Тимон Афинский[6] Тимон Афинский — отшельник, презирающий человечество. удалился от неблагодарного света в пещеру на морском берегу. Тимон Лондонский искал уединения в Байватере. Тимон Афинский изливал свои чувства в величественных стихах, Тимон Лондонский высказывал их в шероховатой прозе. Тимон Афинский имел честь именоваться милордом; Тимона Лондонского звали попросту, мистером Тревертоном. При всем их несходстве была однако ж у них одна общая черта — мизантропия, искренняя и неподдельная. Оба они были равно неисправимы.
С самого детства в характере Андрея Тревертона видно было сочетание многих хороших и дурных наклонностей, противоречащих друг другу и делавших из этого человека то, что обыкновенно в свете называют эксцентриком. С первого шага в жизнь он как-то отделился от остального человечества, и за то человечество постоянно его казнило. На руках кормилицы он был необыкновенным ребенком, в школе — мишенью, на которую сыпались насмешки и удары, в коллегии — жертвой. Глупая кормилица называла его странным мальчиком, ученый наставник его в школе несколько варьировал эту фразу и называл его эксцентрическим мальчиком, а профессоры в коллегии положительно утверждали, что в голове его недостает одной клепки.
Лучшая сторона его эксцентричности проявлялась в виде дружбы. В школе, например, он питал неодолимую и совершенно необъяснимую привязанность к одному из товарищей, который, как весьма было известно, не подал к тому ни малейшего повода; но всем также было известно, что карманные деньги Андрея Тревертона всегда были к услугам этого мальчика, что он неотступно бегал за ним, как собака, и принимал на себя все выговоры, наказания, которые должны были бы обрушиться на его друга. Когда этот друг поступил в коллегию, Андрей Тревертон просил, чтобы и его послали туда, и еще более привязался к товарищу своего детства. Такие чувства, как известно, не рождаются и не живут в душах людей, не имеющих несчастие носить название эксцентриков. Но этой дружбы не разделял товарищ Андрея. По прошествии трех лет, в течение которых с одной стороны высказывалось постоянное себялюбие и эгоизм, с другой — полное самозабвение, наступил конец этой странной связи, и в глазах Андрея засверкала злоба. Когда кошелек его оскудел в руках его друга, счет которого он уплачивал, этот друг посмеялся над ним и бросил его, не сказав ни слова на прощанье.
Тревертон возвратился к отцу, человеку, много пострадавшему в жизни, возвратился, чтоб слушать упреки за долги, сделанные в пользу товарища, который нагло обманывал и оскорблял его. Тревертон, в самом мрачном расположении духа, отправился путешествовать. Путешествовал он долго и кончил тем, что решился оставить отечество. Жизнь, которую он вел в течение долгого пребывания в чужих краях, общества, в которые он входил, докончили образование его характера и, когда он возвратился в Англию, он ни во что не верил. В это время единственная его надежда оставалась на брата, влияние которого могло быть для него благодетельно; но женитьба капитана Тревертона навсегда разлучила его с братом: они рассорились. С этого времени Андрей Тревертон был потерян для света. При всех столкновениях с людьми он припоминал горькие опыты жизни, на участие людей отвечал сарказмами, имевшими такой смысл: Мой лучший друг обманул и надругался надо мною, мой единственный брат поссорился со мною из-за актрисы. Чего же я могу ожидать от остальных людей?
Весьма немногие лица, осведомлявшиеся о нем после того, как он их оттолкнул от себя подобными словами, узнали спустя три или четыре года после женитьбы его брата, что он живет в окрестностях Байватера. Местные жители дополняли, что он купил там хижину, стоявшую совершенно отдельно и окруженную стеною, что он жил как скряга и держал при себе одного слугу по имени Шроль, такого же врага человечества, как он сам; что он никого не впускал в свой дом, даже поденщицы, и что, наконец, отрастил бороду и приказал Шролю последовать его примеру. В 1844 году большинство просвещенного английского общества видело в бороде признак помешательства. Но в то же время, как мог засвидетельствовать его маклер, он был один из деятельнейших людей в Лондоне; мог оспаривать всякий вопрос и, попав на слабую сторону предмета, мог изливать такой обильный поток софизмов и сарказмов, что сам доктор Джонсон позавидовал бы ему; домашние счеты он вел необыкновенно аккуратно; глаза его всегда имели спокойное и умное выражение; но что могли значить все эти доказательства в мнении его соседей, когда он жил не так, как они, и носил на нижней части лица несомненный признак своего безумия?
Общее мнение о помешательстве мистера Тревертона было так же неосновательно, как и рассказы об его скупости. Он проживал только одну треть своих доходов не потому, чтобы ему приятно было копить деньги, но потому, что не нуждался в комфорте и роскоши, добываемых посредством денег. Надо отдать ему справедливость: он так же спокойно смотрел на свое богатство, как на богатство соседей. Но в рассказах о нем была доля правды: он действительно купил первую попавшуюся ему хижину, стоявшую особо и огороженную стеною; действительно никто не входил к нему в дом, и единственное лицо, делившее его затворничество, слуга его Шроль, был такой же мизантроп, как его хозяин.
Жизнь этих людей приближалась к жизни диких. Признавая необходимость пить и есть, мистер Тревертон старался в этом отношении как можно менее зависеть от других людей; а потому эти пустынники сами разводили зелень в огороде, лежавшем за домом, сами варили пиво, пекли хлеб, закупали большие запасы говядины и солили ее, чтобы как можно реже ходить на рынок.
Когда нечего было печь, варить или копать, хозяин и его слуга оставались в комнате, садились друг против друга и курили по целым часам, не произнося ни слова. Разговор их вращался около одного предмета — отношения их к людям — и оканчивался обыкновенно ссорой.
В одно утро, недели три спустя после того, как мистрисс Фрэнклэнд писала к мистеру Горлуку и извещала о скором приезде своем в Портдженский замок, мистер Тревертон спустился с верхних пределов своей хижины в нижние, с своим обыкновенным суровым выражением в лице и во всей фигуре. Подобно своему старшему брату он был высок ростом, хорошо сложен; но его угловатое суровое лицо не имело ни малейшего сходства с прекрасным, открытым, загорелым лицом капитана. Никто, увидев их вместе, не подумал бы, что они братья: так мало было сходства в очертании и выражении их лиц. Сердечные страдания, перенесенные в юности, рассеянная, скитальническая жизнь, а потом физическое истощение так одряхлили его, что он казался старше своего брата по крайней мере двадцатью годами. С нечесаными волосами, немытым лицом и седой бородой, в заплатанном, запачканном байковом сюртуке, этот потомок богатой древней фамилии казался человеком, родившимся в рабочем доме и проведшим всю жизнь на какой-нибудь фабрике.
Было время завтрака, то есть мистер Тревертон чувствовал голод и думал о том, чтобы поесть чего-нибудь. Над камином, в таком положении, как в обыкновенных домах висят зеркала, в жилище Тимона Лондонского висел окорок. В углу комнаты стоял бочонок с пивом и над ним на гвоздях висели две оловянные кружки; под решеткой камина лежал старый рашпер. Мистер Тревертон вынул из кармана складной нож, отрезал ломоть окорока и начал его жарить на рашпере. Он уже поворотил свой кусок, когда отворилась дверь и вошел Шроль.
Встречаясь раз утром, господин и слуга не произносили ни слова. Шроль засунул руки в карманы и молча ожидал, пока господин отдаст ему рашпер. Мистер Тревертон взял, наконец, свой завтрак, отнес его к столу, отрезал кусок хлеба и начал есть. Поднося первый кусок ко рту, он взглянул на Шроля, который в эту минуту приближался к окороку, держа открытый нож в руке.
— Что это значит? — спросил мистер Тревертон с негодованием, указав на грудь Шроля. — Вот безобразное животное! Он надел чистую рубашку!
— Покорно благодарю, что заметили — отвечал Шроль саркастическим тоном. — Что же я могу больше сделать в день рождения моего господина? Остается только надеть чистую рубашку. Вы, может быть, думаете, что я забыл, что сегодня ваше рождение. А сколько вам лет, сэр? Когда-то в этот день вы были хорошеньким, чистеньким, полненьким мальчиком, целовали своего пап а , потом мам а , дядю, тетю, получали от них подарки и прыгали от радости. А теперь испугались, что я надел чистую рубашку. Да я, пожалуй, сниму ее, припрячу к следующему дню вашего рождения, а, может быть, и к похоронам. В ваши лета этого надо ждать, не так ли, сэр?
— Да, припрячь, если хочешь, к похоронам, — отвечал хозяин. — Я тебе по смерти не оставлю денег, Шроль, Ты пойдешь в рабочий дом, когда я уйду в могилу.
— Вы наконец-таки написали завещание? — спросил Шроль и потом, после паузы, в течение которой он с большим старанием резал окорок, прибавил. — Извините, сэр, но мне кажется, вы боитесь писать завещание.
Слуга очевидно тронул за больное место своего господина. Мистер Тревертон положил недоеденный кусок хлеба на стол и гневно посмотрел на Шроля.
— Боюсь писать завещание? Ты дурак. Я не пишу завещания, не хочу писать и поступаю в этом случае по убеждению.
Шроль начал насвистывать какую-то песню, продолжая лениво резать свой окорок.
— По убеждению, — повторял мистер Тревертон. — Богатые люди, оставляющие другим деньги, только поощряют людские пороки. Если в человеке есть искра великодушия или он чувствует потребность обнаружить это великодушие, пусть оставляет наследство. Если кто хочет развивать разврат в целых массах, пусть завещает свое богатство на благотворительные учреждения. Если кто хочет приготовить гибель молодому человеку, поссорить родителей и детей, мужей и жен, братьев и сестер, — пусть оставляет им наследство. Писать завещание! При всей своей ненависти к людям, Шроль, я не хочу быть причиной такого зла.
Окончив эту перебранку, мистер Тревертон пошел в угол комнаты и выпил кружку пива. Шроль поставил на огонь рашпер и разразился саркастическим смехом.
— Какому же черту мне завещать свои деньги? — вскричал мистер Тревертон. — Не брату ли, который считает меня животным, сумасшедшим, который роздал бы мои деньги своим любимцам, актрисам. Их детям, которых я в глаза не видел, которых научили ненавидеть меня? Или тебе, обезьяна? Нет! Мое нижайшее почтение, мистер Шроль! Я ведь тоже могу смеяться, особенно, когда я уверен, что после моей смерти у вас не будет шести пенсов.
Последние слова несколько раздражили Шроля. Насмешливо-вежливый тон, которым он заговорил, войдя в комнату, вдруг перешел в суровую грубую речь.
— Охота вам говорить этот вздор. Вы должны ж кому-нибудь оставить свои деньги.
— Да, я оставляю, — ответил мистер Тревертон. — Я завещаю их первому человеку, который умеет честно презирать ими, который, получив их, не сделается хуже.
— То есть никому, — проговорил Шроль.
— Я знаю, что с ними делать, — возразил мистер Тревертон.
— Но вы не можете никому не оставить их, — настаивал слуга. — Надо же их завещать кому-нибудь. Больше вам нечего с ними делать.
— Я знаю, что делать, — возразил хозяин. — Я могу делать, что мне угодно. Я превращу весь свой капитал в банковые билеты и перед смертью сожгу их вместе с этим домом. По крайней мере умру с сознанием, что я не дал никому нового средства делать зло.
Речь мистера Тревертона была прервана звонком, раздавшимся у ворот его жилища.
— Ступай, посмотри, кто там. Если это женщина, покажись ей, пусть полюбуется на твою фигуру, авось другой раз не придет. А если мужчина…
— Если мужчина, то я ему размозжу голову за то, что он помешал мне завтракать, — прервал Шроль.
В отсутствие своего слуги мистер Тревертон набил трубку и закурил ее. Но прежде чем она разгорелась, Шроль возвратился и известил, что приходил мужчина.
— Что ж ты, разбил ему голову? — спросил мистер Тревертон.
— Нет, — ответил Шроль. — Я нашел письмо, он положил его под ворота и ушел. Вот оно.
Письмо было написано на бумаге малого формата, приказным почерком. Когда мистер Тревертон раскрыл конверт, из него выпали два куска газеты; один упал на стол, за которым он сидел, другой — на пол. Шроль поднял его и пробежал весьма покойно.
Медленно потянув табачный дым и еще медленнее выпустив его, мистер Тревертон принялся читать письмо. Первые строки, по-видимому, произвели на него не совсем обыкновенное действие, по крайней мере, губы его зашевелились как-то странно, и зубы сильнее сжали кончик мундштука. Письмо было не длинное и оканчивалось на первой странице. Он прочитал его до конца, посмотрел на адрес и опять начал читать. Губы его продолжали шевелиться, но он перестал курить и только кусал кончик чубука. Прочитав во второй раз, он бережно положил письмо на стол и как-то бессмысленно поглядел на своего слугу, который заметил, что рука мистера Тревертона дрожала, когда он вынимал изо рта трубку и клал ее на стол возле письма.
— Шроль, — сказал он совершенно покойно, — мой брат утонул.
— Я знаю, — отвечал Шроль, не отводя глаз от клочка газеты. — О нем здесь написано.
— Я помню последние слова, которые он мне сказал, когда мы поссорились из-за актрисы, — продолжал мистер Тревертон, относясь более к себе, нежели к лакею. — Он сказал тогда, что я умру, не питая никакого доброго чувства ни к кому.
— И правда, — проговорил Шроль, повернув свой кусок газеты на другую сторону и посмотрев, нет ли там чего-нибудь достойного внимания.
— Желал бы я знать, подумал ли он обо мне, умирая? — сказал мистер Тревертон, взяв письмо со стола.
— Не думал он ни о вас и ни о ком другом, — отвечал Шроль. — Если он мог думать в это время, то разве о том, как спасти жизнь.
Сказав это, он подошел к пивному бочонку и почерпнул пива.
— Проклятая актриса! — прошептал мистер Тревертон, лицо которого сделалось мрачнее обыкновенного, и губы тесно сжались.
Он опять взял письмо. Ему казалось, что он не вполне понял его содержание, что в письме есть или должна быть мысль, которой он еще не уловил. Пробегая его про себя, он начал читать вслух медленно, как будто бы хотел затвердить каждое слово.
«Сэр, — читал он , — мистрисс Фрэнклэнд, урожденная мисс Тревертон, желала, чтобы я, как старший друг вашего семейства, известил вас о смерти вашего брата. Это печальное событие совершилось на корабле, которым он командовал. Корабль был брошен ветром на скалы Антигуа, разбился и утонул. Прилагаю описание этого крушения, напечатанное в Times, из которого вы можете заключить, что брат ваш умер, честно исполняя свой долг, и отрывок из корнийской газеты, где также сказано несколько слов об погибшем джентльмене.
Прежде чем кончу письмо, считаю нужным прибавить, что в бумагах капитана Тревертона никакого завещания не найдено, вследствие чего капитал, вырученный капитаном от продажи Портдженского замка, единственного его имения, переходит, в силу закона, к его дочери, как ближайшей родственнице.
Ваш покорный слуга, Александр Никсон ».
Газетный листок, упавший на стол, заключал в себе статью из Times; другой листок был из корнийской газеты; его-то и читал Шроль и потом, в припадке вежливости, подал своему господину. Но он не обратил на него ни малейшего внимания и молча сидел у окна, продолжая глядеть на письмо, прочитанное уже четыре раза.
— Отчего вы не читаете печатного? — спросил Шроль. — Вы бы прочитали и это; узнали бы, по крайней мере, какой великий человек был ваш брат; как честно он жил, какую удивительную красавицу-дочь оставил, там сказано тоже, что она хорошо вышла замуж и муж ее теперь владеет вашим наследственным имением. Теперь ей недостает только ваших денег. У них теперь в Корнуэлле домик получше вашего, да тут еще ветер принес сорок тысяч фунтов. Вы, конечно, этому очень рады? Они хотели было переделать весь дом и приготовить помещение для вашего брата; он обещал жить с ними, возвратившись из путешествия. Кто для вас станет переделывать дом? Любопытно бы знать, что бы сказала ваша племянница, если б вы, пообчистившись немножко, явились к ней?
На этом вопросе Шроль остановился, — не потому, чтобы у него иссяк поток мыслей, но потому, что не поощряли его высказывать их. Мистер Тревертон слушал или только казался слушавшим, но ни один мускул на лице его не шевелился; оно было совершенно покойно и не выражало никакого определенного чувства, никакой определенной мысли. Когда Шроль замолчал, наступила продолжительная пауза.
— Выйди, — произнес наконец мистер Тревертон.
Шроль был человек не легкий на подъем, но приказание было отдано так настойчиво и решительно, что он готов был уже повиноваться, хотя верить не мог, чтоб господин приказал ему выйти из комнаты.
— Поди вон! — повторил мистер Тревертон. — И держи свой язык на привязи. Не смей мне ни слова говорить ни о брате, ни о его дочери. Я никогда не видел детей актрисы и никогда их видеть не хочу. Молчи и убирайся вон!
— Он мне даже за это нравится, — подумал Шроль, выходя из комнаты и запирая дверь.
Оставшись за дверью, он мог расслышать, что мистер Тревертон ходил взад и вперед по комнате и говорил сам с собою. Из отдельных слов, долетевших до него, он мог заключить, что мысли его господина вращались около «актрисы», бывшей причиною ссоры его с братом. Мистер Тревертон, казалось, хотел высказать наедине с самим собою всю злобу на эту женщину и оставленное ею дитя. Через несколько времени голос его затих, и Шроль сквозь замочную скважину увидел, что он сидел за столам и читал газетные листки. В некрологе были упомянуты некоторые подробности о семействе Тревертонов, известные читателю из рассказа Лонг-Бэклэйского священника и, между прочим, было замечено, что мистер и мистрисс Фрэнклэнд, вероятно, не оставят своих планов относительно старого дома в Портдженне, так как туда уже послан ими архитектор.
Это замечание, кажется, напомнило мистеру Тревертону лета его юности, когда старый фамильный дом был его домом. Он прошептал несколько слов, быстро встал с кресла и, подойдя к камину, бросил в огонь газетные листы. Пламя мгновенно превратило их в черный пепел, а тяга воздуха унесла в трубу. Мистер Тревертон стоял у камина и следил за процессом горения.
Спустя короткое время, Шроль услышал вздох, который испугал его так, как не мог бы испугать пистолетный выстрел, раздавшийся у самого уха. Когда он выходил из комнаты, глаза его были широко раскрыты и выражали крайнее удивление.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления