«НЕ МИР ТЕСЕН, А СЛОЙ ТОНОК…» (Из писем Леонида Львовича Кербера?)

Онлайн чтение книги Том 7. Эхо
«НЕ МИР ТЕСЕН, А СЛОЙ ТОНОК…» (Из писем Леонида Львовича Кербера?)

Я родился 3 июня 1903 года в Санкт-Петербурге на Васильевском острове в доме 48 по Среднему проспекту.

Никакого недвижимого имущества мы не имели. Жили на отцовское жалованье морского офицера, которого хватало и на две прислуги: кухарку и няню-горничную. Отец тогда был капитан 1 ранга в Балтфлоте.

Порядок в доме был морской. Утром вставали — окна (зимой и летом) настежь. Мы подметали полы и убирали, нанашивали дрова ко всем печкам, чистили всю обувь, в том числе и кухарке Насте.

В магазин нас посылали часто. У владельца была книжка, куда он все записывал. Раз в месяц приходила мать и подводила итог, так что денег мы в руках не имели и вся гадость, к ним прилипавшая, проходила мимо нас.

Подарки были — только книги. Это знали все родственники, и библиотека росла быстро.

Первое ремесло, которому были обучены, — переплетное дело, позже столярное и электромонтерное. А языки дома учили, английский и немецкий, поэтому в Корпусе было потом легко.

Быт довольно пуританский. Например, шуб и валенок у нас никогда не было. Зимой на башмаки надевали калоши, а поверх пальто башлык.

Еда простая: суп, котлеты и только в воскресенье — желе, пирог, пудинг.

На дачу ездили в Куоккалу, снимали дом у крестьянина. Домик из пяти комнат. Море рядом, и мы из него не вылезали.

Недалеко была дача Репина. Конечно, я залез в сад за цветами. Слуга японец меня поймал и привел к барину. Ну, там всякие слова: нехорошо и т. п. А потом вопрос: «А ты что больше любишь?» Тут я не сплоховал: «Рисовать!» Дали кусок ватмана — рисуй. Я, конечно, морской бой рисую. Японские суда тонут, наши гордо побеждают. Я не заметил, что все это время И. Е. Репин сам меня рисовал. Когда закончил, подписал, а на обороте: «Нехорошо рвать чужие цветы». С тем я и ушел. Дома триумф — рисунок самого Репина, но за надпись выдрали.

Рисунок погиб в Ленинграде, когда во время войны в квартиру попала бомба.

Напротив дачи Репина была дача К. Чуковского. Почему-то дети его терпеть не могли — длинная зануда. И всячески его избегали. А он любил привлекать, но, получив по конфетке, мы тут же тикали. Кругом жили еще какие-то знаменитости, но фамилий не помню. Отец любил собак, у нас было два бульдога: Бек и Бобка. Как-то дома никого не было, пришел почтальон, бульдоги его пропустили, но когда он собрался уходить, ощерили зубы. Почтарь-бедняга просидел часа два, пока кто-то из наших не вернулся. Наутро матери принесли штраф в 5 марок. Пришлось платить.

В Петербурге у нас часто бывал академик А. Н. Крылов. Он с отцом был как-то связан по строительству дредноутов «Севастополь», «Гангут» и др.

Собирались по пятницам, которые мать называла «черными», потому что, разгорячившись в спорах, они повышали голоса и в квартире было невозможно шумно.

Возвращаясь из плавания, отец привозил вина. Так, у нас были маленькие бочонки мальвазии, малаги, портвейна. Мы с братом быстро освоили сифон и через него накачивали животы, а чтобы уровень в бочонках опускался незаметно, доливали невской воды из крана. Никто из ценителей заморских вин ничего не обнаруживал, все хвалили: «Ах, какие у вас прекрасные вина, Ольга Федоровна!»

Захаживал к отцу и морской министр И. Г. Григорович, живший неподалеку. Как-то он скомандовал нам, детям: «А ну, за мной!» Мы дошли до 8-й линии, где был спуск к Неве. Там его ожидал катер с надраенной медной трубой, фалрепными дудками и прочим. Сделав ниже Никольского моста эллиптическую циркуляцию, Григорович нас высадил. И целую неделю мы невыносимо драли головы, а все мальчишки вокруг исходили завистью.

А как-то я осрамился. «Цесаревич» стоял в сухом доке в Кронштадте, и отец взял меня с собой. Не задумываясь, когда пришла малая нужда, я пошел в гальюн. Это было обнаружено, и я был поставлен на час под обрез левого носового 12-дюймового орудия по стойке «смирно».

Ничего, стоял как миленький. (Придется объяснить, что на судах и кораблях, стоящих в доке, пользование гальюнами строго запрещается, команда ходит по своим делам на берег.)

Отец был суровым, и мы его боялись. Когда мы подымали возню, ему достаточно было произнести «легче», и мы мгновенно утихали.

Когда отец ушел из семьи, мне было 8 лет. И мы с братом его навещали, это бывало ужасно скучно. Постепенно на диване, где мы с Борей скучали, а отец сидел за письменным столом и работал, мы начинали шепотом задирать друг друга. Дело кончалось канонически, и через энное время кто-то кому-то врезал по уху, и, естественно, раздавался шум. Отец бросал: «Легче». И мы замирали.

Веселаго, его вторая жена, потчевала нас сладостями, но мы не поддавались и терпеть ее не могли.

В 1912 году меня отдали в младший приготовительный класс гимназии Мая. Туда я ходил два года. По словам родных, я рос сорванцом.

Потом поступил в 1-й кадетский корпус, в котором проучился четыре года, после чего в 1916 был принят в Морской корпус. Через год, в 1917, Морской корпус закрыли и нас разогнали.

Осталось сказать, что все мое систематическое образование равно, в целом, 5 классам кадетских корпусов. Все остальное — самообразование.

Что я помню о годах учебы.

Насчет сквернословия. Конечно, к 4–5 классам мы уже познали всего «Бодуена де Куртене», но в обиходе никогда и никаких матерных слов не употребляли. Все-таки это был извозчичий жаргон, а мы причисляли себя к несколько более высокой категории граждан.

Даже в курилке (сортире) эти слова не употреблялись. Где-то в тайниках души, в клетках, связанных с воспитанием, они исключались.

Скажем, даже в такой ситуации, как не вовремя отданный якорь или не вовремя отпущенный шкот, произносилось: дурак, осел, шляпа. Но не мат.

Тут был какой-то порог благородства, переступить который было не нельзя, а невозможно.

По-моему, наиболее точно передал это Сергей Колбасьев. Должен сказать, что наиболее честный образ растерявшегося дворянина, не подготовленного к развитию событий, революции, создан именно им.

Все педагоги в корпусе имели клички, причем поп почему-то назывался «Коровья отрыжка», преподаватель русского языка — «Папирус», а географию нам преподавал раненный на войне офицер, его звали «Географический член».

Как-то Логарифмов, наш математик, несправедливо поставил мне кол по 12-балльной системе. Я ему отомстил так: намазал сиденье кафедры тончайшим слоем прозрачного клея «Синдетикон».

Он сел, жопа прилипла, и оторвать он ее не смог.

Я был выгнан, отвезен домой на извозчике, но… отец, который в то время был уже адмиралом, все устроил, и я вернулся в корпус.

Вспоминаются сейчас (через 70 лет борьбы за счастье народа) и рождественские гуси с яблоками и кислой капустой. Святая мадонна, до чего они были вкусны, и сейчас слюни текут. Но сейчас мы с женой и сыном не можем себе позволить гуся к Новому году.

Нет гусей!

В связи с этим еще одна незабываемая традиция — забота об иногородних кадетах. Думается, я уже писал, как их звали все на праздники к себе домой. Но мало того, оставались ведь и такие, кто не получал приглашений. Так вот, был неписаный закон, и наши мамы его твердо блюли: в канун праздников они приходили в корпус и приносили дары для тех, у кого в Питере не было родных и кого никто не приглашал к себе.

Я писал, что никому из преподавателей в голову не приходило, отвлекаясь от своего предмета, убеждать нас в достоинствах марксизма. Вероятно, потому, что в новые времена педагогов обязывали убеждать своих питомцев в совершенстве и незыблемости нового священного писания.

Так или иначе, но, имея опыт оценки учебы своих детей и племянников (думается, уже писал, что брат жены погиб в 1941 году летом), я могу утверждать: «Далеко куцему до зайца».

Нынешние педагоги, я имею в виду послереволюционных, не педагоги, а унтер-офицеры. И если в корпусе учитель русского языка говорил нам: «Кадеты, посмотрите, как Салтыков-Щедрин бичевал мздоимцев, казнокрадов», то учитель моих детей не мог даже думать об этом.

Чего же вы хотите, что за продукцию они выпускали?

Где же сейчас те истовые пролетарии, для которых ошибиться на четверть дюйма было равносильно пойти на смерть? Современным гегемонам на…ть не только на четверть дюйма, а и вообще на всякую систему измерений и контроля.

Я уже писал, что в нашем классе учился сын великого князя Константина Константиновича — начальника военно-учебных заведений. Его привозили к началу занятий на пролетке, а обедал он не в столовой, а где-то. Великокняжеский желудок не принимал грубой пищи, а может быть, он был язвенник.

Так или иначе выяснилось, что молодой князек, будучи чем-то ущемлен или недоволен, пожаловался отцу, через воспитателя нам это стало известно и возбудило конфликт. Что впереди — семейное или общественное? После горячих споров единодушно решили: «Посадить князька на сугубую». Вскорости папаша перевел его в другой корпус.

Это было торжество нашей демократии!

В обычной же жизни его быт ничем не отличался от нашего. Его толкали, заваливали в малу кучу, в сражениях между классами колотили, невзирая на принадлежность к царствующей фамилии. Возможно ли это в век демократического централизма и развитого социализма с детьми Сталина, Брежнева и т. п.?

Была ли у нас «дедовщина»? Нет! «Цук» в дурном понимании (принеси, почисти, подай шинель…) давно выветрился. Он превратился в подчеркнутое и беспрекословное выполнение внешних форм субординации и дисциплины. Да, мы истово козыряли (вне службы) своим унтер-офицерам и старшинам, и замечание о неточно заправленной одежде или излишне вольном поведении выполнялось мгновенно.

Но все, что унижало человеческое достоинство, отсутствовало. «Дух Хельсинки» мистически действовал не только вправо от оси координат, но и влево.

Были ли азартные игры, употребляли ли спиртное? Никогда, играли в перышки, в ножички, в фантики, но в карты — никогда.

На Васильевском острове даже в войну оставались публичные дома. Были они нелегальными, но были. Так вот, как-то уследили, что два кадета 7-го класса покинули территорию через забор и побывали в этом заведении, и, более того, вернулись навеселе и были застуканы дежурным офицером. На следующий день поползли слухи. В сущности, мы были нравственно чистыми детьми, и происшествие поразило всех. От них отвернулись все. Так или иначе, они были исключены из корпуса, но с «церемонией». Нас выстроили в зале в каре. Вместо оркестра — барабанщики. В центре — директор генерал Григорьев. Виновники перед ним. Григорьев читает приказ, барабанщики бьют дробь, он срывает у них (дядьки сказали, что они были заранее подпороты) погоны, и их уводят.

Хорошо помню ужас, обуявший нас, когда начали бить барабаны.

Оба исчезли, и дальнейшую их судьбу не знаю. Вероятно, закончили гимназию или реалку.

Ведение личных дневников не поощрялось. Из всяких лермонтовских и пушкинских «К Н. Ф. И.», «М. В-кой» и т. д. был сделан вывод: это дело бабье, а для мужественных будущих воинов ни к чему. И все-таки были нежные и тонкие души, которые без них обойтись не могли, масса их выслеживала, дневники подвергались остракизму. Было жалко глядеть, когда под жеребячий хохот дневники прочитывались вслух.

Не помню ни одного случая осуждения такого вторжения в личную жизнь, в сокровища души.

Но вот жестокость мальчишеского сообщества. Почти в каждом 1-м, 2-м классе находилось по мальчику, который страдал недержанием мочи во сне. Это были несчастные создания. Кровати их ставились на крайнем фланге. Каждый вечер их старались отодвинуть подальше, а над страдальцами издевались елико возможно.

Пока я учился в 1-м корпусе, мне на неделю давалось 10 копеек на проезд до корпуса и домой из него. Конечно, они шли в младших классах на мороженое, которое категорически запрещалось покупать, т. к. уличные мороженщики покупали молоко для него у графинь или княгинь, принимавших в нем ванну, — так пугала мать.

Начиная с 4-го класса деньги шли на папиросы. Проблема их прятания решалась виртуозно. Дома они прятались на лестнице до входа в квартиру. При этом съедалась мятная конфета. В корпусе было сложнее, их надо было пронести через дежурного офицера. Конечно, никому из них не приходило в голову устраивать шмон, но… А вдруг?!

Сшивался тоненький мешочек на 4–5 папирос, он через ширинку опускался в брюки. А веревочка привязывалась к пришитой возле нее пуговицы внутри брюк.

Бесплатно ездить на трамвае честь не позволяла, поэтому при движении из отпуска допускалось двигаться рысцой, но не на перекрестках, где «рысцу» (фу, как неприлично!) могли заметить встречающиеся офицеры и приличная публика.

Внутри корпуса у каждого была своя заначка в удивительно изобретательных местах, например за иконой в спальне, под скамьей для ваксы, где чистили башмаки, и даже под ступенями лестницы, ведущей в конторку дежурного офицера в спальне.

Были тайники и в парке, в дуплах столетних лип, посаженных Меншиковым в своем парке, на приметных развилках сучьев и т. д.

Изредка заначка обнаруживалась, и неудачник вынужден был всю неделю стрелять папиросы у друзей.

Курили чаще всего перед печами, тяга в которых была пылкой, а главное, по тревоге бросая чинарь, можно было не опасаться пожара. Пожаров боялись панически.

Папиросы покупали не пачками, а россыпные, самые дешевые шли по 2 штуки на копейку. Пижоны покупали «Сафо» и «Сэр» — дорогие, и у них папироску не стреляли, ибо богатство презирали.

Стараясь стереть грань между ними и нами, как-то сын великого князя К. К., по-моему Игорь, приволок пачку спертых у отца дорогих папирос. Но мы отвергли этот подхалимаж. Мы гордились своей принципиальностью и думали примерно так: пусть он подкармливает своих прилипал, а мы, дети боевых командиров и флотоводцев, выше этого, как Андреевский флаг на гафеле.

Наш немец Пецольд был дремучий. И требовал перед уроком молитву. Православная, но произносилась на немецком языке. Точно не помню, кто заканчивал молитву перечислением всякого рода страждущих и обремененных, а под самый финал по-русски добавлял: «Унд набалдашник».

Долго все сходило нормально. Пока на немецкий язык не заявился инспектор. Дежурный отбарабанил молитву, но вот от «унд набалдашник» воздержался.

Пецольд долго недоумевал и ждал, а потом произнес: «Абер потчему нет унд набалдашник?»

Ну, дальше, как вы понимаете, кому, где-то, сколько-то дней без отпуска на воскресенье.

Как-то на парад в честь корпуса приехал Николай II. В форме капитана 2 ранга он не производил большого впечатления.

В сборочном зале были выстроены все роты. На левом фланге оркестр. Сыграли «Зарю», «Захождение», император обошел строй.

После отбытия его императорского величества нам раздали по коробке шоколадных конфет, коробка была в виде погона. Приезжие кадеты, т. е. не петербуржцы, отлично понимали, что сохранить драгоценные конфеты до каникул — дело безнадежное. Как тут быть? Ребята с коммерческой жилкой сообразили: от далеких родичей конфеты утаить, а в классе превратить их в конвертируемую валюту. И пошел обмен. Аукционная страсть и тут делала чудеса: скажем — пустую коробку выменивали на энн горбушек, которые, в свою очередь, шли за 10 перьев! № 86.

Одним словом, приезд императора запомнился только адским коммерческим ажиотажем.

В лазарет записывались утром у дежурившего ночью воспитателя. После чего банда «больных» следовала в лазарет через гимнастический зал.

Болели удачнее всего: ангиной (в стакане хлебного кваса разводили соль и перед врачебным приемом залпом выпивали; краснота горла и гланд жуткая, и два дня было обеспечено), желудком (тут ничего особенного не делали, а при прощупывании стонали немыслимо, это иногда срабатывало, но сопровождалось приемом касторки, что было отвратительно), инфлюэнцией (для этого под мышкой натирали солью).

Большинство больных множилось перед очередной контрольной работой.

Как-то нас повел в лазарет унтер-офицер. В этот раз я был записан в книжке так: «Ужасная боль в локтевом суставе правой руки, не могу сгибать пальцы, ими не шевельнуть».

В гимнастическом зале стояла «кобыла» (теперь зовется «конем»). Я разбежался, выбросил руки вперед, изящно перелетел через кобылу, присел и оказался перед директором корпуса.

Три воскресенья без отпуска — это высшая кара.

Делать нечего. В воскресенье пошел в библиотеку, сижу, подходит пожилой библиотекарь с добрым лицом и добрыми глазами, спросил, за что я сижу без отпуска. Пожалел. Потом вдруг приносит Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», посмотрите, мол, любопытная книжка. Посмотрел и не оценил — скука смертная. Но ему, конечно, наплел, что безумно интересно. Так и не знаю, что это было — растление малолетних?

Что мы читали в корпусе? Если за эталон принять современных юношей того же возраста, т. е. 15–16 лет, то мы читали, безусловно, много. И не только много, но и разборчиво. Чарскую дружно презирали — это считалось литературой для женских институтов типа Смольного или Ксениевского. Мы увлекались Лондоном, Сетон-Томпсоном, Конрадом. Из русских — Лесковым, Гаршиным, прозой молодого Лермонтова и Пушкина, «Войной и миром», Тургеневым, Гончаровым, Л. Андреева не жаловали. Стихов еще как следует не понимали, а потому относились к ним и к авторам с некоторым высокомерием. Но наряду с этим такие вещи, как «Мцыри», «Дубровский», «Бородино», «Вещий Олег», чтили очень высоко. «Русалку», «По небу полуночи ангел летел…», «Казачья колыбельная» — это мы читали вслух постоянно.

Ненавидели мадам Шерер и ее французскую речь. Как ни старался наш учитель Савари читать по-французски, мы не могли.

Все до одного были влюблены в Наташу Ростову и готовы были немедленно лезть в драку из-за нее. Множество грехов, свойственных великосветским барышням, ей прощалось. Но ее эскапада с Анатолем не прощалась никак. Тут спорили до остервенения, до потасовок. Еще Льва Николаевича упрекали за то, что он не вывел в «Войне и мире» ни одного морского офицера. Что, на флоте не было Болконских, Давыдовых, Тушиных?

Из более серьезной литературы читали историю русско-японской войны. Это поощрялось, но строгого, беспощадного анализа нашего сокрушительного поражения так и не было. Читались военно-исторические биографические книги. Я помню том о Наполеоне с иллюстрациями Мейсонье, издания Девриева. Но если о Наполеоне, Веллингтоне, Шарнгорсте можно было что-то заполучить и прочитать, то о таких наших героях, как Румянцев, Суворов, Кутузов, Нахимов, Корнилов, толковых книг не было.

Теперь о первой любви. Она появилась в 14 лет. Это было сильное чувство. Она была сестра однокашника. Как думаю сейчас, через 70 лет, отнюдь не отличалась красотой. То есть главную роль играла не возможная красота. Главное, чтобы она была близко, под рукой, что определялось ее проживанием во флигеле педагогов. Стоит пройти по двору корпуса, и в одном из окон увидишь ее лицо. Коля, ее брат, ученик нашего класса, стал звать меня к себе, это допускалось.

Постепенно Дага (Господи, надо же было придумать такое уменьшительное от Дагмары!) стала некоторой субстанцией, ее нахождение в поле зрения сделалось абсолютно необходимым. Но, к сожалению, любовь внутри закрытого учебного заведения начисто исключала возможность свидания у памятника Ване Крузенштерну, «Стерегущему» или на Стрелке.

Бдительные взгляды 31 однокашника скоро стали обнаруживать нас и за спиной у черта. Началась травля. А так как первые робкие ростки чувства были еще беззащитны, мы стали встречаться все реже, чувство начало глохнуть, чему способствовала революция. Скоро корпус закрыли, и наш огонек потух.

Это не была адская любовь, нет, мне думается, это было неосознанное влечение, нас тянуло друг к другу, а затем я поглаживал ее волосы (они были бронзовые и завитые от природы). Кульминацией было одно прикосновение моих губ где-то возле ее ушка или на шейке.

Второй раз меня выгнали из корпуса за организацию демонстрации (несанкционированной). Я купил в писчебумажном магазине штук 20 плакатов «Здесь просят по-немецки не разговаривать!» Такие плакаты продавали всюду квасные патриоты во время войны, я такие плакаты даже в сортирах видел.

Перед уроком немецкого языка плакаты были мною прибиты кнопками по всем стенам класса, включая и доски, на которых мелом писали вокабулы. Прикнопил и на кафедре.

Господин Пецольд окаменел, пискнул: «Смирно!» — и исчез. Через пять минут он вернулся с классным наставником и ротным командиром. Ротный разъяснил, что хотя Пецольд и немец, но русский патриот, затем традиционное: «Кто это сделал? Подойдите к кафедре!» Я гордо, печатая шаг, подошел. Меня повели в учительскую, а оттуда дядька на извозчике привез домой. Мать была в отчаянии. Но, как и в первый раз, адмирал-отец помог, и после 3 дней пребывания дома опять все вернулось на круги своя…

В 1914 году мать решила повезти нас в Крым. Где-то в Алупке сняли комнату. Все было прелестно. Но вот в августе покатился и стал расти слух, что немецкий крейсер «Гебен» сотрет с лица земли все поселки. Началась паника. За бешеные деньги татарин довез нас до Симферополя. Посадка на поезд ну совсем как в разгар Гражданской войны. Кое-как добрались до Москвы, пожили у тетки дней десять и спокойно вернулись в Петербург.

Война стала унавоженной грядкой для шовинизма. Умер Н. О. Эссен, и отца с флота перевели в Адмиралтействсовет. Пошла мода на крещение и смену фамилий. И мы быстро стали православными и Корвиными. Нас потешала мамина прыть: ходить в церковь и креститься кстати и некстати.

Под Пасху «Коровья отрыжка» отпускал грехи коллективно. Мы писали грехи на бумажке, а поп ставил нас на колени человек по 6–8 вокруг себя и всех коллективно накрывал епитрахилью. Раз, два, три и — все безгрешны. Тут возникло соревнование: у кого больше грехов. За неочередную горбушку можно было добыть несколько грехов. Началась спекуляция.

Вдруг вспомнил одну корпусную историю. В 1917 году отказались принимать какой-то сомнительный суп и невиданную до этого маисовую кашу. Бунт! Педагоги заволновались, но все обошлось. Уже не то время, не те порядки, не те харчи. А обошлось потому, что кто-то на листе бумаги изобразил некоего революционера, извергающего слюну и лозунг: «На рею барских детей, отвергающих революционную еду!!!»

С февраля 17-го года появились сложности в хождении домой: необходимость приветствовать революционные массы. А с октября мы ходили в форме, но даже без погон и без кокарды, и все равно требовалось искать безлюдные места.

Это было унизительно, особенно унизительно тем, что юношеское сознание не могло воспринять, что же мы сделали плохого своей стране?

Самый старший мой брат и два двоюродных погибли на фронте, защищая родину. Отец всю жизнь сражался за нее. Вопросы «за царизм» или «за родину» были синонимами, и вдруг я стал изгоем.

Было очень трагично. Постепенно юношеский ум все-таки пришел к выводу, что родина это столь великое понятие, что его нельзя отождествлять со случайными выпадами революционных масс.

Морской корпус закрывали так. В здании появились какие-то типы в студенческих тужурках и матросы. Ходили они всюду бесцеремонно, в компасном зале прямо через центр картушки. Так происходило примерно до середины ноября. Когда командир роты, капитан 2 ранга Чарыков, собрал роту в коридоре лазарета и сообщил, что всех нас разгоняют, петербуржцы следуют домой в гортранспорте, казенном обмундировании, но без погон, кокард и палашей (я запомнил эту фразу). Всем остальным командир роты дал аттестаты и денег на дорогу, попросил прощение, что денег может дать мало. Потом он переобнимал всех нас и мы поодиночке разошлись из корпуса кто куда.

Мое возвращение было предельно будничным, так как надо было только перейти улицу — и я дома.

Хуже было загородным. Собственно, было две группы — дети моряков Черноморского флота и дети офицеров Сибирской флотилии. Если севастопольцы еще могли добраться домой, то владивостокчане вряд ли: надвигалась зима с ее морозами, голод, разруха, шныряли какие-то банды. Сколько кадетов Морского корпуса осталось в живых, не знает никто…

Хорошо помню, как после революции василеостровские мальчишки, завидя нас в фуражках и погонах, бежали и дразнились: «Кадет, кадет, на палочку надет, палочка трещит, кадет пищит». Смею заверить, было здорово, особенно оттого, что сдачи не дашь. Один в поле не воин.

Мы жили тогда на 10-й линии Васильевского острова в доме 15. Как-то утром заявились к нам опоясанные пулеметными лентами матросы и заявили: «Адмиральша, завтра с утра катись со своими щенками к… Забирайте только то, что можете унести на себе». Оставили охрану из матросов и ушли.

Я проявил смекалку: предложил матери матросов напоить. Это удалось. Ночью самое ценное мы вынесли и спрятали у соседей, нам сочувствующих.

А утром были препровождены на Варшавский вокзал, откуда и поехали в Лугу к тетке.

Так началась стихия приключений и бедствий.

Должны ли были наши ротные командиры и классные воспитатели готовить нас к революции? Но признаемся — большинство из них даже не знали, что, собственно, декларировала Великая французская революция.

А была ли революция? Вроде и нет. Скорее, это был стихийный гнев — дайте хлеба кормить детей, мужиков угнали на войну с немцем, так кормите же нас!

Одно можно утверждать на все сто процентов — никто в то время и не помышлял о царстве большевизма, более того, самый фантастический ум не мог предполагать, что это такое — реальный социализм.

Недавно отправил Вам письмо, но короткое. А тут вдруг вспомнилось кое-что из древнего и захотелось черкнуть.

Знаете, воспоминания — это цепочка, взглянул на что-то под неким ракурсом, возникла ассоциация, и пошло, словно стал перебирать четки. Хорошо было Аввакумам, Несторам и т. п. А каково нам, марксистам-ленинцам?

В Луге мы быстро впали в полное ничтожество и, чтобы не помереть с голода, я устроился на Лужский артполигон телефонистом.

Но скоро меня вместе с другими парнями посадили в вагоны и отвезли в город Павлово на Оку, где стали формировать 2-ю Петроградскую дивизию. Из Павлова повезли в Казань воевать против чехословаков. Но мы позорно побежали и удрали от братьев-славян аж в Свияжск. Там стоял поезд Троцкого с морской охраной. Нас бросили против Мамонтова, который подходил к Орлу. Тут наступили адские морозы, и все попрятались по хатам, а Мамонтов убег на юг.

Потом мы воевали с бело-латышами, там меня ранило в ногу. Весной 20-го пошли бить поляков; моя дивизия входила в 15-ю армию Корха. Дошли аж под Варшаву, до города Носельска, 30–40 км севернее Варшавы.

Когда под Носельском поляки нанесли нам удар, то мгновенно началось повальное и неорганизованное бегство. Свои пушки мы побросали, правда, замки бросали в колодцы. Самое жуткое впечатление было от нашего транспорта. На телегах были мобилизованные мужики, прихваченные по всему пути наступления. До самой Варшавы тащились деревенские повозки, запряженные худющими лошадьми с возницами в лаптях и домотканых зипунах. И телеги, и мужиков мы попросту бросали, выпрягали лошадей, садились верхами и драпали на восток. Ориентир был один — туда, где солнце восходит. Как мужики добирались домой, один Бог ведает.

Озлобленные поляки расправлялись с отставшими одиночками (на организованные части не нападали). Страшно вспомнить, как жестоко были изуродованы трупы наших.

На обратном пути бегства лозунгом был: «Бей поляков, жидов и коммунистов!»

Достойно удивления, как из этих банд довольно быстро все же удалось создать воинские части, героически пошедшие меньше чем через год на штурм Кронштадта. Вероятно, добиться такого можно было только дикой жестокостью.

Забыл: тысячи мужиков требовались потому, что изможденные от бескормицы и песочного бездорожья лошади с трудом тащили по 4–6 снарядов трехдюймовой пушки.

Война с Польшей в 20-х была не классовая, а самая что ни на есть националистическая. Наши бойцы ненавидели все польское и католическое. У нас в 15-й дивизии особенно. В 31-й артбригаде отличались разведчики братья Еремины из Казанской губернии. Они запаслись не то дегтем, не то краской, и на самом видном здании очередного занятого нами местечка сразу появлялась надпись: «Сдох Пилсудский, сдох!» По одним таким надписям можно было проследить боевой путь дивизии. Те же разведчики на дверях всех костелов писали: «А мы е… матку божку».

Питались всю войну реквизированным продовольствием. В дивизионе у одного из младших командиров была квитанционная книжка. Заняли Гмиду, он к старосте: «Кто тут самый богатый?» Потом к богатому во двор, кабана за ногу, и готово. Затем наш реквизитор определял так называемый живой вес кабана, конечно, на глазок. «Полтора пуда», — говорил он и выписывал квитанцию, но вместо пуда писал…

После Польского похода в Петербурге нас разместили на Большой Дворянской, рядом с дворцом Матильды Кшесинской, в полупустой квартире. Ее обитателями были полчища крыс, с настоящих кошек величиной, и три девицы легкого поведения. Одна из девиц ходила в матросской голландке, синей юбке и, естественно, обратила взгляды на меня.

События развивались стремительно и бурно. Я, несомненно, лишился бы девственности, а может быть, подхватил бы гонорею вместе с сифилисом. Спас меня от них Кронштадтский мятеж.

Мы шли через Мартышкино на Петропавловскую пристань по льду в составе 32-й бригады, я тащил катушку с телефонным кабелем.

Провоевав три года, штурмовав Кронштадт по льду, растеряв все, что было ценного, и вернувшись домой, я встретил одно: учиться мы тебе не дадим — так сказали революционные массы.

Но, стиснув зубы, удалось и это преодолеть и стать нужным стране. А дальше — а дальше известно что: враг народа.

Поймите правильно: только сейчас, готовясь уходить из жизни, возник передо мной вопрос: а может быть, следовало идти в белое движение? И, может быть, если бы мы все пошли в него, не было бы проклятого террора, сталинщины и миллионов людей, отправленных на тот свет выстрелом в затылок.

И почему мы и сейчас не знаем, кто же стрелял в нас?

Демобилизовавшись, я уехал к брату в Таганрог. Туда же приехала и мать с младшим братом. Там я работал на авиазаводе Лебедева, где чинили трофейные самолеты. Оттуда и пошла моя авиационная жизнь, продолжавшаяся полвека.

Из Таганрога переехали в Москву, где брат вместе с М. М. Шишмаревым и Н. Г. Михельсоном проектировали и строили свою машину — морской истребитель «Рыбка». Истребитель оказался неудачным, а коллектив распался.

Я очень хотел учиться в академии Жуковского. Являюсь в мандатную комиссию. Ее председателем был комбриг В. С. Войтов. Он спросил, кем был мой отец. Темнить было бесполезно. И я ответил: «Офицер морского флота». — «Как же, как же, имел честь быть с ним знакомым, — сказал Войтов, — служил на линкоре „Гангут“ старшиной первой статьи. Суровым начальником был адмирал Кербер, да улизнул из наших рук. Уж мы-то его вздернули бы на рее обязательно».

Пришлось ретироваться.

Теперь о единстве противоположностей. Прошло много лет, меня арестовали, пропустили через ОСО, и вскоре я попал в закрытую тюрьму НКВД, в нашу знаменитую туполевскую шарагу, «где вредители ковали для своей страны лучшее в мире оружие».

И там я опять встретился с Василием Степановичем Воитовым, бывшим старшиной первой статьи, бывшим комиссаром не то дивизии, не то армии, ныне врагом народа и вредителем. Оказалось, что вредил он, будучи директором авиамоторного завода № 82 в Тушине. Воистину пути господни и марксистской диалектики неисповедимы.

Через двоюродного брата — 2-го помощника начальника штаба республики — устроился в НИИ связи РККА, где занимался авиационным оборудованием самолетов. Назначили меня испытывать радиостанцию для самолета АНТ-25, на котором готовили перелет в США. Тут я познакомился с А. Н. Туполевым — конструктором этого самолета, докладывал ему об испытании рации РД (рекорд дальности). Чем-то я ему понравился.

Позднее он перетащил меня в Штаб перелетов и взвалил на меня ответственность за радиосвязь.

В 1931 году я летал на Дальний Восток. Имел ночевку в Свердловске и зашел в дом Ипатьева. Какая-то старушка показала место, где происходило убийство царской семьи. В стенах и полу были видны следы пуль. Старуха сказала, что ночами сюда иногда приносят и кладут цветы.

В тот же полет в Чите пошел искать церковь, построенную декабристами. Нашел, храм был закрыт, рядом дом попа. Постучал. Открыла попадья и вдруг сделалась как мел белая. Я, дурень, забыл, что в форме и с пистолетом на боку. Успокоил ее, объяснил, что пришел в память декабристов. Высунулся затюканный батюшка. Успокоился тогда, когда понял, что мне надо только осмотреть храм.

Храм не топили, он сырел и разрушался. На прощанье сунул в трясущуюся руку батюшки бумажку во сколько-то рублей, сказав, что это на содержание храма. Сик транзит глориа мунди!

Параллельно с работой у Туполева я начал испытывать радиооборудование самолета ТБА (его конструкторами были В. Ф. Волховитинов, Ф. М. Шишмарев и Я. М. Курицкес). Летал на ДТА и, в конце концов, когда Леваневский решил лететь на нем в США, попал в его экипаж радистом. Был утвержден, получил доллары и паспорт, а за три дня до вылета отстранен. Затем уволен и вскоре арестован по ряду пунктов 58-й статьи. Естественно, обвинение было ложным, основано на доносах двух инженеров НИИС. Получил положенные 10 лет и отправился рубить лес в Кулойлаг за Архангельском.

В лагере бытовало такое мнение: «Ну, как будем работать — по мнению или без блядства?»

Уверен, что Вы не догадаетесь, что означает «по мнению». А означает, что будем филонить, или заряжать туфту. Но весь секрет в том, что «без блядства» — совершенно то же самое. То есть в обоих случаях урки утверждали: «работать не будем». Попервости я тоже не понимал, а когда меня просветили, по бокам, спине и другим прочим местам, то осознал: надо валять дурака!

Именно так и работали во всех лагерях, куда меня заносило: «по мнению» или «без блядства» — не делали ничего, а сделаешь — не взыщи и подставляй бока, спину и другие места.

Тем временем в Москве НКВД организовала шарагу (ЦКБ-29).

Меня привезли из Кулоя в Москву, и я стал работать в ЦКБ-29 начальником бригады оборудования ТУ-2. Моим шефом был А. Н. Туполев. Он-то, тоже арестант и «враг народа», и составил списки нужных ему специалистов, многие из которых отбывали свои сроки в разных местах.

1942 год. Война. Строгости. Идем на работу уже вольнонаемные. А порядок был такой: подойдя к проходной, называешь свою фамилию, номер пропуска. Вахтер достает и сличает фото с тобой. Если все хорошо, нажимает на скобу ногой, вертушка поворачивается, и ты в раю!

Так вот, шли как-то кучкой, жили в одном поселке, подходим, выстраиваемся в очередь и громко называем фамилии.

— Егер.

— Френкель.

— Минкмер.

— Стоман.

— Неман.

— Саукке.

— Кербер.

Так и хочется выкрикнуть: «Гей, славяне!»

А дело в том, что А. Н. Туполев не обращал абсолютно никакого внимания на пункт 5-й. Критерием для него были не национальность, не цвет кожи, не форма носа, а только одно: деловые способности, порядочность и добросовестность.

Как-то Туполев послал меня на фронт, а «фронт» это был Монинский аэродром под Москвой, и я пошел получать в «Большой дом» пропуск. Кэгебешник, выписывавший его, спросил ответы на первые четыре пункта, а потом, не спрашивая, написал: еврей.

В какой-то степени это компенсировали мои сотрудники, приколовшие на мой стол вырезку из газеты, в которой говорилось, что такого-то числа «наши доблестные войска заняли энскую высоту, на которой обнаружили фанатически оборонявшегося фашистского ефрейтора Кербера».

Я был тронут вниманием, но, главным образом, другим — как эти дураки не понимали, что в то счастливое время такое внимание могло навести режимщиков и кадровиков и на более глубокие размышления.

Когда нас освободили, я продолжал работать у А. Н. Туполева. Сначала начальником отдела оборудования, затем он меня назначил своим заместителем. Им я и работал до самой его смерти, т. е. до 1972 года, когда ушел на пенсию.

Вызывает как-то зав. по кадрам Туполева к себе и вопрошает, почему такие странные фамилии у наших сотрудников: Грум-Гржимайло, Радус-Зенкевич и т. п. Тот не растерялся и спросил: «А Ульянов-Ленин вас не тревожит?» Инцидент закончился.

Вспомнилось, как на допросе следователь спросил: «А „Кербер“, что это значит?»

Я ответил: «Предки говорили корзинщик».

Он: «Интересно, как это понимать — предки?»

Я и объясняю, мол, предки, потомки и т. д.

Он: «Бросьте эту х…ю. Нет у нас никаких предков и потомков. Это у буржуазии. А у нас отцы и дети».

Бедный Иван Сергеевич!

А на занятиях по радиолокации А. Н. был самым аккуратным слушателем. Это было в 46–47 гг. Однажды шла демонстрация какого-то опыта. В аудитории рядом с инженером вице-адмиралом А. И. Бергом сидел генерал-лейтенант Туполев.

Лектор суетился, погонял своих коллег, собиравших и налаживающих схему. «Леера, леера», — напомнил он одному из них.

Но дело не заладилось и эксперимент не получился.

Берг резюмировал: «Приложили леера и не вышло ни хрена!»

И оба, рассмеявшись, захлопали в ладоши.

Святым из святых в годы моего пребывания в корпусе было «честное слово». Уже потом я понял, что такое уважение это слово имело и в банковском деле, и во всех взаимоотношениях порядочных людей.

Как-то Туполев пожаловался, что один наш сотрудник нарушил данное им слово и изменил согласованный на словах размер примыкания гидропровода, изготовленного в другом КБ.

Боже мой, что началось! А. Н. был взбешен, а в таком состоянии он мог наделать бог знает что: например, при мне кулаком разбил 6-8-мм стекло на своем письменном столе.

На сотрудника было трудно смотреть, он проклинал день и час, когда сперва согласился, а потом либо забыл, либо, встретившись с трудностями, плюнул и решил: авось пронесет…

Это был урок, запомнившийся всем нам, и не бранью, а ярко выраженным страданием Туполева — как это возможно нарушить данное слово!

Любимое выражение А. Н. Туполева было: «Какой там в жопе лонжерон, какая там в жопе авиация, какое там в жопе обтекание встречным воздушным потоком…»

Один раз у него на совещании выяснилось, что отсутствует несколько нужных ему сотрудников, так как они пошли на партсобрание. А. Н. сгоряча брякнул: «Какое там в жопе партсобрание!» И только после заметил, что рядом сидит наш умный секретарь Дмитриев. Заметив, что А. Н. смутился, Сергей Петрович, усмехнувшись, сказал: «И чего там только не бывает!»

Когда Н. С. Хрущев произнес свои знаменитые слова: «Мы теперь ракетой муху в космосе убить можем!» — и закрыл у нас несколько тем, А. Н. на вопрос по кремлевскому телефону одного из членов политбюро: «Что вы там делаете?» — членораздельно ответил: «X… горох молотим».

Кабинеты А. Н. и Архангельского были визави. Как-то А. Н. зашел к Архангельскому и застал у него генерала Благовещенского (был начальником НИИ ВВС), Преображенского (командовал авиацией ВМФ) и Богородицкого (был главным инспектором при Главкоме).

А. Н. усмехнулся, плюнул, повернулся и пошел к двери. Архангельский ему вслед спросил: «Ты куда?» — «Не могу — уж очень от вас ладаном несет», — сказал Туполев и хлопнул дверью.

Сталин очень любил строганину из семги. В Москву рыбину, обложенную льдом, привозили обычно благополучно, а в Сочи на дачу возить боялись. Какой-то инициативный боярин предложил сделать специальный контейнер. Контейнер отправляется в Москву самолетом, там ждет другой самолет, контейнер перегружают, и он в Адлере. Но кому поручить конструкцию контейнера? Конечно, авиационному конструктору Туполеву. Ну, мы узнали габариты любимой рыбы, сделали контейнер — нате, грузите, везите. Э-э, нет, создайте комиссию из людей наркомздрава, наркомавиа, наркомрыбы и НКВД, вот тогда — с богом. Создали, испытали, составили акт, четыре замминистра его утвердили.

Когда доложили А. Н., он чуть не лопнул от смеха.

Со Сталиным Туполев после освобождения из шараги разговаривал уважительно, но независимо и без всякого подобострастия. Это — по словам очевидцев, я сам такого счастья не удостаивался. Так вот, после того, как реактивный бомбардировщик Ту-16 развил скорость 1000 км/час, Сталин передал через наркома Туполеву: «Теперь пусть Туполев поставит четыре мотора и сделает бомбардировщик, способный долететь до Америки».

Когда А. Н. понял, что это не розыгрыш и не шутка, то собрал нужных спецов и велел просчитать четырехмоторный вариант. Потребовалось нереальное количество керосина.

А. Н. передал результат наркому Дементьеву. Вскоре Туполева вызвал Сталин. Встретил А. Н. сухо, был явно недоволен, спросил: «Почему это вы, товарищ Туполев, не хотите выполнить очень важное для страны задание?»

Туполев объяснил, что не не хочет, а не может. Сталин сказал, что другой конструктор берется выполнить это поручение. Другим оказался В. М. Мясищев. Он сделал машину, но вся соль была в том, что долететь до Америки она могла, но вернуться назад уже нет. Однако приказ-то был отдан Сталиным долететь до Америки. И Мясищеву хватило ума такой дурацкий приказ выполнить.

А вот с Н. С. Хрущевым у Туполева были теплые, дружеские отношения. Никита Сергеевич частенько бывал у нас в ОКБ и на нашем аэродроме.

Когда готовили перелет Никиты Сергеевича Хрущева на Ту-114 в США, КГБ потребовало от ВМФ расставить в океане по дуге большого круга от Бергена до Галифакса через каждые 400 миль по кораблю. Они (собственно, не они, а их радиостанции) должны были служить приводными для радиокомпасов Ту-114.

Кроме того, в случае вынужденной посадки на воду поспешить к этому месту с запада и востока, с юга и севера. Ваш покорный слуга был обязан каждый час лично докладывать по карте, вырванной мною из школьного учебника, Хрущеву о том, где мы сейчас есть. (Фотографию этой своей высокой миссии прилагаю.)

Расставить суда по локсодромии — дело разумное, но нам в голову такое прийти не могло. А кэгебешникам пришло. И весь ВМФ тут же встал по стойке «мирно».

Простите, В. В., тут у меня последовал большой кронштадтский загиб, ибо я искал чинарик (окурок), спрятанный от Верховного (жены): она вечно тиранит меня по этому поводу. Так вот не могу в связи с Верховным не привести такой эпизод.

Надо было рвать или вставлять зубы. А я боялся. Коллега по работе рекомендовал мирового доктора. Ну, я пошел. Посмотрел на него, и, знаете, чем-то он расположил к себе. Явился к нему во второй раз. И такое меж нами возникло братское благодушие, что, просверлив мне зуб, он и говорит, что, мол, не выпить ли нам, Леонид Львович? Я говорю, что, разумеется. Выпили, закусили, а он врач частный, домашний, и хлопот по этому поводу не было. Лечение пошло гораздо эффективнее и легче. Как вдруг Екатерина Никитична (живодерова жена) и говорит: «Бояре, а ведь первый час, метро закрывается. Как Леонид Львович домой вернется?»

Ну, я успел, возвращаюсь. Верховный спрашивает: «Где же это ты припозднился?» Отвечаю: «Знаешь, я был у зубного врача».

«Не совсем пристойно выглядит», — говорит она. Заревновала ужасно.

Прошло много лет. Ее зубная врачиха умерла, и я вспомнил своего живодера. К нему она и отправилась.

Вернувшись говорит: «А ты знаешь, я не верила тебе. Ну, в самом деле, пришел мужик ночью, а говорит, что от зубного врача!»

Отправил Вам свои литературные потуги, но ответа нет. Дошли, не дошли: чет, нечет? Тоска не от работы почты, а от того, стоит ли заниматься этим? Писал честно и искренне, а получается сплошная девиация. Вы даже себе представить не можете, сколько разных г… ринулись в споры с редакцией журнала «Изобретатель и рационализатор» после моей публикации о нашей туполевской шараге?.

Этого не было!

Это было не так! Это было так, но совсем не так, как вы поняли!

Бред сивой кобылы…

И мне подумалось, что сегодня существуют и молчаливо, но активно противоборствуют многие люди, а? Конечно, это так. Не зачисляйте меня в категорию наивных овечек, ибо я старый морско-авиационный волк. Всегда готовый дать по мордасам.

Извините, В. В., если я обращаюсь к Вам как к коллеге, когда мы, в сущности, с Вами нормально ими никогда не были. (А в сущности это потому, что принял 0,5 и не более… Ох, соврал. Добавил еще!)

Но такова наша морская дружба и понимание, что означает: «Подай чалку!»

А если отбросить все эти ламентации, позвольте спросить: «Какого черта Вы не соединитесь со мной и не узнаете массу интереснейших подробностей?»

Странно все это, но мне хотелось бы с Вами повстречаться и, в частности, поговорить о фильме «Соловецкая власть».

Это рассказывал мне молодой знакомый химик. Получил он командировку на Урал. Приехал поздно ночью, гостиницы, конечно, нет. На вокзале добрые бабки говорят ему, мол, милок, не тужься, поезжай на атомку, там страсть жилья понастроили, там комнату сдадут. Одна деталь — эта самая атомка была суперсекретна.

Лады, как говорят. Приехал туда, нашел квартиру, пошел на работу. А там как раз инспекция учинила проверку счетчиков Гейгера-Мюллера (подозреваю, что это завод, где добывали плутоний).

Инспекция серьезная. Сунулись и в сортир, счетчик затрещал сверхъестественно. Заинтересовались — почему? Оказывается, старуха-уборщица, обнаружив в какой-то трубе течь, подтирала тряпкой и выжимала в унитаз. Здесь выяснилось, что труба с радиоактивной жидкостью. Но самое интересное — заводские девки, узнав про все это, садились (конечно, в рабочее время) и сидели по часу на толчках в надежде, что произойдет безболезненный и беззаботный выкидыш!

В. В., ну разве не следует нам орать о том, на каком уровне культуры и сознания находится наш народ, который производит плутоний для водородного оружия. И разве Вам, инженеру человеческих душ, не следует обнародовать все это? Наша обыкновенная инженерная гордость и состоит в том, что мы однозначно говорим, что при стольких-то килограммах давления на квадратный сантиметр балка разрушится. А инженеры человеческих душ предела пропорциональности не знают. Вот так-то!

Судьба семьи

Истоки Керберов весьма далеки. Они не восходят к обитателям ковчега или к братьям Киям, варягам, Тамерлану, а гораздо проще. В Эстонии давным-давно был пастор Кербер. Один из сыновей — Бернгард окончил в Германии университет и вернулся в Эстонию, преподавал в Дерптском университете на кафедре судебной медицины. Все эти сведения есть в книге «История Тартусского университета».

Наш дед народил четырех сыновей: Людвига (моего отца), Удо — он стал главным химиком Ижорского завода в Колпино (его семейство отбыло после революции на Запад и там растворилось); Эриха — был управляющим имениями какого-то польского магната в Черниговской губернии, был женат на дочери попа, жива его дочь Елена; и Оскара — беспутного человека, не получившего никакого образования и служившего по рекомендации отца в Управлении кронштадтского порта, народившего 14 детей!

Перейдем к отцу. Его деятельность до войны 1914-18 гг. описана в послужном списке, он есть в Морском архиве на Миллионной.

Из послужного списка вице-адмирала Людвига Бернгардовича Кербера: Станислав 3-й, 2-й, 1-й степени; Анны 3-й, 2-й, 3-й степени; Владимира 4-й степени с мечами и бантом, 3-й степени с мечами и бантом, 2-й степени; Георгиевское оружие, австрийский орден Франца-Иосифа кавалерского креста, прусский орден Красного Орла 4-й и 2-й степени; французский орден Камбоджи и Почетного легиона команд. Креста; японский орден Святых сокровищ кавалерск. Креста; итальянский орден короны офиц. Креста; греческий орден Спасителя команд. Креста; английский орден Виктории III класса; еще какой-то восточный орден, который давал право, если его кавалер приговаривается к посадке на кол, смазывать кол салом. Хохоту было вокруг этого дела! (А может быть, это параша!)

(Из «Морского биографического словаря»: Кербер Л. Б. окончил Морской корпус, Николаевскую Морскую академию. Участвовал в кругосветном плавании на корвете «Витязь» под командованием С. О. Макарова. Участник войны с Китаем (1900–1901) В 1904–1906 гг. старший офицер на крейсерах «Богатырь» и «Россия». В 1911–1913 гг. командир линейного корабля «Цесаревич». В 1913–1915 гг. начальник штаба командующего флотом Балтийского моря. С 1915 г. член Адмиралтействсовета. В 1916 г. старший мор. начальник Архангельска, Беломорского водного района, командующий флотилией Северного Ледовитого океана. С марта 1917 г. в отставке.)

На волне шовинизма отца в 1915 году убрали в тыл, он скандалил и требовал возвращения в строй. Ему намекнули: следует просить царя о смене фамилии и перейти в православие. Отец принял фамилию Корвин, дал согласие на крещение жены и детей (нас крестили в Исаакиевском соборе, но сам сохранил лютеранское вероисповедание).

Все это тянулось долго, наступила Февральская революция. По предписанию Керенского в 1916 г. отбыл в Лондон для содействия продвижению военных и морских грузов из Англии в Мурманск. Имел в Лондоне большие связи, не говоря о том, что в совершенстве владел всеми европейскими языками. Связь прервалась, и мать ничего не знала о его судьбе.

Добавлю сюда, что могилу отца мне найти не удалось. Мать получила официальное уведомление британского адмиралтейства (это было в 1923-24 гг.) через наш Наркомдел, что «вице-адмирал Л. Ф. Кербер скончался в марте 1921 года во время операции по удалению камней из почек».

Дважды, будучи в командировках в Англии, я лишен был возможности найти его могилу по вполне понятным причинам. Туполев сказал мне: «Не будь глупым, начнешь искать, второй раз сядешь».

У моей матери, Ольги Федоровны Шульц, было три брата, все окончили Морской корпус: Вильгельм, Константин и Михаил, и две сестры.

Судьба Вильгельма. Прожив и проплавав несколько лет, он, убежденный холостяк, назначается командиром нашего стационара в Пирее. Не знаю, известно ли Вам, что стационары русского флота были везде, где в число лиц царствующих фамилий входили отпрыски семейства Романовых. Как я помню, для того, чтобы в случаях баловства типа октября 17 года, взяв на борт члена семьи Романовых, доставить его домой живьем.

Так вот, дядя Виля мирно жил на своей «Памяти Азова» (м. б., не Азова, а Чесмы, Наварина и т. п.?) среди этих ловцов губок и пожирателей скумбрии и арбузов, раз в месяц устраивал боевую тревогу, разводил пары, выбирал якорь и выходил в залив Сероникос. Походив туда-сюда по бухте, норовя не отправить на дно пару ловцов губок, наевшихся и воняющих чесноком, возвращался, швартовался и замирал до лучших времен.

Они (времена) нагрянули в облике великого князя (кажется, Константина, родного брата королевы эллинов Елены). Сей моряк и любитель русского народного напитка, набравшись как следует, решил припомнить мореходную практику и приказал сниматься с якоря.

Пирейский порт напоминал в те времена перекресток проспекта 25 Октября или улицу 3-го Июля в час пик.

Дядя Виля оказался перед дилеммой: ослушаться приказа лица царствующего дома морской офицер не мог. Дать «Памяти Азова» начать двигаться в гавани — значит утопить пару-тройку греков и таранить какого-нибудь купца — невозможно.

Он спустился в каюту, достал «Смит и Вессон» и застрелился. Могила дяди на Пирейском кладбище.

Перейдем к дяде Косте. Он изобрел знаменитый трал Шульца, и доныне используемый, в войну с японцами оказался флаг-офицером у Степана Осиповича Макарова. И в 1905 году дядя Костя погиб вместе с Макаровым на «Петропавловске».

Третий брат, Михаил, командовал «Новиком». Когда, кажется, Витгефт решил прорываться из Амура во Владивосток, дядя Миша решил обойти Японию с востока и сквозь пролив Лаперуза дойти до Владивостока. Однако на выходе из него его поджидали три их крейсера. Приняв неравный бой и имея несколько попаданий японских снарядов, дядя Миша выбросил «Новика» на камни у поста Корсаковский, снял артиллерию и устроил у поста береговую батарею. За это дело получил орден Святого Георгия 4-й степени. После японской войны он дослужился до вице-адмирала и командовал Тихоокеанской флотилией. После Великого октября приехал в Лугу к своей сестре Марии, моей тетке. Во время похода Юденича на Петроград к ним заявились два представителя Лужской ЧК, позаимствовали кое-какую мелочь, отвели дядю в лес за реку Лугу и традиционно застрелили в затылок.

Тетя Маша, вообще-то, от рождения Ида. Она была замужем за доктором Борисовым и родила дочь Машу. Затем муж и дочь в одночасье умерли. Ида Федоровна ударилась в религию, приняла православие, назвалась Марией. Она почила в Луге, вскоре после того, как доблестные чекисты отправили на тот свет Михаила Федоровича.

Так закончилась мужская линия Шульцев: один лежит в Пирее, второй в Японском море, третий неизвестно где в лесу под Лугой.

Можно было бы прибавить к ним двоюродных братьев, их постигла та же судьба. Двоих убили на фронте в войну 1914–1917 годов.

Одного благородного потомка, В. Е. Гарфа, расстреляли по военному делу. Был он мужем моей тети Клары, второй сестры матери (она родила ему 2 сыновей и 4 дочерей).

Вильгельм Евгеньевич Гарф окончил Академию Генштаба, служил начальником штаба корпуса в Вильно, с этим корпусом он прошел всю войну 1914-18 гг. и после нее оказался в Москве.

Призванный по декрету Ленина в армию, он был назначен начальником штаба Восточного фронта к Фрунзе и воевал там против своего однокашника по академии Капниста. Помните психологическую атаку белых в «Чапаеве»? Это они, капнистовцы.

Кончилась Гражданская война, он был назначен 3-м помощником начальника штаба республики. Затем, когда Сталин перестал доверять офицерам, его перевели в начальники Академии связи РККА им. Буденного (не правда ли, дураки, неужели не могли назвать именем Подбельского или кого-либо далекого от жеребцов и близкого к связи?), как и всех остальных начальников академии, его расстреляли в 1937 г.

Его дочь Елена, моя двоюродная сестра, вышла замуж за Ф. П. Балканова — композитора и солиста. Вторая дочь Ольга эмигрировала с мужем в 1919 году в Сербию. Третья, самая энергичная и правдоискательница, была посажена в 1938-м и погибла в лагерях.

А двоюродный брат Евгений закончил укороченный выпуск юнкерского училища, был выпущен подпоручиком в лейб-гвардии Егерский полк и весной 1915 года с маршевой ротой убыл на фронт. В день приезда он неосмотрительно высунулся из окопа и получил пулю германского снайпера точно между бровей.

Тело этого тевтонца привезли в Питер, отпели в церкви Егерского полка возле Царскосельского вокзала, ныне оскверненной, и предали земле на Смоленском лютеранском кладбище (ныне оскверненном. Чего мы только не осквернили?).

О Викторе Платоновиче Некрасове

Дорогой Виктор Викторович! Извините, что пишу карандашом, но в условиях плановой экономики стержни то возникают, то исчезают.

Эссе Ваше о Некрасове жду с нетерпением. Для меня лучше им написанного о прошедшей трагической войне не создал никто. А с Виктором Платоновичем мы встречались несколько лет эпизодически и порой с приключениями.

В частности, как-то в Киеве, куда приходилось ездить по моей работе. Меня удивлял способ связи с ним по телефону. Требовалось два раза набрать номер и оба раза после двух гудков класть трубку, и только на третий раз он ее брал. Оказалось элементарно просто, это было уже после того, как члены киевского Союза писателей исключили его из своих рядов и местная «Вечерка» все обрисовала «должным образом». И сам он, и особенно бедная его мама — Зинаида Николаевна — буквально шарахались от того, что раздавалось из трубки. Виктор Платонович говорил, что порой брань произносили и знакомые ему голоса членов СП…

21.03.88.


Что касается Виктора Платоновича, то Вы… словно привели его ко мне в гости?. И это не только мое впечатление, но такое же и у Елизаветы Михайловны, и у сына Левы. Я не кривляюсь и уж тем более не льщу, но словно открылась дверь и В. П. вошел, сел за стол, достал свои 0,5, размял беломорину, и потек тот чудесный, непринужденный разговор обо всем и ни о чем, который, бывало, не умолкал, пока кто-то из нас не понесет полную чушь или заснет, облокотившись на стол.

Разговор перескакивал с текущего момента на архитектуру, реконструкцию Крещатика (тут он матерился на всю железку), на братьев-письменников, на высотные дома, на толстомордых, увешанных орденами мраморных идолов, что на Новодевичьем кладбище, на Киевский вокзал (тут тоже было порядочно матюгов), на Малеевку, где погано стали кормить и перестали продавать коньяк и вино в буфете Дома творчества, на сукиных детей Кожевникова, Михалкова, Чаковского и прочее г…

25.06.89.


Московские письменники разделились — часть вас за Некрасова хвалит, часть находит, что его портрет отличается от действительности. Не огорчайтесь…

Помяните мое слово: уже приближается пора возвращения Исаевича в лоно. Разве он только не плюнет, как старик Лев Шамардинский, приехав к Марии Николаевне. А мне думается, что Лев не только плюнул, но и выматерился. Помните, как он в Ясной Поляне убеждал мужиков: «Ну, зачем вы так грязно ругаетесь? Ну, скажите „ах, евонтер шиш“ и хватит!» Мужики ужасно уважительно говорили: «Ну хитро их сиятельство матерятся!» Что-то такое в этом роде было…

Елизавета Михайловна совершенно согласна со мной, что его, Виктора Платоновича, пристрастие к алкоголю не наследственное, не привычка пить с коллегами, а колодец, в котором он топил себя от тоски, от разочарования в собратьях…

10.09.88.


…Прочитала я в «Огоньке» Вашу последнюю встречу с Некрасовым. К нам не сразу попал журнал, а то я раньше бы вам написала. Читала ее с волнением и болью. И, знаете, было такое ощущение, будто и я незримо присутствую и слышу ваши разговоры, его хрипловатый голос, вижу его грустное и немного насмешливое лицо… он остался самим собой, таким, как мы его знали. Но вот помещенный в журнале портрет меня очень огорчил. Я уверена, что это очень неудачная фотография. Ведь я его видела не так давно, а тут с трудом узнала погасшее лицо замшелого старика… Мне очень жалко, что не взяли какой-нибудь другой снимок, а я его буду помнить другим…

С удовольствием отвечаю на Вашу просьбу — рассказать о Некрасове. Я часто думаю о нем, и мне приятно поговорить о нем с людьми, его знавшими и любившими. Представляю себе, с какой жадностью он читал бы обо всех переменах, которые в последнее время у нас происходят. К сожалению, я видела его очень давно, я жила в Париже у родственницы в июне-июле 1981 года. Мы перезванивались по телефону, где-нибудь встречались и ходили гулять по городу, бывала я и у него, знаю и его жену. Я не видела у него приступов ностальгии, хотя, бывало, он чертыхался: «Ведь вот, могу поехать в любую страну, любой город, а вот в Киев заехать не могу — черт знает что! А ведь летел над ним, когда ездил в Японию». Дело в том, что с отъездом от нас сбылась мечта его жизни, он действительно объехал весь мир и насыщал свою жажду далеких странствий. Объездил все страны Европы, побывал в Японии, Америке, Австралии, на каких-то немыслимо экзотических островах… При его наблюдательности, воображении, ну, ведь Вы знаете его, он жил очень напряженной, но при этом вольной жизнью, и, когда мы видались с ним, я, конечно, его расспрашивала, а он очень интересно рассказывал, а дома у него много альбомов с прекрасными фотографиями, он очень хорошо сам снимал. Кстати, я вспомнила забавный эпизод.

Один раз, когда мы встретились, он похвастал, что купил маленький удобный фотоаппарат. Он висел у него на плече на тоненьком ремешке. Мы шли по узенькой безлюдной улочке на Монпарнасе, а навстречу вышли два черноголовых темнолицых парня (я думала — наверное, алжирцы, их там очень много). Они прошли мимо нас впритирку к Некрасову. И вдруг он что-то воскликнул, резко обернулся назад и с размаху огрел по уху одного из парней, схватил его за грудки и вытащил у того из-за пазухи свой фотоаппарат, бросив ему крепкое словцо по-русски.

Я остолбенела. Все это длилось буквально одно мгновение. Некрасов повернулся и спокойно пошел своей дорогой, конечно, вместе со мной.

— Ай да Вика! Ну и ну! — сказала я, опомнившись.

— Я, кажется, сказал что-то нехорошее? — он сконфуженно улыбнулся.

— Нет, это просто здорово! Просто великолепно! Но как вы догадались?

— Ну, я почувствовал, будто что-то скользнуло по плечу, и думаю, время терять нечего.

Потом мы смеялись, как алжирцы быстро улепетнули, и спокойно гуляли вдоль Сены, и он кое-что снимал своим новым аппаратом, а потом подарил мне несколько снимков. Вот так проявилась неожиданная характерная черточка, жизненный опыт, смелость. Он подсмеивался надо мной незадолго до моего отъезда, будто у меня уже начинается ностальгия (так полагается), а когда я отрицала, он тоже смеялся, что я уже вошла во вкус. Но когда мы расстались на вокзале, он был хмурый, и я видела, что ему тоже хочется поехать домой. Наверное, для того чтобы выразить все, что накопилось за время дальних странствий, надо приехать домой и говорить со своим родным читателем. Но этой темы я в разговорах с ним не затрагивала. К сожалению, разговоров с ним я не записывала, а передавать своими словами не хочу, да и плохо уже помню.

Вот видите, в сущности, от моего письма Вам мало толку, но так уж получилось…

Е. Шишмарева?

P.S. Хотелось бы знать, что будет с архивом В. П. Он должен быть либо у жены, либо у пасынка, которого он очень любил.

Без даты.


Где-то в шестидесятые годы я прилетел в Киев, с В. П. условились встретиться в парке над Днепром. В. П. приплыл с заметным креном. Памятуя просьбу его мамы Зинаиды Николаевны, я добавлять отказался. Мы сидели на скамейке, как вдруг он вскочил и трагическим голосом произнес монолог. Он говорил, что киевские коллеги, явно по команде, травят его телефонными гадостями. Кто-то довел маму бог знает до чего. Что же, идти в управдомы? Тут даже железный запьет, а он не железный.

Он был в таком состоянии, что я нарушил запрет Зинаиды Николаевны, и мы пошли в павильон, где я заказал котлеты и по 150 грамм. Он был так голоден, что, не заметив, съел обе наши порции. Можно было ожидать глупых поступков, не погрешу, если скажу, что на питье его загнали эти самые коллеги.

Вскоре В. П. приехал в Москву и заглянул к нам. А я раньше договорился с братом, что навещу его. В. П. попросился сопроводить меня, по дороге остановил машину, забежал в лавку и вернулся с 0,5. Приехали, а братец, в отличие от меня, этакий — «цирлих-манирлих, ганц аккурат», и жена такая же, и дети тихие, воспитанные.

Сгоношили закусон, выпили, судя по действию 0,5 на нас, фундамент был заложен. Трепались за жизнь, как вдруг В. П. сорвался и сказал: «Не могу я так жить, мне эти писатели из Киева, как серпом по яйцам!» Воцарилось молчание, но 9-летний Алешка надувался, надувался и лопнул от смеха.

Мне показалось опять — это был нервный срыв. Это состояние постоянно сидело в нем, он был как затравленный волк.

Летом 1968 года в составе госкомиссии прилетели в Киев. Работа была большая и сложная. Стоила миллионы, и потому принимали нас весьма помпезно, разместили в интуристовской гостинице «Харькив». Я созвонился с В. П. и пригласил. Зная его стесненные денежные условия, заказал сытный ужин в номер.

Звонит коридорная, мнется: «Там к Вам пришел странный посетитель, посмотрите».

Выхожу, вижу В. П. в стоптанных башмаках, потертых брюках и мятом макинтоше. Подтверждаю коридорной, что это ко мне. Он входит, достает из кармана 0,5 и краюху хлеба, смачно улыбается: «Начнем, пожалуй?»

Через час он был в такой форме, что пришлось отвозить на такси. Крыл всех и вся по-окопному виртуозно и вдохновенно… мрачно твердил: «Не хочу уезжать, не смогу жить без однополчан…» Мысль об отъезде его угнетала, было видно, что это для него за трагедия…

05.04.88.


Дорогой Виктор Викторыч! Я не знаю, что такое эссе, но то, что я прочел в «Огоньке», — это грустная беседа…

Если В. П. походил на фотографию, напечатанную в журнале, это просто страшно. Это не человек, а его руины, нечто вроде Колизея или тех бесчисленных руин храмов и монастырей, встречающихся у нас на каждом шагу.

Фотография вызывает одно чувство — сострадание, а покойный его терпеть не мог. Вероятно, к этому примешивается и тоска по дому, но не тому, из которого его выдворила шайка письменников, а к тому, что он любил и что так искренне защищал в окопах Сталинграда.

В. П. все время проскальзывает сквозь ткань Вашего повествования. А черты эти (это я говорю от себя) часто маскировались его актерским «Я». Сейчас, вспоминая прошлое, могу сказать — так было и у нас, и в Малеевке, и в других ситуациях.

Так безусловно БЫЛО в гостинице «Харькив», куда я позвал его, будучи в командировке в Киеве.

Теперь об оценках его книг. Я думаю, он был писатель одной книги… «В окопах…» — книга, не нуждающаяся в похвале, она лучшая из написанного о Второй мировой войне. Даже до дяди Джо это дошло, и он (так я слышал от многих) лично вписал ее в перечень письменников, удостоенных его премии…

Это не касается его путевых заметок, которые, по-моему, столь же значительны, как «Праздник, который всегда с тобой» Хема…

13.09.88.


В. П. Некрасов был на редкость одаренным человеком. Как о писателе говорить нечего. Как актера я его не видел. Но слышал, что он был на уровне. Рисовальщик просто чудесный. Ну, а в основном качестве — архитектора — ничего не знаю. Хотя из его высказываний, например о Римском вокзале (быть может, Туринском), из его рассуждений о Корбюзье, Нимейере и других зодчих видно было, что вкус и позиция его мне близка. Отнюдь не лезу в авторитеты в этой области, но твердо знаю, что Храм Спасителя лучше бассейна, что мемориал на Поклонной ничтожество, что Посохин не Казаков, однако люблю Университет Руднева на Воробьевых горах и здание Усть-Инского моста Чечулина.

Но назад к Виктору Платоновичу. Трезвым… он был скромным и даже застенчивым, приятным, умным, талантливым собеседником. Но на 60 % всегда бывал немного актером, умел очень тонко подыграть, умел очаровывать общество… Я это не раз наблюдал в Малеевке, когда на огонек к кому-нибудь, например, Вигдоровой (общей любимице), набиралось в комнату столько народу, что дышать от табачного дыма было невмоготу…

13.09.88.


В марте (года не помню, где-то в 60-е) обычно собирались в Малеевке походить на лыжах П. А. Песис, Н. М. Жаркова, Е. М. Шишмарева, Ф. А. Вигдорова, А. И. Старцев.

Правда, я ездил туда только на субботу и воскресенье и ходить с богемой на лыжах не любил. Как правило, прогуливался пешком с Дороховым. Как-то со мной отправился и Виктор Платонович. На выходе из Малеевки справа на взгорье братская могила бойцов. Она и подавала ключ разговорам на все полтора часа, что мы шли.

Как-то пришли на станцию, В. П., как фронтовик, быстро сориентировался, нашел нужное, и мы приняли по 150 грамм. В. П. увлек меня в беседку, достал из кармана 0,5, два ломтя хлеба и по горсти килек в томате, завернутых в газету. Разговор шел так: «Вот ты (обычно мы были на Вы) считаешь меня б… вступил в ряды, молчу, не высказываюсь. Был бы один — плюнул бы и сказал бы все, что думаю. А так не могу — отвечаю за мать… А знаешь, как хочется ее побаловать, а меня не печатают, денег нет, как тут жить? (Это почти дословно.) Ведь эти говнюки от Михалкова до Чаковского — подонки… Я бы с наслаждением бросил в этих вождей СП „лимонку“, но как же с мамой? Был бы один, честное слово, не задумываясь, пустил бы себе пулю в лоб. Что за проклятие быть писателем в нашей державе, почему таков удел всех не желающих лизать жопу этим возле трона лизоблюдствующим. А ведь хочу писать! Есть о чем, но сяду за стол и не могу, как не могу стать одним из них…»

За все время нашего знакомства это был по-настоящему трагический монолог, безысходный. Я понял, насколько ему трудно и какая это беда — его бравада на людях.

Вот, В. В., такая сцена врезалась в память, и никому я ее за эти годы не рассказывал. А тут прихватило сердце, подумал: ведь я почти Мафусаил, подохну, и никто не узнает, как В. П. было невыносимо трудно жить.

Его удивляло, что наиболее активными преследователями были не от власти, добивали свои братья-письменники.

Я инженер, но не человеческих душ. Потому творческое горение и музы, слетающие с облаков, и все такое прочее мне недоступно, но такого вредительства, как в ведомстве Георгия Мокеевича, нигде больше не встречал…

Без даты.


…Как-то в Малеевке мы заспорили с Виктором Платоновичем (он яростный спорщик был и сухопутчик, я — сухопутный моряк). И вот рассорились, так и не найдя компромисса.

В пылу спора он бросил: «Нет ничего сильнее из ощущений, нежели прижаться к ЗЕМЛЕ под огнем пулемета».

Я ответил: «Неверно — сильнее одно, когда ты через румпель яхты чувствуешь: еще секунда, и море положит тебя на борт — амба!»

И вот сейчас, давно потеряв надежду выйти в море и взять рифы, я все-таки остаюсь преданным морю…

Без даты.


…Шли мы как-то в Малеевке по зимнему саду. В. П. был на 0,75 под газом. Внезапно остановился, пристально взглянул мне в глаза и спросил: «Ты блядь?» И, не дав ответить, продолжал: «Нет, ты не из них, ты из тех, кто влюблен в свою инженерию, а такие блядями не бывают. Пошли тяпнем по этому поводу…»

Без даты.


Дорогой В. В.! После долгих поисков нашли № 1–2 «Невы» за этот год и прочли Ваш «Париж без праздника».

В некотором роде еще одна встреча с друзьями, ибо «Огонек» и «Некоторым образом драма» были прочитаны. И несмотря на то, что в чем-то Вы повторяетесь, в новой редакции появились и открылись еще какие-то подробности, нюансы и т. д.

Более понятным мне стало тяжелое напряжение в треугольнике Казаков-Аксенов-Конецкий, более ясна витиеватая личность Аксенова и прямолинейная человечность Казакова.

Должен сказать, что мы, простые инженеры, менее склонны к выяснению отношений с коллегами, нежели «инженеры человеческих душ» (не загоните меня на собачью вахту за кавычки?).

Помню, что В. П. Некрасов в этом отношении примыкал к простым инженерам.

В том же № «Невы» прочли дело Бродского и еще раз ужаснулись. Какое счастье, что Фрида Абрамовна Вигдорова (мы с ней долго общались в Малеевке, куда ежегодно ездили в марте) сохранила свои записи. Там ее все называли Павликом Морозовым, конечно, с курсом на 180° в обратную сторону.

Мир тесен, а еще лучше: не мир тесен, а слой тонок.

20.09.89.


Вы молчите, В. В., и я понимаю вашу ненависть к эпистолярному жанру.

Когда меня арестовали и эти сволочи читали вслух мои письма к жене, я дал слово уничтожить корреспонденцию. Но не уничтожаю почему-то.

Трудно сравнивать Виктора Платоновича Некрасова с Туполевым, но их роднит одно — стремление среди сотен тысяч тонн лжи поведать о правде.

Я, например, считаю, что «В окопах Сталинграда» ставит В. П. вровень с Куприным и Гаршиным.

Как-то у нас с В. П. завелось присловие: «Мы еще раздавим пол-литра под гречневую кашу со шкварками». Это понять можно.

01.10.89.


Когда, по-видимому, в не совсем трезвом состоянии Н. С. Хрущев царственно подарил Украине Крым, а с ним и Севастополь — базу ЧФ, я был ошарашен. Как это так, нашу твердыню, пропитанную кровью не одного поколения россиян, оплот наших границ на юге? Мне уже мерещилось: на западе потерять базы БФ в Таллине, на востоке — Владивосток и остаться без морской защиты державы… Я не говорю о личном, но все-таки сколько моих близких отдали жизнь за это. Мне думается, даже перед лицом смертной казни я бы не отказался от этих прав России, от присяги. Не побоялся ведь Виктор Платонович Некрасов ответить какому-то тузу из писательско-охранного департамента отказом на требование упомянуть в «Окопах» имя вождя. Да, результат один — они вышвырнули его из страны, а, может быть, это и ускорило его дорогу на Пер-Лашез…

21.08.93.


Тут со мной вышла неприятность. Приехал из Омска один чудом уцелевший шаражник, ему в свое время не разрешили вернуться в столицу. Вспоминали мы старое, немного выпили и вышло плохо. Доктор распорядился: «Ни капли больше!» Я проиронизировал: «Скажите, это серьезно?» — «Да». Я: «В таком случае — чем прикажете жить? Я лишился подвижности, зрения (читаю только через лупу), частично и слуха, возможности поехать в любимый город и последней услады — тихонько посидеть за рюмочкой, безразличный к ней, но согреваемый теплом мечтаний, что навевают пары „Столичной“».

Я вспомнил, как, вернувшись из США, Виктор Платонович рассказывал зашедшим на огонек: «Все интересно, но их телевидение — мерзость, смотришь какой-либо, порой и хороший фильм, как вдруг, в самом патетическом месте выскакивает что-то вроде Микки-Мауса и вопит: „Нет лучше зубной пасты…“ и т. п.».

Что же прикажете мне сегодня делать? Слушать громкоговоритель и смотреть в экран ТВ, переполненный рекламой и бодрящим стриптизом, а порой и откровенной порнухой?

Вот с такими мрачными мыслями я подхожу к финишу на своей стайерской дистанции…

Без даты.

Из последних писем Л. Л. Кербера

Имеется у меня двоюродная сестра. Она отсидела положенный срок в лагерях. Ей как агроному в 1941 году поручили гнать гигантское стадо коров из Черниговской губернии, от наступающих фрицев. Она его, естественно не одна, довела до Сталинграда. Но там, как обладательницу немецкой фамилии, ее посадили. Пробыв в местах отдаленных 10 лет, вернулась и тут же, проявив адскую энергию, восстановилась в партии. Исправно платила членские взносы.

Теперь у ее 2-этажного дома отошла пристройка с лестницей, и они, и старые и малые, лазают на 2-й этаж как по вантам.

5 лет она ездила в Москву в ЦК и писала заявления о необходимости ремонта, и безрезультатно. Принимают их через дырочку в стеклянной стене. Я ей говорю: «Если б ты членские взносы с 1951 года отвалила шабашнику, он бы тебе мраморную построил». А к чему я все это пишу Вам? Вероятно, от злости, которая подходит к уровню сливного крана.

Очень уж трудно. Нам с моей старушкой вместе 175 лет, бегать, как борзые, за харчами, мучительно соображать, что можно изготовить из куска хека (у Брема написано: «рыба не съедобная»), отвратительной грязной картошки, турецкого чая и сомнительного качества хлеба, трудно. Пройдя гражданскую войну, лагеря, голодные годы ВОВ, я все-таки научился готовить супы из топора, но без соли — ничего не получается!

Мы не нищие; всю жизнь мы с женой не копили денег, не откладывали на черный день, а жили, как и положено русским интеллигентам, т. е. проживая все до копейки.

Палат каменных не нажили, бриллиантов и диадем тоже. Основной наш капитал — книги, любимые книги во всех трех комнатах.

Сервизов и столового серебра не имели, но Толстого, Достоевского, Чехова, Хемингуэя, Писарева, Белинского, Герцена имели в достатке и наслаждаемся ими и по сей день.

Этим мы богаты и горды.

Давным-давно, когда еще имя Александра Исаевича было никому не известно, у меня образовался некий архипелаг. В нем было много островов, больших и маленьких, густонаселенных и почти необитаемых. Но все жители этого архипелага до одного были мне близки. Не всегда я мог отчетливо рассказать, что порождало эту близость, но она была настоящей и вечной, в том плане, как может быть вечным человек. Со временем с пропиской на моем архипелаге становилось труднее и труднее, и последние годы население его стабилизировалось. Этому помогало и то, что все жители, попав на него, становились бессмертными.

Его заселение началось в начале этого века, и первым, кто высадился и прижился, стал Сайрус Смит со своим верным слугой. Попыталась туда высадиться княжна Джаваха, но была отогнана Томом и Геком.

Тем временем на соседнем острове поселились Дрозд, Берди-паша, Олеся и капитан Рыбников.

Но начался шторм, и некоторые годы заселения не было. Затем обнаружились какие-то странные существа, какой-то Павлик, предавший собственного отца, и ряд ему подобных. Этих изгнали. Заселение продолжалось.

Взошли дневные звезды, но их погасили, и это было горько. Потом было серо-серо, но вдруг на соседних островах объявились: Арсен Люпен, Альфонс, абориген из Ингерманландии, что пас коров посреди Свири, контролерша из поезда Воркута — Москва, и жизнь затеплилась. Нестор и Кир, гномики из Юрмалы, Фарбер, Валега, Калина красная — и вдруг оказалось, что мы не одни, острова обитаемы теми, кого мы любим, ценим и не отдадим.

И уже подплывали Шаламов, Гроссман, Гинзбург, Бродский — эскадры главного калибра, и жить стало легче.

Точный год не помню, но поплыл с товарищем по Лене из Осетрова в Якутск, а затем до Тикси.

Тут было много любопытного: и как экипаж с кормы спускал какую-то снасть, на которую попадали, а в большинстве срывались искалеченные осетры, и как первый раз капитан угостил нас мороженой строганиной под коньяк, и как аборигены штурмовали судно, прося водку, и падали в воду, как пограничники лупили по мордам этих самых аборигенов.

Одним словом, полной мерой нагляделись мы на наши заботы о малых, вымирающих северных народностях.

Но сейчас дело о другом. Пришли в Тикси — место гнуснее не придумаешь. Пошли походить по поселку. Читаем объявление, что в клубе К. М. Симонов читает свои стихи.

Пошли. Ни билетеров, никого, двери открыты, тишина, сцена, стол, накрытый кумачом, местная администрация, сплошь щедринско-гоголевские типы.

Сам стоит за кафедрой и, грассируя, читает сентиментальные свои стихи. Знает, на кого работает. Морячки все сентиментальны. «Жди меня, и я вернусь…»

Хлопают, как жеребцы стоялые. Кончилось — стали выходить, через ближнюю к нам дверь первым он, за ним жена, дочка и руководители. Обстоятельства сложились так, что мы с другом оказались внутри бомонда. Более того. Сам буквально плечо к плечу рядом. Тут я решился напомнить ему о встрече в одном доме, правда мимолетной и ничем не примечательной, но состоявшейся.

И он посмотрел на меня, как царь на вошь, так, кажется, Бабель выразился устами одного своего героя-еврея.

Что-то меня беспокоило сзади внизу, почесал и обнаружил — рудиментный зародыш хвоста начал расти и рвется наружу.

Ура! Теперь будущее не столь таинственно и туманно, и я уже вижу себя свободно лазающим по вершинам деревьев, а там недалеко и до возвращения к моей любимой работе.

Согласитесь, авиация несомненно произошла из обезьян. Не так ли?

А вот у вас, у моряков, такого прямого потомства нет! Ну, там Ной и всякие другие чудодеи, но а до них, от какого зверя или рыбы вы произошли?

На днях сын пришел с кроссвордом: «Насекомое, легко приспосабливающееся к жизни на судах?» Разумеется — таракан. Диву даешься неосведомленности нашей молодежи.

Но лезет в голову мысль: а мы не тараканы, легко приспосабливающиеся к смене империи на демократию, а затем на диктатуру?

Чем отличаемся мы?

Из трудов Брема знаем: совокупившись, тараканиха приносит 16 потомков. Мы, в лучшем случае, трех. Но ведь некоторое превосходство интеллекта против них мы имеем. Не правда ли?

Отец Елизаветы Михайловны (она из семьи эсеров) участвовал в дерзнейшем вывозе Б. Савинкова из севастопольской тюрьмы в Румынию. Вместе со своим родственником Борисом Никитенко (повешен за организацию цареубийства) он на утлом ботике, принадлежавшем севастопольской станции, отвез его в Румынию. Был он тогда студентом Политехнического института, занимался снаряжением бомб для боевой организации эсеров.

Казалось бы, моя жена должна была быть научена жизни, т. е. ее практическим сторонам: готовить, шить и т. д.

А адмиральский сын, вроде меня, наоборот.

Ан нет, оказалось все наоборот. И когда нам перевалило далеко за 80, выяснилось, что она практической жизни не обучена, а я в совершенстве знаком с нею. Я бегаю по магазинам и варю щи, а она страдает от того, что получается, и не способна сделать ничего.

Когда младшему сыну Леве было около 5–6 лет, он вопросил: «А какой интерес жениться на тех, у которых все пригорает?»

Вот они, старые интеллигенты, думали, что свобода в белом подвенечном платье и таких же перчатках до локтя воссияет над ними, а что получилось?

А наша жизнь черна. Сегодня были в крематории, хоронили очередного старика из фамилии. Думается, незачем Рыжкову беспокоиться о «частично регулируемом рынке». 70 лет церковь угнетали, уничтожали. А сегодня без помощи партии и правительства — гробы любых цветов, свечи любых калибров. Венчики, что кладут на лик усопших, какие-то надписи на Кирилле и Мефодии и прочие аксессуары. Но. Любопытно, администратор, прежде чем гроб скрылся вниз, попросил все церковно-славянское убрать! Воруют? Сувениры? Или боятся за сжигающихся членов партии, а ну как уверуют и ринутся на небеса?

Судьба ударила нас очень страшно. Вчера 2-го в 17.00 скоропостижно скончался младший сын Лева. Он пришел из магазина, был сильный мороз, окоченел, не захотел обедать, прилег на диван, и все. Диагноз — острая недостаточность коронарных сосудов — от этого отнюдь не легче.

Ирония судьбы. Как-то Лева обронил: «А когда мы были в Семиозерье…» Я был потрясен. Это в нем я занимался лесоповалом в 1938-39 гг.

Лева был поклонником Хлебникова, Хармса. Он, по-своему, был религиозен, критически относясь к внешнему проявлению обрядности. Я хорошо помню, как мы поехали в Печеры, монастырь под Псковом. Беседовали с настоятелем, осмотрели пещеры, где лежат святители, а потом пошли к службе в церковь.

И Лева, выйдя, спросил меня: «Как это может, отец, чтобы такая глубокая старина и чистая вера уживались с этой грязной толпой грубых людей, стремящихся побыстрее пробиться к святой иконе, коснуться ее губами и считать, что ты выполнил высокий долг общения с Богом? Как сочетать эту дрязгу со столь великими надеждами и идеями?»

И я, конечно, не мог ответить на такие его вопросы, корю себя сейчас за это. И я задумываюсь, а могли бы Вы успокоить этого мятущегося человека? Похоже, что нет.

Не огорчайтесь, что я засыпал Вас письмами. У меня не осталось в живых ни одного сослуживца, ни одного мужика из родичей; к кому обратиться, как не к заочному, но близкому другу? Вот я и пишу Вам.

А потребность поделиться грустными мыслями, как никогда, велика.

И среди них главная: достаточно ли объективно я относился к своим сыновьям?

Я был суровым отцом, так же, как и мой отец-адмирал к своим детям. Учтите некоторую драму, присутствующую в семье.

Отец-адмирал, привыкший командовать. Чего стоит его распоряжение, записанное в вахтенном журнале линкора «Петропавловск»: следовать шхерным фарватером, когда из-за немецких подлодок боялись идти заливом, а в шхерах местами глубины были на метр-полтора ниже осадки линкоров.

С другой стороны, отец моей жены, старый подпольщик, готовивший бомбы для взрыва Николая II в Петербурге. Это семья жены, где всякое насилие над личностью возводилось в святая святых.

Естественно, в нашем доме это порождало конфликты. Детей учили, с одной стороны, быть непримиримыми сторонниками справедливости, правдолюбия, а с другой — твердо исполнять долг (он казался в те годы лучезарным, но исполнение его порой, может быть, было несколько двурушным), твердо веря в непоколебимость справедливости грядущего. Вы можете себе представить это.

Проза жизни ставила перед моей женой Елизаветой Михайловной после моего ареста вопрос — что сказать детям?

И она придумала, словно я присылал из далеких «секретных» командировок письма.

Честь и хвала ей.

В относительно недалеком прошлом мы знали, что такое партии: кадеты, октябристы, социал-демократы, анархисты.

Нынче ничего понять нельзя. «Все смешалось в доме Облонских». Теперь совершенно невозможно понять — кто за что? Шахрай, Бурбулис, Явлинский и легион других имен ничего нам не говорит.

Передачи ТВ более или менее странные: круглые, овальные, прямоугольные столы и резюме: «передать в комиссию». Так доколе будут решать государственные вопросы малоквалифицированные комиссии?

И может ли какая-то комиссия решить вопрос: как делить Черноморский флот?

Неужели такая страна, как наша, должна слушаться идиотов и приносить сотни и тысячи своих граждан в жертву?

А как Вам нравится, что чекисты Алиев и Шеварднадзе достойны руководить своими республиками?

Можно ли серьезно думать о боеспособности судна, если капитан каждого из судов или самолета встанет на позицию: а выгодно ли это мне?

Печально все это.

На днях мне исполнилось 90 лет… Одна радость — никто долго после этого не жил в этом гнусном мире.

Не думайте, что моя привязанность к Вам остыла — отнюдь нет — страшная, всепоглощающая апатия выдергивает перо из рук, зачем эти письма, брось все, сиди и жди одного радостного конца.

Последнее письмо

Глубокоуважаемый Виктор Викторович!

Разбирая бумаги отца, я нашел это неотправленное письмо Вам. Посылаю как прощальный привет от него…

Он похоронен на Головинском кладбище.

Михаил Кербер

28.07.93.

Дорогой Виктор Викторович!

Это, вероятно, последнее письмо к Вам. Дело не в том, что мы разошлись во взглядах. Дело в том, что судьба нашего государства такова, что будущего у него нет.

Мне жалко терять связь с Вами, не видимым мною субъектом переписки, но такова наша действительность, что говорить искренне тяжело, а делать вид, что все прекрасно, осатанело.

За 70 лет, что нас приучали к лжи, это так надоело.

В товарищеских отношениях, возникших между нами, элемент лжи отсутствовал.

Отметив свое 90-летие, я должен признаться, что более лживого времени, чем сейчас, я не переживал. Мало что изменилось, а надежды были. Живу в сознании, что кругом продолжается ложь.

И это губительно.

Что же сделаешь — такова судьба: во лжи мы родились, во лжи помрем.

Остаюсь по-прежнему преданный Вам.

Ваш искренний почитатель Леонид Кербер

Леонид Львович Кербер умер 9 октября 1993 года.

1987–1993


Читать далее

КЛЯКСЫ НА СТАРЫХ ПРОМОКАШКАХ
1 - 1 13.04.13
«НЕ МИР ТЕСЕН, А СЛОЙ ТОНОК…» (Из писем Леонида Львовича Кербера?) 13.04.13
ПАРИЖ БЕЗ ПРАЗДНИКА. Печальная контаминация (В. П. Некрасов) 13.04.13
«У КАЖДОГО БЫЛ СВОЙ СПАСИТЕЛЬ»(О «Блокадной книге» А. Адамовича и Д. Гранина) 13.04.13
ПАМЯТИ ВИКТОРА КУРОЧКИНА 13.04.13
КТО Ж У ВАС СМОТРИТ НА ОБЛАКА?(А. И. Солженицын) 13.04.13
КАПИТАНЫ
Капитан Георгий Кононович 13.04.13
Всего две встречи 13.04.13
Капитан Георгий Яффе 13.04.13
Он поэмы этой капитан(С. А. Колбасьев) 13.04.13
Из писем 13.04.13
Капитан Юрий Клименченко 13.04.13
Россия океанская 13.04.13
ИЗ ЗАЗЕРКАЛЬЯ
От Верочки Адуевой 13.04.13
«Я буду в море лунной полосой…» 13.04.13
Перестройка, или пожар в бардаке во время наводнения 13.04.13
Жизнь поэта — сплошной подвиг 13.04.13
Опять название не придумывается (Ю. П. Казаков) 13.04.13
Огурец навырез (А. Т. Аверченко) 13.04.13
Здесь обойдемся без названий (В. Б. Шкловский) 13.04.13
Из писем О. Б. Эйхенбаум и Е. Даль 13.04.13
Барышня и разгильдяй (Б. Ахмадулина, Г. Халатов) 13.04.13
Разгильдяй Грант 13.04.13
Приятно вспомнить(Р. Орлова, Л. Копелев, Д. Стейнбек, Э. Колдуэлл) 13.04.13
На полчаса без хвоста(У. Сароян) 13.04.13
Архисчастливый писатель(А. Хейли) 13.04.13
Пришла пора таких заметок 13.04.13
Мой ранний рассказ «На весеннем льду» 13.04.13
Две осени 13.04.13
«НЕ МИР ТЕСЕН, А СЛОЙ ТОНОК…» (Из писем Леонида Львовича Кербера?)

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть