Онлайн чтение книги Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
1939

Персидская пословица:

«Вошел в баню — раздевайся».

. . . . .

— Вы мне голову не морочьте, я тоже пьяный.

. . . . .

Название фирмы (помещалась в Ленинграде, в Перинной линии): «ВОСТОРГ» (то есть Восточная торговля, по типу Мосторг, Облторг и тому подобное).

. . . . .

А в Тифлисе когда-то видел очень аппетитную вывеску:

«ТИФГАСТРОНОМ»

. . . . .

— Товарищи, там пьяный в подъезде лежит!

— Какой там, к черту, пьяный, просто мертвый.

. . . . .

Грузин продает дачу на берегу реки.

— Ты посмотри, дорогой, какое удобство. Купаться захотел — пожалуйста, — тут дом, тут река. Пожар или что-нибудь — тут дом, тут река. Рыбки половить захотел — тут дом, тут река.

— Да, — говорит покупатель. — А если наводнение?

— Наводнение? Какое наводнение?! Ты посмотри: где дом, где река!

. . . . .

Меня упрекали в том, что в сценарии «Детство Кирова» подпольная социал-демократическая организация в Уржуме выглядит слишком простецкой, а методы конспирации ее крайне наивны. А вот что писала Крупская:

«Перечитывая сейчас переписку с Россией, диву даешься наивности тогдашней конспирации. Все эти письма о носовых платках (паспорта), варящемся пиве, теплом мехе (нелегальной литературе), все эти клички городов, начинающихся с той буквы, с которой начиналось название города (Одесса — Осип, Тверь — Терентий, Полтава — Петя, Псков — Паша и так далее), вся эта замена мужских имен женскими, и наоборот, — все сие было до крайности прозрачно, шито белыми нитками. Тогда это не казалось таким наивным»…

. . . . .

Иринка (5 лет 10 месяцев) жалуется, что видит каждую ночь страшные сны.

— Один раз видела, что мне мама говорит: иди куда хочешь и живи в канаве.

. . . . .

В Ленинградской области орудовала шайка грабителей под названием «Не мучь дитя».

Дорога. Идет человек. Откуда-то возникает маленький мальчик. Он останавливает прохожего и нежным голосом говорит:

— Дяденька, дай мне твое пальто.

— Ты что? Очумел? Какое пальто?

— Отдай!

— Да иди ты! С ума спятил?

Но мальчик не отстает, он цепляется своими крохотными ручками за рукав путника и продолжает — уже со слезами в голосе — канючить:

— Дяденька-а-а! Отдай пальто!

Прохожий, естественно, теряет терпение, пытается отцепиться от этого странного младенца. А тот уже рыдает навзрыд — не отстает, вцепился в свою жертву и умоляет его отдать пальто. И вот тут, когда доведенный до белого каления прохожий замахивается, чтобы ударить или оттолкнуть малютку, на дороге появляются две или три более мощные фигуры. Они приближаются к прохожему, и один из них, с трудом сдерживая гнев, басом говорит:

— Не мучь дитя, отдай пальто!..

. . . . .

В ресторане. Пьяный оправдывается перед соседом, с дамой которого он пытался перед этим заигрывать:

— Я извиняюсь, товарищ, заговорить с соседкой это не является нарушением плохого тона.

. . . . .

Пабло Пикассо показали картину и спросили, что он о ней думает. Пикассо ответил:

— Я не думаю. Я волнуюсь.

. . . . .

Когда мальчик Александр Македонский узнавал о какой-нибудь новой победе, одержанной Филиппом, он восклицал с досадой:

— Папа все завоюет, и на мою долю ничего не останется!

Кое-что все-таки осталось.

— К сожалению, я у них не питаюсь доверием.

. . . . .

Семья цирковых акробатов N. Родители акробаты слепые. Отцу 65 лет, матери — 56. Эстонцы. Старик делает щетки (платяные, бельевые, полотерные), летом торгует ими на Сенной. Глаза потерял «от пороха» восемнадцати лет от роду. Женился на зрячей, но уже терявшей зрение. Живут неплохо. Ходят в гости — к слепым же. Старуха занимается хозяйством, мешая на кухне зрячим. Самое горькое в их судьбе — это то, что они не знают, как выглядят их дети, а теперь и внуки. Часами просиживают над колыбелями и ощупывают лица детей.

Привередливы. Домработница возвращается со двора.

— Дождь идет?

— Нет.

— Правда? Ну-ка дай я тебя пощупаю.

. . . . .

Пришвин вместо «рюкзак» говорит: спинсумка.

Ужасно, по-моему. Тогда вместо саквояж надо: путьмешок, вместо бухгалтер: книгдержатель.

. . . . .

Фамилия врача по детским болезням: Витаминер.

. . . . .

Великий муж Греции, герой «золотого века» Перикл сказал, что главной заслугой своей жизни он считает, что:

— В жизни своей я никого не заставил носить траурную одежду.

. . . . .

«Катя».

Офицер после японской войны (или приехав в отпуск) поднялся на бельведер дачи, откуда расстилался чудесный, знакомый ему с детства вид. Море синело вдали, белел парус, по шоссейной дороге ползли золотистые возы с сеном.

И вдруг X с ужасом замечает, что он мысленно, по привычке, вычисляет в уме (он — артиллерист) угол возвышения, заряд и тому подобное.

Яхта или воз с сеном для него — уже только цель, мишень.

. . . . .

Эпиграф для «Кати»:

Под знаком равенства и братства

Здесь зрели темные дела…

А. Блок

. . . . .

Букинист жалуется:

— Наше время для книжного дела — не сезонное.

. . . . .

Херасков любил давать советы молодым стихотворцам. Прощаясь с ними, говорил, приподняв колпак:

— Чистите, ради бога, чистите, чистите! В этом вся сила. Чистите! О, чистите, как можно более чистите, сударь! Чистите, чистите, чистите!

(См. письмо Батюшкова к Гнедичу от 7 ноября 1811 г.)

Далеко не всё, конечно, но очень много в этом «чистите»!

. . . . .

— Возьми полотёнушко, утрись.

. . . . .

Е. В. Тарле* — похож на старого обрюзгшего Наполеона. Даже седые волосы его — наполеоновские: мягкие, слегка волнистые, падающие прядкой на лоб. И поза: Бонапарт обозревает, сидя на барабане, Москву… Поза ленивая. Каблуки на башмаках стоптаны.

. . . . .

Мать:

— Уймись, демоненок!

. . . . .

«Катя».

Иван Афанасьевич в хорошем настроении, чокаясь с дамой, говорил:

— Будьте толстенькая!

. . . . .

Когда А. Н. Толстой узнал об отмене «авторских» в кино (а только что вышел на экраны «Петр Первый»), он схватился за голову и воскликнул:

— Со времен отмены крепостного права род Толстых не терпел таких убытков!!.

. . . . .

Столовая на окраине П. Столы в густо запятнанных скатертях. На столах цветочные горшки в белой рогожке. Из горшков торчат какие-то палки. Цветами не пахнет.

. . . . .

Сказочный, русский, очень древний (еще скомороший) зачин:

— Ну, братцы, я вам скажу сказку. Слушать да не смеяться, а кто знает — не переговаривать! Кто будет переговаривать, тому буду по плюхе давать.

. . . . .

«Катя».

Вскоре после возвращения с Дальнего Востока. Ваня сидит в парикмахерской на Вознесенском, куафер подстригает его колючий ежик, на белоснежный балахон падают и складываются в причудливый орнамент коротенькие черные волосики, и Ване вспоминаются китайские и японские иероглифы на вывесках в Маньчжурии.

. . . . .

Известный адвокат Николай Васильевич Коммодов. Ему под шестьдесят лет. Маленького роста, очень широк в плечах, с солидным брюхом. Лицо неинтеллигентное, грубоватое и как будто даже глуповатое.

Седеющие волосы зачесаны гривой. Когда говорит, впечатление, будто пародирует какого-то известного адвоката. Очень веселый, любит пошутить и шутит тоже грубовато и так же грубо хохочет, когда шутят другие. Хитер, конечно. И умен. Говорит с интонациями провинциального актера. Без улыбки слушать его трудно.

. . . . .

Коммодов защищал когда-то известного убийцу, извозчика Комарова, убившего сорок человек.

— В камеру к нему я боялся заходить. Был такой случай, когда арестант кандалами убил следователя. Комаров представлял из себя широколицего мужика с совершенно деревянным лицом, широко расставленными и глубоко сидящими глазами. Меня все время занимал вопрос: чем дышит этот человек? Что он думает? Но, поверьте мне, это была полнейшая духовная анестезия. Я, помню, у него спросил: «Скажите, Комаров, как же вы это так — сорок человек? Неужели не жалко?» А он помолчал и говорит: «А тебе, Николай Васильич, когда ты мух давишь, — жалко?» А? Каково?! Это человек — про человека! Я у него спрашиваю: есть ли у него на свете что-нибудь дорогое, священное? Верит ли он во что-нибудь или в кого-нибудь? «Да, говорит. Верю. В ежа, который колется».

. . . . .

Тому же Коммодову пришлось когда-то защищать группу крестьян, убивших колдуна. Люди, которые убили этого человека, твердо верили, что он — колдун: скотину портит, воду заговаривает и так далее.

Защищая их, Коммодов напирал на то, что они — субъективно — не совершили убийства человека. Они убили — тварь, вредителя, злую силу. Виноваты в этом, дескать, темнота и отсталость, забитость русской деревни.

Присяжные оправдали убийц. После судебного заседания Коммодов разговорился с одним из них — благообразным, белоголовым стариком.

— Вот, — говорит, — братец мой, какая история. Что же это получается? Ведь могли бы вас и не оправдать. Темь у вас тут непроглядная.

— Э, брось, барин, — говорит старик. — Что темь — это ничего, а вот колдунов у нас много — это беда. Ну, да теперь мы их всех изведем — до последнего!

. . . . .

С утра почему-то не выходят из головы стихи Блока:

…И встретившись лицом с прохожим,

Ему бы в рожу наплевал,

Когда б желания того же

В его глазах не прочитал.

В такой именно паршивый, слякотный и дождливый весенний день подошел к окну, отдернул на мгновенье штору и увидел: бредут понурые лошади, влекут замызганную, бывшую когда-то белой колесницу, на ней гроб, покрытый черной попоной с серебряными шестиконечными звездами. За гробом — шесть-семь евреев, одни мужчины, и все пожилые. А один, в стоптанных галошах, идет у самого катафалка и даже руку положил на гроб — наверное, брат или муж. Скорее всего — брат. Потому что холостяком выглядит. И как-то не могу представить жену его.

. . . . .

Артистка X ехала с собакой в поезде, возвращалась с Юга в Ленинград. Поленилась, не вывела утром собаку, забыла о ее естественных надобностях. А воспитанная собака не могла позволить себе сделать что-нибудь дурное в помещении. Терпела, терпела и — не вытерпев — на полном ходу выскочила из окна вагона.

Муж, вырастивший собаку, узнав о случившемся, пришел в ужас, в бешенство, в отчаяние. Он выяснил, где именно, на каком перегоне это произошло, и на следующий же день отправился на розыски собаки. Долго блуждал вдоль полотна железной дороги, заходил в соседние деревни. Местные жители рассказали ему, что да, действительно, шныряла тут в лесу какая-то странная собака. Несколько дней подряд она выходила навстречу дневному поезду. Заметив ее, мальчишки принялись охотиться за ней. Тогда она переменила тактику — стала выходить к вечернему поезду. А потом и вообще скрылась.

Хозяин искал ее две недели! Обошел все окрестные деревни. И наконец наткнулся на нее в лесу. Собака одичала, увидев человека, она кинулась на него, укусила за палец и только тут, почуяв кровь, очухалась, узнала Николая Павловича, принялась визжать, кидаться на него, ласкаться, лизать его щеки и руки. Тут же она проделала все фокусы и кунштюки, которые знала: стала за задние лапы, «умерла», сорвала с головы хозяина шляпу…

Возвращение собаки и хозяина превратилось в триумфальное шествие.

Он обошел в обратном порядке все деревни, где был раньше. И все радовались, поздравляли его, щедро угощали его и собаку, потому что знали о горе этого человека и не считали это блажью.

. . . . .

— А куда мне идти? На какую улицу?

— Улица Тверская-Ямская, сапожная мастерская, дом некрашеный, иди и спрашивай.

. . . . .

— Ладно. Оставьте ваши сверхъестественные знания.

. . . . .

Весной 1939 года Маловишерский горсовет опубликовал постановление:

«Проверить состояние здоровья допризывников и в пятидневный срок ликвидировать все болезни, кои могут служить препятствием при вступлении в РККА».

. . . . .

«Вертикальная гармония» петербургской архитектуры объясняется отчасти тем, что до самой революции в столице действовало запрещение строить дома — выше Зимнего дворца.

. . . . .

— Он с этого факта сделает цимес.

. . . . .

Из газетной заметки:

«В столовой под лозунгом борща скрывается самогон».

. . . . .

— От вашей политики отдает букетом личных отношений.

. . . . .

Псевдоним рабкора: Далеко-Всевидящий.

. . . . .

Девочку Милу зовут Мила-премила — за то, что она на каждом шагу говорит:

— Большой-пребольшой, маленький-премаленький, коричневый-прекоричневый, вкусный-превкусный, хорошенький-прехорошенький и так далее.

. . . . .

Блатной язык худо-бедно обогатил русский язык, как, впрочем, и другие языки. Слова жулик, мазурик, двурушник — жаргонного происхождения. Разинский лозунг «сарынь на кичку» — тоже. Даже такое скромное, уже почти дамское слово, как шустрый, — из словаря петербургских воров (приставка «шу» к слову острый).

. . . . .

— Побледнел, посинел, как осенняя сыроежечка.

. . . . .

Вежливый милиционер (на даче) успокаивает пьяного:

— Поскольку вы пьяный — будьте свободны. Идите домой и проспитесь. А вообще-то вы в корне не правы.

. . . . .

Полчаса наблюдал, как борется паук с собственной тенью (при электрическом освещении, на белом потолке). Борьба эта — страшная, изнурительная, потому что пауку никогда не понять, что тень бесплотна, что сосать ее невкусно и бесполезно. И даже инстинкт ему ничего не говорит. Солнечная тень не такая яркая, она расплывчатая, а электричество еще молодо, род паучий к нему не успел привыкнуть.

Борьба (или, вернее, охота) идет по всем правилам паучьей корриды. Паук кидается на свою тень с теми же ухватками, с какими он кидается на зазевавшуюся муху. Он пытается оглушить ее, обволакивает паутиной и перебирает при этом с быстротой велосипедиста задними лапками. На какое-то время, на минуту или на полминуты, как бы разочаровавшись, он оставляет «жертву» и повисает на своей тончайшей ниточке. Но малейшее движение его лапки — и тень зашевелилась тоже. И снова — хищный скачок. И снова идет борьба с призраком.

Бой длился до тех пор, пока я не пожалел измученного паука и не повернул выключатель.

. . . . .

Милая, сердечная, добрая и простоватая тетя Зина. Сыну ее Шурику сорок лет. Идет по какому-то не простому делу — не то в военкомат, не то на чистку.

Мать вздыхает:

— Ох, Шурик, я сегодня во сне полы мыла. А это худо. Я, помню, всегда во сне полы мыла, когда ты из гимназии двойки приносил.

. . . . .

Заголовки в периферийной газете:

«Кто еще хромает?».

«Япония становится нахальнее».

«Один в носу ковыряет, другие перегружены».

. . . . .

Куплеты 1921–1922 гг.:

Весна пришла, запели птички,

Им вторит радостно поэт

На рынке дороги яички

И сахару в помине нет

А потому, медам, месье,

Давайте кушать монпансье!

. . . . .

Была уже в том возрасте, когда говорят: перезрелая. Однако желание выйти замуж не оставляло ее. Страшно суеверная. В гостях не брала ничего по одному куску: ни хлеба, ни ветчины, ни жаркого. Хозяйки ее не любили. И зимой и летом носила по две пары чулок. Оказывается — такая примета.

— Все-таки, — говорила она, — это значит, что я не всегда буду одинокая.

Умерла одинокой.

. . . . .

Вторично слышу в Мельничном Ручье странное употребление глагола «мечтать». Парикмахерша говорит подруге:

— Я и не мечтала, что ты сегодня выходная.

. . . . .

В Мельничном Ручье живет доктор Ткачев, специалист по внутренним и детским болезням. Я знаю его с тридцать шестого года. Летом он обычно гастролирует по дачным местностям. Два лета жил в Разливе, нынче — здесь. Высокий, молодой еще, сутулый, ходит в белой косоворотке и в фетровой шляпе. Не ходит, а рыщет. Мимо дачи за день пробежит раз двадцать. У него девочка, дочка.

Иринка, которой Ткачев очень хорошо знаком, спрашивает у меня:

— Это что у него за девочка? Дочка?

— Да, наверно, дочка.

— Бедная!

— Почему же, — я говорю, — бедная?

— Наверно, все время лечит ее.

. . . . .

— У меня мнуков да прамнуков — не сосчитать.

. . . . .

«Катя».

Она постучала:

— Можно, папаша?

— Войди благословясь, — ответил за дверью голос Ивана Афиногеновича.

. . . . .

Английский анекдот.

Встречаются два глухих старика.

— В булочную?

— Нет, в булочную.

— А-а, а я думал — в булочную.

. . . . .

На даче. Идут экскурсанты. Впереди духовой оркестр.

— Манька, а Манька! Гляди — похоронный марш идет!..

. . . . .

Живет холостяком. Чтобы не возиться с чаем, решил завести «японский гриб», настой которого, говорят, вкусен и питателен. Долго мучился с прихотливым растением. Не знал, чем его кормить (подкармливать?). И вдруг узнает, что гриб этот питается — чаем.

. . . . .

Собака, которая копила деньги и сама ходила покупать себе еду и даже водку. Об этом пишет доктор Т. Целль в книге «Ум животных» (с. 17).

. . . . .

— Преогромное мерси!

. . . . .

Мало того, что человек произошел от обезьяны, — по предположению Дарвина, он произошел от маленькой, слабой обезьянки, например от мартышки. Сильное животное, вроде гориллы, по мнению Дарвина, вряд ли стало бы общественным. Оно и так обошлось — своими собственными силами. А маленькая, всеми обижаемая мартышка хочешь не хочешь должна была сбиться в коллектив. А потом произвела человека.

. . . . .

Иринка:

— Сколько у нас во дворе Галь! Одна Галя — маленькая, другая — побольше, третья — еще больше, четвертая — совсем большая.

. . . . .

Вы рассуждаете, как допотопный человек.

. . . . .

Иринка:

— У нее летненькое платьице.

(Это она показывает картинку маленькой девочке, поэтому, подражая взрослым, и говорит немножко прибедняясь, одними ласкательными и уменьшительными).

. . . . .

Цыганка в поезде:

— Ой, место заняли!

Вторая, молодая, осанистая, крепкая, с очень грубыми и добрыми чертами лица, белозубая:

— Было бы вам не зевать!

Откуда эта прелестная, какая-то лесковская архаичность речи?!

. . . . .

Она же. После шуточной потасовки, когда подруга растрепала ей волосы, — поправляя прическу:

— Сколько тебе лет — столько тебе розог. Больше я ничего не могу сказать.

. . . . .

В газетном дневнике происшествий сообщается о задержании шайки фальшивомонетчиков, во главе которой стоял «некто Алхимов».

. . . . .

Девочка Мила очень быстро пообедала. Я говорю:

— Быстро ты ешь!

— Да?

— Очень быстро.

С гордостью:

— Как все равно красноармейцы едят.

. . . . .

«Катя».

…Приехала племянница.

— Ах, милая, а я только что канун собиралась читать.

— Так вы читайте, тетушка. Я посижу, подожду.

— Ничего, ничего, милая. После прочту. За мной не пропадет.

. . . . .

Артист, любитель выпить, носит жетон Общества трезвости, на котором выбит лозунг:

«Трезвость счастье народа».

. . . . .

В парикмахерской:

— Лицо освежить?

— Ага. Обязательно. Откройте форточку.

. . . . .

Красноармеец в пригородном поезде, уступая место незнакомой старухе:

— Садись, мама!..

. . . . .

«Глупость — не головная боль, которая от порошка проходит».

Мих. Зощенко

. . . . .

Рассказывал С. Я. Маршак. В 1934 году он жил в санатории в Шварцвальде. Однажды за табльдотом появилась седая дама, которая вела за руку худенького мальчика-подростка. Однако при ближайшем рассмотрении оказалось, что мальчику этому лет тридцать пять. Пастор. Психастеник. Мать привезла его лечиться. Однажды за ужином громко заплакал и, воздев глаза к потолку, воскликнул:

— Ich habe keine Frau und kein Mobel.[3]У меня нет ни жены, ни мебели.

. . . . .

Из Детского Села возвращаются экскурсанты. Женщина жалуется:

— Все хорошо, только с питанием — возмутительно. Три часа на обед ушло.

Голос:

— Эвона — три часа! Елизавета Петровна Романова шесть часов подряд обедали!

. . . . .

Симпатичная заповедь Фридриха Ницше:*

«Падающего толкни».

Недаром этого мудреца взяли на вооружение фашисты.

. . . . .

Мальчиком я удивлялся, почему в Ярославской губернии картофельную запеканку называют «яблочником». Яблоками от нее не пахло. Недавно мне объяснила тетя Тэна: оказывается, это не только в Ярославле. У старообрядцев все картофельное называется яблочным. Это — от «земляного яблока» (и даже «чертова яблока»), как поначалу называли на Руси картофель.

. . . . .

Склон старой горы — серый, шероховатый, складчатый — как спина слона.

. . . . .

Радио на украинских (и вообще на южных) вокзалах. Какие-то обиженные немолодые женские голоса:

— ПовторАю! Поезд номер тридцать один бис… отбывает…

. . . . .

У парня на тыловой стороне кисти татуировка. Большими синими буквами: Никита.

Для чего это? Чтобы не потеряться, что ли?

. . . . .

Библиотекарша в санатории. Говорит «роман», «Хамлет». Ей под сорок. Подсела ко мне, когда я читал газету.

— Что пишут в хазете?

Я прочел ей заголовки телеграмм. На первой полосе — портрет Лермонтова.

— Ой, какой хорошенький! Сволочи буржуазия! Такого человека убили!

В заголовке юбилейная дата:

1814–1939

— Это сколько же ему лет?

Я говорю:

— Он родился сто двадцать пять лет назад.

— Ой как давно! Так он все равно бы не дожил.

— Конечно, не дожил бы.

— А может быть, и дожил… Вот сволочи!

Я спрашиваю: кто «сволочи»?

И она рассказывает мне совершенно фантастическую историю.

— Ведь он был кавказский пленник. За ним жандармерия охотилась. Взяли его в плен…

И еще такой же и подобной ерунды — с три короба.

. . . . .

Из разговора:

— А разве Персия с Англией межует?

. . . . .

Концерт в железноводской Пушкинской галерее. Две певицы в красных сарафанах поют «частушки»:

— Нынче я была в кино

И купила эскимо…

— А какой-то гражданин

Вместе с палкой проглотил.

Зрительный зал буквально сотрясается от ликующего хохота.

. . . . .

Генерал Верзилин, в пятигорском доме которого произошла ссора Лермонтова с Мартыновым, однажды на вопрос, сколько у него детей, ответил:

— У моей жены две дочери и у меня две, а всего три… Только три грации, а не четыре…

Загадка на первый взгляд кажется очень трудной. Все, кому я задавал ее, начинали морщить лоб, сдвигали брови…

А ответ простой: у Верзилиных была одна общая дочь и у каждого по падчерице.

. . . . .

Господин, говорящий очень важным и многозначительным тоном:

— Я согласен с вами миллион раз.

И еще раз — уже в упоении:

— Я согласен с вами миллион раз!..

. . . . .

Мой сосед по палате Николай Афанасьевич Василенко. Родился в 1901 году в большом (8000 жителей) селе на Украине. Родители рано умерли. Имущество продали за 300 рублей. Назначили опекуна. Николай Афанасьевич учился в министерском училище. Брат — в ремесленной школе. Старший брат — в учительской семинарии в Крыму. Деньги лежали в банке. Революция. Кинулись в банк — денег нет.

Н. А. рано вступил в партию. Работал военруком. На город наступали махновцы. В городе человек семьдесят советских работников. Паника. Н. А. на колокольне — наблюдает. Видит, как тачанки с его товарищами уходят… Спускается с колокольни — навстречу по улице скачут человек тридцать махновцев. Он — в церковную сторожку. Там псаломщик проводит спевку хора.

— А ну, прячься. Становись сюда, пой.

Петь не стал, при нем наган и винтовка. Полез на чердак.

Лестницу псаломщик убрал.

— Сижу не шелохнусь, слышу, копыта цокают. Приподнял черепицу, смотрю, подъезжают к сторожке. Слышу, заходят в сторожку, говорят чего-то, ругаются. Ну, думаю, кончено. С жизнью, одним словом, прощаюсь. Думаю — буду стрелять. А последнюю пулю — сюда вот. Между прочим, трясет всего…

Потом все замерло. Н. А. просидел на чердаке пять часов. Позже выяснилось, что в село ворвался лишь небольшой махновский разъезд. Их отогнали…

. . . . .

Другой мой сосед по комнате — Иван Васильевич Р. Неисправимое животное, карьерист, циник, человек ни во что не верящий и ни о чем не думающий чисто. Охотник до баб. Тупица. Ему двадцать девять лет. Шесть лет в армии. Старшина, заведует вещевым складом. Женат. Двое детей.

— Два пацана, — сказал он мне, — одной четыре года, другой еще двух нет.

— Какие же, — я говорю, — пацаны. Обе девочки?

Смеется.

— А я их все равно всех пацанами зову.

В санатории обольщает подавальщиц и сиделок. Говорит об этом грязно и пасмурно.

Перед сном читает — одну и ту же книгу: «Кавказские поэмы» Лермонтова. Когда спрашиваешь, что он читает, — прищелкивает языком и говорит:

— Нет, здорово это!..

«Кавказские поэмы» читает уже 23 дня. Прочитав полстраницы, крепко засыпает.

Много поет. Песни какие-то дурацкие, слышанные им в госпитале, где он лежал на излечении (у него камни в почках).

На обеих руках — наколки, татуировка. Я спрашиваю, когда он сделал их.

— А-а, не говори! Ваккурат мне двенадцать лет было. По дурости сделал. А вот теперь не знаю, как быть, как их вывести. Ты не знаешь? Одна еще ничего, а вот на левой — прямо опасная.

— А что там?

Показывает:

— КИМ.

— Ну, так что же? Что тут опасного?

— Мало ли что в жизни случится. В плен попадешь или что… Так еще можно отвертеться, а тут, глядишь, под расстрел попадешь.

Симпатичный товарищ!..

. . . . .

Из песен Ивана Вас. Р.:

Падиспанчик — хорошенький танчик;

Его можно всегда станцевать…

И сразу же, перебивая себя, затягивает:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…

. . . . .

Оглушительно икает и говорит:

— Какая-то сволочь поминат.

. . . . .

Он же. Раз десять на дню:

— Так они и жили. Спали врозь, а дети были.

. . . . .

Из автобиографических рассказов И. В. Соблазнил девушку. Обещал жениться.

«Дома она белье грязное спрятала, говорит: „Маме покажу, когда запишемся, у нас такой обычай“.

На другое утро надо в загс идти. А мне на кой он ляд этот загс.

Я до гастронома дошел, печенья купил, конфеток хорошеньких, прихожу, говорю:

— У тебя метрическая выписка здесь есть?

— Нет.

— И у меня нет. А без метрической выписки не регистрируют.

Она — в слезы»…

Между прочим, говорит сильно окая. Он — нижегородец. Николай Афанасьевич, слушая его, морщится, слегка даже постанывает, как от зубной боли.

. . . . .

Рентгеновский кабинет в санатории. Над входом красный фонарь, когда он горит — вход в кабинет закрыт, там совершается таинство. Больные сидят в коридоре на лавочке, думают о своих язвах, спайках и тому подобном, вздыхают, робеют, не могут даже переговариваться… Наконец кого-нибудь вызывают. Он входит в темную комнату и первые две-три минуты ничего не видит, идет наугад, растопырив руки, — туда, где у красного абажура сидят за столом какие-то белые (вернее, розовые) халаты. Через пару минут он уже слегка освоился, уже сидит на клеенчатом диване и торопливо расстегивает пуговицы на рубашке.

Рентгенолог — полный, немолодой уже человек (почему-то думаешь, что он был в свое время полковым врачом) — записывает результаты очередного просвечивания. Записывает по памяти, каждую фразу отчетливо произносит вслух, а его помощник, молодой человек с изможденным лицом (тут вспоминаешь, что рентген убивает гормоны, делает молодых стариками), этот несчастный пишет под диктовку копию рентгенограммы. Свет — розовый, слабый, как в лаборатории фотолюбителя. Но — алхимики в белых халатах привыкли.

Раздетый до пояса очередной больной поднимается на маленький эшафотик, перелезает через какие-то железные штуки и оказывается в огромной металлической кассете. Не то гильотина, не то гектографический пресс. В руку ему молоденькая сестричка сует граненый стакан с белой густой кашей. Выключается свет. Стрекочет аппарат. Рентгенолог сидит, широко расставив ноги, на низеньком табурете — перед экраном, на котором появляются смутные очертания человеческого нутра.

Рука в резиновой перчатке подлезает под экран и впивается в живот больного.

— Току! — кричит рентгенолог.

Что-то трещит, стрекот усиливается.

— Уменьшить! Току! — покрикивает врач.

Очередные больные толпятся за его спиной.

— Пейте! — приказывает рентгенолог. — Пейте сразу, как водку.

Пить эту известковую густую гадость залпом, как водку, невозможно.

— Надуйте живот. Знаете, как у попа.

Это пояснение одно и то же, из раза в раз, от больного к больному.

Больной не может надуть живота, он его инстинктивно вбирает. Рентгенолог кричит:

— Надуть! Как у попа.

Наконец:

— Аус!

Зажигается свет.

Эти «аус», «току» звучат очень страшно для тех, кто сидит за дверью, ожидая своей очереди.

. . . . .

Одна из любимых песен И. В. Р-ва (услышал он, и запомнил, и полюбил ее в госпитале в Комсомольске-на-Амуре):

Жена моя в роскоши ходит

И счету в одежде не знает,

Одну лишь черную юбочку

От Пасхи досюда таскает

Костюмчик на ней всегда новенький

На плечиках так складно лежит,

А ветер прохладно в дирочки

Все тело ее холодит

Ботинки на ней всегда новенькие,

На солнышке так и блестят,

А грязные пальцы сосульками

Наружу из дырок торчат

Живу ведь я, братцы, в гостинице,

И окна на заднем дворе,

При этом так славно красуется

Помойная яма в окне.

А кушаю я в ресторанчике —

На тумбе с селедкой в руке,

Зато уже встретишь товарища

Всегда с поллитровкой в руке.

Детишки мои, как амурчики,

Всегда босиком щеголяют,

А вместо школы в бабочки

У стенки прекрасно играют.

Вообще-то истинный Беранже! Только в каком-то как будто полуграмотном, беспомощном переводе или пересказе.

. . . . .

Здешний «культурник» — редкостное явление. Обычно это развязные, нагловатые пошляки и остряки. Этот — застенчив, обидчив, мнителен. Каждый вечер за ужином он появляется в столовой, проходит на середину, стоит, переминается, шевелит губами, собирается с духом и наконец начинает — каждый вечер с одного и того же:

— Минуточку внимания, товарищи!

И затем — то бледнея, то краснея, сообщает, что сегодня вечером в клубе концерт, кино или вечер самодеятельности.

. . . . .

Пятигорское кладбище.

Роскошный, из черного лабрадорита памятник-крест. За стеклом — фотография молодого бородатого купчика или богатого мужика — в косоворотке под пиджаком и в жокейском картузике. На постаменте — каменный свиток, на нем высечено:

Дорогой друг Егорушка

спи спокойно в могиле холодной.

Ты в болезни страдалец навеки уснул

и я просьбу твою исполняю украшаю могилу твою

В память от В. А. Б.

. . . . .

Люблю бродить по кладбищам, читать и списывать эпитафии. М. Шагинян правильно заметила как-то, что надгробие — первый этап человеческого искусства: и архитектуры, и скульптуры, и литературы. Это искусство она назвала, кажется, «первоначальными жанрами».

. . . . .

Вот там же — на Пятигорском кладбище — гранитный крест с распятием. И такая скучная эпитафия-справка:

Сей прах принадлежит

Зинаиде Александровне

ЕГИЕВОЙ

Род. 1903 г. Скончалась 7 ноября 1929 г.

Двадцать шесть лет было той, которой принадлежит сей прах.

. . . . .

Проживающая в Пятигорске племянница Лермонтова Шан-Гирей получила («за содействие проведению юбилея») премию: путевку в санаторий.

. . . . .

Старообрядческая Покровская церковь в Ессентуках. У входа, в притворе и дальше — до середины храма — толпятся женщины. Все в платочках вроспуск. Впереди — справа и слева (больше слева) — мужчины. Бритоголовые, бородатые, в сапогах, которые блестят и разносят запах дегтя. Огромные кубанские шапки висят на стене — на специальных шпенечках. Там же у стены, на лавке лежит груда маленьких плоских подушечек. На двух клиросах — певчие и псаломщики. Справа одни старики, слева — довольно большой хор, молодые женщины, два или три парня. Священник — маленький, седой как лунь. Грива и борода — белые, мягкие, пушистые. Служба (обедня) идет медленно, неторопливо. Человек входит в храм, делает земной поклон и занимает свое место. Стоят не двигаясь, окаменев. Крестятся редко, лишь в уставных местах. Поют монотонно, часто сбиваются. С другого клироса — поправляют. Как по команде молящиеся опускаются на колени. Предварительно бросают на пол подушечки — для лба, а не для колен. На колени не становятся, а падают — с сомкнутыми пятками. Старики — в кафтанах, напоминающих больничные или богадельные халаты. Женщина обходит казаков, вынимает из платочка двугривенные, раздает со словами: «За раба божьего Григория». Казаки, кивнув, берут деньги, суют по карманам. Вероятно, считается, что мужская молитва доходчивее. Мне, между прочим, тоже дали двугривенный. Отдал его на базаре слепому.

. . . . .

Разговор в санаторном парке. Две пожилые дамы:

— У вас печень?

— У меня сахар.

. . . . .

В пятигорской пивной — глухонемой человек предлагает посетителям маленькие конвертики с напечатанным на них следующим текстом:

Граждане!

Прошу принять от меня

НОВОСТЬ

фото художественных

снимков.

Цена 1 руб.

Благодарю глухонемой.

В конверте — виды Минеральных Вод, двадцатикопеечная панорамка.

. . . . .

Кладбище. Надпись на кресте:

Здесь покоится прах

оперного артиста

Владимира Александровича

ТОМСКОГО-КОЧУРОВА,

скончавшегося 7-го января

на 59 году жизни.

Спи спокойно, дорогой муж, отец и

великий артист.

. . . . .

Там же. Могила без креста. Надпись на жестянке почти начисто смыта дождем. Проступают слова: «Закрыто на обед».

. . . . .

Там же. Обелиск с выбитым на нем крестом.

Г. М.

АЛАВЕРДОВ

1902–1938

Прохожий, не гордись. Я уже дома,

а ты еще а гостях.

. . . . .

Там же.

На кресте:

Подъ симъ камнемъ погребено тъло

жены коллежскаго секлетаря

Авдотьи Андръевны

ПОДОСОВОЙ

скончавшейся 6-го октября 1880 года

на 76-м году отъ рожденiя своего.

Ходатайствомъ крестьянина Андрея

Боровика в руце Твои Господи

предаю духъ мой.

Стою, смотрю, пытаюсь понять, догадаться, кто он, этот Андрей Боровик, и кем он приходился жене коллежского секлетаря? Какие родственные или другие житейские связи заставили его ходатайствовать о воздвижении этого тяжелого и дорогого креста?

А ведь Авдотья Подосова могла знать Лермонтова! Она родилась в 1804 году. За ней мог ухаживать Пушкин — она была моложе его на пять лет.

. . . . .

Рыночная примета (Кубань):

— Через товар не шагайте, а то не продастся.

. . . . .

Курортный южный городок. В сырую погоду белые дома голубеют.

. . . . .

В Минводах — в вокзальном ресторане:

— Это не борщ, а сущий кошмар!..

. . . . .

У командира боевого корабля на груди наколка: двуглавый орел и лента с «Боже, царя храни».

Грех молодости.

. . . . .

«Катя».

На войне ему, красивому и молодому, прострелили щеку, свернули на сторону челюсть, оторвали половину языка. Он косноязычен.

В гостях, куда он пришел с матерью. За окном мокрый снег, метет. Оконная рама подрагивает и постукивает.

Юноша обращается — к девушке:

— О-о-а е-о-д-ня о-е-э-о ве-ей-яя.

Девушка не поняла. Краснеет. Смущается и вопросительно смотрит на гостью. Та объясняет:

— Он говорит, что погода сегодня совершенно весенняя. Это он шутит.

. . . . .

Замечательная подробность триумфального церемониала у римлян. В колеснице триумфатора, за его спиной, стоял государственный раб, держал в руках золотую корону. В то время как толпа приветствовала и превозносила виновника торжества, раб этот должен был восклицать:

— Pespice post te! Hominem te memento!

То есть оглядывайся назад и помни, что ты человек! Или, если совсем коротко: «Не зарывайся!»

. . . . .

Ночью за окном звонкий трезвый голос:

— Слово предоставляется пьяному!

. . . . .

Активист комсомолец не пьет, не курит, но один тайный порок у него есть: любит раскладывать пасьянс.

. . . . .

Гляжу из окна вагона. Осень. Золотой лес. Опустевшие дачи. Все залито тихим солнечным светом. И уж совсем замечательно: большая собака играет с маленьким щенком — рвут, баловства ради, какую-то сухую белую тряпку.

. . . . .

«Катя».

Катю учил читать живший во флигеле старик Савва Исаич. Он водил Катиным указательным пальчиком по строке и объяснял:

— Вот эта с брюшком — «О», а бабочка с крылышками — «Ф», а кочерга — «Г», а ящичек — «Д», а букашка — «Ж». А где пуговка пришита внизу, тут и в окошечко поглядеть можно, точка это называется.

. . . . .

«Катя».

Он долго хранил фотокарточку девушки, сестры милосердия из Кауфманской общины. В 1917 году, когда с Охты, из запасного полка его привезли в лазарет с рожистым воспалением, она ухаживала за ним. Он продолжал любить ее даже сейчас, когда в доме хозяйничала Марья Михайловна, а по полу ползал двухгодовалый Павлик.

Карточку он хранил вместе с самыми ценными документами: с метриками, с гимназическим аттестатом, с аннулированной сберегательной книжкой, на которой числилось 752 царских рубля.

Иногда, оставшись один дома, он доставал и разглядывал фотографию. На карточке она была снята в подвенечном платье, в фате. Сбоку торчала рука жениха, которую она не очень ловко отрезала ножницами. Эта мужская рука мешала полноте Колиного счастья, его растроганности…

. . . . .

У бабушки на левой руке повыше кисти — белый шрам от ожога. Лет пять назад несла она только что снятую с плиты кастрюльку. Шла через двор — из летней кухни. Крышка кастрюли упала на руку. Бабушка не бросила ни кастрюли, ни крышки. Объяснила мне:

— Думаю: святые подвижники руку в огонь клали. А ну-ка и я попробую потерпеть.

И — додержала, дотерпела. Спокойно вошла в комнату, спокойно поставила на стол кастрюлю. Ожог был очень сильный.

Рассказывала улыбаясь.

. . . . .

Зима тридцать девятого года. В школе, в IV классе появляется новенькая ученица и почти одновременно — новая учительница. Девочка грустная, часто плачет. Учительница требовательна к ней больше, чем к другим. Девочка открывается подругам, что у нее отец — на фронте, пропал без вести.

Потом и сама Наташа пропадает, несколько дней не приходит на уроки. Подруга слышит по радио — о награждении бойцов и командиров. Среди других фамилия Наташиного отца. Девочки разыскивают ее. Открывает им мать Наташи — учительница Елизавета Ивановна.

. . . . .

Лютая зима. Принимаю холодную ванну. Пришел Костя Лихтенштейн. Стоит в кашне и шапке, смотрит и говорит:

— Когда-нибудь напишу биографический роман. О тебе. Будет называться «Как закалялась медь».

. . . . .

Красноармеец в Мариинском театре. Спрашивает:

— А что здесь раньше было?

. . . . .

На улице. Мрачная гориллообразная дама и муж ее — худенький, маленький, тщедушный, — по-видимому, эстрадные артисты, певцы. Она ворчит. Басом:

— «Нам звезды кроткие сияли» — так не поют!..

. . . . .

Школьная пародия на утесовскую песню «Два друга»:

Жили два друга в классе одном

Пой песню, пой

Коль одного выгоняли за дверь,

Сам выходил другой

И славно учились эти друзья

Пой песню, пой

И если один получал из них два,

Кол получал другой

. . . . .

Перед революцией самой распространенной в русской деревне газетой было «Русское слово». Ей верили больше — не потому, что она вернее, а потому, что дороже.


Читать далее

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть