Глава первая

Онлайн чтение книги Том 3. Корни японского солнца
Глава первая

В наших руках оказались дневники русской женщины, судьба которой обыкновенна: в двадцатых годах двадцатого века эта русская, да, конечно, революционерка, — была рабыней, наложницей. Один из авторов, Пильняк, встречался с этой женщиной в Пекине, когда она работала там в двадцать шестом году в Китайской коммунистической партии. Она погибла от китайской пули, студенткой КУТВа — от китайской пули, в рядах дальневосточной Красной Армии в сентябре двадцать девятого года, поехав на фронт доброволицей. Второй автор, Рогозина, привезла эти дневники, приведенные ниже, получив их от умиравшей: Рогозина была другом Беспалых, сестра ее мужа. Беспалых была обыкновенным человеком с необыкновенной судьбой, видевшим необыкновенные вещи обыкновенными глазами: это вдвойне делает ценными дневники Ксении Михайловны.

Дневники, — по существу говоря, мемуары, — были написаны в рабские дни Ксении Михайловны Беспалых; дневники разбиты на первые, вторые, третьи, прочие части и разделы.

1

Города Троицкосавск, Кяхта известны России со времен Петра двумя столетиями российского чаепития, душевных чаевных разговоров и благодушия до седьмого пота. Кяхтинский форпост, пограничный с Монголией город, был форпостом китайско-русских чайных караванов, — и Ксения Михайловна начинает свою «часть I» древними российско-купеческими событиями и понятиями.


Мне было четырнадцать с половиной лет, когда Умерла моя мать. Отец очень любил мою маму. Происходя из обедневшей купеческой семьи, сын купца, отец разбогател и женился на бедной дочери казака, воспитаннице купчихи Л., которая взяла девушку, мою мать, из приюта к себе как лучшую рукодельницу. Отец в то время служил у Л. главным приказчиком. Л. имели свои золотые прииски и чайные караваны. Сам Л. не владел ногами, возили его в кресле, так что все дела за него исправлял мой отец, пользуясь огромным доверием жены Л. Мать моя была красивой женщиной с прекрасной фигурой. Одним недостатком ее были жидкие волосы пепельного цвета. Но она так искусно взбивала их, что прическа была лучше, чем у самой Л., ее хозяйки. Носились слухи, что мой отец жил с Л., и та его очень любила. Тайно от нее отец имел связь с моей мамой, и на свет родилась я. Л. была возмущена поступком своей воспитанницы и выгнала мою мать из дома. Отец только и ждал этого со стороны своей хозяйки. Он снял маленькую квартирку для моей матери и стал жить с ней невенчанно, потихоньку от хозяйки. Когда отец стал на ноги, он повенчался с моей матерью. Мне тогда было восемь лет, я уже многое понимала и слышала от других, что Л. с горя уехала в Москву. Вернулась она больной и умерла на руках своих детей и моего отца. Воспитанницу свою она простила перед смертью, видя, что отец безумно любит меня и эту бедную казачку, мою мать. Жили мы хорошо, занимали целую квартиру и двор, но отца видели редко. Он занимал видные места по службе, стал старшиной купечества. Жил он в доме Л., имея там холостяцкую квартиру. Да и дом Л. был описан им впоследствии за долги.


Стиль и круг понятий Ксении Михайловны говорят сами за себя. Содержание же этого абзаца указывает, что Троицкосавск в первые годы революции напоминал Замоскворечье — времен Островского. Мать Ксении Михайловны умерла от туберкулеза. Ксения Михайловна пишет:


Отец выписывал из Москвы для мамы обувь, платье, но она надевала это только в те дни, когда отец давал знать по телефону, что будет у нас. Мы жили в Троицкосавске, отец в Кяхте, между которыми было три версты. Отношения между отцом и матерью были для меня непонятны. Дом был у нас большой, и мы находились в своей половине с горничными, когда приезжал отец. Только за ужином я видела отца, красивого, строгого, с седеющими волосами. Отцу было пятьдесят девять лет, матери — вдвое меньше. В такие дни в доме было тихо, даже нищие как-то тихонько просили милостыню на кухне. Все в доме боялись своего хозяина. Приезжал отец всегда с кучей игрушек, книжек, сладостей. Как только отец уезжал, в доме у нас становилось шумнее и лучше для всех. По субботам у нас собиралось купеческое общество, играли в винт и преферанс.

Помню: я возвратилась из гимназии с заплаканными глазами, я получила единицу по словесности. Учитель Тратинский поставил мне и моей соседке по парте по единице, сказав, что кто-то из нас списал сочинение и он ставит единицы, чтобы мы не списывали друг у друга. Мама уже давно не вставала с постели, она утешала меня, но я горячилась и просила мать поговорить с учителем, убедить, что я не списывала, попросить поставить хотя бы двойку, а не единицу. Мама обещала попросить папу, закрыла глаза, чтобы отдохнуть, велела мне уйти в свою комнату. И больше я уже никогда не видела маму живой.


Ксении Михайловне было четырнадцать с половиной лет, когда умерла ее мать; через два года, многажды насилованная, проданная за даяны, Ксения Михайловна была калганскою рабою, второю женою китайского купца. В доме же отца за преферансом бывали монгольский князь Норбо и этот китайский консул и купец — Сун.

2

Год жизни без матери прошел так.

Уроки я забросила. Ночами я часто внезапно просыпалась и думала о матери. Горе мое было так велико, что, проснувшись ночью, я вставала с постели и тихо выходила в зал. Моя спальня было через две комнаты, столовую и гостиную. Мать давно уже похоронили, но я видела ее гроб так же явственно, как наяву. Я не чувствовала холода, в одной рубашке, босиком, я припадала к угловику и рыдала. Прислуга спала, я проводила целые ночи без сна. Утром горничная уводила меня в мою комнату. Часто мне казалось, что я вижу маму в гробу, крышку закрывают на гвозди, и удары молотка отдаются в моем сердце.

Отец вместе с другими купцами развлекался после смерти матери гуляньем, пьянством, бегами, охотой и развратом.

Возвращаясь домой из гимназии, я проходила главной улицей мимо кинематографа. Вместе с подругами я останавливалась перед программой и читала. Гимназисткам разрешалось бывать в кино по четвергам и в праздничные дни. При маме я ни разу не была в кино. Теперь я была самостоятельна. Первые разы я ходила в кино всегда с Гутей, моей горничной. Потом стала ходить одна; не пропуская ни одной программы, я стала ходить каждый день. О моих частых посещениях кино узнали в гимназии. Я получила строгий выговор от начальницы. Я вынуждена была пропустить две программы. Хозяин кино — датчанин и кассирша, привыкшие видеть меня ежедневно, когда я пришла в ближайший четверг, расспрашивали меня, почему я не приходила. Хозяин спросил меня через окошечко, что со мною. Кассирша позвала меня в кассу.

— Я получила выговор, — сказала я, забираясь на лавку, на которой сидел хозяин. — Если пожалуются отцу, он не будет давать мне денег. А дома мне скучно. — И я расплакалась.

— Вот глупости, — ответила кассирша, — если вы хотите бывать, Э. А. даст вам свой стул, и вы спокойно можете сидеть весь сеанс. И вас никто не увидит.

— Правда, — сказал хозяин, — это удобно, и можно сделать, но согласится ли она сидеть со мною? — добавил он, улыбаясь.

— Я могу и стоять, если вы разрешите.

— В таком случае приходите со второго крыльца, покупайте вот у этого окошечка билет и приходите прямо в кассу, а когда начнется, выходите потихоньку в зал. Давайте попробуем с сегодняшнего дня посидеть вместе.

Мне было пятнадцать лет, доброту я понимала по-своему. Э. А. был интересный мужчина, с небольшими усиками, с голубыми глазами, среднего роста, не сухой и не жирный. Его жена была русская, она была у нас в гимназии учительницей по рукоделию. Он отлично одевался, курил дорогие сигары.

На все программы я ходила аккуратно. Прошла зима, я перешла в шестой класс. Надо было ехать на дачу, но я решительно отказалась, ссылаясь на то, что дом на прислугу бросить нельзя. Отец согласился, занятый своими делами. Я отказалась от всех удовольствий: от катанья на лодке, от своих любимых собак, лошадей, верховой езды. Кино было для меня дороже развлечений; ради кино я осталась в городе. В кино я стала своей, я всегда была первой из публики. Э. А. тоже стал приходить раньше. В кино я подружилась со старшим механиком, И. Г. Янсоном, латышом, познакомилась с его женою и детьми. И. Г. управлял картинами, выписывал, был правой рукой Э. А. Эти два человека стали на моей дороге. Э. А. я нравилась. И. Г. полюбил меня как свою дочь. Э. А. приносил мне «Нестле». И. Г. рассказывал мне об ужасах германской войны, о партиях и о наступившей революции.

И. Г. рассказывал мне о большевиках, которые борются за народ против царизма. Я слушала его со вниманием и спрашивала, что такое большевизм, какие эго люди большевики, как бы мне их повидать.

— Ну, и глупая же вы, — говорил И. Г., — вы вот, например, сами разделяете их взгляды, ну, хотя бы, например, вы из богатой семьи, но вы ничуть не смотрите как на рабов хотя бы на вашу же прислугу, вы жалеете бедняков, только не знаете, как помочь им.

Говорить с И. Г. на эту тему я любила и частенько бегала к нему на дом. В свободное время он исправлял в своей мастерской часы. Это был настоящий труженик. Его жена прислушивалась к нашим разговорам, боязливо поглядывая на дверь, и просила говорить тише.

Я стала интересоваться идеею большевиков. И странно было мне, и в то же время какое-то злорадство на своего отца. Но пока мы об этом только беседовали. Большевиков еще не было.

Как-то раз И. Г. позвал меня к себе в кино наверх, где было колесо с картинами. Э. А. еще не было. И. Г. закрыл за собою дверь. Сначала он говорил о пустяках, потом стал приводить примеры из виденных раньше мною картин, где мужчины соблазняют девушек, женщин, потом бросают их с детьми.

— Послушайся меня, — сказал он, переходя на ты, — не ходи в кабинет Э. А., не оставайся с ним наедине. Если хочешь новые программы, я всегда их дам. Не сердись, если я буду прерывать ваши беседы, заходя в кабинет.

Кино было школой не меньше, чем гимназия. Шло лето семнадцатого года. И. Г. Янсон, кинематографический механик, первый сказал о большевиках.

И большевики появились.

Пришла осень.

3

Меня отвлекало от кино происходившее в нашем городе. Стали носиться слухи о революции, о временном правительстве. Сразу же после уроков я убегала к И. Г. В гимназии ученицы разделились на три партии: за царя, за Керенского и за Ленина. Я была на стороне большевиков, но мы не знали, как нам действовать. Мы потребовали снять портреты государя. О моем поведении донесли отцу. В нашем доме пошли неурядицы. Горничные и кухарка были на моей стороне, отцову руку держала экономка. Начало восемнадцатого года совсем захватило меня. Я подружилась с Полей Мукомоловой, которая имела четырех братьев-большевиков, вернувшихся с фронта.

Однажды, когда я вернулась из гимназии, меня встретила экономка такими словами:

— Радуйся, отца арестовали.

Все наше кяхтинское купечество было под арестом. Требовали контрибуции.

Отца выпустили дня через три. Деньги он заплатил. Большевики конфисковали у купцов имущество. Отец стал прятать ценности, кое-какие вещи удалось переправить через китайского консула Суна за границу. Вскоре и сам он переехал за границу, боясь второго ареста, и присылал нам оттуда деньги с кучером Игнатом. Валерьян и Борис Мукомоловы — один был председателем совета, другой комендантом города — объявили город на военном положении. Кругом в горах и в степи шли сражения. На город наступали казаки. В кино бывать я почти не успевала.

Пришла весна.

4

Мне часто попадался всадник на красивой лошади. Я знала, что лошадь отобрали у купца В., но кто ездил на ней, я не знала. Молодой всадник всегда гордо смотрел на дорогу. Он уезжал за ворота штаба.

Я решила познакомиться с наездником. Я уговорила И. Г. устроить встречу. Но это не удалось. Командующий, как узнал И. Г., в штабе бывал очень редко, знакомств никаких не принимал. Он жил в доме К. с двумя командирами отрядов. Фамилию точно И. Г. не мог узнать или не хотел сообщить мне. Их было два друга, а кто из них Рогозин, а кто Соколов, — этого И. Г. не знал. Думала я, думала и решила написать записку сразу на две фамилии. Я писала: хочу познакомиться, надо видеть, поговорить. Если есть желание узнать, кто пишет, прошу прийти на угол в восемь часов. Я обозначила свой угол. Когда Гутя пошла с запиской, я не находила себе места, щеки мои сгорали со стыда, я упрекала себя в глупости. Ответ был на словах: будут оба.

В восемь часов я высылала Гутю посмотреть, нет ли их на углу. Было уже восемь часов, а их все не было. В нетерпении я сама пошла за ворота. Гутя шла мне навстречу. По ее виду я поняла, что они тут.

Мои два товарища стояли на углу, читая афиши. Я подходила к ним и не могла придумать, что им сказать.

— Ну, друзья мои! — сказала я. — Благодарю, что вы оба пришли. Кто же из вас Соколов, кто Рогозин.

— Вот как?! Вы не знаете нас в лица?!

Мы познакомились.

— Пойдемте в наши края, — предложил Соколов. — Сядем на чью-нибудь скамейку и поболтаем.

Рогозин молчал. Это был мой всадник. Я смотрела на него и понимала, что он мне очень дорог. Соколов был тоже красив, но не было в нем того величия, как в Рогозине.

Мы сели на чужую скамейку.

Садитесь между нами в середину, а то вас продует, сказал Рогозин, смахивая платком пыль и давая мне место. И выбрали же вы денек — какой сегодня ветер!

Оба они смеялись, говорили наперебой всякие глупости. Когда ветер дул особенно резко, Соколов закрывал глаза рукою и бранил ветер. Прощаясь, Рогозин задержал мою руку и сказал тихо:

— Завтра, это же место, этот же час.

Соколов поднимал свою фуражку, сбитую порывом ветра.

Ночь я не могла заснуть. Сладко замирало сердце.


Назавтра в восемь часов Рогозин ждал меня на углу.

— Я уже десять минут жду вас, стоять неудобно, я шагал около заборов, — сказал он. — Где-где — так я смел, а вот тут не могу сказать лично. Пусть письмо будет смелее. Обещайте, что вы ответите мне одну правду и сердечно. Вы должны подумать хорошенько и потом дать ответ. У меня заседание, я должен спешить. Пришлите завтра мне ответ.

Он передал мне письмо и ушел. На прощанье он поцеловал мою руку. Я побежала в свою спальню, заложила дверь на крючок и стала читать. Написано было на скорую руку, почерк неустоявшийся. Сначала я ничего не понимала, перечитала второй раз. Он заметил меня очень давно, когда я возвращалась с учебниками из гимназии. Он мечтал о знакомстве, но не знал, кто я. Он объяснялся мне в любви: наша первая встреча решила все, он меня любит и просит быть его женой.

«Вот как! — думала я. — Он не знает меня, я его, и вдруг он хочет назвать меня своей женой. Отец будет против — не то, чтобы брака, но даже знакомства!» Чем больше я думала о Рогозине, тем больше он мне нравился, но мысль, что он командующий, не покидала меня. «А что, если он примет мою любовь не к нему, а к его положению?»

Утром, прочитав еще раз письмо, я дала положительный ответ и просила прийти в час дня для серьезных переговоров. Об отце я не думала. Горничная пришла сияющей. Он дал ей рубль. Он будет.

В гостиной я собственноручно перетерла пыль, переставила на другое место фикус, перетрясла скатерти и хотела было переодеть платье. Я была в простеньком платьице, которое шила сама мама, оно порвалось, покойная мама посадила на локоть заплатку.

Вдруг я услышала голос экономки:

— Вам кого нужно?

— Это мой знакомый, — сказала я. — Дайте нам чайку.

Летом двери у нас с парадного крыльца на террасу всегда были открыты. Рогозин вошел незаметно. Дома никого не было. Отец жил за границей, изредка по вечерам навещал нас. Я так и осталась в своем стареньком платьице.

Я с нетерпением ждала, когда нам принесут чай. Рогозин рассматривал картины. Мы молчали, не зная, что сказать. Я так много видела в кино объяснений в любви, читала в книгах, а тут я все забыла.

— Расскажите мне о себе подробно, я хочу знать вашу биографию, ведь мы совсем не знаем друг друга, — сказала я.

— Я из села Лиственничное, неподалеку от Иркутска, около Байкала. Я жил с моими братьями. Каждый из нас зарабатывал свой кусок честным трудом. Все мы моряки. Я еще до революции увлекался идеями Ленина, а. когда революция началась, я весь ушел в работу. Из Иркутска меня послали командующим Красноярским и Троицкосавским отрядами. Жениться я до сего времени не думал, а вот, увидев тебя, я потерял голову. Я не знаю, что со мною. Ехал я сюда, в город, думая только о пользе для других, я дал себе слово помереть за революцию или победить. Жизнь моя не легка. Наши идеи еще не стали на должную высоту. Меня могут поймать, убить. Спасать бегством свою жизнь я не буду, зная, что, как глава партизанских отрядов, я должен спасать свой отряд своею головою. Скажи, родная, честно, тебя страшит моя жизнь? Тебе страшно переносить все мои невзгоды и радости? Я тебя люблю так сильно, что никак не хочу тебе зла. Нет, я знаю, ты пойдешь за мною, я не ошибся в тебе.

Что я могла сказать ему, когда он передал мне свою душу? Я неумело поцеловала его в губы и прижалась к нему. Он смотрел на меня пристально, но не целовал меня. Глаза говорили, что он меня любит…

— С отцом твоим я переговорю сам, — сказал он. — Ведь он и сам любил. Ты не забудешь меня, если меня и не будет… Только вот что — к Соколову я тебя ревную. Я не хочу, чтобы ты с ним виделась без меня. Ты моя, только моя.

Я велела ехать к отцу в Кяхту вечером, рассказала, как найти его, у кого спросить, объяснила, что, если отцу будет неприятен разговор, он будет постукивать пальцами.


Я рассказала обо всем И. Г. и Э. А.

— Раз ты его любишь, да вдобавок увлекаешься свободой, — сказал И. Г., — вот тебе и желанная мечта. Иди за ним смело, но не забывай, что бы ни случилось с тобой, у тебя есть верный друг, и мои двери всегда открыты для тебя.

Э. А. заговорил по-другому:

— Вот как! Вы любите какого-то революционера, который ездит на чужой лошади, которые арестовали вашего отца, отобрали вещи. И вы разделяете их взгляды! Может быть, и вы начнете с ними грабить, и в том числе и меня. — И он полез целоваться на прощанье.

Девичья песнь была спета.

5

Девичья песня была спета. Отец дал согласие на брак. Рогозин отказался от приданого. Отец настоял, чтобы свадьба была сыграна по-старому — по-купечески, «чтобы город помнил об этом», — последний раз «поставил по-своему», и на свадьбе были монгольский князь Норбо и китайский консул Сун, на свадьбе говорилось о краденых большевиками деньгах, стол был накрыт с оловянными ложками, и богатая родня не приехала на свадьбу. Отец дружелюбнейше разговаривал с Рогозиным, но за час до свадьбы, наедине с дочерью, он называл его грабителем и вором.


Рогозин занимал квартиру вместе с двумя командирами в доме Кудрявцева. Сам Кудрявцев скрывался в Монголии, он был скотопромышленником. Его сыновья и мужья дочерей были белогвардейскими офицерами. Как видно, прежние хозяева дома успели запрятать или вывезти свои хорошие вещи. Одни цветы остались от прежнего величия. Нам прислуживала девушке Тася.

На другой день после венчания утром Василий смеялся, а я ни за что не хотела выходить из спальни.

— Мне нездоровится, — сказала я Соколову, когда он вошел к нам в спальню.

— Ну, брат, этак нехорошо, — сказал он Василию, — жена только в дом, а ты уже загнал ее в болезнь. Одумайся, товарищ!

Как было стыдно мне и его, и мужа. Целый день я провела у себя в комнате, то лежа в постели, то сидя на диване.


Возникла жизнь в штабе революции.

В свой родной дом я почти не ходила. Все стало чуждо мне там. С первых же дней я вся ушла в интересы мужа. Я понимала теперь о несправедливом устройстве жизни, о бедноте и страданиях одних и о праздной жизни других. Всей душой я стремилась вместе с мужем облегчить страдания бедных. Василий имел ко мне доверие. Я все знала о нашем городе, он был здесь чужой, и он совещался со мной по всяким городским вопросам. Часто отлучаясь из дома, он передавал мне ключ от секретного ящика, который был заперт в моем шкафике. Я хранила секретные бумаги. Первое время мы брали обед и ужин из столовой коммунистического клуба. Тася приносила обед и ужин. Василий всегда говорил, что он будет есть то, что нравится мне. Василий просил меня одеваться хорошо, но просто. Отец жил за границей. Один раз он вызвал меня домой, запер кабинет и стал расспрашивать о делах мужа. Я говорила с отцом осторожно, понимая, что он нам враг. Тогда отец заявил мне:

— Тебе не место в моем доме, не смей больше приходить сюда, ты стала нам чужая.

Я ушла со слезами на глазах, вспоминая свою мать. Я рассказала все мужу.

— Солнышко мое! — сказал он. — Еще дороже и крепче люблю я тебя, и теперь я твердо знаю, что ты только моя.

В свободное время мы уезжали с мужем или верхом, или на автомобиле за город, и там муж учил меня стрельбе из маузера и браунинга.

Поссорились мы с мужем только однажды, когда он устыдил меня, что я пудрюсь. Я стала возражать. Он рассердился и сказал, что индейские украшения не подобают жене коммуниста. Я обиделась, что он обозвал меня индейцем.

Мало-помалу я взялась за хозяйство. Во-первых, я стала столоваться дома. Это было экономнее. Готовить кушанье мне помогала сторожиха, жена дворника, оставшаяся еще от Кудрявцева. Во-вторых, я переоделась. К нам частенько заходил И. Г. Однажды он мне сказал:

— Я знаю, что твои платья у тебя от отца, но другие этого не знают. Ты теперь со своим мужем принадлежишь к другому классу и одеваться в шелковые платья тебе теперь неудобно. Все знают, что твой муж командующий двумя отрядами, имеет казенные деньги. Все это может броситься в глаза другим.

Я выслушала И. Г. и сейчас же нашила себе ситцевых платьев.

Товарищи мужа, жившие с нами, Соколов и Краснов, относились ко мне по-товарищески. Свободные часы мы проводили вместе. Соколов расспрашивал про подруг, с которыми он успел познакомиться. Я рассказывала, что знала.

6

К городу подходили белые. Рогозины, Соколов и Краснов переселились ближе к своим частям.


С этого дня началась моя кочевая жизнь. В штабе при казармах не было, кроме меня и Таси, ни одной женщины. На каждом шагу попадались солдаты. Я их боялась, напрасно Соколов и муж убеждали меня подружиться с боевыми товарищами. Дом, где мы жили, был двухэтажным. Весь квартал занимали мы, то есть большевики. В нашем доме внизу жила только одна посторонняя старуха, бывшая хозяйка дома. Она, как крыса, бродила по дому и охраняла свое добро. В столовой у нее стоял книжный шкаф, запертый на ключ. Я попросила Тасю попросить у старухи разрешения почитать книги и сохранность их брала на себя. Старуха ответила:

— Большевики привыкли ломать, грабить и без ключей, — и ключа не дала.

Как я ненавидела в ту минуту всех отцовских друзей!

Тася очень скоро привыкла к солдатам и судачила с ними, а меня смущали их шуточки.

К нам в штаб пускали только по пропускам.

Соколов все время влюблялся. Однажды он обратился ко мне с просьбой пригласить мою подругу к себе в гости. Я написала пригласительную записку, где сообщила, что хочу повидаться, и дала ей пропуск. Пропуска у нас были введены после того, как однажды под партийным комитетом была подложена адская машина. В четыре часа было назначено партийное собрание. В одиннадцать часов пришел простой мужичок с узелком. На узелок никто не обратил внимания, и никто не заметил, как мужичок ушел из комитета. Узелок остался лежать под столом. Только случайно одни из товарищей услышал тиканье часов, идущее из-под стола. Тиканье шло от узелка. Дали знать моему мужу. До четырех часов оставался всего один час. Василий вынес узелок на. автомобиль и отвез его за город. Я слышала оглушительный взрыв, задрожали даже стекла в городе. Василий рассказывал, что на месте взрыва осталась глубокая яма. Могло бы погибнуть пятьдесят человек ответственных товарищей. Впоследствии узналось, что это сделал один из белогвардейских офицеров.

К моему удивлению, Вера пришла со своей подругой совсем не из нашего класса, а уже окончившей гимназию. Я с ней была даже незнакома, но знала, что ее брат — белобандитский офицер и скрывается за границей. Они пришли в неурочный час, когда ни Василия, ни Николая не было дома. Первым вернулся муж, он подсел к нам и стал шутить. Я распорядилась, чтобы подали чай. В эго время пришел вестовой, муж взял у меня на минуту ключ от секретного шкафа и уехал. Подруги слышали наш разговор о секретных документах. Я положила ключ в комод. Меня беспокоил взгляд подруги Веры. За чаем я стала наблюдать за ней. Она сидела за самоваром и наливала чай. Вера вела себя естественно. Соколов ей нравился. Вторая чашка мне показалась совсем другого вкуса. Я не клала себе сахару, но чай был сладковатый. Я его вылила в полоскательницу и налила чаю сама себе. Соколов все время острил. Вдруг его затошнило и сорвало. Подруги сейчас же заспешили домой. Я стала помогать Соколову. Но вдруг и у меня закружилась голова. Я упала в обморок.

В сознание я пришла только ночью. В комнате были доктор и муж. С Соколовым было легче: ему дали такую порцию яда, что его сразу стошнило, а я разбавила яд, слив чай и налив новый. Ключа в комоде не оказалось, но секретные бумаги тронуты не были.

— Арестовать их, стерв! — кричал муж.

Краснов поехал их арестовывать. Веру нашли дома, спящей и ни в чем не повинной, а от ее подруги и след простыл, она уехала в Монголию. Веру привезли к нам, она плакала в ужасе, и ее отпустили домой.


Изредка к нам приезжали с визитом монгольский князь Норбо и китайский консул Сун. Сун ни слова не говорил по-русски, Норбо же отлично изъяснялся. Про обоих про них, а особенно про Норбо, мы знали, что они помогают белым. Приезжали они в лакированных экипажах, запряженных парою вороных коней. Одеты они были не по-военному, в длинные шелковые халаты, в черные кофточки. У Норбо была коса. Приезжали они справляться о нашем здоровье. Обоих я знала еще по отцу, они были его друзьями. Норбо всегда делал ценные подарки, за ним наперебой ухаживали жены купцов, он любил выпить и всегда с удовольствием разделял праздную жизнь нашего купечества. Мне, когда я жила с отцом, он привозил монгольские сладости.

7

В городе становилось все неспокойнее и неспокойнее. В Маймачане на Василия было сделано покушение, он отстреливался и ранил белобандита. Вечерами и ночью часто Василий уезжал в разведки и на проверку постов.

Белые были рядом.

Я не могла без мужа спать, мучилась. Я потребовала, чтобы он стал брать меня всюду с собою. Я обрезала волосы, сшила себе солдатский мужской костюм, стала одеваться по-мужски. Сначала Василий сердился на меня, затем стал давать самостоятельные поручения. Я ездила с ним ночами.

Человек двадцать, мы носились по улицам. За городом мы разбивались человек по пяти и разъезжались в разные стороны, каждый имея свое задание.

На работе я сдружилась с солдатами. Мои интересы стали солдатскими. Все свое время я проводила в обществе солдат. Питались мы теперь вместе с солдатами. Деревянная ложка стала для меня дороже серебряной, и она всегда хранилась у меня за голенищем. Я стала таким же простым солдатом, как все остальные. Лошадей я любила с детства, теперь я имела свою лошадь, за которой должна была ухаживать.

Нехорошие слухи все упорнее и упорнее носились над городом, ждали переворота, ждали белых. В город пришел отступавший отряд Лаврова, состоявший из мадьяр и анархистов. Его солдаты пришли в город с женщинами и музыкой. Самого Лаврова несколько дней не было видно, он отстал где-то в деревне, где пил в обществе своей жены и анархистов. Василий был возмущен распущенностью солдат и халатностью Лаврова. Несколько раз он порывался поехать к нему для переговоров, но товарищи отговаривали его.

— Что делают?! — восклицал Василий. — Воевать надо, а они отступают!

Вслед Лаврову пришел со своим отрядом грузин Карандарашвили, красивый и величественный старик. Его отряд был много налаженнее. Старуху из нашего дома выселили. Дом превратился в казармы, всюду были солдаты. Мы двое, Соколов, Краснов и Тася сдвинулись в три самых маленьких комнатушки. Мужчины редко бывали дома, Соколову было уже не до увлечений, Василий все чаще задумывался, Тася и та перестала хихикать с армейцами. Солдаты Лаврова и Карандарашвили расположились в палатках прямо на дворе. В палатке сестер милосердия все время пили и пели. Они и жены начальников без спроса бегали ко мне пудриться и подводить глаза перед зеркалом. Все шло вверх дном. Солдаты из нашего отряда шутили, что на нашей улице великий пост. Мужа я видела только ночами, он приходил расстроенный и говорил, что князь Норбо организует белых, их всего маленькая кучка, а нас тысячи, но Лавров не хочет наступать и воевать с монголами.

Василий решил окончательно переговорить с остальными командующими. Лавров все еще не появлялся у нас, имея свой штаб за городом. Муж с Карандарашвили поехали к нему. Они уехали на рассвете. Я осталась с Тасей и с караулом из нашего отряда. К обеду Василий не вернулся. Среди карауливших нас солдат шли таинственные разговоры, они о чем-то шептались. В два часа солдаты сменились. На караул стали совсем незнакомые солдаты. Тася хотела пойти в соседнее помещение. Ее не выпустили из дома. Она прибежала ко мне испуганная. Я послала ее узнать, в чем дело, и пошла сама. Меня тоже не выпустили.

— Что такое случилось? Почему вы задерживаете жену командующего? — крикнула я.

— Это не наше дело, — ответил старший солдат.

— А где мой муж?

— А где надо, там и есть. Не пропадет, вернется, — грубо ответил другой солдат.

Нас не выпускали и не впускали никого к нам.

Муж вернулся в восемь часов. Он осунулся, словно после болезни. Молча он прошел в спальню и бросился на постель. Он долго отмалчивался от моих вопросов. Наконец, он рассказал. На военном совещании он предложил пойти в наступление и держаться, пока есть силы. Лавровский отряд был против. Мадьяры взбунтовались и решили оставаться в городе нейтральной боевой единицей, не воевать, но и не сдавать оружия. Мадьяр было больше, чем солдат в отряде мужа. Разоружить без боя их было невозможно. Начальники перессорились. Мужа арестовали. Затем сошлись на том, что город надо оставить и идти через Монголию на соединение с войсками из России.

Муж в тот же день вечером собрал свой отряд и заявил ему, что он отказывается от командования, потому что не хочет принимать на свою голову позор красных войск. Он распустил отряд и сказал, что сам уходит в Россию и что пусть сами армейцы решат, останутся ли они или пойдут за ним.

Всю ночь пробегал муж по комнате, сжигая ненужные теперь бумаги из секретного ящика и все время повторяя:

— Какая ошибка! какая ошибка!

Деньги мы раздали поровну всем солдатам, уходившим с нами.

Мы собирались. Я сбегала на могилку матери и рыдала там, прощаясь с городом, с детством, с юностью… Отца я не видела перед уходом. Мадьяры отобрали у него лошадь, он присылал мне из-за границы кучера с требованием отдать лошадь. Я не могла помочь. Отец прислал мне по почте проклятие…

Мадьяры Лавровского отряда решили оставаться в городе, подняв австрийский флаг и не сдавая оружия. Сам Лавров, зная, что ему грозит смерть, уходил вместе с нами, за ним шел небольшой отряд мадьяр-коммунистов.

Тася не захотела расставаться с нами. Ей нравился один солдат, она не могла покинуть его так же, как я своего мужа.

9

Вышли мы на рассвете. Нам с Тасей дали одноколку. Ночь мы не спали. Муж уехал еще с вечера. Мы должны были встретиться в степи. Войска уходили из города вроде цыганского табора, кто в телегах и пролетках, кто верхом на лошадях, кто пешком. Жители провожали нас каждый по-своему. Бедняки провожали нас со слезами. На нашем автомобиле ехал Карандарашвили со штабом. Лавров ехал верхом, я впервые увидела здесь этого красавца. Жена его была больна, и он ее бросил в городе на руках мадьярских докторов, которые остались, зная, что их, как пленных, не ждет тяжкая участь. За городом я села на верховую лошадь и разыскала свою часть.

День был солнечный, знойный. А на душе было темно и холодно. Мы направлялись в Усть-Кяхту, где нас ждали пароходы. Мужа я нашла только в Усть-Кяхте, он заведовал погрузкой. В нашей каюте, кроме нас поместился Соколов, да Тася притащила своего Шурку, как отрекомендовала она своего дружка. Шурка сразу устроился под скамейкой. Солдатам выдавали теплое белье, ватные штаны и куртки. Тася принесла такие наряды на всю нашу каюту, в том числе и себе,

и мне. Она сейчас же переоделась в солдата и просила меня отрезать ей косы. Пароходы перевозили нас на другой берег, откуда мы должны были уходить в горы.

Все войска переправились к ночи. Красноярский отряд шел в середине. Теперь уже каждый заботился о себе, все устали, примолкли. Войска уходили в горы. Муж опять пропал по делам, один Соколов подъезжал изредка ко мне и спрашивал, не устала ли я. Солдаты жалели меня и оберегали. Тася пела песни, отобрав коня у своего Шурки. Рядом со мною ехала жена командира Третьякова. О ней я много слышала. Это была смелая женщина. Беременная, она не слезала с лошади и всегда везде была впереди; солдаты ее боялись больше самого Третьякова. В кожаной куртке и в красных кавалерийских штанах, она была некрасивой, взгляд ее был холоден, неприятен. При надобности она матерщинила не хуже любого солдата. Вместе с мужем до революции она была несколько лет в тюрьме. Живот свой она туго подтягивала.

Ночевали под открытым небом. Ночь сказывала уже об осени.

Разожгли костры.

10

Мы ехали по деревням.

Переносить приходилось немало. Многие солдаты, совершенно не считаясь с опасным положением и с походной жизнью, требовали нормальной пищи, когда с продовольствием вообще было из рук вон плохо. Наш курень кормила Третьякова, она находила кур, поросят, выменивала их у крестьян и собственноручно резала. Тася нам готовила. Ночевали мы то по избам, то под открытым небом. У костров солдаты пели песни. Утомленная, ночами я спала, как убитая.

В одной из деревень мы столкнулись с белогвардейцами. Началась стрельба. Василий ушел к солдатам, мы с Тасей остались около телег. Белые были на горе, на утесе, за глыбами камней, а мы — в деревне. Позиция врага была удобной и безопасной. Сначала все наши растерялись, так как с вечера все было тихо, а на рассвете нас осыпали пулями из винтовок и пулеметов. Жена Третьякова, крикнув мне: «Не трусь! Если боишься идти в бой, помогай сестрам!» — вскочила на лошадь и полетела драться. Я оседлала свою лошадь, собираясь ехать к мужу, но задержалась на дворе, решив запрячь лошадей в телеги, — «а то еще, чего доброго, придется отступать, не пропадать же добру». Мне помогал один красноармеец. Во двор вполз раненый, у него не было половины лица, белые стреляли разрывными пулями.

— Обмой, сестрица, перевяжи, — сказал мне раненый.

Я побежала я соседнюю избу, где остановились сестры. В избе никого не было. Вся деревня точно вымерла, только разрывались выстрелы да кричали петухи. Проскакал вестовой, крикнул, что наши окружили белых, белые побежали, оставив несколько телег с патронами, медикаментами. Я вернулась к себе во двор. Солдат поправлял подпруги у моего седла. Вдруг он споткнулся и упал. В первый момент я не поняла, в чем дело. Закачалась и я, словно меня ослепил яркий свет. Левая рука вдруг стала тяжелой, но боли не было. Я все еще смотрела на солдата, он пошевельнулся, силился подняться. Я увидела кровь и закричала.

Руку мою спасла толстая шинель и суконная рубашка; был вырван кусок мяса, но кость осталась целой. Руку мне зашили шелковыми нитками, шили, как прошивают сапоги, прошивают подошву. Две кривых иголки быстро ходили в руках доктора. И орала же я от боли! Муж ничего еще не знал. Увидев меня с забинтованной рукой, он растерялся и бросился ко мне со слезами. Первые два дня была адская боль. Когда вынимали нитки из заросшей кожи, я потеряла сознание.

Шурка в этой перестрелке тоже был ранен, его осыпало осколками разрывной пули, изрешетило мелкими царапинами все лицо, но он был, как всегда, весел, и глаза его лукаво выглядывали из-за марли. Зато Тася после перестрелки присмирела и через несколько дней заговорила о том, что походная жизнь не по ее характеру, к тому же она забеременела. После следующей перестрелки Тася твердо заявила, что отстанет от отряда.

Шурка плакал и канючил, но она не осталась с нами. Шурка проплакал после того два дня, а потом успокоился и развеселился по-прежнему.

Из-за своей раны я ехала, не обращая никакого внимания на окружающую природу. У меня была высокая температура. Сидя на седле во время переходов, я часто засыпала и бредила во сне, представляя детство, прошлое. Помню, как плакала я однажды, не знаю уж — от бредового состояния или еще от чего. Белые кружились вокруг нас по горам. В одной из перестрелок у мужа убили того самого коня, на котором я увидела его впервые, — и как я тогда плакала над этим конем, словно он мне был роднее отца и матери.

А дела становились плохи. Солдаты перешептывались между собою. Соколов и Краснов качали головами. Началось дезертирство. То и дело после ночных стоянок мы недосчитывались то двоих, то троих. В одной из деревень мы взяли переводчика, так как граница Монголии была близка. Переводчика звали Гришкой. На его же обязанности лежало и показывать нам дорогу. По каким только каменистым дорогам и топким болотам не вел он нас! Немало переносили солдаты, то и дело попадая в какие-то трясины, где лошади проваливались до брюха, откуда их еле-еле вытаскивали. Сколько вещей потеряли отряды благодаря Гришке! Я его видела редко. Он ехал впереди с начальниками. Муж был со своим отрядом, выбиваясь из сил, помогая солдатам поддерживать телеги, вытаскивать из грязи как людей, так и животных. То и дело приходилось делать гати, чтобы продвигаться вперед, или ломами выворачивать каменья. Все шли с избитыми руками, локтями и коленями. На привалах мы покупали у монголов волов, тут же их убивали, варили в общих котлах похлебку.

Белые были кругом.

11

У нас был строгий порядок среди начальников. Когда отряд уходил с привала, в арьергарде оставался один из начальников по очереди. Начальники должны были смотреть, не остался ли кто из армейцев, не творятся ли у нас в тылу темные дела.

Была наша очередь. Мы остались с двумя солдатами, один из которых немного говорил по-монгольски. Ночью у нас ушли лошади. Солдат, говоривший по-монгольски, пошел их разыскивать. Лошадей он привел только к вечеру. Мы сейчас же поехали вслед отряду. Догнать отряд нам не удалось, решили переночевать. Солдаты поехали за мясом к монголу, жившему на том берегу речки. Мы остановились на речке. Солдаты вернулись без мяса, сказав, что монгол привезет сам. Стемнело. Мы стали устраиваться на ночлег, как вдруг услышали стрельбу. В нас стреляли. Муж схватился за винтовку.

— Руки вверх! — закричали сразу несколько глоток.

Из-за камней на нас бежали казаки. Мы не успели опомниться, как винтовки были выбиты из наших рук.

— Расстрелять их, негодяев! — скомандовал старший. — Завяжите глаза этому молокососу! — добавил он, указывая на меня.

Ко мне подошел казак, руки мои уже были связаны. Он стал обматывать мою голову зловонной тряпкой.

Я удержала его словами:

— Умереть я не боюсь, дайте мне проститься с моим мужем в последний раз!

Я говорила громко, все слышали, страха перед смертью я не чувствовала. Мне было жалко мужа, которого били казаки прикладами.

Старший казак сказал:

— Да никак она баба? Отвечай, стерва, правду, кто ты такая, откуда?

Я назвала свою фамилию. Казак удивился, пошептался со своими, притих: фамилия моего отца была известна казакам.

— Веди их с собою, там разберем, — сказал старший.

Стояли казаки у монголов, в юртах. Нас втолкнули в какую-то клетушку, вероятно для баранов, сколоченную из досок и бревен. Наш армеец, говоривший по-монгольски, оказался с казаками запанибрата. В щелочку мы видели, как казаки съехались для совещания. С ужасом мы увидели среди казаков Гришку, который вел наш отряд и был отрядным переводчиком. Казаки совещались долго. Второй наш армеец находился около казаков, привязанный к столбу. Когда казаки кончили совещаться, они зарубили этого красноармейца и толпою повалили к нам. Я ждала смерти.

— Мы обсудили отправить вас в Троицкосавск, пусть вас там судят. Теперь мы знаем, кого поймали! — сказал старший казак.

Гришка вертелся среди казаков.

Нас отправили в Хатхыл, передав там белым.


Ночью вывели нас из погреба, повели вдоль берега озера Косогола. У берега стоял катер. Нас втолкнули в трюм. Кроме нас там оказались еще двое наших армейцев, попавшихся так же, как мы. Катер загудел и пошел. Невыносимо качало. Окна были закупорены. Мы все лежали на полу в морской болезни. Куда нас везли, мы не знали. Рано утром нас вывели на палубу. Ветер дул в лицо, одеты мы были плохо, было холодно. Катер стоял недалеко от берега. Вплотную к берегу он подойти не мог, мешали каменные глыбы. Спустили на воду шлюпку и повезли нас на берег.

— Вот вам мешок с провизией, вот палатка, вот постель. Живите на здоровье!

Нас оставили на пустом острове, где никого не было, кроме птиц. Пароход ушел. Мы стали прилаживать палатку. Страшно было на этом острове. Быть может, нас оставили на голодную смерть?


На одиннадцатый день утром мы увидели дымок парохода. Пароход шел к нам. Мы поспешно сняли палатку, связали свои вещи и ждали, когда нас возьмут. Нас встретили прежние казаки. Безмолвно они связали нас и отправили в трюм. Пароход пошел. Вошли казаки и вывели на палубу двух наших товарищей-армейцев. Раздались два выстрела. Все стихло… Прошел страшный час. Опять загремела дверь.

Казак сказал мне:

— На допрос!

Меня повели казак и монгол. Меня привели в каюту. И я остолбенела: за столом сидел князь Норбо, важно развалившись на скамье. Я не верила своим глазам. В памяти пронеслись детство, отцовский дом, визиты Норбо к нам в штаб.

Когда я училась в гимназии, одна из подруг написала мне в альбом:

Разве людям понять те страданья,

Что терзают мучительно грудь?

Разве в них мы найдем состраданье?

Разве людям понять что-нибудь?

…Помню ветреный день и переходы на лошади по Монголии. Помню, как нас втолкнули в грязную высокую фанзу, в монгольскую тюрьму. Одно маленькое окошко было вверху, да и то заклеено бумагой. Ветер гудел в фанзе, точно плакал или радовался, что попались еще красные. Я ничего не понимала, мне хотелось только пить. Василий с товарищами сели на кан. Я легла на пол. Мои ноги гудели от непривычной скорой езды на монгольском седле. Мы все молчали. Я вздрогнула: где-то совсем близко раздались стоны и звяканье кандалов. В полумраке я разобрала, что лежу около двери в смежную камеру. За дверью чиркнула спичка, и я увидела китайца. Он говорил мне по-китайски. верно думая, что я из китайцев. Я ответила по-русски, китаец замолчал. Опять чиркнула спичка, опять потемнело, как в погребе, и зазвякали кандалы.

Я услышала русский голос:

— Она стыдится смотреть.

Я узнала голос. Вся кровь прилила мне к лицу. Я узнала голос моей бывшей подруги Фридман. Ее родители жили в Маймачане, она вышла замуж за офицера. Фридман с незнакомой какой-то женщиной рассматривала меня в дверной волчок. Мое сердце сжалось в стыде за Фридман. К двери то и дело подходили офицеры. Муж сидел, опустив голову. Отворилась дверь, ввалилась толпа офицеров и нас стали избивать. Фридман стояла сзади офицеров и улыбалась. Меня больно ударили по лицу, кровь брызнула из носа и из рассеченной губы. Муж стоял около меня, держа меня за руку, он не сопротивлялся прикладам. Я не плакала. Удар прикладом в живот лишил меня сознания.

…Бедный, родной мой! Что перенес он за дорогу в степи!.. Норбо и Гришка всю дорогу по Монголии до Троицкосавска везли нас связанными, а везли нас на уртонах, то есть мы ехали по сто верст в сутки, меняя лошадей у монголов. Мне не давали говорить с мужем. Бывало, улучу минуту, прижмусь к мужу, вытащу мясо, которое я крала для мужа, и положу его к нему в карман. Норбо не спускал меня со своих глаз — где я, там и он.


После избиения в день приезда я пришла в сознание вечером, все в той же фанзе. Муж положил меня на кан, гладил мои волосы. Он плакал, его нельзя было узнать, все лицо его было разбито. Но проснулась я потому, что за мною пришли. Меня вывели из камеры под руки и повели на двор, в соседнюю фанзу. В фанзе на кане сидели Норбо, Гришка, два незнакомых офицера и монголы.

Норбо приказал мне пропеть «Боже, царя храни». Я наотрез отказалась. Норбо быстро заговорил по-монгольски, Гришка стал развязывать мешок. Монголы распутали ремни и подошли ко мне. Я думала, что меня будут бить. Норбо велел встать на колени. Я встала. Мне связали ноги. На шею мне надели кожаный хомут с кольцом. Холодный пот выступил у меня по всему телу, я поняла, что ко мне применяют монгольскую пытку «бодиукыла», про которую я слышала еще в детстве. В кольцо на хомуте продели ремень, другой конец ремня привязали к связанным ногам и стали стягивать ремень таким образом, что голова моя загнулась к спине и пятки потянулись к затылку. Мне насильно стали раздвигать ноги, как можно шире. В ушах зазвенело, словно под самым ухом ударили в колокол. В потемневших глазах пошли красные круги, потом зеленые. Я второй раз в этот день потеряла сознание.

Пытку повторяли два раза. Обливали водой, приводили в чувство и снова тянули мою голову к ногам. Во второй раз я пришла в сознание на кане, на шубе Норбо. В комнате никого не было. Норбо лежал рядом со мною. Одежда была сорвана с меня. Негодяй брал меня в минуты, когда я была без сознания. Норбо сразу же ушел из комнаты, как увидел, что я очнулась. На его место пришел Гришка с монголами. Монголы встали в очередь за Гришкой.

Бедный, родной мой!

Меня втолкнули в тюремную фанзу. Муж спал на полу со связанными руками. Я не разбудила его. Все равно я не могла говорить, язык распух, я не могла даже проглотить воду, на шее синие рубцы от ремней. Только на другой день я все рассказала мужу. Бедный мой, родной! Я боялась, что он оттолкнет меня, но Василий прижался ко мне грудью, гладил головою мои щеки и утешал меня. Я вспомнила тогда стихи:

«Разве людям понять страдания?»

13

Больше я никогда не видела Норбо.

Норбо передал нас белым в Маймачане. Нас перевели из монгольской фанзы в троицкосавскую тюрьму. В тюрьме первым делом мне зашили губу и сводили меня в баню. Сейчас же после бани меня тщательнейше обыскали. Обыскивала меня Женя Барбет, моя старая знакомая. Она сделала вид, что не знает меня. Неподалеку, всего за несколько переулков от тюрьмы, был дом, в котором я родилась, был дом, в котором жил мой отец, лежал город, где прошла вся моя жизнь.

Больше я никогда не видела этого города.

Только потом я поняла все, через много времени, уже в Китае.

14

В первый же вечер в троицкосавской тюрьме нас построили на дворе. Была уже глубокая осень, заморозок. Нас было человек двадцать, среди нас было только две женщины — я и жена Лаврова. Нас повели к границе. Мы шли молча. У границы, неподалеку от Кяхты, на холме нас остановили. Мужчинам приказали рыть яму. Когда яма была вырыта, приказали раздеваться. Я стала тоже раздеваться. Ко мне подошел офицер Ионес и сказал тихо, чтобы я не раздевалась. Приказали встать около ямы. Я пошла за всеми. Тот же Ионес отвел меня в сторону. Я двигалась механически. То, что было моим «я», — отсутствовало. Раздался залп и стоны убиваемых. Раздался второй залп.

К Ионесу подбежал офицер Лютер, начальник тюрьмы, он крикнул шепотом:

— Идем!

Они взяли меня под руки и быстро пошли со мною в сторону.

Ионес зашептал мне:

— Иди, иди скорее!.. Тебя мы должны были расстрелять, но мы тебе даруем жизнь! Тебя обещал приютить китайский консул Сун. Мы сейчас проведем тебя за границу, там тебя ожидает слуга Суна.

Тогда мне казалось, что он говорит ласково. Моего «я» не было. Я шла за ним покорно. Мне безразлична была моя жизнь, как безразлична в ту минуту была даже смерть мужа. На границе меня ждали два китайца.

…Только потом, через несколько лет, уже в Китае, когда я научилась говорить по-китайски, я узнала, что эти два офицера, Ионес и Лютер, купив меня за тысячу рублей у Норбо, продали за две тысячи золотом китайскому консулу Суну.

Тогда я этого не знала.


Купеческие счастья в Китае, должно быть, так же, как в России, начинаются со страшных и темных дел.

15

…Сун знал не больше десяти слов по-русски. У него сидел переводчик, когда меня ввели в его дом. Он был очень приветлив и ласков. Через переводчика он выражал мне сочувствие и надежды, что отныне моя жизнь будет счастлива.

Переводчик перевел мне:

— Господин Сун на днях закончит свои дела, и тогда вы вместе уедете к нему на родину. Пока же он намерен вас замкнуть в казенку. Есть основания полагать, что, несмотря на то, что вы числитесь расстрелянной, вас будут искать, международные отношения сейчас нарушены, и белые могут прийти сюда. Вы можете быть совершенно спокойной, но сидеть должны как можно тише. В доме вы будете пока жить втроем — господин Сун, его повар и вы.

Повар при мне дал клятву молчания. Переводчик перевел:

— Повар поклялся древней китайской клятвою, что если он выдаст вас, то после его смерти дух его останется над землей, но не уйдет в землю.

Затем меня отвели в казенку. Казенка помещалась в верхнем этаже рядом с лестницей. Сун притащил меховой мешок и свою старую шубу. Пока я устроилась на сундуке. Сун замкнул меня снаружи. Снова я очутилась в тюрьме. Я сидела, прислушиваясь к безмолвию. В ушах бухали залпы расстрела. Постепенно глаза привыкли к мраку, да и ночь уже кончилась. Вверху было маленькое окошечко, заклеенное по-китайски бумагою, различались в темноте две полки с бутылками, мешок с овсом, три седла. Я заснула, как убитая. Меня не будили. Когда я проснулась, повар принес мне ужин — отваренный рис в круглой чашечке и жареную капусту с мясом. Мне страшно нужно было в уборную. Пришел Сун посмотреть, как я ем. Знаками я объяснила ему, что мне нужно, он принес мне горшок от цветов. Меня опять замкнули, я опять спала, как убитая. Утром меня разбудил Сун, принес цветочного чая. Так прошло три дня. Никто к нам не приходил. В доме все молчали.

На четвертый день утром послышались шаги по лестнице, в щелочку я увидела китайца. Он прошел к Суну, у них послышался крик, они оба громко кричали по-китайски, и я видела в щелочку, как Сун толкал китайца вниз по лестнице. Послышался голос повара. Все стихло. Сун вернулся в разорванной рубашке с расцарапанным лицом.

Вечером пришел переводчик. Мне сказали, что китаец приходил узнать, не у Суна ли я. Переводчик сказал, что китайцы мстительны и что теперь надо ждать обыска со стороны белых. Сун, переводчик и повар обсуждали, как быть. Решено было запереть ворота, а повар взялся предупредить об опасности стуком внизу из кухни в потолок. Сун решил сидеть дома.

И действительно, на третий день Сун услышал сигнальный стук. Поспешно он выпустил меня из казенки и посадил в баул из-под муки. Я не успела улечься как следует, как Сун уже замкнул надо мною крышку. В бауле еще оставалось немного муки. Живое существо пискнуло у меня под локтем и забралось мне в рукав. Это была мышь. В ту минуту я не испытывала страха.

Бедная мышь испугалась не меньше меня. Я слышала, как билось ее сердечко. Мое же сердце замирало в ужасе. Мне хотелось чихать. Одной рукою я зажала рот, другая оцепенела вместе с мышью. Я слышала, как ходили по комнатам, говорили, кричали, отодвигали вещи. Шаги то приближались, то удалялись. Вот шаги приблизились к баулу, кто-то долго не может вставить ключ. Мое сердце остановилось. Сун, бледный и с дрожащими руками, поднял крышку. Мышь выскочила из моего рукава и, как сумасшедшая, бросилась в столовую. Вылезла я вся в муке и сразу заикала и зачихала. Через час пришел переводчик.

Приходили белые. Оставаться больше здесь мне было совершенно опасно. Переводчик перевел, что Сун пережил за эти четверть часа так много, как никогда в жизни, и считает, что нас спасла мышь — мышь считается китайским добрым богом, и он, то есть бог-мышь, взял меня под свою защиту…

…Вечером этого же дня Сун перевез меня в Маймачан. Я вышла из дома, переодетая в монголку, в длинном халате и в шапке-ушанке. Ночевала я у фотографа-китайца, спала в одной постели с его наложницей-монголкой, она спала голой около меня, я же не могла заснуть от клопов. На рассвете меня разбудил Сун, он приехал с двумя оседланными лошадьми, монгольским иноходцем и русским скакуном. Я села на монгола. Сун отвозил меня подальше от границы, к знакомой монголке в аул Илан-Бургас. Лошади быстро добежали до юрт аула.


…Сун сказал Цохор, что я его жена. Я не умела говорить по-монгольски, монголка знала всего несколько русских слов. Мы молчали, Суна не было, он кончал свои дела, чтобы поехать в Китай. Сун оставил со мной Ваську, русского коня. Этот конь понимал только по-русски. Я знала, что этот конь попал Суну от убитого большевика. Я ходила к лошади, прижимала голову к шее коня и шептала:

— Васька, милый мой, мы с тобою одни на всем свете.

Конь всегда лягался, когда к нему подходили чужие, его боялся даже Сун. Васька поводил глазами, когда я подходила к нему, нюхал мое лицо, волосы, платье, приветливо фыркал. Я целовала Ваську в мягкие его губы. Васька был мне другом, дорогим, как человек. И он относился ко мне как к другу. Когда он слышал мой голос, он поворачивал на голос голову и приветливо ржал.

Вечерами к Цохор приезжал ее муж. Ее муж имел еще одну жену и ночевал с женами попеременно. Монголка все время смеялась надо мною и учила меня монгольской вежливости. Не говоря по-русски, она показывала все грязнейшими руками. Перед приездом мужа она наряжалась. С монголкой жила девочка по имени Тэлетра. Цохор купила эту девочку, не имея своих детей, и не обращала на нее никакого внимания. Иногда к Цохор наезжали по дороге богатые монголы или китайцы, тогда она оставалась с ними наедине, отсылая всех из юрты. Это не считалось проституцией, ее муж об этом знал. В юрте было душно и зловонно. На кане стояли ящики с одеждой, выкрашенные в красный цвет и разрисованные китайскими буквами, стояли идолы, в чашечках теплилось масло.


Однажды вечером приехал Сун, привез мне подарков. Я думала, что он уедет обратно. Настало время ложиться спать. Цохор постлала нам общую постель. Потушили свет. Сун ждал, когда заснет монголка… Какая гадость! Меня трясло от ужаса и ненависти. Я выбежала из юрты. В углу загона стоял Васька. Он заржал, встречая меня. Я обняла его шею и зарыдала.

— Прости, прости меня, Василий, прости, мой родной!.. Я еще молода, мне хочется жить, мне страшно умирать!.. — шептала я, обнимая голову лошади и думая о муже.

В тот вечер через пастуха-монгола Сун сказал мне, что он переименовал меня: по китайским понятиям, если у человека много несчастий, надо взять новое имя. Сун полагал, что у меня начинается счастливая жизнь, и назвал меня Идой.

В ту же ночь, заснув на стогу сена около Васьки, я видела сон. Я видела во сне живым мужа, нас обоих судили в помещении кино Э. А. Нас приговорили к расстрелу. И вдруг, после приговора, мне стало очень легко. Я стала танцевать, я отделилась от земли и летаю по воздуху над головами людей. Я ничего подобного не видела в жизни, даже среди акробатов. Я увидела под люстрой в потолке отверстие. «Я могу вылететь через него на улицу», — подумала я. Я сделала круг и вылетела в это отверстие. Я неслась по воздуху над домами, над тюрьмой, над степью, над реками… Во сне я сползла со стога. Васька стоял надо мною и обнюхивал меня.

Однажды, когда я лежала на стогу и смотрела в степь, я увидела в степи всадников. Надо было предположить, что это были монголы. Но сердце забилось тревогой. Сердце человека скорее чувствует, чем видят глаза. Я различила казаков. Их было пятеро — офицер и четверо рядовых. Они въехали во двор. Они проехали около меня. Казаки сделали обыск у Цохор. Я закопалась в стогу, как мышь в норе. Казаки искали меня. Они ничего не нашли. Счастье мое, что я была на стогу. И вот я ждала вечера, когда должен был приехать Сун. Он один был у меня, он — мой защитник. Монголка рассказала ему о казаках. Сун знаками показал мне, что он защитит меня. В эту ночь Сун не был мне противен. «Значит, можно отдаваться из чувства благодарности?» — спрашивала я сама себя. Я презирала себя. Я мечтала о том, чтобы скорее приходили большевики. Я плакала, обнимая коня, единственного моего друга, и для него я выбирала из стога самые лучшие травинки.


Мы ехали в Китай. Впереди предстоял переход через Гоби.

Первый день пути был полон всего необыкновенного. Мы ехали впереди на лошадях, сзади шел обоз. Груз был большой и тяжелый. Везли пушнину, кожевенное сырье и широкие толстые доски для китайских гробов. Сун вез четыре такие доски в подарок матери. Снявшись с места, мы заехали к священному монгольскому холму, где находился бог, покровительствующий путешественникам. На холме лежала куча камней, а на деревьях поблизости висели лоскутки бумаги и хадаки. Под холмом все слезли с телег, выбрали по большому камню и пошли наверх. Сун велел то же сделать и мне. Наверху постояли молча, кинули на холм камни, привязали к деревьям по бумажке и пошли под холм попить чаю и поесть перед дальнейшим путем. Вокруг обоза побрякивали ботала, визжали собаки, монголы-возчики пели тягучие песни. Дымили костры. Около этого холма мы ночевали… Я ушла в степь от становища, села на землю. Тихо-тихо было вокруг меня. И ничуть не страшно было мне одной среди пустующей ночи. Я была совершенно одна. Я легла на землю лицом к небу и стала смотреть на звезды. Как много их! Вдруг упала одна, вторая. «Кто-нибудь умер», — решила я. Я вспомнила мать, мужа. Из степи донесся вой — не то собак, не то волков. Мне было совсем не страшно.


Читать далее

Глава первая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть