то, сказать то-то. А сегодня такого разговора не было. — Он вздохнул. — Да, плохой я друг. Вы, да и всякий другой человек обо мне так подумает. Пусть думают, ничего не поделаешь. Я действительно плохой друг. Если бы только я, вопреки всему, что говорил Иноко-кун, отправил его вместе с женой в Токио, этого не случилось бы. Как ты знаешь, Иноко-кун был слаб здоровьем, поэтому, когда он вызвался поехать со мной в Синано, я его удерживал всеми силами. Но Иноко-кун заявил: «Я еду по своим собственным соображениям, так что, пожалуйста, меня не удерживай. Пусть думают, что я еду ради тебя, пусть думают, что ты помогаешь мне, но, как бы там ни было, ты работаешь сам по себе, а я работаю сам по себе». Ну, думаю, раз так, при его настойчивости насильно его не удержишь, — не хотелось пренебречь его искренним расположением. Вот так мы и отправились — вдвоём. А как я теперь взгляну в глаза его жене? «Не беспокойтесь! Иноко-кун на моём попечении» — и всё такое… Как же мне теперь быть?

Совсем поникнув от горя, тучный адвокат так и застыл в своём неудобном европейском костюме в почтительной позе возле тела товарища. В этот час постояльцы в гостинице все уже спали, и тишина тёмной зимней ночи усугубляла печаль. Даже те, кто обычно морщился при одном упоминании об «этa», жалели Рэнтаро: его трагическая кончина вызывала у всех глубокое сочувствие.

— Полиция этого дела не оставит! Увидите, наверно, уже взялись за Такаянаги! — высказывали предположение люди, собравшиеся провести ночь возле усопшего.

Чем больше Усимацу размышлял о случившемся, тем отчётливее в нём зрело чувство, будто покойный учитель взял его за руку и ведёт куда-то в новый мир. Признание… он не решился открыться даже учителю, который был такой же «этa»… Как же он откроется перед лицом всего общества? — до сих пор такая мысль ему и в голову не приходила. И вдруг Усимацу обрёл мужество. Тот Усимацу, каким он был до сегодняшнего дня, умер. Он отказался от любви, отказался от имени… Все радости жизни, к которым, забывая обо всём на свете, стремится молодёжь, не существуют для тебя, если ты «этa»? «Этa»…

«Учитель «этa»… и этим сказано всё», — так думал Усимацу, и горячие слёзы, не переставая, катились по его щёкам. В этих слезах была боль души, горькая жалость к самому себе.

«Да, завтра я пойду в школу и открою свою тайну учителям и ученикам. Я сделаю это, не утратив чувства собственного достоинства, и так, чтобы по возможности не причинить неприятностей другим». — Усимацу стал обдумывать подробности этой акции: какие слова он скажет ученикам, что напишет в заявлении об уходе, и всё прочее. Так, в раздумьях о грядущем дне он вместе с другими провёл у тела Рэнтаро всю ночь. Петухи возвестили приход нового дня. Усимацу знал, что для него наступает новая заря.

Глава XXI

Перед тем, как идти в школу, Усимацу ранним утром зашёл в Рэнгэдзи. Там все, начиная с Сё-дурака и кончая служанкой, только и говорили о смерти Рэнтаро и аресте Такаянаги. Когда же стало известно, что человек, вчера Утром приходивший к Усимацу, и был тот самый Рэнтаро, все были просто потрясены. Окусама сообщила Усимацу, что её сестра уехала домой в Нагано, настоятель сам попросил у неё прощения, и поэтому развод… ну, как бы на время отложен.

— Наму амида Буцу, — твердила окусама, перебирая чётки.

Было первое декабря.

В Рэнгэдзи обычно завтракали рано, и Кэсадзи принесла завтрак в комнату Усимацу. Завтракать так же рано, как это делали другие обитатели храма, ему в последнее время не приходилось; поэтому по утрам ему обычно подавали уже остывший рис и перестоявшийся суп; на этот раз от риса шёл пар, суп издавал аппетитный запах свежесваренного мисо. В отдельной посуде были поданы квашеные бобы. Усимацу ел, а мысль о том, что он готов предстать пред всеми презренным «этa», не оставляла его, и слёзы — неприметно для него самого — капали из его глаз.

Позавтракав, Усимацу сел за стол и написал заявление об уходе. Он вспомнил завет отца. Вспомнил, как наставлял его отец: «Что бы тебе ни пришлось пережить, с какими бы людьми ни случилось иметь дело, ни в коем случае не открывай, кто ты. Помни, если ты в гневе или отчаянии забудешь моё предостережение, — ты тотчас же будешь выброшен из общества». Так говорил отец. «Храни тайну!» — Сколько мук он снёс, выполняя этот завет. «Храни тайну!» — Сколько сомнений и страха испытывал он каждый раз, когда напоминал себе об этом. Усимацу представил себе, как рассердился бы и огорчился отец, окажись он жив. Он, наверное, решил бы, что Усимацу сошёл с ума. И, несмотря на всё это, теперь он нарушит этот завет.

— Отец, не осуждай меня! — шептал он, точно прося прощения.

Сверкнули лучи зимнего утреннего солнца. Усимацу встал и подошёл к окну. Из раздвинутых сёдзи сквозь обнажённые ветви гинкго виднелись покрытые снежной пеленой улицы. Дощатые крыши, навесы — всё, что попадало в поле зрения, было белым-бело, а над домами вился голубой дым, — всюду готовили утреннюю еду. Когда лучи солнца залили здание школы, с которой Усимацу предстояло расстаться, у него сжалось сердце; вдыхая прохладный, чистый утренний воздух, он задумчиво смотрел на эту картину, как вдруг ему вспомнилась «Исповедь» Рэнтаро, и он с новой силой ощутил слова, которыми она начиналась. «Я — «этa», — повторил он несколько раз, стоя у окна, словно признавался в этом всему городу.

— Я — «этa»!

Повторив эти слова ещё раз после некоторой паузы, Усимацу стал собираться в школу.



Нарушить завет… какое это мучительное и в то же время смелое решение! С такой мыслью Усимацу вышел за ворота Рэнгэдзи. На первом же перекрёстке он встретил нескольких мужчин в сопровождении полицейского. Они шли со связанными руками, бледные, понурые, стыдясь людских взглядов. Один из них, в чёрном хаори с гербами и белых таби, особенно старался скрыть своё лицо. По элегантному костюму в нём сразу же можно было узнать Такаянаги Тосисабуро. Его спутники, судя по подозрительному виду, были нанятые им громилы. Кое-кто из них иногда останавливался и оглядывался назад, словно прощаясь с прошлой жизнью, и каждый раз полицейский их одёргивал.

— А, забрали-таки их! — сказал какой-то прохожий, остановившийся рядом с Усимацу посмотреть на арестантов.

— И поделом! — заметил другой.

Вскоре Такаянаги и его спутники повернули за угол и исчезли за снежным валом.

Учащиеся спешили в школу. У детей из пригорода головы были укутаны куском фланели либо шалью; они, перекликаясь между собой, бежали по снегу. Городские дети шли чинными стайками. При мысли, что сегодня он идёт вот так вместе с беззаботными учениками по привычной дороге в последний раз, всё, что попадалось Усимацу на глаза, вызывало в душе у него горестно-нежные чувства. Даже болтовня девочек, обычно так надоедавшая ему, в это утро была ему мила. И при виде их выцветших коричневых хакама у него тоскливо сжималось сердце.

На школьной спортивной площадке снегу навалило с гору. Спортивные снаряды, турник — всё оказалось погребённым под снегом; поэтому ученики проводили перемены только в здании школы. И в вестибюле, и в коридорах, и в большом гимнастическом зале звучали весёлые детские голоса. Усимацу в последний раз наблюдал за учениками до начала уроков. Когда он прохаживался взад и вперёд по коридору, со всех сторон только и слышалось: «Сэгава-сэнсэй!», «Сэгава-сэнсэй!» Ученики обступили его, и это было ему приятно. Они прыгали, скакали, шумели, и, когда он думал, что видит это в последний раз, их возня особенно трогала его. Две учительницы, стоявшие в коридоре, посматривая на него, переглядывались между собой и хихикали, но Усимацу не обращал на них внимания. В это утро и Сэнта, ученик третьего класса, пришёл рано и грустно стоял в углу гимнастического зала. Он с завистью смотрел на других учеников, с ним по-прежнему никто не играл.

Усимацу подошёл к Сэнте, обнял его сзади, нимало не заботясь о том, что их увидят и посмеются, и излил на него всю наконец-то прорвавшуюся глубокую жалость. Ведь этот несчастный мальчик родился под одной с ним звездой. Ему вспомнилось, как не так давно он вместе с ним проиграл партию в теннис. Вспомнилось, что это было как раз в день рождения императора, после чая по случаю ухода Кэйносина. Вдруг с противоположной стороны коридора послышалось стройное детское пение, вероятно, учениц первого класса младшего отделения:


Из персика родился чудо-мальчик Момотаро, [41] Момотаро — персонаж любимой детской сказки.

Душою нежен, силою — могуч.


При звуках этой песни по щеке Усимацу скатилась слеза.

Звонок раздался очень скоро. Стуча сандалиями, ученики врассыпную побежали в гимнастический зал. Преподаватели собирали свои группы. Раздался сигнальный свисток. И учащиеся, ведомые своими учителями, стали в определённом порядке расходиться по классам. Ученики старшего, четвёртого, класса, идя в ногу с Усимацу, зашагали по длинному коридору.

В приёмной, сидя друг против друга, поджидали членов городского управления директор и уездный инспектор. Они условились собраться здесь, чтобы посоветоваться относительно Усимацу. Инспектор пришёл раньше условленного срока.

Директор представил дело так, будто вовсе не по злобе хочет удалить из школы чуждый элемент. Он сам может уже считаться педагогом старой школы, а такие, как Гинноскэ и Усимацу, — люди нового поколения. Ему хотелось бы думать, что пока продолжается его время, но на деле всё на свете изменилось. Если он чего-нибудь и боится, то только нового века. Да, он не хочет стариться, не хочет дряхлеть, он хочет снимать шляпу перед мальчишками. Поэтому он и стремится удалить молодых, передовых учителей.

И не только это. Усимацу и Гинноскэ не идут навстречу его желаниям, как это делает хотя бы Бумпэй. На учительском совете каждый раз возникают столкновения. Они во всём помеха. Эти желторотые птенцы пользуются большей привязанностью учеников, чем сам директор, уже одно это может вызвать досаду. Он удаляет их вовсе не по злобе, а ради сохранения единства в школе. Так директор заботился о самозащите.

— Вероятно, члены городского управления сейчас придут, — сказал инспектор, взглянув на часы. — Кстати, по-видимому, и с Сэгавой-куном кое-что получается.

Это «кое-что» заставило директора улыбнуться.

— Нужно только, — продолжал инспектор, — чтобы это исходило не от нас. Пусть об этом заговорят городские власти.

— Именно. Я тоже так думаю, — согласился директор.

— Подумай: Сэгава-кун уйдёт, Цутия-кун уйдёт… тогда ты тут полный хозяин! На место Сэгавы-куна можно назначить моего племянника, а на другую вакансию я пришлю тебе ещё одного подходящего человека. Вот так и укрепим наши позиции, не так ли? Если всё пойдёт, как мы думаем, твоё положение упрочится надолго. Да и я недаром похлопотал.

Вошёл служитель. За ним появились трое членов городского управления.

— Прошу! — вежливо приветствовал их директор, поднимаясь им навстречу.

— Запоздали, извините! — оживлённо заговорил член городского управления в очках с золотой оправой. — Слыхали историю с Такаянаги… Сразу же изменилась вся обстановка выборов.



В тот день в школу прибыли из Нагано двадцать слушателей учительской семинарии, чтобы ознакомиться с учебной работой. Усимацу вошёл в свой класс.

Только что кончился урок морали[42] Урок морали.  — Уроки морали в японских школах играют ту же роль, что в своё время уроки закона божьего в дореволюционной русской школе. и начался второй урок, арифметики: ученики сосредоточенно решали задачи. Когда, открыв дверь, в класс вошли практиканты, ученики на минуту отвлеклись от задачек, но скоро снова уткнулись в тетради. Слышался только скрип грифеля по доске. Усимацу расхаживал между партами и с грустной думой о скорой разлуке следил за учениками. Время от времени он бросал взгляд на практикантов: в форменных костюмах они выстроились вдоль стены и свысока наблюдали за ходом занятия. Перед мысленным взором Усимацу замелькали счастливые дни его учения в семинарии. Вспомнилось, как в то время он сам, вместе с однокурсниками, под руководством преподавателей, ходил по школам, как они повсюду мучили учителей своей придирчивой, хотя и беззлобной критикой. И Усимацу когда-то тоже носил такую же форму, как эти практиканты.

— Решили? Кто решил, поднимите, пожалуйста, руку.

В ответ на вопрос Усимацу все дружно подняли руки — от старосты класса в последнем ряду до ученика, считавшегося почти безнадёжным. Даже Сёго, не слишком способный к арифметике, и тот храбро поднял руку.

— Кадзама-сан! — вызвал его Усимацу.

Сёго сейчас же встал с места и подошёл к доске. Лучи зимнего солнца, проникая в окно, как-то грустно освещали так хорошо знакомый Усимацу класс. Всё, что обычно не вызывало в нём никаких чувств, от высокого потолка до белых стен, представилось теперь ему в новом свете. Он смотрел сзади на Сёго, который, стоя у доски, старательно выводил цифры. Что за цветущий милый подросток! В хаори, с подобранными к плечам узкими рукавами,[43] …с подобранными к плечам узкими рукавами…  — Рукава подросткам делают длиннее обычных, причём запас подбирается на плечи. слегка наклонив голову набок и приподняв левое плечо, он каждый раз старался писать цифру повыше и, напрягаясь всем телом, тянулся рукой к самому верху доски. Сёго был прилежный ученик, и в рисовании, в чистописании, в сочинениях он шёл хорошо, но по природоведению и арифметике он всегда отставал и занимал то пятнадцатое, то шестнадцатое место. Удивительно, в этот день он справился с задачей прекрасно.

— У кого такой же самый ответ, поднимите, пожалуйста, руки!

Ученики последнего ряда все до одного подняли руки. Сёго, слегка покраснев, вернулся на своё место. Практиканты обменялись добродушными улыбками.

Вызывая к доске, задавая вопросы и объясняя, Усимацу провёл урок арифметики. В этот день ученики вели себя удивительно чинно: с самого первого урока, когда и практикантов ещё не было, никто не шалил. Начиная с учеников, которые, как правило, всегда любили подремать, и кончая «техниками», которые обычно потихоньку устраивали под столом беспроволочный телефон, все вели себя вполне пристойно. Усимацу смотрел на учеников, и мысль о том, что сегодня он находится здесь в последний раз, не оставляла его ни на минуту. И поэтому он вёл урок с особым подъёмом.

— Разумеется, Итимура-сан пройдёт на выборах! — самоуверенно говорил в приёмной седой член городского управления. — Общественное мнение — это страшная вещь! Теперь, когда с Такаянаги дело приняло такой оборот, никто его и знать не захочет. Даже те, кого он сумел кое-как обработать, — и те сейчас будут на стороне Итимуры.

— И всё благодаря смерти этого Иноко… Итимура-сан должен быть ему благодарен, — с ударением произнёс член городского управления в очках с золотой оправой.

— Выходит, и с «синхэйминами» шутки плохи, — засмеялся уездный инспектор, выпятив грудь.

— Конечно, — подхватил седой член управления. — Решиться на такой поступок не так-то просто. Но такой человек, как Иноко, личность особая.

— Совершенно верно… Тот не то, что этот, — сказал член управления с оспинами на лице, по-видимому, из купцов, и все усмехнулись. По одному его выражению: «тот не то, что этот», — все прекрасно поняли, что он имел в виду.

— Сейчас посоветуемся относительно «этого», о котором вы сейчас упомянули, — сказал член управления в очках с золотой оправой, покуривая папиросу. — Мы хотим просить господина инспектора, пока в городе не поднялось слишком много разговоров, помочь нам перевести его куда-нибудь или предложить оставить службу. Мы просили бы вас это обдумать.

— Да… — Инспектор приложил руку ко лбу.

— Право, жалко Сэгаву-сэнсэя, но другого выхода нет, — вздохнул седой член управления.

— Как вы знаете, при наших нравах таких вещей не терпят. Представьте себе, что до отцов и братьев учеников дойдёт такой слух об учителе, — они тут же заявят, что забирают своих детей из школы. Это ясно. Уже теперь кое-кто из членов городского управления выражает недовольство. Мне уже пришлось слышать, что члены управления, ведающие народным образованием, не соответствуют своему назначению.

— Мы первые почувствовали себя неважно, когда услышали об этом, — вставил рябой член управления.

— Да, для школы это в высшей степени досадная история, — снова заговорил директор. — Вы, наверно, слыхали, что Сэгава-кун прекрасно работал… я всецело полагался на него, он был моей правой рукой. У него есть педагогические способности, человек он добросовестный, к тому же ученики относятся к нему прекрасно… Среди учительской молодёжи не много найдётся таких, как он. Лишиться такого человека из-за того, что у него низкое происхождение… нет, это не годится… Я просил бы вас, господа, помочь нам и, если возможно, оставить его в школе.

— Да, — перебил директора член управления в очках с золотой оправой. — Вы правы. Теперь, когда мы знаем мнение господина директора, нам должно быть стыдно за то, что мы пришли сюда для такого разговора. В самом деле, с точки зрения науки нет сословных различий. Так-то оно так, но надо же считаться со здешними предрассудками. Ещё редки люди с такими прекрасными взглядами…

— Да, мы ещё до этого не доросли, — заметил рябой член управления.

— Если бы ещё он был таким, как Иноко, ему бы простили, — вставил седой член управления. — Вот доказательство: тому и в гостинице давали останавливаться, для выступления предоставляли помещение храма, а когда он выступал, люди шли слушать его. Его преимущество в том, что он не скрывал. Он с самого начала заявил, кто он, и — как ни странно — ему все стали сочувствовать. А вот если скрывать, как это делает Сэгава-сэнсэй или жена Такаянаги-куна, тогда возникают неизбежные толки да пересуды.

— Именно… — согласился инспектор.

— А что, если попросить перевести его в другую школу? — спросил член управления в очках с золотой оправой, обводя взглядом присутствующих.

— Перевести? — многозначительно повторил инспектор. — Перевести при таких обстоятельствах не так-то легко. Раз об этом станет известно, ни одна школа не согласится… Придётся его уволить.

— Ну что ж, действуйте так, как вы сочтёте нужным, — сказал седой член управления, потирая руки. — Уже нашлись члены городского управления, которые вопят: «Безобразие! Сейчас же вон его…» — так что, пожалуйста, уладьте уж как-нибудь это дело.

«Как бы там ни было, после того, как доведу до конца занятия», — думал Усимацу и, с трудом подавляя бушевавшее в его груди волнение, вёл третий урок — чистописание. Как дрожала у него рука, когда, подойдя сзади к ученикам и водя их рукой, он показывал, как писать иероглифы. Сидевшие рядом ученики вытягивали шеи и, видя это, смеялись, широко открывая перепачканные тушью рты.

Когда звонок служителя возвестил окончание третьего урока, инспектор и члены управления уже ушли. Практиканты из семинарии ещё оставались, они хотели присутствовать на послеполуденных занятиях. Поручив другому учителю следить за учениками, Усимацу остался в учительской, чтобы привести в порядок свои дела. Что надо было сдать — сдал, что надо было выяснить — выяснил. Чем больше он думал о том, чтобы избежать нападок на себя, тем больше росло его смятение.

В углу учительской собрались свободные от уроков учителя; стоило только нескольким людям сойтись вместе, как тут же начинались разговоры о происшествии у ворот Хофукудзи. Высказывались различные предположения о мотивах, по которым Рэнтаро выступил па митинге с риском для собственной жизни. Одни говорили, что причиной было его чрезмерное честолюбие, другие, что это результат его трудной жизни, третьи — что это следствие его ненормальности. В общем, десять человек на десять ладов порицали и осуждали Рэнтаро. Если даже кому-нибудь случалось обронить сочувственное слово но поводу Рэнтаро, то это касалось исключительно его болезни. Не прислушиваясь, Усимацу всё же слышал эти разговоры и думал: не бывает на свете так, чтобы тебя правильно поняли!

И с глубокой горечью вспоминал слова учителя: «Умри молча, мужественно, как волк».

После большой перемены должны были состояться уроки географии и родного языка. На пятом уроке Усимацу вошёл в класс, неся с собой, кроме учебников по языку, недавно полученные им от учеников исправленные упражнения по чистописанию и тетради с сочинениями. Рисунки тоже. При виде тетрадок всегда любопытные ученики широко раскрыли глаза, а один даже воскликнул: «О, сочинения уже проверены!» Усимацу положил всё на стол и, как обычно, приступил к объяснению урока, но, объяснив только половину материала, закрыл книгу и сказал, что сегодня он на этом закончит, так как хочет им кое-что рассказать. Он обвёл взглядом учеников. «Будете рассказывать?» — сейчас же подхватили более шустрые ученики, уже готовые слушать.

— Расскажите, расскажите! — прокатились из угла в угол класса требовательные голоса.

Глаза у Усимацу заблестели. Ему трудно было удержать невольно выступившие слёзы. Он стал раздавать ученикам тетрадки по чистописанию, рисунки, сочинения. Некоторые были отмечены красными кружочками, на других стояли оценки «отлично», «хорошо», были и непросмотренные. Усимацу начал с извинения, сказал, что намеревался просмотреть все, но теперь у него уже нет на это времени, что они занимаются с ним сегодня в последний раз и что он здесь затем, чтобы с ними проститься.

— Вы, вероятно, знаете, — сказал Усимацу очень простым, понятным для детей языком, — что людей, которые живут в нашей горной местности, в общем, можно разделить на пять групп: старинное дворянство, городское купечество, крестьяне, духовенство и, кроме того, есть ещё «этa». Вы знаете, что «этa» и теперь живут обособленными селениями на городских окраинах, они плетут сандалии, которые вы все носите, изготовляют кожаную обувь, барабаны, сямисэны, некоторые из них занимаются земледельческим трудом. Вы знаете, что «этa» непременно раз в год со связкой риса приходит справляться о здоровье к вашим отцам и вашим дедушкам. И вы видели, что, когда «этa» приходят к вам в дом, они кланяются в прихожей, прикладывая руки к земляному полу, а чай и еду им дают в особых чашках, и они никогда не переступают порог дома.

С другой стороны, и вы также, если вам случится по делу зайти в посёлок «этa», по древнему обычаю, не возьмёте у них и спички, чтобы закурить; если даже у них есть чай, вам ни в коем случае его не предложат. Вот каким презренным сословием считаются «этa». Если бы такой «этa» пришёл к вам в класс и стал преподавать вам родной язык или географию, что бы вы тогда подумали? Что подумали бы ваши отцы и матери?.. А я один из этих презренных «этa».

Руки и ноги у Усимацу задрожали. Словно боясь упасть, он прислонился к столу. Ученики не то от удивления, не то просто заинтересованные, разинув рты, уставились на него.

— Вам уже пятнадцать — шестнадцать лет; это не такой возраст, когда совсем не знают жизни. Пожалуйста, запомните получше мои слова, — с грустной мыслью о скорой разлуке продолжал Усимацу: — В будущем, когда лет через пять — десять вам вдруг придут на память школьные годы… вспомните, что в четвёртом классе старшего отделения вас учил учитель Сэгава… что, до тех пор, пока этот учитель не открыл своего происхождения, он в день Нового года пил праздничную наливку так же, как и вы; в день рождения императора пел гимн так же, как и вы. И всегда желал вам счастья и жизненных успехов. Теперь, когда я сделал такое признание, вам, наверно, покажется, что моё присутствие оскверняет вас. Но, знайте, хоть я и низкого происхождения, всё же я учил вас каждый день, стараясь, чтобы у вас были хорошие взгляды и помыслы. Хотя бы ради этих моих стараний простите мне то, что было до сих пор.

С этими словами Усимацу приложил руки к столу, за которым сидели ученики, и склонил голову, прося прощения.

— Когда вы придёте домой, расскажите обо мне вашим отцам и матерям… Я очень виноват, что до сих пор скрывал. Расскажите, как я повинился перед вами и признался… да, я — «этa», я — тёри, я — нечистый.

Вероятно, думая, что он ещё недостаточно повинился, Усимацу отступил немного назад и с возгласом «Простите!» — опустился на колени. Поражённый, один ученик в заднем ряду вскочил со своего места. За ним вскочил другой; вытягивая шеи, они смотрели на Усимацу, а за ними поднялся весь класс. Одни влезали на скамьи, некоторые с криком выбежали в коридор.

В этот момент раздался звонок. Во всех классах распахнулись двери. И ученики других классов и учителя толпой хлынули в класс Усимацу.

С декабря Гинноскэ был в школе уже на положении гостя. В тот день он по личным делам зашёл в школу в половине второго и, находясь в учительской, вдруг услышал, что только что произошло в классе Усимацу. Не помня себя от волнения, Гинноскэ выбежал из учительской. В вестибюле, в длинном коридоре — повсюду ученицы в лиловых платках на плечах обсуждали происшедшее. В гимнастическом зале тоже толпились ученики, и все были поглощены разговором об Усимацу. Пробираясь сквозь толпу учеников, Гинноскэ направился к классу Усимацу. В коридоре, возле входа, окружив Усимацу, с оторопелым видом стояли директор, несколько учителей, среди них Бумпэй, а вокруг толпились ученики старшего отделения и даже практиканты из учительской семинарии. Усимацу в полуобморочном состоянии стоял на коленях, касаясь головой пыльного пола. При виде этого тягостного зрелища глубокая жалость охватила Гинноскэ. Он подошёл к Усимацу, помог ему подняться, стряхнул с платья пыль. Усимацу в полузабытьи твердил: «Цутия-кун, прости!» Слёзы градом катились по его лицу.

— Понимаю, понимаю! Я прекрасно тебя понимаю, — сказал Гинноскэ. — Ты и заявление принёс. Предоставь всё мне и иди сейчас же домой… Ступай, ступай!

Ученики Усимацу не расходились. Они собрались в классе и стали совещаться, как помочь любимому учителю. Это было собрание неопытных, совершенно не понимающих сложности жизни детей, но, как и следовало ожидать, они своей чистой детской душой остро чувствовали мучительное состояние Усимацу и теперь ломали голову, каким способом удержать его.

— Нельзя молча смотреть! Пойдём все вместе и будем просить директора! — предложил шестнадцатилетний староста класса. Раздались возгласы одобрения.

— Да, пойдём! — поддержал его другой ученик, видимо, сын крестьянина.

Решение было принято. Оставив дежурного для обычной уборки, мальчики вышли из класса. Среди них был и Сёго. Директор сидел у себя в кабинете, беседуя с Бумпэем. Когда к нему явились в полном составе ученики старшего, четвёртого, класса, он сразу догадался, что они хотят ему сказать.

— Вам что-нибудь нужно? — спросил, однако, директор как ни в чём не бывало.

Староста класса приблизился к директорскому столу. Директор и Бумпэй смотрели на него пристальным взглядом. По сравнению с Сёго это был очень развитой мальчик, он говорил ясно и чётко.

— Мы пришли к вам с просьбой, — начал он и рассказал о чувствах всего класса. — Пожалуйста, оставьте нам этого учителя. Пусть он «этa» — всё равно. Ведь теперь среди учеников есть «синхэймины». Почему же нельзя, чтоб и учитель был «синхэймин»? Об этом горячо просят вас все ученики. Пожалуйста! — сказал он и склонил голову.

— Господин директор, мы все просим! — в один голос сказали все ученики и тоже склонили головы.

Директор встал. Обведя всех взглядом, он сказал:

— Я прекрасно понимаю то, что вы говорите. Если вы так горячо хотите, чтобы он остался, постараюсь сделать всё, что возможно. Однако для всего есть определённый порядок. Когда хотят обратиться с просьбой, то полагается поступать по правилам: послать представителя или подать прошение. А вваливаться гурьбой, как вы, и кричать: «Оставьте его!» — это просто безобразное поведение.

Староста класса хотел было что-то сказать в своё оправдание, но не решился и только глядел на директора полными слёз глазами.

— Послушайте! — Директор взял со стола бумагу и, развернув её, показал им. — Сэгава-сэнсэй подал заявление об уходе. Это заявление нужно представить инспектору» нужно также показать члену городского управления по отделу образования. Как бы я ни хотел спасти Сэгаву-сэнсэя, но, если я буду стараться один, а члены управления не захотят со мною считаться, ничего не получится, не так ли? — Немного мягче он продолжал: — Я один не могу ничего добиться, подумайте об этом хорошенько. Потерять такого хорошего преподавателя не только вам, но и мне очень жаль. Я прекрасно понимаю то, что вы сказали. Во всяком случае, сегодня идите по домам и не забывайте о занятиях. Вам лучше в такие дела не вмешиваться. Разумеется, школа не сделает ничего плохого, а для вас самое главное — учиться.

Бумпэй слушал, скрестив на груди руки. Глядя вслед растерянно выходившим ученикам, он холодно усмехнулся. Директор закрыл дверь.

Глава XXII

— Разрешите узнать, не приходил ли сюда Сэгава-кун?

С этими словами на квартиру к Кэйносину зашёл Гинноскэ. По-дружески заботливый Гинноскэ, обеспокоенный всем случившимся, отправился разыскивать Усимацу.

Осио выбежала к нему.

— Сэгава-сан? Он только что ушёл.

— Только что? — Гинноскэ взглянул на Осио. — А куда он пошёл, вы не знаете?

— Хорошенько не знаю… — Осио запнулась. — Я слышала, что из Токио приехала супруга Иноко-сана. Вероятно, туда… Должно быть, он пошёл в гостиницу к Итимуре-сану. Сэгава-сан что-то такое говорил.

— К Итимуре-сану? Ну, это хорошо! — Гинноскэ перевёл дух. — А я ужасно беспокоился, зашёл узнать в Рэнгэдзи, а там сказали, что Сэгава-кун ещё не вернулся из Школы. Пошёл в гостиницу к Итимуре-сану, оказалось, и там его нет. Ну, думаю, не у вас ли он, случаем, и вот пришёл. — Гинноскэ задумался. — Значит, он был у вас…

— По-видимому, вы разминулись, — Осио слегка покраснела. — Не зайдёте ли? Хоть у нас так убого…

Гинноскэ вошёл за Осио в комнату и подсел к очагу.

На покрасневших припухших щеках Осио всё ещё были видны следы слёз. По одному выражению её лица Гинноскэ понял, о чём говорил Усимацу, прощаясь с ней. Судя по тому, как он вёл себя в школе, как каялся на коленях… наверняка его друг затеял что-то отчаянное. Что творится у него в душе? Несчастный! Гинноскэ хотелось хоть чем-нибудь помочь Усимацу, об этом он и собирался поговорить с Осио. Но сперва он стал расспрашивать девушку о ней самой. Оказавшись в таком бедственном и печальном положении, Осио сразу же почувствовала, что Гинноскэ можно довериться. К тому же она хорошо знала, что он и Усимацу — задушевные друзья. Она с тёплым чувством думала, что вот он-то поймёт, каково ей теперь, и с участием её выслушает. Когда же Гинноскэ спросил, почему она вернулась к отцу, сердце её дрогнуло. Всё, что произошло, пока она не решилась бежать из храма… она не могла об этом вспомнить без слёз… Осио даже не знала, с чего начать. Чувствительная, как все девушки, смущённая всей убогостью обстановки, этими закопчёнными стенами, она рассказала, то подкладывая хворост в огонь, то поправляя кимоно. По словам Осио, она решилась уйти из храма после того, как выплакала все свои слёзы. Ведь отец ей твёрдо сказал: «Пусть даже настоятель и не ведёт себя, как положено отцу, но ты всегда должна помнить, что тебя в храме воспитали. Раз ты стала дочерью Рэнгэдзи, ты ни в коем случае не должна возвращаться домой, как бы трудно тебе ни приходилось». Поэтому Осио, покинув храм, долго блуждала впотьмах, не зная, куда ей идти. Бредя вот так, словно в страшном сне, она вдруг наткнулась на человека, распростёршегося на снегу. Присмотрелась и увидела, что этот пьяный — её отец. Она испугалась, не замёрз ли он? Остановила как раз проходившего мимо Отосаку, и они вместе кое-как дотащили его домой. Натолкнись Осио на него немного позже, отец бы замёрз. С тех пор он слёг. По словам врача, состояние отца тяжёлое. Надежды на выздоровление почти нет.

Этого мало. Несчастья поджидали девушку и под этой кровлей: ни мачехи, ни сводных братьев и сестёр она здесь не застала. Оказалось, что накануне произошла жестокая супружеская ссора, мачеха корила Осио, ругала отца за пьянство и со слезами кричала, что дальше так жить нельзя. Взяв с собой трёх младших детей, она в отсутствие отца ушла, по-видимому, к своим родным в Симо-Такаи. Она увела из родных детей Сусуму, Осаку и Томэкити, а дома оставила Осуэ. Раз она оставила сравнительно тихую Осуэ, а взяла с собой беспокойную Осаку, значит, она всё же думала о том, что будет после её ухода. Соседка рассказала, что мачеха ушла с младшим ребёнком за спиной, ведя за руку Осаку. Сусуму вёл какой-то незнакомый мужчина, всё время оглядываясь назад.

Помогает им в беде один Отосаку: каждый день приходит с женой, приносит им всё необходимое, ухаживает за старым хозяином. Осуэ он даже взял на своё попечение и увёл к себе домой. Так из рассказа Осио возникла картина жизни семьи Кэйносина, распавшейся из-за нищеты.

— Выходит, теперь вас трое: отец, вы и Сёго-сан? — сочувственно заметил Гинноскэ.

— Да. — Осио со слезами на глазах поправила упавшую на висок прядь волос.

Они заговорили об Усимацу. Чувствуя, как сердечно относится Гинноскэ к товарищу, Осио не стала от него таиться. Она рассказала, как испугал её вид Усимацу. Бледный, а в глазах столько горя, что он даже не в силах был высказать всё, что его переполняет. Волнение душило его, и слова прощания были отрывисты. Низко склонившись перед ней, он мужественно признался в своём происхождении и сказал, что если она будет так добра и не забудет его, то пусть думает о нём, как о преступнике перед обществом.

— У него был такой вид, что сердце сжималось от жалости, — добавила Осио. — Но только я решилась его расспросить обо всём, как Сэгава-сан надел шляпу и ушёл… а я так потом плакала…

— Вот как, — вздохнул Гинноскэ. — Да, я себе так всё и представлял. Как вы были поражены, когда услышали о происхождении Сэгавы-сана, нетрудно догадаться.

— Нет! — твёрдо сказала Осио.

— О! — Гинноскэ раскрыл глаза от удивления.

— Я уже знала… Кацуно-сан где-то об этом уже слышал и рассказал мне.

Её слова поразили Гинноскэ. Чего ради Бумпэй сообщил об этом Осио?

— Ну и болтун этот человек! Прямо сладу с ним нет, — проворчал он про себя. Потом, как будто что-то вспомнив, спросил: — А что, разве Кацуно-кун часто бывал у вас в Рэнгэдзи?

— Да, матушка в Рэнгэдзи любит поговорить. Она уверяет, что с мужчинами разговаривать как-то проще, поэтому Кацуно-кун и бывал часто у нас.

— И он вам рассказывал такие вещи? — попробовал выяснить Гинноскэ.

— О, он удивительные вещи рассказывал, — замялась Осио.

— Удивительные вещи?

— Что у него такие-то и такие-то родственники, что он скоро сделает карьеру…

— Карьеру сделает? — Гинноскэ насмешливо улыбнулся. — Вот что…

— А потом ещё… — начала задумчиво Осио, — о Сэгаве-сане. Он отзывался о нём ужасно нехорошо. Вот тогда я и узнала об этом.

— А, вот как, вот каким образом вы это услышали. — Гинноскэ пристально посмотрел на Осио. Потом совсем другим тоном сказал: — Глупости болтает этот человек.

— Я тоже так думала. Уж слишком ужасные вещи он говорил. Ведь это же не просто злословие! Поэтому-то мне и было так горько, так горько…

— Значит, вы тоже жалеете Сэгаву-куна?

— А как же иначе?.. Пусть он и «синхэймин» или ещё что, но разве серьёзный человек не лучше человека, который только болтает языком? — невольно вырвалось у Осио, но она тут же, как обычно, потупилась и, опустив глаза, стала смотреть на свои нежные девичьи руки.

Гинноскэ вздохнул.

— Почему всё на свете бывает не так, как мы хотим! Когда я думаю о Сэгаве-куне, мне, право, хочется плакать. В самом деле! Ведь только из-за того, что он не такого, как мы с вами, происхождения, он должен отказаться от своей профессии, лишиться заслуженной репутации… Ну разве это не верх жестокости?

— Но ведь Сэгава-сан мог не знать, какого происхождения его отец и мать, — сказала Осио с заблестевшими от слёз глазами.

— Да, конечно… он этого не знал. Когда я слушаю вас, у меня появляется какая-то уверенность. Я думал, что… Что, когда вы узнаете о его происхождении, вы вряд ли будете к нему относиться, как к прежнему Сэгаве-куну.

— Почему?

— Да ведь обычно так бывает.

— У других, может быть, а у меня не так.

— Правда? Вы, действительно, так думаете?

— Но что же теперь делать? Мне хочется серьёзно с вами посоветоваться.

— Поэтому я и спрашиваю вас об этом.

— О чём «об этом»? — переспросила Осио и посмотрела на него так, как будто проникла в его мысли. Она вся зарделась.

Из задней комнаты послышался глухой кашель.

Осио насторожилась и озабоченно прислушалась, потом, извинившись, вышла.

Гинноскэ остался один и, глядя на пламя очага, задумался об Осио, которая, несмотря на юность, даже в таких тяжёлых обстоятельствах не сгибалась и не падала духом. Женщины севера Синано, закалённые работой в суровом климате, все отличаются твёрдым, деятельным характером. Их умение переносить страдания можно назвать врождённым. Такой была и Осио. При всей её неясности в этой девушке была какая-то удивительная стойкость. Размышляя об этом, Гинноскэ то и дело возвращался к мысли о Кацуно. Вскоре Осио снова вышла к нему.

— Ну, как отец? — с глубоким сочувствием спросил Гинноскэ.

— Особых перемен нет, — поникнув, ответила Осио, — сегодня он ничего не хочет есть, съел только немножко каши… с утра всё спит. Почему он так много спит?

— Да… это должно тревожить!

— Он вряд ли долго протянет! — вздохнула Осио. — Сэгава-сан делал для него так много хорошего. Но доктор говорит, что мало надежды.

Сказав это, она по привычке поправила прядь волос на висках.

При мысли о судьбе Осио Гинноскэ стало грустно.

— Как по-разному складывается жизнь людей! — сказал он. — Есть люди, которые вырастают в родной семье и живут весь век, не зная горестей. А есть такие, которым, как вам, с детских лет приходится трудно, которых всё время треплют жизненные бури, но которые при этом закаляют свой характер. Вот и вы как будто родились, чтобы страдать и бороться, и родились при этом женщиной! Такие люди такими и останутся; я думаю, что если у них есть не ведомые другим печальные дни, зато есть и не ведомые другим радостные дни.

— Радостные дни? — повторила Осио, грустно улыбаясь. — Не знаю, будут ли у меня они.

— Конечно, будут, — уверенно сказал Гинноскэ.

— О, если вспомнить, какой была до сих пор моя жизнь, не похоже, что такие дни настанут. Подумайте… ведь если бы я не жила в Рэнгэдзи, моей тамошней матушке и в голову не пришли бы мысли о разводе.

И до того, как уйти, оставить её, если бы вы знали, как я…

— Я всё понимаю. Понимаю и сочувствую.

— Я теперь всё равно что мёртвая. И только потому, что знаю, как ко мне относятся другие, я и нахожу в этом силу… и вот живу…

— И Сэгава-кун страдает, и вы страдаете. Наверно, оттого, что вам самой пришлось так тяжело, вы плачете и о Сэгаве-куне. И вот… мне хотелось бы, чтобы вы ему помогли. Вот о чём я хотел с вами поговорить…

— Вы говорите — помогла б? — У Осио вдруг загорелись глаза. — Если это в моих силах, я сделаю всё что угодно.

— Разумеется, это в ваших силах.

— В моих силах? Некоторое время оба молчали.

— Расскажу вам всё как есть, — горячо заговорил Гинноскэ. — Это было в ночь одного из наших дежурств в школе. Я пытался выведать, что у Сэгавы-куна на душе. Я ему сказал тогда: «Что, если бы ты не переживал всё один, а поделился бы с другом? Может быть, ты думаешь, что такой сухой человек, как я, не поймёт тебя? Нет, я не такой чёрствый человек. По-моему, ты слишком мудришь. Раз у тебя есть друг, разве он не поможет тебе?» Так я сказал. И вот Сэгава-кун в первый раз заговорил о вас… «Да, ты правильно догадался. Это действительно так. Но считай, что она умерла», — вот что он сказал. Сэгава-кун думал о своём происхождении и решил, что это несбыточная мечта, что теперь ему нельзя никого любить. Может быть любовь печальнее этой? Оттого-то Сэгава-кун и пришёл к вам и признался в своём происхождении, которое до сих пор скрывал. Вот в этом всё дело… если вы поняли, что у него на душе, можете вы ему помочь?

— Я и не знаю что сказать. — Осио покраснела до ушей. — Я хочу это сделать.

— Всей своей жизнью? — спросил Гинноскэ, пристально глядя на девушку.

— Да, — выдохнула Осио.

Гинноскэ был поражён её ответом. И любовь, и печаль, и решимость — всё было в этом «да».

— Как бы там ни было, передам Усимацу этот разговор и попытаюсь его спасти. Пойду в гостиницу к адвокату Итимуре, посмотрю, что там делается, и потом вернусь к вам рассказать. — Условившись об этом с Осио, Гинноскэ собрался было уже уходить, но она остановила его.

— У меня к вам просьба. Если у вас есть «Исповедь», не могли ли бы вы мне дать? Хотя я вряд ли смогу понять её…

— «Исповедь»?

— Да, сочинение Иноко-сана.

— А, вот что! Так и вы слыхали об этой книге?

— Ведь Сэгава-сан постоянно читал её.

— Хорошо. Вероятно, у Сэгавы-сана она есть, я узнаю… А если нет, я где-нибудь раздобуду и непременно вам доставлю.

Гинноскэ быстро направился в гостиницу к адвокату.

В гостинице вокруг тела Рэнтаро собралось множество народу. Благодаря заботам участливого хозяина, перед тем, как отвезти тело для сожжения, состоялась заупокойная служба. Службу совершал старый бонза из храма Хофукудзи. Из Токио прибыла жена, теперь вдова Рэнтаро, присутствовали и адвокат и Усимацу. Вероятно, оттого, что смерть человека в пути вызывала особую жалость, один за другим приходили на панихиду и обитатели гостиницы. Даже путники, не имевшие никакого отношения к Рэнтаро, все, кто только услышал о его внезапной смерти, собрались в коридоре и прислушивались к печальным звукам деревянного гонга.

Когда кончилось возжигание курений и бонза сделал перерыв в чтении сутр, Усимацу познакомил Гинноскэ с вдовой, и они обменялись несколькими словами. Явился корреспондент газеты из Нагано и теперь записывал всё, что удавалось узнать, в блокнот. Подойдя к вдове Рэнтаро, он обратился к ней профессиональным тоном:

— Вы супруга покойного?

— Да, — ответила вдова.

— Поистине прискорбное событие. Мне давно уже знакомо имя Иноко-сэнсэя, и я относился к нему с глубоким уважением.

— Да…

Эти слова послужили прологом к воспоминаниям. Все присутствующие, затаив дыхание, слушали. Вдова вспоминала, как она вместе с мужем приехала в Синано; какой удивительный сон она видела в ночь перед расставанием с ним; как она забеспокоилась о муже; как она ему сказала об этом, а он сурово выбранил её.

— Когда теперь всё это сопоставляешь, похоже, что уже тогда покойный понимал, на что идёт… «В Синано прекрасная осень, эта поездка будет интересной, я непременно привезу тебе подарок, приезжай домой и жди», — эти слова оказались его последними, прощальными словами. И вот теперь такое неожиданное несчастье… сколько хлопот оно причинило всем! — горько сетовала вдова. В этих её словах она выразила своё большое женское горе, и они нашли глубокое сочувствие у присутствующих.

Адвокат отозвал Гинноскэ в сторону. Разговор касался Усимацу. Итимура считал, что Усимацу тяжело сейчас оставаться в Иияме. С другой стороны, вдове желательна была бы на обратном пути мужская помощь, ведь она хочет везти в Токио прах Рэнтаро, поэтому не мог ли бы Усимацу поехать с ней? Если бы только не выборы, адвокат, разумеется, сопровождал бы её сам, но вдова упорно возражает, говорит: «Приложите все старания, чтобы победить на выборах, этим вы утешите дух мужа». Её желание понятно. Поэтому помощь Усимацу была бы весьма желательна… Все расходы она берёт на себя… непременно. Вот как обстоит дело.

— Я уже говорил об этом с Сэгавой-саном, — сказал адвокат, глядя на Гинноскэ, — вот со школой как?

— Со школой? — повторил Гинноскэ. — Откровенно говоря, там хотят его уволить. Это уже предрешено, так что там, конечно, не будет препятствий. По словам директора, и уездный инспектор тоже так настроен. Со школой я как-нибудь улажу. Думаю, что для Сэгавы-куна, действительно, самое лучшее — как можно скорее уехать из Ииямы.

Пока они разговаривали, внесли гроб. Снова началось чтение сутр. Все стали подходить к гробу, чтобы проститься с покойным. Когда настало время везти гроб к месту кремации, было уже темно. При виде того, как выносят гроб и ставят его на сани, вдова так зарыдала, что чуть не лишилась чувств.



Дождавшись момента, когда гроб охватило пламя, все сопровождавшие его вернулись в гостиницу. Усимацу, адвокат и Гинноскэ беседовали, расположившись в задней комнате вокруг хибати. Дотоле безжалостная судьба теперь как будто чуть-чуть улыбнулась Усимацу. Оказалось, что изгнанный из больницы, изгнанный из пансиона Охината — позор этого изгнания и послужил для него толчком к крайнему решению — намерен теперь заняться земледелием в Америке, в Техасе, и вот Итимура, рассказав о его планах Усимацу, неожиданно вдохнул в него надежду. Охината давно уже просил адвоката найти ему помощника — надёжного образованного молодого человека; Усимацу сам такого же происхождения, так что, узнав о нём, Охината, наверное, обрадуется. Адвокат готов его порекомендовать. Как он смотрит на то, чтобы поехать в Техас? При желании он там сможет заниматься наукой. Гинноскэ горячо одобрил это предложение.

— Вот видишь, — сказал он своему другу, — один бог бросает, а другой помогает.

— Мы условились, что послезавтра утром Охината ко мне зайдёт. Вышло очень удачно. Во всяком случае, вы с ним переговорите.

Предложение адвоката влило мужество в обессиленное сердце Усимацу, вызвало в нём желание снова взяться за работу.

Но это не всё. Усимацу узнал от Гинноскэ об Осио… Как глубоко взволновали Усимацу её слёзы, её решимость! Болезнь отца, уход мачехи и другие беды, свалившиеся на голову Осио, — всё это заставляло его ещё больше дорожить её чувством. Он в отчаянии, в полной безысходности, открывает ей тайну своего происхождения, прощается, а она тайком льёт из-за этого горькие слёзы. Значит, есть человек, который, выслушав хотя и позорную, но чистосердечную исповедь души, отдаёт ему, презренному «этa», свою жизнь.

— Вот видишь, какая это крепкая девушка, — добавил Гинноскэ.

На следующий день Гинноскэ взялся улаживать дела друга. Он сходил в школу и в Рэнгэдзи, побывал и у Осио. Собрал все вещи Усимацу в Рэнгэдзи, отобрал из них самое нужное, оставил на хранение в храме лишнее, — словом, действовал очень продуманно. Кроме того, Гинноскэ рассказал об Осио и вдове Рэнтаро и адвокату. Женщина всегда сочувствует женщине. А печальная судьба Осио особенно тронула сердце вдовы. Дальше больше — она заявила, что хотела бы взять её с собой в Токио — жить вместе, а когда судьба Усимацу определится, выдать её за него замуж — вроде как свою младшую сестру. Им поможет адвокат. Оставив всё на попечение Гинноскэ и адвоката, Усимацу решил как можно скорее уехать из Ииямы.

Глава XXIII

Наступил день отъезда. С самого рассвета шёл мокрый снег, навевавший печаль на готовившихся к отъезду обитателей гостиницы.

Рано утром перед гостиницей остановились сани. Из саней вышел господин в дорогом драповом пальто и велел возчику саней доложить о себе адвокату, Адвокат вышел ему навстречу со словами: «А, Охината!» Охината явился точно, как было условлено, для чего ещё до рассвета выехал из Симо-Такаи. Несмотря на приглашение «войдите», он всё же не вошёл, а остался в прихожей и здесь же советовался с адвокатом по юридическому вопросу. Окончив дела, Охината высказал соболезнование по случаю смерти Рэнтаро и поспешно собрался уходить. Но адвокат задержал его и рассказал ему про Усимацу.

— Прошу вас, войдите… здесь и вдова Иноко-куна, и Сэгава-кун, о котором я вам сейчас говорил. Вам нужно непременно познакомиться с ним. Ведь тут разговаривать неудобно, — убеждал его адвокат. Но Охината только горько улыбался. Как его ни уговаривали, он ни за что не хотел войти. Он в скором времени будет в Токио и навестит жену Иноко-куна там. Тогда он увидится и с Усимацу. Раз уж дело касается человека такого склада, это устраивает обоих. Подробности же по приезде в Токио. Он был непоколебим.

— Вы сегодня так торопитесь?

— Я вовсе не тороплюсь, но…

При этих словах адвокат заметил на лице у Охинаты выражение затаённого страдания.

— Тогда сделайте так, — сказал он, подумав. — У Верхней переправы есть ресторанчик. Мы все условились встретиться там сегодня утром, чтобы проводить уезжающих. Должно быть, там будет и близкий друг Усимацу. Может быть, тогда Охината пойдёт вперёд и подождёт их там? Очень хочется всё же познакомить его с Усимацу. — Так снова и снова убеждал его Итимура.

— Ну, хорошо, я буду ждать вас там, — согласился наконец Охината и, так и не войдя в комнаты, ушёл.

— Охината, по-видимому, кое-что вспомнил, — сказал про себя адвокат и, вернувшись в комнату, где вдова и Усимацу занимались сборами в дорогу, смеясь рассказал им о своём госте.

Пришёл и Сё-дурак из Рэнгэдзи. Он сказал, что его послала оку сама передать прощальные подарки. Отдельно он вручил Усимацу пару соломенных сандалий и покрышки на носки для защиты от снега — свою собственную работу. «Примите от меня маленький подарок», — сказал он. Усимацу вспомнил дни, прожитые в Рэнгэдзи, и ему стало как-то грустно расставаться даже с Сётой. Вспоминаешь о том, что прошло, и видишь, как изменилась жизнь у всех обитателей Рэнгэдзи! И у настоятеля, и у окусамы, и у Осио, и у него самого. Единственный, у кого ничего не изменилось, — это Сёта, которого все почему-то зовут дураком. Вот о чём думал Усимацу, навсегда прощаясь с этим звонарём, не имеющим ни семьи, ни близких, до конца своих дней остающимся похожим на ребёнка.

Пришёл и Сёго. «Дайте я понесу ваши вещи», — попросил он. Уже была приготовлена кладь для одних саней. Туда поставили гладкий деревянный ящичек с прахом Рэнтаро, завёрнутый в белое полотно и покрытый сверху чёрным, чтобы он по возможности не бросался в глаза. На сани погрузили ещё разные вещи, оставшиеся от Рэнтаро, а также багаж Усимацу. Избегая встреч с кем бы то ни было, вдова и Усимацу решили до верхней переправы пройти пешком и нанять ещё пару саней у ресторанчика на противоположном берегу. Провожаемые возгласами: «Всего хорошего!» — они вышли из гостиницы.

Мокрый снег сыпал и сыпал. На возчиках были круглые шляпы из ивовых прутьев, синие полотняные штаны и стёганые перчатки. Один из них впрягся в сани, другой подталкивал сзади. «Хо! хо!» — подбадривающе покрикивали они. Усимацу вместе с остальными тихо шёл следом за прахом учителя и под скрип скользящих по снегу саней думал о своей жизни. Сомнения, страх — о, эти страдания, о которых он не мог забыть ни днём ни ночью, наконец-то они покинули его! Теперь он свободен как птица. Как радостно вдыхал он холодный утренний воздух. Ему казалось, что, сбросив с себя тяжесть, он словно воскрес. Как моряк, вернувшийся после долгого плавания домой, Усимацу готов был целовать родную землю. Нет, охватившее его чувство было ещё радостней. И ещё печальней. Он шёл по похрустывающему под ногами снегу, и весь этот мир казался ему теперь его миром.

На перекрёстке, где им предстояло свернуть, чтобы выйти к Верхней переправе, навстречу им показалась Осио. Оставив больного отца на попечение жены Отосаку, Осио с сопровождающим её Отосаку поджидали их здесь, чтобы проводить до переправы. Усимацу и Осио… их встреча глубоко тронула даже посторонних. Просто, сняв шляпу, молча поклонился ей Усимацу.

Подняв ясные и всё же влажные от слёз глаза, пристально смотрела на него Осио. Никакие слова не могли бы выразить те чувства, которые наполняли в эту минуту их сердца. Одно то, что они ещё живут на этом свете, казалось им проявлением непостижимой силы судьбы. А тут ещё им, столько пережившим, сейчас, в минуты прощания перед долгой-долгой разлукой, дана возможность с любовью посмотреть друг на друга.

Усимацу познакомил Осио с вдовой и адвокатом. Как все женщины, они сразу же разговорились и дальше уже шли вместе. Отосаку же стал рассказывать адвокату и Усимацу о Кэйносине. Преданный своему прежнему хозяину, он говорил о семье Кэйносина с грубоватой крестьянской искренностью; что, если с больным что-нибудь случится, он всё возьмёт на себя, а зато просит помочь Осио и Сёго. Что ж, детей у него нет, разрешение хозяин дал, так что Осуэ он оставит у себя и воспитает в память о хозяине.

По длинному понтонному мосту у Верхней переправы перешли на тот берег и скоро добрались до ресторанчика. Там с раннего утра ждал Гинноскэ. Вышел навстречу и тот богач из Симо-Такаи — Охината. Адвокат познакомил его с Усимацу. Внешность у Охинаты была довольно невзрачная, заурядная, он был похож на захолустного лекаря китайской медицины; никак не верилось, что этот человек намерен перебраться в Америку и начать там новое дело. Но, беседуя с ним, Усимацу скоро почувствовал, что это человек с твёрдым, сдержанным характером, в котором таились, видимо, многие скрытые возможности. Охината рассказал Усимацу о японском посёлке в Техасе, о людях, уехавших из Кита-Саку далеко за океан и живущих ныне там. Рассказал, что среди них есть юноша из зажиточной семьи, окончивший среднюю школу в Токио в квартале Адзабу; он тоже присоединился к этим переселенцам.

— Ах, вот как, — засмеялся Охината, когда Усимацу напомнил ему о происшествии в пансионе в Токадзёмати. — Вы тоже там жили. Да, мне солоно пришлось. Вот этот случай и заставил меня затеять нынешнее дело. Теперь я говорю об этом со смехом… Но тогда… тогда было очень невесело.

Среди сидевших в ресторанчике раздался взрыв смеха. Охината заметил, что предался воспоминаниям в неподходящем месте, и, с горечью засмеявшись, сел с Усимацу за столик.

— Хозяйка, дайте-ка то, о чём я вас просил! — распорядился Гинноскэ. И вот в этом ресторанчике на берегу реки осушили прощальные чарки. И те, кто уезжал, и те, кто провожал, — все обещали всегда помнить друг о друге. Гинноскэ взял на себя роль хозяина: он пришёл сюда с раннего утра, обо всём позаботился, и вся обстановка с её непринуждённой простотой создавала атмосферу особой теплоты.

— Я всем тебе обязан, — сказал Усимацу, не в силах сдержать волнение.

— Это взаимно, — засмеялся Гинноскэ. — Но не думал я, что мне придётся так тебя провожать. Я, которому устраивали проводы, отстал от тебя… Человеческая жизнь поистине непостижимая вещь.

— Мы с тобой встретимся в Токио! — Усимацу не сводил глаз со своего друга.

— Да, и я скоро уеду. Ну, выпей чашечку. — Гинноскэ оглянулся. — Осио-сан, пожалуйста, не нальёте ли вы нам?

Осио взяла бутылочку и стала наливать. Её белые нежные руки дрожали, выдавая радость и печаль, переполнявшие её сердце.

— И вы выпейте с нами. — Гинноскэ взял из рук смущённой Осио бутылочку и, протягивая ей чашечку, настойчиво сказал: — Давайте я вам налью.

— Нет, благодарю вас, — сказала Осио, отстраняя чашечку.

— Так не годится, — смеясь, вмешался Охината. — В таких случаях полагается выпить. Хоть для вида, один глоток.

— Хоть для формы… — поддержал его адвокат.

— Тогда, пожалуйста, совсем немножко. — Осио поднесла чашечку к губам и покраснела.

Постепенно у ресторанчика собрались ученики четвёртого класса старшего отделения. Услышав о том, что Усимацу сегодня уезжает, они пришли проводить его. Их привело сюда чистое сердце и привязанность к Усимацу. Усимацу обходил краснощёких мальчиков, прощаясь с каждым в отдельности, рассказывая им о своих планах на будущее, и время от времени выходил на берег, где, стоя под мокрым снегом, возле голых ив, поджидал спешивших сюда по мосту учеников. Прозвучал удар колокола в Рэнгэдзи. За ним, разрывая тишину зимнего дня, над водами Тикумы разнёсся второй удар. Звук колокола набегал волнами, ширился, удалялся, и, когда он замирал, в облачной дали снова раздавался удар — третий… четвёртый, пятый. А, это Сё-дурак звонит, поднявшись на колокольню. Для Усимацу удары колокола звучали как прощание перед долгой разлукой, как весть о заре новой жизни. Взволнованный глубокими торжественными звуками, Усимацу невольно склонил голову.

— Шестой… седьмой…

Этот голос без слов, передаваясь из груди в грудь, вселял в провожавших и в уезжавших одни и те же мысли.

Сообщили, что сани готовы. Усимацу говорил с Гинноскэ о своих опасениях по поводу дяди и тётки. Ах, как они, наверно, беспокоятся.

— А если слухи о случившемся дойдут до Химэкодзавы, какие осложнения это вызовет! Возможно, что им нельзя будет оставаться в Нэцу. Как быть тогда? — сказал он.

— Тогда и видно будет, — Гинноскэ на минуту задумался. — Попроси позаботиться об этом Охинату-сана. Если твой дядя не сможет оставаться в Нэцу, пусть он переберётся в Симо-Такаи. Ничего другого пока сделать нельзя, как ни беспокойся… Э… ничего, как-нибудь уладится.

— Значит, так и скажи ему.

— Хорошо.

Заручившись согласием Гинноскэ и пообещав Осио по приезде в Токио купить и прислать ей «Исповедь», Усимацу и вдова стали прощаться. Адвокат, Охината, Отосаку, Гинноскэ и гурьба учеников окружили сани. Осио, бледная, вцепившись в руку Сёго, стояла поодаль, провожая Усимацу взглядом.

— Трогай! — подняв кверху руку, крикнул один из учеников.

— Учитель, я вас провожу вот дотуда! — ухватившись за заднюю перекладину саней, попросил другой.

В ту минуту, когда сани уже трогались, примчался младший учитель и потребовал, чтобы ученики шли в школу. И вдова, и Усимацу обернулись, чтобы узнать в чём дело. Передний возчик, вёзший сани с прахом Рэнтаро, а за ним и остальные двое, ослабили мускулы и недоумённо остановились.

— Не лучше ли было бы разрешить им проводить Сэгаву-куна? — сказал Гинноскэ, подойдя к учителю. — Ты подумай. Ученики из любви к своему наставнику пришли его проводить. Разве эти детские чувства не прекрасны? Их надо бы похвалить. А школа их останавливает! Ты поступаешь нехорошо. Брать на себя такое поручение — не делает тебе чести.

— Но нельзя рассуждать и так, как ты. — Учитель почесал себе затылок. — К тому же я вовсе не говорю, что они поступают плохо.

— В таком случае, почему же в школе говорят, что это плохо? — сказал Гинноскэ, пожимая плечами.

— «Уходить с уроков, не подав просьбы, самовольно — это не дело. Если хочешь идти провожать, иди, пожалуйста, но только получи на это разрешение», — так сказал директор.

— Можно подать просьбу и потом.

— Потом? Это уже не будет просьба. Директор опять сердит. Кацуно-кун, как водится, тоже говорит: «Ученики этого класса ужасно хитрые. Если такие вещи будут повторяться, это отразится на престиже школы; учеников, которые не желают соблюдать правила, нужно исключать из школы, хотя бы на время…»

— Лучше бы не относиться ко всему так формально. О чём бы ни шла речь, и директор и Кацуно-кун сейчас же: «Правила, правила!» Пропустить два урока, ну и что же? Что в этом страшного? Им бы самим следовало отпустить учеников. Самим следовало бы предложить им отправиться сюда… И им самим нужно было бы вместе с учениками прийти проводить Сэгаву-сана, ведь всё-таки вместе работали. А они и сами не пришли и ученикам запрещают. Наказывать детей за то, что они без разрешения пришли проводить своего учителя, несправедливо!

Гинноскэ не знал всех подробностей. Оказывается, накануне директор созвал учеников в зал и произнёс речь о причине ухода Усимацу. Он всячески порицал Усимацу, жестоко осуждал его поведение. Он заявил, что нынешняя реформа (директор нарочно употребил слово «реформа») благотворно скажется на будущности школы. Всего этого Гинноскэ не знал. Да, учителя ненавидят друг друга. Зависть как к сослуживцу и презрение как к человеку — эти страшные чувства, сжигающие мир, до последней минуты пребывания в этом городе преследовали Усимацу.

Увидев, что Гинноскэ очень горячится, Усимацу сошёл с саней.

— Послушай, Цутия-кун! Ну, что он может сделать, ведь он всего лишь исполняет поручение, — успокоительно сказал Усимацу.

— Нет, всё это совершенно непонятно! — отмахнулся Гинноскэ. — Подумай, как обстояло со мной. Мои проводы продолжались больше, чем полдня. Если ради меня можно было прервать уроки, то ради Сэгавы-куна это можно сделать с большим основанием.

Гинноскэ обратился к ученикам:

— Можете проводить учителя чуть дальше. Если у вас возникнут неприятности, я потом поговорю с директором.

— Идём, идём! — закричали некоторые ученики, размахивая руками.

— Послушай, я, право, не знаю, как быть, — остановил его Усимацу. — Я благодарен ученикам за то, что они пришли меня проводить, но если это грозит им неприятностями, мне же будет хуже. Достаточно, если мы простимся здесь; они специально пришли сюда, и это для меня очень дорого. Пожалуйста, отошли их обратно в школу.

Усимацу повторил то же самое ученикам, с грустью смотревшим на любимого учителя, и приготовился опять сесть в сани.

— Всего хорошего! — сказал он и кинул последний взгляд на Осио.

За голыми ветвями печальных прибрежных ив простирался Иияма. Тянувшиеся вдоль берега ряды крыш, возвышавшиеся кое-где здания храмов и остатки древних развалин — всё было окутано белой снежной пеленой. Видневшееся в ясную погоду белое здание начальной школы и колокольня Рэнгэдзи теперь были скрыты завесой падающего снега. Усимацу несколько раз оглянулся, глубоко вздохнул, и горячие слёзы невольно покатились у него по щекам. Сани заскользили по снегу.


1906 г.


Читать далее

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть