Онлайн чтение книги Три солдата
IV

Эндрюс неохотно покинул вокзал, вздрагивая в холодном, сером тумане. Дома деревенской улицы, вереницы грузовиков и несколько фигур французских солдат, закутанных в длинные бесформенные шинели, казались в неясном свете зари смутными и темными пятнами. Его тело горело, занемев после ночи, проведенной в теплом душном воздухе набитого битком отделения. Он зевал и потягивался, остановившись в нерешительности посреди Улицы, с врезающимся в плечи ранцем. За темной массой станционных зданий, в которых светилось несколько красноватых огней, засвистел паровоз, и поезд, громыхая, двинулся дальше. Эндрюс с болезненным чувством отчаяния прислушивался к его шуму, слабо долетавшему сквозь туман. Это был поезд, который привез его из Парижа обратно в дивизию.

Когда он стоял, дрожа в сером тумане, ему вспомнилось странное непреодолимое отвращение, которое он испытывал обыкновенно, возвращаясь в пансион после праздников. Он отправлялся со станции в школу самой длинной дорогой, безумно ценя каждую минуту свободы, оставшуюся ему. Сегодня ноги его ощущали ту же свинцовую тяжесть, как и тогда, когда они готовы были на все, только бы не поднимать его вверх по длинному песчаному холму в школу. Он бесцельно ходил некоторое время по безмолвной деревне, надеясь набрести на кафе, где бы он мог посидеть несколько минут и бросить последний взгляд на себя, прежде чем снова окунуться в унизительное безразличие армии. Нигде не видно было света. Ставни маленьких кирпичных и оштукатуренных домиков были плотно закрыты Унылыми, вялыми шагами он поплелся по дороге, которую ему указали в штабе.

Небо над его головой постепенно светлело, придавая стлавшемуся по земле туману красноватые волнующиеся очертания. Замерзшая дорога издавала под его шагами слабые отчетливые звуки. Кое-где в тумане на краю дороги нежно вырастали перед ним силуэты дерева, верхние ветви которого отчетливо выделялись, румянясь в солнечных лучах.

Эндрюс твердил себе, что война кончена и что через несколько месяцев он, во всяком случае, будет свободен. Несколько месяцев больше или меньше, не все ли равно? Но благоразумные мысли неудержимо сметались охватывавшей его слепой паникой. Доводы рассудка не действовали. Его дух был объят возмущением, от которого корчилась его плоть, а перед глазами плясали черные круги. Ему показалось, что он сходит с ума. Грандиозные планы беспрерывно всплывали из сумятицы, царившей в его уме, и разлетались, как дым при сильном ветре. Он убежит и, если его поймают, убьет себя. Он поднимет бунт в своей роте, он до безумия взбудоражит всех этих людей своими словами. Они откажутся строиться и рассмеются, когда офицеры побагровеют, отдавая им приказание, и вся дивизия двинется через замерзшие холмы, без оружия, без флагов, призывая солдат всех армий присоединиться к ним, выйти с песнями, изгнать смехом из своей крови весь этот кошмар. Неужели какое-нибудь молниеносное просветление не оплатит сознание народов, возвращая их снова к жизни? Что толку было прекращать войну, если армия продолжает существовать?

Но это была одна риторика. Ум его упивался риторикой, чтобы сохранить равновесие. Мозг его выжимал из себя риторику, как губка, чтобы он не увидел перед собой сухого безумия.

В ушах его беспрерывно отдавались тяжелые резкие шаги по замерзшей дороге, приближавшие его к деревне, где была расквартирована дивизия. Он поднимался по длинному холму. Туман поредел вокруг и засверкал на солнце. Наконец Эндрюс вышел на гребень холма, озаренный ярким светом, и увидел над головой бледно-голубое небо. Позади него и впереди лежали полные тумана долины, а дальше тянулись другие цепи длинных холмов с красновато-фиолетовыми пятнами лесов, слабо горевших на солнце. В долине у его ног, под тенью того холма, на котором он стоял, виднелись церковная башня и несколько крыш, поднимавшихся из тумана, словно из воды.

Оттуда доносился сигнал к котлу.

Бодрость веселых медных нот, раздававшихся в тишине, звучала для него агонией.

Какой длинный день был еще впереди! Он посмотрел на часы: семь тридцать. Почему они так поздно шли к котлу?

Туман показался ему вдвойне холодным и мрачным, когда он погрузился в него после солнечного блеска вершины. Пот застыл на его лице, и струйки холода проникали сквозь одежду, промокшую от усилий, с которыми он тащил свой ранец. На деревенской улице Эндрюс встретил незнакомого ему солдата и спросил его, где помещается канцелярия. Человек, что-то жевавший в это время, молча указал на дом с зелеными ставнями на противоположной стороне улицы.

За столом сидел Крисфилд, куря папиросу. Когда он вскочил, Эндрюс заметил у него на рукаве две капральские нашивки.

– Хелло, Энди!

Они горячо пожали друг другу руки.

– Совсем поправился, старина?

– Конечно, вполне, – сказал Эндрюс; его охватила друг какая-то неловкость.

– Это хорошо, – сказал Крисфилд.

– Ты теперь капрал? Поздравляю!

– Гм. Уж больше месяца, как произведен.

Они помолчали. Крисфилд снова уселся на свое место.

– Что это за городишко?

– Чертова дыра, тоска адская.

– Недурно.

– Говорят, что скоро выступим… Оккупационная армия. Но мне не следовало говорить тебе это, Энди, смотри не проговорись кому-нибудь из ребят.

– Где расквартирована часть?

– Ты не узнаешь ее, у нас пятнадцать новичков. Все ни черта не стоят, второго призыва.

– Есть в городе штатские?

– Еще бы… Пойдем со мной, Энди, я скажу им, чтобы тебе дали жратвы в столовой… Нет, лучше уж подожди, чтобы пропустить учение. Учимся теперь каждый день. С тех пор как это проклятое перемирие, вышел приказ удвоить занятия.

Они услышали голос, выкрикивающий команду, и узкая улица внезапно наполнилась шумом ног, одновременно ударявших по земле. Эндрюс продолжал стоять спиной к окну. Что-то в его ногах, казалось, топало в такт с другими ногами.

– Вот они идут. Сегодня с ними лейтенант. Хочешь есть?


В домике ХАМЛ было пусто и темно, сквозь грязные стекла окон виднелись поля и свинцовое небо, залитые тяжелым желтовато-коричневым светом, в котором лишенные листьев деревья и покрытые жнивьем поля казались лишь различными оттенками мертвого серовато-коричневого цвета. Эндрюс сидел у пианино, не играя. Он думал о том, как мечтал когда-то выразить всю судорожную тоску этой жизни, муки своеобразных тел, сформированных в один полк, подогнанных в ровные линии, однообразие рабства. Пока он думал об этом, пальцы одной руки бессознательно нажали на клавишу, и она задребезжала в расстроенном рояле.

– Господи, как глупо! – пробормотал он вслух, отдергивая руки.

Вдруг он заиграл отрывки знакомых вещей, искажая их, сознательно меняя темп, перемешивая их с отрывками регтайма. Пианино дребезжало под его пальцами, наполняя пустую комнату гулом. Он внезапно остановился, дав пальцам соскользнуть с басов на дисканты, и начал играть серьезно.

За ним раздался кашель, в котором чувствовалась какая-то искусственная сдержанность. Он продолжал играть не оборачиваясь.

– Великолепно, великолепно!

Эндрюс повернулся и увидел перед собой лицо, слегка напоминавшее овалом треугольник, с широким лбом и толстыми веками над выпуклыми карими глазами. Человек был в форме ХАМЛ. Она была слишком узка для него, так что от каждой пуговицы через перед его куртки тянулись складки.

– О, продолжайте играть! Я целую вечность не слыхал Дебюсси.[48][xlviii] Дебюсси Клод-Ашиль (1862–1918) – французский композитор, основоположник музыкального импрессионизма.

– Это не Дебюсси.

– О, в самом деле? Во всяком случае, это было восхитительно. Я только постою здесь и послушаю.

Эндрюс начал играть снова, ошибся, начал опять, сделал ту же ошибку, стукнул кулаком по клавишам и снова обернулся.

– Не могу играть! – сказал он раздраженно.

– О, можете, мой мальчик, можете! Где вы учились? Я бы отдал миллион долларов, чтобы так играть, если бы у меня были деньги.

Эндрюс молча сверкнул глазами.

– Вы, кажется, один из тех, которые только что вернулись из госпиталя?

– Да, к несчастью.

– О, я не осуждаю вас! Эти французские города – скучнейшие места в мире, хотя я очень люблю Францию. А вы? – У христианского юноши был немного визгливый голос.

– В армии повсюду скука!

– Послушайте, нам с вами нужно познакомиться по-настоящему. Меня зовут Спенсер Шеффилд… Спенсер Шеффилд… И, кроме нас с вами, здесь нет ни единой души во всей дивизии, с которой можно было бы перемолвиться словом. Как ужасно не иметь вокруг себя интеллигентных людей! Вы из Нью-Йорка, должно быть?

Эндрюс кивнул головой.

– Гм, я также. Вы, должно быть, читали кое-какие мои вещицы в «Тщетном усилии»? Что? Никогда не читали этого журнала? Должно быть, вы не вращались в интеллигентном кругу? С музыкантами это часто бывает…

– Я никогда не вращался ни в каком кругу и никогда…

– Пустяки, мы наладим это, когда вернемся все в Нью-Йорк. А теперь садитесь-ка и сыграйте мне «Арабески» Дебюсси. Я знаю, что вы должны любить их так же, как я. Но прежде всего, как вас зовут?

– Эндрюс.

– Родители из Виргинии?

– Да! – Эндрюс встал.

– Значит, вы в родстве с Пеннелтонами?

– Не больше чем с кайзером, насколько я знаю.

– С Пеннелтонами… очевидно! Видите ли, моя мать была урожденная мисс Спенсер из Спенсер-Фоллс, в Виргинии, а ее мать была урожденная мисс Пеннелтон; так что мы с вами кузены. Вот совпадение! А?

– Троюродные. Но я должен вернуться в бараки.

– Заходите ко мне в любое время! – закричал ему вслед Спенсер Шеффилд. – Знаете, там, за столовым бараком! Вы постучите два раза, тогда я буду знать, что это вы.

Перед домом, в котором стояла рота, Эндрюс встретил нового старшего сержанта, худого человека в очках, с маленькими усиками, напоминавшими по цвету и виду скребницу.

– Вам письмо, – сказал старший сержант. – Посмотрите-ка на новый список дежурных по кухне, который я только что вывесил.

Письмо было от Гэнслоу. Эндрюс прочел его при бледном свете, с улыбкой удовольствия вспоминая беспрерывные, тягучие рассказы Гэнслоу о далеких местах, где он никогда не был; вспомнил человека, который ел стекло, и полтора дня, проведенные в Париже.

«Энди, – гласило письмо, – я нашел наконец зацепку: 15 февраля в Париже начинаются лекции. Немедленно заяви своему начальнику, что ты желаешь изучать что-нибудь в Парижском университете.[49][xlix] Парижский университет (с XVII в. Сорбонна). – Богословский коллеж и общежитие для преподавателей и студентов в 1257–1554 гг. в Латинском (университетском) квартале Парижа (по имени основателя Роберта де Сорбонна, духовника короля Людовика IX). В 1554–1792 гг. теологический факультет Парижского университета в том же квартале. В 1806 г. статус университета восстановлен на новой основе как высшая школа, включающая литературный и научный факультеты. В этом виде он существует и в настоящее время. Между 1885 и 1901 гг. старое здание постройки архитектора Жана Лемерсье было снесено и заменено новыми корпусами, построенными по плану архитектора Нено. Нагороди турусов на колесах – сойдет! Пусти в ход всевозможные связи. Нажми на сержантов, лейтенантов, их любовниц и прачек.

Твой Гэнслоу».

С бьющимся сердцем Эндрюс помчался за сержантом, пролетев в своем возбуждении мимо лейтенанта, не отдав ему чести.

– Эй, послушайте! – прорычал лейтенант.

Эндрюс отдал честь и вытянулся неподвижно во фронт.

– Почему вы не отдали мне честь?

– Я торопился, сэр, и не заметил вас. Я шел по очень спешному делу роты, сэр.

– Помните, что вы все еще служите в армии, хотя перемирие и подписано.

Эндрюс отдал честь; лейтенант ответил, быстро повернулся на каблуках и пошел дальше.

Эндрюс нагнал сержанта.

– Сержант Коффин! Можно мне поговорить с вами минуту?

– Я чертовски спешу!

– Не слыхали ли вы чего-нибудь о том, что из армии будут посылать студентов в здешние французские университеты? Какая-то затея ХАМЛ.

– Не может быть, чтобы это распространялось на мобилизованных. Нет, не слыхал ни слова. Хотите опять учиться?

– Если будет возможность, кончить курс.

– Вы студент? Я тоже. Ладно, я скажу вам, если получу на этот счет распоряжения. Я думаю, что все это вздор.

– Пожалуй, вы правы!

На улице была серая мгла. Терзаемый сознанием бессилия, волнуемый отчаянием и возмущением, Эндрюс поспешил обратно к зданию, где была расквартирована его рота. Он опоздал к обеду. Серая улица была пустынна. Из окон тут и там струился красноватый свет, отбрасывая длинные прямоугольники на противоположную стену.


– Черт возьми, если ты мне не веришь, спроси у лейтенанта! Послушай, Тоби, кому пришлось больше понюхать пороху – нам или этим проклятым саперам?

Тоби как раз входил в кафе – высокий человек с лицом бульдога и шрамом на левой щеке. Он говорил торжественно и скупо, с южным акцентом.

– Полагаю, что так, – был весь его ответ.

Он уселся на скамью рядом с говорившим, который продолжал с горечью:

– Уж надеюсь, что полагаешь… Черт возьми, вы только канавы рыть горазды!

– «Канавы рыть»?! – Сапер стукнул кулаком по столу. Его худое желчное лицо раскраснелось от раздражения. – Уж, кажется, мы и вполовину не выкопали столько канав, как пехота… А если приходилось, так, во всяком случае, не мы заползали в них и не прятались там, как проклятые кролики, распустив хвосты.

– Ваши молодчики не очень-то любят близко к фронту подходить.

– Как проклятые зайчишки, распустив хвосты! – воскликнул сапер с желчным лицом. – Разве не так? – Он обвел взглядом комнату, ища одобрения.

Скамьи за двумя длинными столами были заняты пехотинцами, сердито смотревшими на него. Заметив вдруг, что у него нет поддержки, сапер понизил голос:

– Я согласен, конечно, что пехота чертовски полезна. Но где бы вы были, ребята, без наших молодцов, которые натягивали для вас колючую проволоку?

– В Аргоннском лесу никакой колючей проволоки и в помине не было. На кой шут тебе колючая проволока, когда ты наступаешь?

– Послушайте… Я ставлю бутылку коньяка за то, что моя рота понесла больше потерь, чем ваша!

– Принимаю, Джо! – сказал Тоби, внезапно обнаруживая интерес к разговору.

– Ладно, – идет!

– У нас было пятнадцать убитых и двадцать раненых! – торжествующе объявил сапер.

– А как раненых-то? Тяжело?

– А вам на что? Ставьте коньяк!

– Черта с два! У нас тоже было пятнадцать убитых и двадцать раненых. Разве не так, Тоби?

– Полагаю, что так, – сказал Тоби.

– Разве не верно? – спросил первый, обращаясь ко всем присутствующим.

– Еще бы, правильно, черт возьми! – раздались голоса.

– Ну, значит, выходит ничья, – сказал сапер.

– Нет, не выходит, – возразил Тоби. – Припомни-ка своих раненых. Тот, у которого будут самые тяжелые раненые, получает коньяк. Разве не ясно?

– Правильно.

– У нас семерых уже домой отправили, – сказал сапер.

– А у нас восьмерых, правда?

– Правильно! – раздалось в комнате.

– А куда ваши были ранены?

– Двое были слепы, – сказал Тоби.

– Черт, – сказал сапер, вскакивая на ноги, как будто взял взятку в покер. – А у нас одного отослали домой без рук и без ног, а трое ребят нажили туберкулез от газа.

Джон Эндрюс сидел в углу комнаты. Он встал. Что-то заставило его вспомнить о человеке, с которым он познакомился в госпитале и который рассказывал ему про жизнь, способную закалить парня. «Проснешься этак в три часа и вскочишь с постели, бодрый, как кошка…» Он вспомнил, как болтались пустые темно-оливковые штаны, свешиваясь со стула.

– Это что! Одному из наших сержантов будут новый нос приделывать!


Темная деревенская улица была вся изрезана глубокими грязными рытвинами. Эндрюс бесцельно бродил взад и вперед. Кроме этого кафе есть еще только одно. Там будет точь-в-точь то же, что и здесь. Он не мог вернуться на унылое гумно, где спал. Было еще слишком рано, чтобы лечь. Вдоль улицы дул холодный ветер, и небо было полно неясного движения темных облаков. Полузамерзшая грязь прилипала при ходьбе к его ногам; он чувствовал, как вода проникает в сапоги. Против домика ХАМА в конце улицы он остановился. Постояв минуту в нерешительности, он слегка рассмеялся и пошел кругом к задней стене строения, где была дверь в комнату представителя ХАМА. Он постучал два раза, в слабой надежде, что ответа не будет. Визгливый высокий голос Шеффилда произнес:

– Кто там?

– Эндрюс.

– Войдите… Вы именно тот человек, которого мне хотелось видеть.

Эндрюс стоял, положив руку на ручку двери.

– Садитесь и устраивайтесь как дома.

Спенсер Шеффилд сидел за маленькой конторкой. Комната освещалась одним оконцем, стены ее были сколочены из необструганных досок. За конторкой виднелись груды ящиков с сухарями и картонные коробки с папиросами, а посреди них темнело маленькое отверстие в стене, напоминающее окошечко билетной железнодорожной кассы. Через это оконце христианский юноша продавал свои товары длинным очередям солдат, покорно выстаивавшим часами в соседней комнате.

Эндрюс оглядывался, ища стул.

– О, я совсем забыл, что сижу на единственном стуле, – смеясь сказал Спенсер Шеффилд, вращая выпуклыми глазами и оттягивая при этом свой маленькой рот наподобие верблюжьего.

О, все равно… Я хотел только спросить вас: знаете ли вы что-нибудь о…

Давайте пойдем в мою комнату, – перебил Шеффилд. – У меня такая славная гостиная с открытым камином, как раз рядом с лейтенантом Близером. Мы там потолкуем… обо всем. Мне просто до смерти хочется поговорить с кем-нибудь на духовные темы…

– Знаете ли вы что-нибудь относительно проекта послать мобилизованных студентов во французские университеты, тех, кто не кончил курса?

– О, как это было бы прекрасно. Говорю вам, дружище, что нет ничего равного правительству Соединенных Штатов, когда дело касается подобных вещей.

– Но слышали вы что-нибудь об этом?

– Нет, но несомненно услышу… Разрешите потушить свет? Вот так. Теперь идите за мной. О, я нуждаюсь в отдыхе. Я так много работаю с тех пор, как сюда явился этот дядя из Союза Рыцарей Колумба. Средства, к которым они прибегают, чтобы конкурировать с ХАМЛ, просто отвратительны, не правда ли? Теперь мы можем славно побеседовать, не спеша. Вы должны мне все рассказать о себе.

– Но вы действительно ничего не знаете об этом университетском проекте? Говорят, что курсы начнутся с пятнадцатого февраля, – сказал Эндрюс тихим голосом.

– Я спрошу лейтенанта Близера, не слыхал ли он об этом, – успокоительно сказал Шеффилд, обнимая одной рукой Эндрюса за плечи и подталкивая его в дверь перед собой.

Они прошли через темную переднюю в маленькую комнату, где в камине ярко горел огонь, освещая красными и желтыми языками четырехугольный темный ореховый стол и два тяжелых кресла с кожаными спинками и сиденьями, блестевшими точно лакированные.

– Чудесно, – сказал Эндрюс невольно.

– Романтично, как я говорю. Напоминает Диккенса, не правда ли?

– Да, – сказал Эндрюс неопределенно. – Вы давно уже во Франции? – спросил он, устраиваясь в одном из кресел и глядя на пляшущее пламя в камине. – Хотите курить? – Он протянул Шеффилду смятую папиросу.

– Нет, спасибо, я курю только особый сорт. У меня слабое сердце. Поэтому-то я был забракован в армии. Но я нахожу, что с вашей стороны было великолепно пойти рядовым. Я всегда мечтал о том, чтобы сделаться единицей в этой безымянной марширующей массе.

– Я считаю, что это было чертовски глупо, чтобы не сказать преступно, – угрюмо произнес Эндрюс, не отрывая глаз от огня.

– Вы не можете так думать. Или вы хотите сказать, что чувствуете в себе способности, которые принесли бы больше пользы родине на другом поприще? Многие из моих друзей переживали это.

– Нет, просто я не думаю, чтобы человек имел право изменять самому себе… Я не верю, чтобы убийство людей могло принести когда-нибудь какую-либо пользу… Я поступил так, как будто верил в то, что это нужно… из легкомыслия или из трусости… Вот это, по-моему, скверно.

– Вы не должны так говорить, – поспешно сказал Шеффилд. – Итак, вы музыкант, не правда ли? – Он задал этот вопрос развязно-конфиденциальным тоном.

– Я играю немного на рояле, если вы подразумеваете это, – сказал Эндрюс.

– Я никогда особенно не увлекался музыкой, но многие вещи глубоко меня волнуют. Дебюсси и эти великолепные маленькие вещицы Невина. Вы должны их знать… Я, однако, больше насчет поэзии… Когда я был молодым, моложе, чем вы теперь, совсем мальчиком… О, если бы только мы могли оставаться всегда молодыми – мне тридцать два…

– Мне кажется, что юность сама по себе не особенно ценна. Это только лучший из всех путей, но не сам по себе, а для достижения других целей, – сказал Эндрюс. – Ну, я должен идти, – сказал он. – Если вы услышите что-нибудь насчет этого университетского проекта, вы дадите мне знать, не правда ли?

– Конечно, дам, мой милый, конечно, дам!

Они пожали друг другу руки судорожным, драматическим пожатием, и Эндрюс, спотыкаясь, направился через темную прихожую к двери.


Выйдя снова на резкий ночной воздух, он вздохнул полной грудью. Он посмотрел на часы при свете, струившемся из окна, и увидел, что может успеть еще зайти до вечерней зори в полковую канцелярию.

На противоположном конце деревенской улицы стояло кубообразное здание; оно находилось несколько в стороне от других, посреди широкого луга, превращенного беспрерывным движением верениц моторов и грузовиков в грязное болото с пересекающимися во всех направлениях колеями от колес. Узкие дощатые мостки вели от главной дороги к парадной двери. На середине этих мостков Эндрюс встретил капитана, машинально отошел в грязь и отдал честь.

Полковая канцелярия была большой комнатой, декорированной когда-то бледной и плохой стенной живописью в духе Пюви де Шаванна.[50][l] Пюви де Шаванн Пьер (1824–1898) – французский художник, мастер монументально-декоративной живописи; представитель символизма. Но теперь, после пяти лет военных постоев, стены были так исчерчены и запачканы, что живопись едва можно было разглядеть. Лишь кое-где между прибитыми картами и объявлениями виднелся кусок обнаженной стены или болтающейся драпировки. В глубине комнаты группа купающихся в Ниле нимф, написанная в зеленых и пастельно-голубых тонах, выступала из объявления о французском военном займе. Потолок был украшен маленьким овальным барельефом, изображавшим гирлянду цветов и гипсовых купидонов, местами также попорченным и обнажавшим дранки. Канцелярия была почти пуста. Беспорядок на столах и молчание машинок придавали ей странный вид заброшенной и опустошенной гостиной.

Эндрюс смело подошел к самому далекому столу, где маленькая красная карточка, прикрепленная к пишущей машинке, гласила: «Полковой сержант-майор».

За столом, сгорбившись над грудой отпечатанных на машинке донесений, сидел маленький человечек с жидкими песочного цвета волосами. Когда Эндрюс подошел, сержант поднял глаза и улыбнулся.

– Ну, устроили вы мне это? – спросил он.

– Устроил что? – спросил Эндрюс.

– О, я принял вас за другого. – Улыбка исчезла с тонких губ сержанта-майора. – Что вам нужно?

– Видите ли, сержант-майор, я хотел бы узнать что-нибудь насчет проекта откомандировать мобилизованных в здешние университеты. Не можете вы сказать мне, к кому для этого обратиться?

– На основании каких предписаний? И кто вообще послал вас с этим ко мне?

– Вы слыхали что-нибудь об этом?

– Нет, ничего определенного. Во всяком случае, теперь я занят. Попросите кого-нибудь из ваших сержантов разузнать насчет этого. – Он снова скорчился над своими бумагами.

Эндрюс направился к двери, покраснев от досады, как вдруг заметил, что человек, сидевший за столом у окна, странно дергает головой по направлению сержанта-майора, а от него к двери. Эндрюс улыбнулся ему и кивнул. За дверью, где на низкой скамейке сидел вестовой, читая разорванный номер «Субботней вечерней почты», Эндрюс остановился и стал ждать.

Передняя была частью помещения, составлявшего раньше, должно быть, один большой зал. В ней был исцарапанный паркетный пол и большие куски гладкой штукатурки в рамах из золоченой и серовато-голубой лепки, в которых, по всей вероятности, висели драпировки. Перегородки из необструганных досок, отделявшие другие канцелярии, отрезали большую части щедро разукрашенного потолка, где купидоны с малиновыми животиками плавали во всяких положениях в море розовых, голубых и серых облаков, жеманно переплетаясь в тяжелые гирлянды восковых оранжерейных цветов; а роги изобилия, из которых сыпались рыхлые фрукты, вызывали в Эндрюсе определенное ощущение небезопасности, когда он смотрел на них снизу.

– Послушайте, вы студент?

Эндрюс опустил глаза и увидел перед собой человека, который делал ему знаки в канцелярии полкового сержанта.

– В каком университете вы учились?

– Гарвардском.

– А я из Северо-Западного. Так вы желаете попасть в здешний французский университет, если удастся? Я тоже.

– Не хотите ли пойти выпить?

Человек нахмурился, надвинул свою фуражку на лоб, низко заросший волосами, и с очень таинственным видом оглянулся вокруг.

– Да, – сказал он.

Они пошли вместе по грязной деревенской улице.

– У нас еще полчаса до зори… Меня зовут Уолтерс, а вас? – Он говорил тихо, короткими отрывочными фразами.

– Эндрюс.

– Ну, Эндрюс, вам нужно будет держать язык за зубами. Если кто-нибудь разнюхает об этом – нам крышка. Университетские люди должны поддерживать друг друга – вот как я смотрю на это.

– О, я буду держать это в абсолютной тайне, – сказал Эндрюс.

– Даже не верится, что-то уж очень хорошо… Общий приказ еще не вышел. Но я видел предварительный циркуляр. В какое учебное заведение вы хотите поступить?

– В Сорбонну, в Париже.

– Дело хорошее. Вы знаете заднюю комнату у Гориллы?

Уолтерс вдруг свернул налево в переулок и пролез через дыру в изгороди боярышника.

– Нужно держать уши и глаза начеку, если хочешь пролезть куда-нибудь в этой армии, – сказал он.

Когда они нырнули в заднюю дверь домика, Эндрюс заметил мельком волнистую линию черепичной крыши, выделявшуюся на более светлом фоне темного неба. Они уселись на скамье, вделанной в очаг, где несколько сучьев устроили пляску огненных языков.

– Что прикажете? – подошла к ним краснолицая девушка с ребенком на руках.

– Это Горинетта, а я называю ее Гориллой, – сказал Уолтерс со смехом. – Шоколаду! – приказал он.

– И мне тоже. Помните, я угощаю.

– Я не забываю. Теперь перейдем к делу. Вот что вы должны сделать. Вы напишите прошение. Я завтра утром напечатаю его на машинке. Мы встретимся здесь в восемь вечера, и я передам его сам… Вы подпишите сейчас же и подадите вашему сержанту. Поняли? Это будет только предварительное прошение. Когда выйдет приказ, вам придется подать другое.

Из темноты появилась Горинетта (на этот раз без ребенка) с подсвечником и двумя треснувшими чашками, из которых поднимался легкий пар, золотившийся в огне свечи.

Уолтерс одним глотком выпил свою чашку, фыркнул и продолжал дальше:

– Дайте-ка мне папиросу… Вам нужно будет здорово поторопиться с этим, потому что, как только выйдет приказ, всякий шутник в дивизии постарается доказать, что он учащийся. Как вы-то пронюхали об этом?

– От одного малого из Парижа.

– Вы были в Париже, в самом деле? – сказал Уолтерс с удивлением. – Правда ли, что он такой, как о нем рассказывают? Черт, до чего безнравственны эти французы! Посмотрите на эту вот женщину. Ляжет спать с парнем за милую душу, а еще ребенка имеет.

– Но к кому направляются прошения?

– К полковнику или тому, кому он поручит это дело. Вы католик?

– Нет.

– Я тоже нет. В этом-то вся чертовщина. Сержант-майор католик.

– Ну!

– Вы, кажется, не знаете, как делаются дела в дивизионных штабах. Это настоящий собор! Ни одного масона в них не сыщете. Ну, я бегу. Если встретите меня на улице, сделайте лучше вид, что не узнали. Поняли?

– Ладно.

Уолтерс торопливо вышел. Эндрюс остался одни, глядя на пляску маленьких язычков пламени вокруг груды сучьев и потягивая шоколад из теплой чашки, которую он держал между ладонями.

Он вспомнил монолог из какой-то очень слабой романтической пьесы, которую видел, когда был совсем маленьким.

«– Через вашу голову я бросаю… римский крест!»

Он начал смеяться, катаясь по гладкой скамье, отполированной задами целых поколений, гревших ноги у этого камина. Краснолицая женщина стояла перед ним, уперев руки в бока и удивленно следя за тем, как он корчится от смеха.

– Вот веселится-то! – повторяла она.


Солома слегка шуршала при каждом движении, которое Эндрюс делал во сне под своим одеялом. Через минуту затрубит труба, он выскочит из-под одеяла, напялит форму и выстроится для переклички в черной грязи деревенской улицы. Не может быть, чтобы всего один месяц прошел с того времени, как он вернулся из госпиталя. Нет, он провел в этой деревне целую жизнь, в течение которой труба каждое утро вытаскивала его из-под теплого одеяла, и он, дрожа, выстраивался на перекличку, толкался в очереди, медленно проходившей мимо котла, становился в другую очередь, чтобы выбросить в бак остатки своей еды, и еще в другую, чтобы вымыть свой котелок в жирной воде, где сотни людей до него мыли уже свои. Потом он выстраивался на учение и маршировал по грязным дорогам, обдаваемый грязью бесконечных верениц грузовиков, еще два раза в течение дня выстраивался к котлу и, наконец, снова загонялся другой трубой под одеяло, чтобы заснуть тяжелым сном, с ноздрями, наполненными запахом потного шерстяного платья, перегоревшего воздуха и грязного белья. Через минуту должен заиграть горнист, чтобы оторвать его даже от этих жалких мыслей и поставить, как автомата, под команду других людей. Детские злобные планы теснились в его голове. Хорошо, если бы горнист умер. Эндрюс представлял себе, как горнист – маленький человек с широким лицом, землистыми щеками, маленькими рыжими усами и кривыми ногами – лежит на своем одеяле, точно теленок на мраморной доске в лавке мясника. Какой вздор! Ведь есть другие горнисты. Он задумался над тем, сколько их вообще в армии. Эндрюс представлял себе их всех, как они стоят, немного расставив ноги, в грязных деревушках, в каменных казармах, в городах, в огромных лагерях, покрывавших страну на целые мили рядами черных складов и узких бараков; он видел, как они дают предварительный щелчок своим медным инструментам, прежде чем надуть щеки и затрубить, подчиняя себе полтора миллиона жизней (или, быть может, два-три миллиона!) и превращая теплые, чувствующие тела в грубые автоматы, которые необходимо беспрерывно занимать чем-нибудь до новой бойни, чтобы они не заартачились.

Труба заиграла. С последним бодрым звуком ее на гумне началось движение. Капрал Крисфилд стоял на лестнице, которая вела со двора; голова его виднелась на уровне пола.

– Шевелитесь, ребята! – кричал он. – Если кто опоздает на перекличку, засажу на две недели в кухню!

Когда Эндрюс, застегивая свою куртку, прошел мимо него по лестнице, он прошептал:

– Говорят, что мы скоро снова понюхаем дела, Энди! Оккупационная армия…

Голова Эндрюса кружилась в безумном круговороте тревоги, когда он стоял неподвижно в строю, ожидая, чтобы ответить, когда сержант назовет его имя. Что, если они двинутся до того, как выйдет приказ об университетах? Прошение, несомненно, затеряется в суматохе передвижения дивизии, и он будет осужден влачить эту жизнь еще много ужасных недель и месяцев. Смогут ли какие бы то ни было годы труда и счастья будущей жизни вознаградить за унизительную, смертельную тоску этого рабства?

– Вольно!

Он побежал вверх по лестнице за своим котелком и через несколько минут был уже снова в очереди на изрытой деревенской улице, где очертания серых домиков только что начали выступать из тумана.

Свет медленно расползался по свинцовому небу. Из кухни доносился слабый запах свиной грудинки и кофе, вызывая в нем нетерпеливое желание есть, желание потопить свои мысли в тяжести быстро съеденной жирной пищи и в теплоте водянистого кофе, проглоченного из жестяной погнутой кружки. Он с отчаянием говорил себе, что должен что-то сделать, какое-то усилие, чтобы спастись, должен бороться против убийственной рутины, лишившей его воли.

Позднее, когда он подметал неровный дощатый пол помещения роты, к нему вернулась тема, которая зародилась у него когда-то давно, точно в другом воплощении, – когда он намыливал песчаной губкой окна вдоль бесконечной стены барака в учебном лагере. Он много раз за этот год думал о ней и мечтал перелить ее в симфонию звуков, которые выразили бы тягучее однообразие дней, согбенных под ярмом. «Под ярмом» – это будет название для нее. Он представил себе резкий стук дирижерской палочки, молчание переполненного зала и первые звуки, жестоко режущие напряженный слух мужчин и женщин. Но когда он старался сосредоточить свои мысли на музыке, в них тотчас же прокрадывалось что-то чуждое, заглушая ее. Он чувствовал ритм царицы Савской, соскальзывающей со спины своего пышно убранного слона, приближающейся к нему сквозь пламя факелов, опускающей свою руку с фантастическими кольцами и длинными золочеными ногтями на его плечо, и волна наслаждения, вызванная сладострастными образами его желания, пробегала по всему его телу, заставляя его трепетать, как пламя, в страстном томлении по невообразимому. И все это сметалось фантастической тарабарщиной, звуками рогов, тромбонов, валторн и басов, в то время как пикколо пронзительно выкрикивали первые такты «Усыпанного звездами знамени».

Он перестал мести и смущенно оглянулся кругом. Он был один. С улицы долетел резкий голос, кричащий «смирно!». Он сбежал вниз по лестнице и выстроился в конце ряда под сердитым взглядом посаженных очень близко друг к другу, по обеим сторонам худого носа, маленьких глазок лейтенанта, черных и жестких, как глаза краба.

Рота замаршировала по грязи на учебное поле.


После вечерней зори Эндрюс постучался у задней двери ХАМЛ и, не получив ответа, направился большими решительными шагами в комнату Шеффилда.

В минуту, прошедшую между его стуком и ответом, он слышал, как колотилось его сердце. Пот слегка выступил у него на висках.

Ну, в чем дело, юноша? У вас очень взволнованный вид, сказал Шеффилд, держа дверь полуоткрытой и загораживая своей худой фигурой вход в комнату.

Можно войти? Мне нужно поговорить с вами, – сказал Эндрюс.

– Да, я думаю… мне кажется… что это будет ничего. Видите ли, у меня офицер… – В голосе Шеффилда чувствовалась нерешительность. – О, входите! – воскликнул он вдруг с неожиданным энтузиазмом. – Лейтенант Близер тоже обожает музыку. Лейтенант, это тот юноша, о котором я говорил вам. Мы должны заставить его сыграть нам что-нибудь. Если он сможет заниматься, я уверен, что из него выйдет великий пианист.

Лейтенант Близер был томным юношей с крючковатым носом, в пенсне. Куртка у него была расстегнута, а в руке он держал сигару. Он улыбнулся с явным желанием помочь этому нижнему чину освоиться.

– Да, я обожаю музыку, современную музыку, – сказал он, прислоняясь к камину. – Вы музыкант по профессии?

– Не совсем… почти. – Эндрюс засунул руки до самого дна карманов и вызывающе переводил глаза с одного на другого.

– Вам, должно быть, приходилось играть в оркестрах? Как это вышло, что вы не в музыкантской команде?

– Я играл только в университетском оркестре.

– Вы были в Гарвардском университете?

Эндрюс кивнул головой.

– Я тоже оттуда.

– Ну не совпадение ли это! – воскликнул Шеффилд. – Я так рад, что заставил вас войти.

– Вы какого выпуска? – спросил лейтенант Близер слегка изменившимся тоном, водя пальцем по своим тонким, жидким черным усам.

– Пятнадцатого года.

– Я еще не получил степени! – сказал лейтенант со смехом.

– Я хотел спросить вас, мистер Шеффилд…

– О, мой мальчик, мой мальчик, вы достаточно знакомы со мной, чтобы называть меня просто Спенсом, – прервал его Шеффилд.

– Я хотел узнать, – продолжал медленно Эндрюс, – не можете ли вы помочь мне попасть в списки отправляемых в Парижский университет? Я знаю, что списки уже составлены, хотя приказ еще не вышел… Сержанты в большинстве не любят меня, и я не знаю, как добиться этого без чьей-либо помощи… Я просто не могу больше выносить эту жизнь. – Эндрюс твердо сжал губы и устремил глаза в пол; лицо его горело.

– Ну, человек с вашим талантом, конечно, заслуживает того, чтобы быть посланным туда, – сказал лейтенант Близер с легкой дрожью нерешительности в голосе – Я сам отправляюсь в Оксфорд.

– Поверьте мне, мой мальчик, – сказал Шеффилд, – я устрою это для вас. Я обещаю. Ударим на этом по рукам! – Он схватил руку Эндрюса и горячо пожал ее влажной ладонью. – Если только это в человеческих силах, – прибавил он.

– Ну, я должен идти, – сказал вдруг лейтенант Близер, направившись к двери. – Я обещал маркизе заглянуть к ней. До свиданья… Хотите сигару? – Он протянул свои сигары по направлению к Эндрюсу.

– Нет, благодарю вас.

– Не находите вы, что эта французская аристократия просто удивительна? Лейтенант Близер почти каждый вечер ходит в гости к маркизе Ромпмувиль. Он не находит слов для восхваления ее ума. Он часто встречается там с командиром.

Эндрюс опустился в кресло и сидел, закрыв лицо руками, глядя сквозь пальцы на огонь, в котором несколько белых языков пламени поочередно цеплялись за серое буковое полено. Ум его отчаянно искал выхода.

Он вскочил на ноги и резко закричал:

– Я не могу больше выносить эту жизнь, слышите! Никакое будущее не стоит этого! Удастся попасть в Париж – хорошо! А нет – я дезертирую, и к черту все последствия!

– Но я уже обещал вам, что сделаю все, что могу…

– Ну так сделайте это сейчас же, – прервал его Эндрюс.

– Хорошо, я пойду к полковнику и расскажу ему, какой вы удивительный музыкант.

– Пойдем сейчас, вместе.

– Но это может произвести скверное впечатление, дорогой мальчик…

– Плевать! Идем! Вы можете поговорить с ним – вы, кажется, запанибрата со всеми офицерами.

– Подождите, пока я приведу себя в порядок, – сказал Шеффилд.

– Ладно.

Эндрюс шагал взад и вперед по грязи перед домом, хрустя пальцами от нетерпения, пока не вышел Шеффилд. Они пошли молча.

– Теперь подождите минуту на улице, – прошептал Шеффилд, когда они подошли к белому дому с обвитым обнаженными виноградными лозами фасадом, где жил полковник.

После некоторого ожидания Эндрюс очутился у дверей ослепительно освещенной гостиной. В воздухе стоял густой запах сигарного дыма. Полковник – пожилой человек с благодушной бородой – стоял перед ним с кофейной чашкой в руке. Эндрюс отдал честь по всем правилам.

– Мне сказали, что вы настоящий пианист. Очень жаль, что я не знал этого раньше, – сказал полковник ласковым голосом. – Вы хотели бы поехать в Париж учиться согласно новому проекту?

– Да, сэр.

– Как жаль, что я не знал этого раньше. Список отправляемых уже совершенно заполнен. Конечно, может быть, в последнюю минуту… если кто-нибудь другой не поедет… ваше имя может быть внесено. – Полковник приятно улыбнулся и вернулся обратно в комнату.

– Благодарю вас, полковник, – сказал Эндрюс, отдавая честь.

Не сказав ни одного слова Шеффилду, он зашагал по темной деревенской улице домой.


Эндрюс стоял на широкой деревенской улице. Грязь почти высохла, и ветер, в котором чувствовались уже теплые струйки, подергивал рябью редкие лужи. Он смотрел в окно кафе, чтобы увидеть, нет ли там кого-нибудь, у кого он мог бы занять денег, чтобы выпить. Он уже два месяца не получал жалованья, и карманы его были пусты. Солнце только что село после раннего весеннего дня, заливая небо, серые дома и беспорядочные черепичные крыши теплым фиолетовым светом. Слабое веяние возрождающейся в холодной земле жизни, доносившееся до Эндрюса с каждым дыханием, которое он вбирал из искрящегося воздуха, разжигало его тупую тоску и ярость.

– Сегодня первое марта, – повторял он себе снова и снова.

Пятнадцатого февраля он надеялся уже быть в Париже, свободным или полусвободным, получить наконец возможность работать. Было уже первое марта, а он все еще был тут, беспомощный, привязанный к монотонному колесу рутины, не способный ни на какое решительное усилие, и тратил все свое свободное время на то, чтобы бродить взад и вперед, как затерявшийся пес, по грязной улице от домика ХАМЛ на одном конце деревни до церкви и штаба дивизии на другом конце. Оттуда он снова поворачивал обратно, рассеянно заглядывая в окна, смотря в чужие лица невидящими глазами. Он оставил всякую надежду отправиться в Париж. Он перестал думать об этом и обо всем другом. Все то же тупое озлобленное отчаяние беспрерывно жужжало в его голове, вертясь кругом на одном месте, как испорченная граммофонная пластинка.

Простояв довольно долго перед окном офицерского кафе, он прошел немного дальше по улице и остановился точно так же перед другим кафе, где большая вывеска – «Здесь говорят по-американски» – закрывала половину окна. Два офицера прошли мимо. Рука его бессознательно поднялась, чтобы отдать честь, как механический сигнал. Было почти темно. Эндрюсу стало холодно под свежим ветром, он задрожал и бесцельно побрел по улице.

Он узнал Уолтерса, направлявшегося к нему, и хотел было пройти мимо не останавливаясь, как вдруг тот толкнул его, пробормотав на ухо: «Приходи к Горилле» – и поспешил дальше своим быстрым, деловитым шагом. Эндрюс с минуту постоял в нерешительности, опустив голову, затем побрел вялыми шагами по переулку, пролез через дыру в изгороди и вошел в кухню Горинетты. В очаге не было огня. Он угрюмо уставился на серый пепел, пока не услышал рядом голос Уолтерса:

– Я устроил тебя.

– Что ты хочешь сказать?

– Сказать? Ты спишь, Эндрюс! Они вычеркнули одно имя из университетского списка. Теперь, если ты пошевелишься и никто не забежит вперед, ты и чихнуть не успеешь, как окажешься в Париже.

– Это с твоей стороны чертовски мило – прийти сказать мне об этом.

– Вот твое прошение, – сказал Уолтерс, вытаскивая из кармана бумагу. – Отнеси его к полковнику, заставь его подписать и одним духом доставь в канцелярию сержанту-майору. Они составляют теперь подорожные.

Уолтерс исчез. Эндрюс снова сидел один, глядя на серый пепел. Вдруг он вскочил на ноги и бросился в штаб. В приемной перед канцелярией полковника ему пришлось долго ждать, рассматривая свои сапоги, густо покрытые грязью. «Эти сапоги произведут скверное впечатление, эти сапоги произведут скверное впечатление», – твердил ему внутренний голос. Какой-то лейтенант тоже ожидал приема у полковника – молодой человек с розовыми щеками и молочно-белым лбом. В одной руке, затянутой в лайковую перчатку цвета хаки, он держал свою фуражку, а другой проводил по светлым, тщательно приглаженным волосам. Эндрюс чувствовал себя грязным и скверно пахнущим в своей плохо пригнанной форме. Вид этого безукоризненного молодого человека с наманикюренными ногтями, в брюках с иголочки и ослепительно блестящих крагах, приводил его в отчаяние. Ему хотелось побить лейтенанта, заставить его забыть свой чин и важный вид.

Лейтенант пошел к полковнику. Эндрюс заметил, что тот рассматривал какую-то карту, прибитую к стене. На ней были названия, числа и цифры, но он не мог разобрать, к чему они относились.

– Ну, идите, – шепнул ему вестовой, и он очутился с фуражкой в руке перед полковником, который строго смотрел на него, перебирая тяжелой жилистой рукой лежавшие на столе бумаги.

Эндрюс отдал честь. Полковник сделал нетерпеливое движение.

– Могу я обратиться к вам, полковник, по поводу университетского проекта?

– Я полагаю, что у вас есть разрешение от кого-нибудь явиться ко мне?

– Нет, сэр. – Эндрюс напрягал свой ум, чтобы придумать, что сказать.

– Ну так отправляйтесь лучше за ним.

– Но, полковник, сейчас уже поздно, в эту минуту составляют списки. Я узнал, что одно имя было вычеркнуто из списка.

– Слишком поздно.

– Но, полковник, вы не знаете, как это важно для меня. Я музыкант по призванию. Если мне не удастся начать работать до тех пор, пока я не буду демобилизован, то я не смогу найти потом занятий. У меня на руках мать и старая тетка. Видите ли, сэр, моя семья знала когда-то лучшие дни. Я только тогда смогу зарабатывать достаточно, чтобы обеспечить им то, к чему они привыкли, если достигну очень высокого уровня в своем искусстве. А человек с вашим положением в свете, полковник, должен знать, какое значение имеют для пианиста хотя бы несколько месяцев занятий в Париже.

Полковник улыбнулся.

– Покажите ваше прошение.

Эндрюс протянул его дрожащей рукой. Полковник сделал карандашом несколько пометок в углу.

– Теперь, если вы сможете доставить это вовремя сержанту-майору, все будет хорошо.

Эндрюс отдал честь и поспешил выйти. Его вдруг охватило отвращение, и он едва мог подавить в себе желание разорвать бумагу. «Господи, Господи, Господи, Господи!» – бормотал он про себя. Он бежал по дороге к четырехугольному уединенному зданию, где помещалась полевая канцелярия.

Он остановился, запыхавшись, перед столом с маленькой красной карточкой «Полковой сержант-майор». Полковой сержант-майор вопросительно посмотрел на него.

– Вот прошение в Сорбонну, сержант-майор. Полковник Уилкинс приказал мне бежать с ним к вам. Он сказал, что очень желает, чтобы оно было принято сейчас же.

– Ничего не могу поделать… Слишком поздно.

Эндрюс почувствовал, что комната, люди в темно-оливковых блузах за машинками и три нимфы, выглядывающие из-за объявления о французском военном займе, поплыли перед его глазами. Вдруг он услышал за собой голос:

– А как его фамилия, сержант? Джон Эндрюс?

– Почем же я знаю, черт подери! – сказал сержант-майор.

– Потому что у меня уже заготовлены на него бумаги. Не знаю, как это вышло. – Это был голос Уолтерса, отрывистый и деловитый.

– С какой стати вы беспокоите меня в таком случае? – Полковой сержант-майор выдернул бумагу из рук Эндрюса и свирепо посмотрел на нее. – Хорошо, вы уезжаете завтра! Копия распоряжения будет отправлена в вашу роту утром! – прорычал он.

Эндрюс в упор посмотрел на Уолтерса, но не получил в ответ даже мимолетного взгляда. Когда он снова очутился на воздухе, в нем поднялось отвращение, еще более горькое, чем прежде. Ярость от испытанного унижения заставила выступить на его глазах слезы. Он вышел из деревни и направился по главной дороге, шлепая без разбора по лужам, скользя в мокрой глине канав. Какой-то внутренний голос, точно проклинающий голос раненого, выкрикивал в его голове длинный ряд скверных ругательств. После долгой ходьбы он вдруг остановился, сжав кулаки. Было совершенно темно. Небо едва освещалось перламутровым светом луны, спрятанной за облаками. По обеим сторонам дороги поднимались высокие серые скелеты тополей. Когда шум его шагов умолк, он услышал слабый лепет текущей воды. Стоя тихо посреди дороги, он чувствовал, как волнение его понемногу утихает. Он несколько раз произнес вслух тихим голосом: «Ты непроходимый дурак, Джон Эндрюс». И медленно направился обратно в деревню.


Читать далее

Часть первая. ОТЛИВАЕТСЯ ФОРМА 12.04.13
Часть вторая. СПЛАВ ОСТЫВАЕТ 12.04.13
Часть третья. МАШИНЫ
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
Часть четвертая. РЖАВЧИНА
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
VI 12.04.13
Часть пятая. ВНЕШНИЙ МИР
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
V 12.04.13
Часть шестая. ПОД КОЛЕСАМИ
I 12.04.13
II 12.04.13
III 12.04.13
IV 12.04.13
Послесловие. Романы Джона Дос Пассоса 12.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть