ГЛАВА ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Умереть в Париже. Избранные произведения
ГЛАВА ВТОРАЯ

Что произошло после того, как мы приехали в Париж? Просто не знаю, с чего начать.

Помню, как, возвращаясь после нашего первого визита в посольство, мы вышли на улицу Дю буа де Булонь и присели отдохнуть на скамье под деревьями.

— Надо обязательно вести дневник, — сказал вдруг Миямура.

Его слова не сразу дошли до моего сознания: в посольстве нас ждали письма, совершившие долгий путь из Японии через Сибирь в Европу, и в тот момент, вытащив из сумочки письмо от матери, я жадно пробегала его глазами.

— Может, ты прочтёшь письма потом, когда мы вернёмся в гостиницу? — строго сказал муж. — Посмотри лучше, как красиво вокруг.

После того как он дважды повторил это, я поспешно спрятала письмо в сумочку.

Мы были в Париже всего три дня, и, по правде говоря, я только и делала, что дивилась его прекрасным видам, даже теперь, когда от Триумфальной арки мы шли по этой аллее, ведущей в Булонский лес, я всё время любовалась окрестными улицами, напоминавшими мне дорожки в ухоженном парке, и даже себя видела словно со стороны, как случайную фигуру на красивой открытке с видом Парижа. Конечно, я была в полном восторге от этого города и жалела только о том, что не могу показать его родителям, я даже думала, что если жить в таком городе, то и умереть не страшно, но говорить об этом Миямуре почему-то стыдилась. Пока руки мои прятали письма в сумочку, в сердце возник невольный протест — в конце концов, он мог и не говорить со мной так сурово. Мне уже не хотелось вместе с ним радоваться этому городу, такому прекрасному, что слёзы невольно навёртывались на глаза, городу, в котором всё было так гармонично: покрытые нежной весенней листвой деревья, небо, дома.

— Если не записывать первые впечатления, они быстро забудутся. Со временем эти улицы, утратив прелесть новизны, будут казаться нам самыми обычными, и мы перестанем ими восхищаться. Может быть, через много-много лет тебе захочется рассказать кому-нибудь о своих первых парижских впечатлениях, но если у тебя не будет такого дневника, ты просто не сможешь этого сделать, твоя память не сохранит нынешнего волнения.

Миямура говорил тихо, словно про себя, но я хорошо запомнила каждое его слово. На обратном пути он решительно вошёл во встретившуюся нам по дороге лавчонку, где торговали канцелярскими товарами, и купил две тетради. Это были прекрасные толстые тетради с матерчатыми обложками. Одну из них он вручил мне и сказал: "Тебе её хватит на год". Это был первый подарок, который я получила от него в Париже. Я видела, что сам он каждый вечер прилежно записывает что-то в тетрадь, у меня же было слишком много повседневных хлопот, мне было не до того, чтобы вести дневник. "Да и зачем? — своенравно думала я. — Разве не довольно того, что он так аккуратно всё записывает?" Конечно, если бы я вела тогда дневник, ты могла бы его теперь прочитать. Что касается меня, то я и без всякого дневника сумею в мельчайших деталях восстановить в памяти наши первые парижские впечатления, если мне посчастливится дожить до того дня, когда мы втроём станем вспоминать годы, проведённые в этом прекрасном городе. Мне и теперь ничего не стоит всё это описать. Я только чувствую себя виноватой перед Миямурой, ведь, обещав ему вести дневник, я под разными предлогами постаралась уклониться.

Миямура узнал, что моя тетрадь так и осталась девственно чистой, спустя два или три месяца, в тот день, когда мы должны были впервые платить за квартиру.

Именно я настояла на том, чтобы мы переехали из пансиона, который назывался "Розовый сад" и находился на улице Булонь-сюр-Сенн. Сам Миямура переезжать не хотел, даже не то чтобы не хотел, а просто чувствовал себя обязанным своему старому другу О., который устроил нас туда. Кроме О., работавшего в посольстве, в пансионе жили ещё три японца: С., имевший младший дипломатический ранг, и два студента, приехавшие по линии министерства просвещения, — и ещё одна русская пара. О. специально заехал за нами в гостиницу и сам привёз в этот пансион, поэтому, конечно, ему вряд ли понравилось бы, если бы мы съехали, не прожив и трёх месяцев. Однако я хотела как можно быстрее покинуть этот дом, ставший нашим первым пристанищем в Париже, и у меня были на то свои причины, которых Миямура никогда бы не понял, но которые делали мою жизнь здесь совершенно невыносимой. Дело в том, что все живущие в пансионе японцы, начиная с О., были знакомыми Миямуры. К тому же все они были холостяками и невольно вмешивались в нашу жизнь. С. требовал, чтобы я надела кимоно, а О. в первый же день перед ужином отозвал нас в сторонку и, смущаясь, сказал:

— Постарайтесь есть суп бесшумно. Всем японцам приходится первое время краснеть из-за этого.

Никто и не думал щадить мои чувства. К тому же в доме ежедневно бывали гости-японцы, как правило мужчины, и, хотя я далеко не красавица, я постоянно ощущала на себе их пристальные взгляды, которые приводили меня в смущение. Миямура среди своих новых и старых друзей был как рыба в воде, к тому же он, по-моему, немного стыдился, что приехал за границу с женой, и я часто чувствовала себя заброшенной. Мне казалось, что рядом с этими его приятелями-холостяками мы никогда не сможем жить нормальной супружеской жизнью. Я постоянно раздражалась, не понимая, почему должна так мучиться. И не только это. Едва приехав во Францию, Миямура сразу же свободно заговорил по-французски и мог вести беседу на самые сложные интеллектуальные темы, так что даже наша хозяйка, мадам Мерсье, почтительно внимала его речам и, надевая на нос всегда висевшие у неё на груди на цепочке очки, восхищённо на него взирала. Потом она, как правило, переводила взгляд на меня, и сравнение явно оказывалось не в мою пользу. Вынужденная постоянно молчать, как немая, я чувствовала себя уязвлённой, мне казалось, что все считают меня совершенно неподходящей женой для такого мужа. Я бы ещё могла стерпеть пренебрежение со стороны госпожи Мерсье, но ведь с таким же пренебрежением ко мне могли начать относиться и друзья Миямуры. А там, глядишь, и сам он начал бы презирать меня. Я понимаю, что немного сгущала краски, и всё же…

Однажды мы сидели на лавочке на бульваре — это было в тот день, когда он купил мне тетрадь, — и мужа внезапно окликнул проходивший мимо японец:

— Смотрите-ка, Миямура-кун! И ты тоже в Париже?

— Давненько не видались, К.-сэнсэй. Мы приехали всего три дня назад.

Муж и этот К.-сэнсэй долго радовались внезапной встрече, потом К. сказал:

— Я каждый день после обеда бываю в Лувре в том зале, где висит "Мона Лиза", если захотите меня видеть, можете приходить туда в любой день. — И, попрощавшись, зашагал в сторону леса.

Я ждала, что муж представит меня ему, но он этого так и не сделал, и К. только мельком взглянул в мою сторону. Возмущённая, я нарочно грубо спросила:

— Это ещё кто?

Совершенно не догадываясь о том, что происходит в моей душе, Миямура небрежно ответил:

— Это профессор К. Он преподавал эстетику у нас в университете. Давай сходим как-нибудь в Лувр, посмотрим картины и заодно послушаем, что он нам о них расскажет.

Позже, уже живя в "Розовом саду", я поняла, что он не познакомил меня с К. просто потому, что вообще игнорировал меня. Хотя даже тогда я была приятно удивлена, увидев, какой у моего мужа, при всей его бедности, широкий круг знакомых и как разнообразны его интересы.

Поэтому я очень хотела поселиться где-нибудь вдалеке от японцев и жить только вдвоём с Миямурой среди французов, мне казалось, что таким образом я быстрее избавлюсь от мучившей меня неотёсанности и сумею стать достойной его. Конечно, я приехала с ним в Париж отчасти потому, что не желала оставаться одна, отчасти из тщеславия, но главной причиной была всё-таки готовность везде следовать за ним, разделять его трудности, как полагается хорошей жене. Страдать же из-за японцев, живущих в одном с нами пансионе, мне казалось бессмысленным.

Миямура боялся, что О. может на нас обидеться, поэтому, по его мнению, мы должны были назвать вполне вескую и определённую причину, делающую наш переезд необходимым, но, сколько он ни приставал ко мне, требуя, чтобы я назвала ему эту причину, я отмалчивалась — ведь не могла же я сказать ему о своих нелепых женских страхах? Мне хотелось, чтобы он сам о них догадался. Однако он не только ни о чём не догадался, а ещё и принялся расписывать мне преимущества жизни в "Розовом саду". Не спорю, преимущества были. Пансион находился на окраине Парижа, рядом с Булонским лесом, там был очень хороший воздух и довольно тихо. Миямура называл ещё и другие: во-первых, мадам Мерсье хорошо понимала японцев и мы могли жить не особенно напрягаясь, во-вторых, пансион был недорогой и там хорошо кормили, в-третьих, он находился рядом с институтом Кюри. Но несмотря на всё это, я не могла там жить. Мне казалось, что муж не хочет переезжать из-за свойственной беднякам скаредности, ведь трудно было найти более дешёвое жильё, подозревала его в том, что он просто не любит меня. Поэтому, когда он стал слишком настаивать, я сказала первое, что пришло в голову.

Что-то вроде того, что мадам Мерсье слишком любит кошек, а я испытываю к ним инстинктивное отвращение, и, когда вижу кошку за обеденным столом, мне кусок в горло не лезет… Я действительно не любила кошек, и, стоило мне увидеть шерстинки на скатерти, у меня пропадал аппетит, но всё же я не была столь капризна, чтобы переезжать лишь из-за этого. Конечно, я содрогалась, видя, как мадам Мерсье нежно прижимает к себе то одну, то другую свою любимицу, но иногда, когда она не выходила к столу, опечаленная смертью какого-нибудь котёнка, я готова была даже восхищаться ею. "Какая у француженок обострённая чувствительность, — думала я, — если они могут так сильно любить даже таких неприятных животных, как кошки". И разумеется, вовсе не кошки были причиной моего желания переехать, но что ещё я могла сказать?

Услышав мой ответ, Миямура расхохотался: "Ну и дурочка же ты!" Согласна, моё объяснение действительно было довольно глупым, и он вправе был смеяться надо мной, но, подумав, что теперь он ещё больше будет меня презирать, я так огорчилась, что слёзы невольно подступили к глазам. Ну почему он не хочет понять меня? От обиды я разрыдалась и больше не могла отвечать на его вопросы. Видя, что я действительно расстроена не на шутку, Миямура, наверное, подумал, что у моих слёз могут быть иные причины, потому-то и решил прочесть мой дневник, чтобы понять, какие именно.

Объясняя все свои неудачи незнанием языка, я в то время, помимо индивидуальных занятий, посещала ещё и школу французского языка, которая называлась "Альянс Франсэз". Находилась она в Латинском квартале, и я иногда выходила из дома вместе с мужем. Иногда мы договаривались:

— Сегодня целый день для практики не будем говорить ни слова по-японски.

Помню, какую детскую радость я испытывала тогда. Однажды, когда я возвратилась из школы "Альянс Франсэз", Миямура — он уже был дома, — сурово взглянув на меня, сказал:

— Оказывается, ты и не думаешь вести дневник?

— Фу, как нехорошо читать чужие дневники… — легко засмеялась я, но, заглянув мужу в глаза, замолчала.

— Но почему? — сердито спросил он. — Ты можешь читать мой дневник, когда только захочешь. Ведь мы не чужие друг другу, и у нас нет друг от друга тайн. Нехорошо обманывать — ты обещала, что будешь вести дневник, а сама и не думаешь это делать.

— Я стараюсь всё запоминать и предпочитаю накапливать впечатления в собственном сердце, а не в дневнике, — как могла, оправдывалась я и вдруг, поймав на себе его печальный взгляд, подумала о Марико Аоки. Будь на моём месте Марико, они бы непременно оба вели дневники и показывали их друг другу. В тот день я впервые почувствовала — Марико по-прежнему стоит между нами, и поняла, что должна, сжав зубы, всё время бороться с ней и что для такой борьбы у меня есть только одно оружие — слёзы.

Похоже, в тот раз Миямура приписал мои слёзы нервному срыву и, больше не донимая меня вопросами, сообщил О. о своём решении сменить квартиру. Он сказал ему об этом в моём присутствии, причём не стал ничего объяснять, просто объявил, что мы решили переехать. О., будучи человеком вспыльчивым, изменился в лице и стал приставать к мужу с расспросами, но тот, сумев выдержать его напор, так и не сказал ничего определённого.

— Вот уж не ожидал от тебя, — заявил в конце концов О. — Не хочешь говорить, так я тебе больше не друг.

Но муж и тут устоял. Я испугалась: вдруг он скажет, что уехать — это моё желание, но то ли он не захотел подставлять меня под удар, то ли просто из мужского упрямства, но, так или иначе, он не назвал никаких причин. Наверное, я тогда должна была сама сказать О., что это моя вина?


Нам удалось снять квартиру на улице Мишель-Анж, и она была как раз такой, о какой я мечтала, вот только у Миямуры одним другом стало меньше. Вместе с О. он учился в Первом лицее, даже в общежитии они жили в одной комнате. Помню, когда решился вопрос о нашей поездке в Париж, Миямура очень радовался, что встретит там О., и вот теперь из-за меня он потерял самого близкого друга. А ведь утрата одного близкого друга всегда влечёт за собой утрату и других друзей…


Квартира на улице Мишель-Анж была, с моей точки зрения, совершенно идеальным жилищем. Мадам Марсель занимала половину третьего этажа в большом современном пятиэтажном здании, обращённом фасадом на улицу, она предложила нам две комнаты, выходящие на южную сторону. Наша пятидесятилетняя хозяйка, вдова художника, звала меня очень ласково — "доченька", других постояльцев у неё не было, и она полностью взяла на себя все наши домашние дела, как будто мы двое были её семьёй. Мы жили совсем как в отеле, в квартире была роскошная гостиная, столовая, несколько ванных комнат, куда бесперебойно поступала горячая и холодная вода. И в гостиной, и в столовой, и даже в коридоре на стенах впритык друг к другу висели картины покойного мужа хозяйки. Представляю, как она волновалась, когда в мою комнату втаскивали взятый напрокат рояль, ведь им могли задеть какую-нибудь из картин. Мадам Марсель всегда жила в достатке, не зная бытовых трудностей; наследства, оставленного мужем, ей вполне хватало, но её беспокоили резкие колебания цен, весьма частые в то время, и, по примеру других парижских буржуа, она решила сдавать комнаты иностранцам, надеясь таким образом обеспечить себе стабильный доход. Она была образованна, имела прекрасные манеры, к тому же прекрасно готовила, бдительно следя за тем, чтобы пища была и вкусной и здоровой.

— Я очень люблю японцев, — сказала она мне однажды вполне серьёзно, — иногда даже думаю, уж нет ли во мне примеси японской крови, ведь я и внешне похожа на японку. Я всегда подтрунивала над моим бедным мужем, говоря, что он женился на мне только из-за этого.

Миниатюрная — ещё ниже меня ростом, — черноволосая, мадам Марсель была очень хорошо воспитана, не имела никаких расовых предрассудков, и я от души радовалась, что обрела наконец семью.

После того, как мы переехали на улицу Мишель-Анж, я почувствовала себя по-настоящему счастливой. Как хорошо, что мы приехали в Париж, часто думала я. Мы жили совершенно одни, и никто не вмешивался в нашу жизнь. Миямура каждый день прилежно посещал институт Кюри, раз в неделю выводил меня в оперу или на концерт, по воскресеньям мы ходили по музеям или гуляли по лесу, и, что бы мы ни делали — слушали ли музыку, смотрели ли картины, он всегда был мне хорошим гидом и учителем.

Я не уставала восхищаться им, недоумевая, где и когда он приобрёл столь обширные познания, далеко выходящие за рамки его профессии, и стыдилась своего невежества. Будто я никогда и нигде не училась! Я всё время слушала его объяснения, но не было ничего, чему бы могла научить его я. Мне это было так горько! Однажды я не выдержала и спросила его весьма ироническим тоном:

— Вот ты говоришь, что всё время думаешь о бедных, о том, как можно сделать их хоть немного счастливее, но у самого тебя ведь более чем аристократические замашки. Музыка, театр, живопись — всё это не для бедняков. Тебе не кажется, что ты сам себе противоречишь?

— Я вовсе не считаю себя защитником бедных и врагом богатых. Хотя я действительно много думаю о том, как сделать людей счастливее, и готов посвятить этому свою жизнь… Просто я не могу смотреть, когда человека унижают только потому, что он беден. А делают это, как правило, богатые люди, причём зачастую совершенно бессознательно, потому-то мой гнев обычно и направлен на них… Я ведь никогда не буду практикующим врачом, я собираюсь заниматься научными исследованиями, и отчасти потому, что профессиональный врач немного может сделать для развития медицины как чистой науки. Взять хотя бы мои исследования в области использования радия, я надеюсь оставить после себя труды, которые пойдут на пользу человечеству и послужат ему ничуть не меньше, чем музыка и живопись. К тому же я не считаю, что музыка и живопись существуют только для развлечения. Они помогают человеку достичь состояния высшего блаженства, а значит, нужны всем людям в равной степени, независимо оттого, беден ты или богат. Беда человечества именно в том и состоит, что неимущие удалены от прекрасной музыки и прекрасной живописи. Представь себе, что мне своими исследованиями удалось бы совершить великую революцию в лечении такой неизлечимой болезни, как рак, и что же? Бедняки всё равно не могли бы рассчитывать на это лечение. И не потому, что радий не помогает бедным людям, нет, просто бедные люди не имеют возможности пользоваться его целебной силой… Именно в этом и видится мне трагедия человечества…

Вот так, даже не заметив моей иронии, он начал совершенно серьёзно отвечать мне, подробно рассказывая об очень сложных и важных вещах, так что, забыв в конце концов о своём желании уязвить его, я с восторгом следила за его рассуждениями. Мадам Марсель тоже всегда хвалила Миямуру.

— Неужели все японские мужчины такие честные и трудолюбивые? — спрашивала она. — Как же вам повезло!

Очень часто она откровенничала со мной, перемывая косточки своему покойному мужу, от донжуанских замашек которого очень страдала. В конце концов я начала думать: "А может быть, мне действительно повезло?"

Правда, иногда мне казалось, что, не будь Миямура так хорош, мне жилось бы намного легче и я была бы куда счастливее. Такой уж у меня был скверный характер.

Я много думала о том, что мне сделать, чтобы Миямура мог мной гордиться, и в конце концов не нашла ничего лучше, как перечитать письма Марико. Что делала Марико Аоки в Париже, как жила? Может быть, узнав это, я найду ответы на свои вопросы? Однако как только я начала читать, меня словно подхватил вихрь этой страстной, полной какой-то безотчётной тоски любви, и вместо того, чтобы искать ответы на волновавшие меня вопросы, я лишь разжигала свою ревность, пламя которой снова вспыхнуло в моей душе… Встречаясь потом с мужем, я ощущала неловкость и не могла быть с ним искренней. Какая же я была глупая! Марико очень много писала о работе Миямуры. Идеалом женщины для неё была мадам Кюри, а образцом семейной жизни учёного — жизнь супругов Кюри.

"Я постараюсь стать тебе хорошей помощницей", — писала она.

Я тоже хотела стать Миямуре хорошей женой, но всё, что я могла, — научиться получше играть на рояле и, когда усталый муж приходил с работы, услаждать его слух дурной музыкой. Ещё я могла научиться хорошо готовить и ублажать его вкусной едой, постараться облегчить ему бремя семейных расходов… К сожалению, живя в Париже, больше я ничего не могла для него сделать, да и это немногое требовало напряжения всех моих сил.

Я по-прежнему посещала школу "Альянс Франсэз". Если бы я окончила её с отличием, то получила бы диплом, дающий право работать учительницей французского языка в любой стране мира. Я очень хотела получить его и удивить Миямуру. Моё произношение хвалила и мадам Марсель, и все учителя в школе. У меня был единственный недостаток — я робела и во время занятий разговорным языком не могла проявлять такую же активность, как, скажем, женщины с Балкан. Тем не менее я была уверена, что диплом мне обеспечен.

Ещё дважды в неделю я посещала кулинарную школу "Гордон Блю". Там мы учились готовить разные французские блюда, и однажды, когда мы проходили окуня, жаренного во фритюре, я принесла этого окуня домой, и мы его съели на ужин.

Были ещё курсы кройки и шитья, но на них у меня уже не оставалось времени. Я хотела найти частную учительницу, вроде тех, какие бывают в японской провинции, но никого не нашла и решила поучиться у белошвейки, которая иногда приходила в дом, чтобы чинить разные вещи. Мадам Марсель была против этих моих занятий, полагая, что приличной женщине не подобает учиться шить или готовить. Она советовала мне в свободное время заниматься музыкой или самообразованием. Её огорчало, что я ходила в кулинарную школу, она не раз бранила меня, говоря, что научиться готовить можно и у нашей кухарки Жоржетты, если вместе с ней работать на кухне и если мне угодно опуститься до уровня Жоржетты… А уж когда я стала учиться шитью у белошвейки, возмущению мадам и вовсе не было предела.

Я чувствовала, что нарушаю порядок, установленный в её доме, но с упрямством, свойственным молодым японкам, на всё закрывала глаза. Зато она очень радовалась, когда я играла на рояле, хотя два часа ежедневных занятий были для меня пыткой. Мадам Марсель с удовольствием слушала меня, даже если я изо дня в день разучивала одну и ту же мелодию, и непременно присутствовала на моих занятиях с учителем, который приходил раз в неделю. Она требовала его внимания, как будто сама была ученицей, объясняя это тем, что я ещё недостаточно хорошо знаю язык. Вспоминая сейчас о том времени, я понимаю, что это был один из счастливейших периодов в моей жизни.


Может быть, кому-то и одиноко жить в большом городе, но я не ощущала одиночества и не испытывала тоски по родине. Наверное, это оттого, что мадам Марсель была так добра ко мне, но, думаю, если бы мы жили только вдвоём с Миямурой, я чувствовала бы себя точно так же.

Ничто не мешало нам быть вместе, а для меня это было самое главное. Нам действительно никто не мешал. С японцами мы почти не встречались, никто из них не приходил к нам в гости. Исключением был профессор Андо из института Кюри…

Профессор Андо был выпускником медицинского университета Кюсю и практиковал в Ямагути, потом, на год раньше нас, приехал в Париж и стал работать в институте Кюри. Там-то с ним и познакомился Миямура. Профессору Андо было около пятидесяти, это был маленький, почти лысый человечек, очень живой и непосредственный. Однажды, возвращаясь из "Альянс Франсэз", я зашла в институт и попросила Миямуру сходить со мной в универмаг Бон Марше. Тут из соседней комнаты неожиданно появился Андо и спросил, хлопая глазами:

— Это ваша жена? — и поспешил представиться.

В нём и в самом деле было что-то от дядюшки-весельчака, в присутствии которого всегда чувствуешь себя легко и свободно. Услыхав, что я собираюсь в универмаг, он сказал:

— Тогда попрошу вас помочь мне с покупками, — после чего быстро собрался, и мы вышли.

Андо хотел послать своим дочерям — одна училась в третьем классе женского училища, другая в первом — по платью, но — смеясь, объяснил он, — живя в Японии, он никогда не интересовался тем, что носят его дочери. Может быть, потому, что Андо был коллегой Миямуры и работал с ним в одном институте, рядом с ним я совсем не ощущала скованности, всегда овладевавшей мной в присутствии чужих людей. Мы шли по Люксембургскому саду, и Андо разглядывал всех встречных девушек.

— Вон та похожа на мою старшую, — громко говорил он, останавливая меня, — ну да, точно такого же роста.

Я покатывалась со смеху: обычно похожей на его старшую дочь оказывалась золотоволосая девочка, учившаяся в пятом или шестом классе младшей школы.

Стоило Андо заметить на улице ровесницу какой-нибудь из своих дочерей, он буквально впивался в неё глазами, очевидно, он очень скучал по оставленной в Японии семье.

— В Европу надо ездить, пока ещё не обзавёлся детьми, — жаловался он. — Все страдания можно превозмочь, всё, кроме тоски по детям.

Тогда я только посмеивалась, слушая его…

После нашего похода в Бон Марше Андо стал частенько захаживать к нам. Входя, он каждый раз смущённо оправдывался: "Вот, соскучился по семейной жизни и увязался за вашим супругом". Впрочем, Андо не только не мешал нам, наоборот, благодаря ему мы словно стали ближе друг другу. Но на пятый месяц нашего пребывания в Париже Андо уехал домой, в Японию.


Незадолго до его отъезда произошёл один смешной случай. Андо вдруг решил поступить на двухнедельные курсы к одному знаменитому косметологу с улицы Риволи, а поскольку он стыдился оказаться единственным мужчиной в группе, то попросил меня пойти вместе с ним.

— Зачем вам косметология? — удивилась я.

Оказалось, что Андо обещал одной пожилой женщине, которая работала служанкой в его клинике в Ямагути, что в благодарность за её многолетнюю службу он, вернувшись в Японию, откроет для неё косметический салон, а для этого ему надо познакомиться с азами косметологии. Слушая эту дикую историю, даже Миямура не мог удержаться от смеха, но Андо был совершенно серьёзен.

— Ну, раз уж ты приехала в Париж, неплохо было бы воспользоваться случаем и заняться своей внешностью. Почему бы тебе действительно не составить компанию Андо? — полушутя предложил Миямура. Так вот я и стала ученицей первоклассного косметолога. Теперь я только краснею, вспоминая о том, что дерзнула учиться косметологии на улице Риволи, которую называют центром всемирной моды.

Я с самого начала ходила на эти курсы только по обязанности, но Андо подробно записывал лекции в тетрадь, а иногда приводил лектора в смущение, указывая на его ошибки в анатомии. Лекции читал косметолог-мужчина, практические же занятия вела женщина. Держа перед собой манекены, мы, пытаясь подражать движениям нашей наставницы, овладевали основными косметическими приёмами. Андо старательно записывал, как нужно правильно делать массаж, учитывая расположение лицевых мышц. То и дело заглядывая в тетрадь, он старательно тренировался, разными способами нанося на лицо манекена косметику, и был так не похож на того Андо, который в институте Кюри изучал методы радиоактивного облучения. Я не знала, смеяться ли мне или восхищаться, глядя на то, как серьёзно, будто делая сложнейшую операцию, он ловко и осторожно водит пальцами по лицу манекена, и думала о том, что мужчины — совершенно непостижимые существа. Мы занимались по два часа в день, на лекции и изучение основ косметологии ушла неделя, вторая была посвящена практическим занятиям. Андо заявил, что ему недостаточно тренироваться только на манекенах, он хотел бы попробовать свои силы непосредственно на человеческом лице.

Наша учительница попросила меня стать его моделью, но я не решилась, и моделью стала работавшая в салоне русская женщина. Андо с таким видом, будто занимался этим всю жизнь, наложил на её лицо горячую влажную салфетку, потом, используя кольдкрем, начал делать массаж, да так ловко, что даже я перестала смеяться и с уважением наблюдала за его действиями. Было забавно и очень приятно смотреть, как он почтительно кивал, внимательно выслушивая замечания учителей.

Когда я рассказала об этом Миямуре, он засмеялся, сказав, что Андо надо было быть гинекологом. Впрочем, я вовсе не собиралась так подробно об этом писать…

Однажды во время практических занятий учитель, на этот раз это был мужчина, попросил меня стать моделью и на мне показывал, как надо наносить косметику. Начал он с того, что подстриг мне волосы спереди и прикрыл ими уши, после чего, сдвинув пучок на затылок, подвил волосы волной. Затем, используя пудру, жёлтые, синие тени и тушь, подкрасил лицо. Убрал с губ лишнюю помаду, а на щёки наложил немного румян. Моё лицо преображалось на глазах, делаясь более живым и свежим. Глядя как зачарованная на своё отражение в зеркале, я думала: "Вот, значит, что такое косметика…" В тот день, когда мы возвращались домой, Андо сказал мне:

— Вы очень похорошели. Теперь, когда я сделал вас такой красивой, я могу спокойно уезжать в Японию.

Эти странные слова навсегда запечатлелись в моей памяти. У меня возникло смутное подозрение: уж не ради ли меня Андо решил посещать эти дорогостоящие курсы? Так или иначе, учитель с улицы Риволи дал мне пудру, которую, по его словам, делали из рисовой муки и секрет изготовления которой держался в строгой тайне, так что, не будь я его ученицей… С тех пор каждое утро, сидя перед зеркалом, я старалась воспроизвести тот шедевр, который увидела тогда…


Примерно через полгода после того, как Андо уехал в Японию, случилось нечто, заставившее меня вспомнить его слова.

Мы уже год жили в Париже, я привыкла к французской жизни, стала довольно свободно изъясняться по-французски… И вдруг однажды с радостью заметила, что во мне, в моём теле что-то изменилось.

Я торжествовала, думая, что уж теперь-то смогу быть для Миямуры настоящей женой, ощущение, что во мне продолжается его жизнь, наполняло счастьем мою душу. Одновременно я говорила себе, что радоваться рано, что задержка может быть вызвана какими-то непорядками в моём организме. Целый месяц я ходила сама не своя от волнения, пока не убедилась, что мои предположения вполне обоснованны. Вот только открыться Миямуре я почему-то не решалась. Будь он внимательнее, он и сам догадался бы обо всём по моему сияющему виду, но, увы… Странно, ведь он врач, хоть и не практикующий, и должен был бы обратить внимание на изменения в моём теле, но он ничего не замечал. Неужели все мужчины таковы? Я очень чутко улавливаю малейшие перемены в его настроении и сразу вижу, если он чём-то расстроен, почему же он не обращает никакого внимания на моё сияющее от радости лицо? Мне хотелось, чтобы он догадался обо всём сам, и я продолжала молчать. К тому же мне почему-то было стыдно говорить об этом, хотя я и понимала, что должна скорее гордиться…

Но однажды я решилась наконец признаться ему. Стоял весенний, благоухающий каштанами вечер. Тогда мы имели обыкновение после ужина около часу гулять по набережной Сены или по Булонскому лесу. Во время этих прогулок он неизменно обращал моё внимание на своеобразную красоту парижских сумерек, на удивительное освещение, мы шли, неторопливо беседуя, и я очень любила эти минуты вдвоём. Поэтому для своего признания я и выбрала одну из таких прогулок. Я была уверена, что он тоже обрадуется. Увы… Даже теперь, когда я вспоминаю тот вечер, мне становится так жалко себя, что я не могу писать…

Интересно, что после того, как я узнала о своей беременности, я стала задумываться о Боге. Раньше со мной этого никогда не случалось, на воскресные походы мадам Марсель в церковь я смотрела как на дань обычаю. К тому же Бог в моём представлении был совсем не похож на того Бога, которому молилась мадам Марсель в своей католической церкви, мой Бог, хотя и рисовался мне как нечто смутное и неопределённое, был всемогущим и всезнающим существом, вершителем человеческих судеб. Я не могла понять, откуда возникли во мне эти мысли, так захватившие меня, похоже, они были дарованы мне небесами одновременно с беременностью.

В моём окружении с детских лет не существовало Бога. И несмотря на это, когда я заметила признаки счастливых перемен в своём теле, я вдруг неожиданно для самой себя поняла: таким образом Бог вознаградил меня за то, что я так старалась стать мужу хорошей женой, сделаться необходимой частью его существования. Одновременно с мыслью о Боге у меня возникла потребность в молитве и благодарности. Наверное, меня привела к Богу та радость, которую я испытала, узнав о своей беременности, ликующая, беспредельная радость. Пока я тайно лелеяла эту радость в своей душе, мне стало казаться, что смутные поначалу представления о Боге, благодарности и молитве мало-помалу обретают всё более отчётливые формы.

И в тот вечер, когда я решилась наконец раскрыть мужу свою радостную тайну, я в глубине души благодарила Бога. "Если муж обрадуется моей беременности, — думала я, — я поговорю с ним и о Боге". И предвкушала, как убедительно он сумеет объяснить мне всё, связанное с этим чудесным Богом, ведь у него всегда были готовы самые обоснованные ответы на любые мои вопросы. Однако какие там беседы о Боге! Когда я сказала ему, что беременна, он не только не обрадовался, а скорее, наоборот, огорчился, во всяком случае, промолчал и только замедлил шаг. В тот миг мы, как обычно, шли по Булонскому лесу. В слабом свете подкрадывающихся сумерек я сумела прочесть то, что было написано на его лице. Мы шли хоть и не взявшись за руки, но рядом и старались шагать в ногу, поэтому, хотя Миямура молчал, я до ужаса отчётливо ощутила его растерянность. Я так радовалась, так гордилась своей беременностью, а он, узнав о ней, только растерялся! У меня потемнело в глазах.

— Это очень некстати… — спустя некоторое время произнёс он.

Я не решилась спросить, почему это некстати. Не помню, куда мы пошли потом и как шли… Помню только, что когда мы выходили из леса, то стал накрапывать дождь и мы зашли в ресторанчик у Отейских ворот, чтобы переждать его.

В том ресторанчике каждый вечер давал концерты прекрасный квартет, и, слушая музыку, я вдруг почувствовала, что слёзы, которые я до сих пор сдерживала, вот-вот польются из глаз. Мне было ужасно жалко себя.

Очевидно желая утешить меня, Миямура стал пространно объяснять, почему он сказал, что моя беременность некстати. Ведь стипендии, которую он получал от министерства просвещения, с трудом хватало на нас двоих, а если возникнет ребёнок, нам придётся обращаться за помощью к моему отцу, которому мы и без того доставляем немало хлопот, к тому же когда-то, ещё в школьные годы, у меня был плеврит, и он очень опасается за моё здоровье, ведь жизнь за границей и так нелегка, а если мне придётся ещё рожать и растить ребёнка… Возможно, Миямура говорил совершенно искренне и действительно беспокоился за меня, но, слушая его, как всегда, убедительные и обстоятельные речи, я и не пыталась проникнуть в смысл произносимых им слов. "Этот человек не любит меня, — думала я, — и не хочет, чтобы я рожала ему ребёнка". Сосредоточившись на этих печальных мыслях, я не дала себе труда заглянуть в его душу. "Ну и пусть, если он не хочет ребёнка, я смогу и одна его вырастить", — упрямо решила я и, как часто со мной бывало в детстве, надулась и даже не притронулась к стоявшей на столе чашке кофе.

После этого мы оба старательно избегали разговора о моей беременности.

У меня было очень тяжело на сердце в те дни. Мы ведь с самого начала знали, что стипендии министерства недостаточно для двоих, и тем не менее поехали за границу вместе, поэтому моя беременность не явилась такой уж неожиданностью, её можно было предвидеть заранее, и, по-моему, у нас не было никаких оснований впадать в панику, что же касается денег, то отец, обрадовавшись, что у него появится внук, охотно помог бы нам… Да, сколько ни думай, вывод может быть только один — хотя официально мы и были супругами, Миямура не испытывал ко мне никаких супружеских чувств. Если бы он любил меня, то наверняка обрадовался бы…

Когда я размышляла обо всём этом, перед моими глазами, как ни печально, снова невольно возник образ Марико Аоки. Может, он по-прежнему любит её, потому так и отнёсся к известию о моей беременности? И не решил ли он обосноваться в Париже, предпочтя его Германии, только потому, что этого так хотела она? А что, если он обманул меня и она вовсе не выходила замуж и не возвращалась в Японию? Наверное, Андо знал об этом, потому-то, сочувствуя мне, и привёл в косметический салон. Мужчины часто поверяют свои тайны приятелям, не исключено, что Андо даже встречался с той женщиной и знал, что она значительно красивее меня. Да, скорее всего, именно в этом и надо было искать разгадку его странных слов: "Теперь, когда я сделал вас такой красивой, я могу с чистой совестью возвращаться в Японию!"

Стоит только начать сомневаться, и сомнениям не будет конца. Возникает ощущение, что перед тобой постепенно раскрываются все тайны. Заподозрив, что Марико сейчас в Париже, я стала перечитывать её письма, пытаясь найти подтверждение своей догадке. Вот её адрес — улица Лафонтена, 26. Это совсем недалеко от нашего пансиона, вполне можно дойти пешком. Конечно же они встречаются. Ну, это уж слишком! Бог должен их покарать! Я так и кипела от негодования, но Миямуре о том не говорила, держала всё это в себе. Мне не хотелось, чтобы он считал меня ревнивой.

К тому же я боялась, что если так прямо скажу ему: "Я знаю, ты приехал в Париж для того, чтобы встретиться с Марико", то не только выставлю себя в жалком виде, но и лишусь последних надежд. Но чем больше я злилась, тем больше привязывалась к Миямуре. Мне казалось, что без него я уже не смогу жить. Я впервые до боли отчётливо поняла, сколько страданий выпало на долю моей несчастной матери. Когда я была девочкой, я не упускала случая выговорить матери за безволие, дулась на неё, но на самом-то деле я очень её любила. Наверное, из-за всех этих мыслей она приснилась мне как-то под утро в таком кошмарном сне, что я закричала, и Миямуре пришлось меня разбудить. Он сказал, что я звала: "Мама, мама!" Подушка была мокрой от слёз. Мне было стыдно, и, когда он заговорил со мной, я притворилась сонной и натянула на голову одеяло. Однажды утром, уходя в институт, Миямура сказал:

— Тебе надо показаться специалисту. Я попрошу кого-нибудь из коллег, чтобы меня познакомили с надёжным гинекологом, хорошо?

Тогда он впервые снова заговорил об этом.

Я была поражена, и слёзы радости тяжёлыми каплями повисли на моих ресницах. Лицо мужа показалось мне таким добрым, таким простодушным. Мгла, царившая в моей смятенной душе, словно разом рассеялась, и я поспешно вышла на улицу вместе с ним, притворившись, что иду за покупками. Мне хотелось проводить его до станции метро. Другого способа выразить свою радость у меня не было. День стоял ясный, и возвращающиеся с базара домохозяйки шли, украсив пальто веточками мимозы или фиалками.

— Думаю, надо написать об этом матери. Боюсь только, она так обрадуется, что захочет приехать в Париж.

— Подожди лучше, пока тебя не осмотрит врач.

— Да разве и так не ясно? — удивилась я.

У входа в метро был маленький цветочный магазин. Я купила там целую охапку мимозы и примул и, вернувшись, украсила ими комнаты. Мимоза на столе у окна сверкала золотом. Сев рядом, я взялась за письмо матери. Мне почему-то хотелось, чтобы она меня похвалила, да и разве я этого не заслуживала? Письмо невольно получилось очень подробным и ласковым. Я проговорилась даже, что Миямура не выразил никакой радости по поводу моей беременности, настолько была увлечена писанием. И, написав это, почувствовала, как в душе возникли прежние сомнения.

"Подожди лучше, пока тебя не осмотрит врач…" Вспомнив, каким озабоченным тоном он это сказал, я отложила кисть, и от моего утреннего радостного настроения не осталось и следа.

Как ужасно, когда женщина настолько не уверена в себе! Достаточно жеста или слова мужа, чтобы сделать её счастливой или, наоборот, несчастной. Ну разве это не жестоко? Но может быть, я просто была слишком злопамятна и подозрительна? Так или иначе, я решила пойти на улицу Лафонтена и навестить Марико Аоки.

Дом 26 по улице Лафонтена принадлежал мадам Этьен, это был изящный трёхэтажный особняк в старинном стиле, стоящий позади большого многоэтажного дома. Особняк утопал в зелени: прямо за ним начинался монастырский сад. Я слышала, что где-то в этом районе находилось уединённое жилище "Дамы с камелиями", и подумала, что оно должно быть именно таким. Толкнув калитку, я вошла, и только раскрыла рот, чтобы поздороваться с дамой, читавшей в саду на скамейке, как та, сняв очки в чёрной оправе, улыбнулась и спросила:

— Вы, наверное, подруга мадемуазель Аоки?

Затем предложила мне сесть.

— Я тут греюсь на солнышке… — сказала она, а потом, словно спохватившись, добавила: — Или вы предпочитаете войти в дом?

У меня закружилась голова: "Значит, Марико действительно в Париже". И я стала лепетать что-то вроде того, что я подруга Марико и пришла навестить её… Мадам сразу же отложила книгу.

— Думаю, нам лучше действительно пройти в дом, — улыбнулась она и спросила: — А как вас зовут?

По оплошности у меня не было с собой визитной карточки, и я неожиданно для себя самой сказала:

— Синко Каидзима.

— Мадемуазель Каидзима? — снова улыбнулась она, потом, очевидно заметив обручальное кольцо, поправилась: — Простите, мадам Каидзима.

Я уже раскаивалась, что не назвала своего настоящего имени, и, чувствуя себя весьма скованно, прошла из сада в гостиную, выходящую окнами в сад.

Садясь в предложенное мне кресло, я сообразила, что вряд ли будет приятно встречаться с Марико в присутствии этой женщины, ведь я не знала даже, о чём стану с ней говорить. "Похоже, я снова потерпела поражение", — растерялась я и со страхом стала ждать появления любовницы мужа. Однако мадам, пододвинув ко мне стул, сказала:

— А ведь мадемуазель Аоки уехала в Японию. У меня такое чувство, будто это было совсем недавно, но на самом деле прошёл уже целый год.

— Я ничего об этом не знала, — пролепетала я. — Мы с мужем выехали из Японии раньше… Год прожили в Америке. Как жаль, мы с Марико договорились встретиться в Париже…

Бормоча какие-то невнятные извинения, я встала и хотела уйти, но мадам остановила меня. Она сказала, что рада случаю поговорить о Марико, и попросила меня дождаться её дочери, которая вот-вот должна вернуться… Когда вернулась дочь, она снова не отпустила меня, предложив вместе выпить в саду чаю.

Узнав о том, что Марико год назад действительно вернулась в Японию, я испытала облегчение, но меня стало разбирать любопытство, мне захотелось побольше узнать о Марико. К тому же её письма отчасти подготовили меня к разговору с мадам. Я знала, что она вдова знаменитого географа и известная пианистка. Знала, что дочь её учится на естественном факультете в Сорбонне и занимается физической географией. Мне было известно и то, что Марико призналась мадам в своей любви к Миямуре — разговор завязался из-за стоящей на камине фотографии — и что отношения между ними были вполне доверительные, так что Марико советовалась с мадам даже в таких делах, о каких "не решилась бы советоваться с собственной матерью". Поэтому, как ни дурно это было, я поддалась искушению выведать у мадам Этьен что-нибудь об отношениях Марико и Миямуры. К счастью, мой французский был достаточно хорош для того, чтобы понимать мадам, и достаточно плох для того, чтобы скрыть собственные намерения. "Если я вдруг спрошу что-нибудь, чего спрашивать нельзя, она простит меня, решив, что я просто не умею выразить свои мысли… Так или иначе, хорошо, что я не назвала себя Миямурой", — подумала я и окончательно успокоилась.

— Значит, Марико всё-таки вышла замуж за Миямуру и уехала в Японию? — спросила я как бы между прочим.

У мадам сделалось такое недоуменное лицо, будто я застала её врасплох, но, очевидно подумав, что мы с Марико были не самые близкие подруги, она успокоилась и пригласила меня на второй этаж:

— Посмотрите комнату, где жила Марико. Я оставила всё как было, ждала, что она вернётся…

Открыв дверь, ведущую в большую, обращённую на юг комнату на втором этаже, я обнаружила, что в ней действительно всё осталось в том виде, как было при Марико. Мебель: кровать под кружевной накидкой, зеркальный шкаф, стол и стулья — была несравненно изящнее, чем в нашей квартире, на туалетном столике стояли фотографии Марико. Рядом с этой комнатой была другая, точно такая же, она отделялась от неё общими ванной и туалетом. Открыв окно, мадам принялась подробно рассказывать мне, что, когда господин Этьен был в добром здравии, они с ним сами жили в этих комнатах, когда же муж скончался, она отдала его комнату дочери, свою же уступила приехавшей вскоре Марико. Потом, плотно прикрыв дверь, ведущую в соседнюю комнату, шёпотом добавила:

— Если бы человек, которого Марико любила, приехал в Париж, я поселила бы его в комнате дочери.

Я дрожала от возбуждения и любопытства. Неужели именно за этим столом Марико писала Миямуре свои страстные письма? И пользовалась этой зелёной настольной лампой? И эти духи, запах которых ещё не успел выветриться, тоже её? Я внимательно рассмотрела три фотографии, стоявшие на туалетном столике. Потом подошла к окну и выглянула в монастырский сад. О нём Марико тоже писала в одном из писем.


"Говорят, уходя в монастырь, человек обретает спасение и все его страдания остаются позади. Я часто думаю: а не уйти ли и мне в монастырь? А иногда мне хочется иметь такого же духовника, как у мадам, я могла бы раз в неделю исповедоваться ему, и Бог прощал бы мои грехи. Глядя в такие дни на запущенный пустынный монастырский сад за окном, я испытываю сердечное умиление. Несколько дней тому назад лекций у меня не было, я грелась в нашем дворике на солнышке, рассеянно поглядывая в сторону монастырского сада, и вдруг увидела, что в аллее, где обычно не бывает ни души, под деревом стоит монахиня в чёрном и внимательно смотрит на сидящего на ветке зелёного попугая. Время от времени попугай металлическим голосом произносил какие-то слова, которых я не разбирала, но всё равно в облике этой монахини было что-то такое, отчего у меня стало теплее на душе. Назавтра монахиня снова стояла в аллее. Металлический голос попугая был слышен мне даже из комнаты, но на следующий день монахиня не появилась, и больше я никогда не видела ни её, ни попугая. Зачарованно глядя на аллею, я рисовала в своём воображении судьбу этой монахини. Не потому ли, что я так несчастна?"


Глядя теперь на запущенный сад, я вдруг подумала: а в чём, собственно, несчастье Марико? Но мадам Этьен, закрывая дверь, сказала:

— Бедная Марико! Познакомившись с ней, я поняла, в чём прелесть японских женщин, и полюбила Японию. Она обещала, что когда-нибудь приедет вместе с мужем, и я готова принять их в любой момент.

Спустившись в гостиную на нижнем этаже, мы долго ещё беседовали. Если подытожить всё, что мне рассказала мадам Этьен, получается, что Марико три года ждала Миямуру в Париже, но он всё не приезжал, и отношения их разладились. Миямура старался поднять дух Марико, обещал, что постарается приехать как можно быстрее, написал, что уйдёт из университета и поступит на работу в частный госпиталь, где готовы были предоставить ему средства на поездку в Европу с тем условием, чтобы по возвращении в Японию он работал у них.

Но, очевидно, Марико не хотела отступаться от своих планов, по её мнению, если бы Миямура бросил свои исследования, их брак не принёс бы им ничего, кроме чувственного удовлетворения, он не только не был бы одобрен её семьёй, но в конце концов, скорее всего, свёл бы на нет их пылкую любовь. Она, наверное, начала понимать, что их страстное чувство вызывает у окружающих одну лишь жалость. И тогда Марико написала Миямуре, что больше не будет ждать его в Париже, а немедленно вернётся в Японию и там выйдет за него замуж. Но тут уже Миямура стал упрашивать её не делать этого, говоря, что нелепо возвращаться в Японию только для того, чтобы выйти замуж, что они должны верить друг другу и надеяться на будущее. Ещё он написал ей (и здесь рассказ госпожи Этьен очень расходился с тем, что я слышала от самого Миямуры), что брак должен делать счастливыми не только тех, кто в него вступает, но и всех окружающих. Похоже, что Марико очень страдала и в результате предприняла попытку расстаться и со своей любовью, и со своими надеждами.

Скоро она встретилась в Париже с неким Ногавой, который был сыном знакомого её отца. Два или три месяца потребовалось для того, чтобы в ней созрело решение выйти за него замуж, после чего Марико сразу же засобиралась в Японию. Разумеется, она рассказала Ногаве о Миямуре, и вскоре они оба вернулись в Японию — Марико через Индийский океан, а Ногава — через Америку, предполагалось, что она ещё раз встретится с Миямурой, чтобы окончательно проститься со своим прошлым, а затем они с Ногавой поженятся. Тогда-то она и пообещала госпоже Этьен приехать во Францию вместе с мужем. Ногава изучал в Сорбонне экономику, предполагалось, что, вернувшись в Японию, он поступит на службу в одну из известных торговых фирм, связанных с семейством Ногава, и будет работать в парижском филиале…

Всё это было совсем как в романе, и я жадно слушала мадам, наконец успокоившись и избавившись от своих подозрений. Я не пыталась разобраться в мотивах поведения Марико, в чувствах Миямуры, я просто тайно радовалась тому, что пришла сюда не зря, что сомнения мои разрешились и призрак Марико, всё время стоявший между мной и мужем, наконец исчез, но тут мадам сказала:

— Мне одно только непонятно. Марико не пожелала избрать путь любви, который принёс бы счастье не только ей, но и её близким, ведь они наверняка радовались бы, видя, как она счастлива, нет, она предпочла сделать счастливыми близких, избрав совершенно иной путь, а именно — убив свою любовь… А ведь она так молода, и я знаю, как она любила и как страдала. Вот что кажется мне странным. Я много думала над этим, и мы с дочерью даже говорили как-то, что, наверное, она чувствовала примерно то же, что чувствует человек, совершающий харакири… Вам так не кажется?

Но я не могла ответить на её вопрос и только загадочно улыбалась.

Более того, почему-то не понимая, что мне давно пора прощаться, я всё не уходила, когда же вернулась домой дочь госпожи Этьен, Луиза, согласилась выпить с ними чаю, а поскольку все темы были уже исчерпаны, сидела за столом, хлопая, как дура, глазами, и слушала, как они расхваливают Марико, время от времени вставляя что-нибудь вроде: "нет, спасибо", "да, пожалуйста". Конечно, французы мастера говорить комплименты, но ждать её целый год, оставляя комнату незанятой… Наверняка Марико была именно такой, как её хором расписывали мать и дочь:

— Общаясь с ней, мы поняли, что Япония страна высочайшей духовности. Такие, как Марико, не появляются на пустом месте.

Разумеется, мне было так далеко до неё… И не случайно Бог покарал меня.

Я долго мучилась, не зная, рассказывать ли Миямуре о своём визите к мадам Этьен. Мне казалось, что хорошая жена не должна иметь тайн от мужа, а я хотела быть ему хорошей женой особенно теперь, когда убедилась в том, что он окончательно порвал с Марико и что я могу доверять ему по-прежнему, как в первые дни нашей семейной жизни. Поэтому я решила ему признаться, но всё оттягивала этот момент — то ли из упрямства, то ли от излишней робости, которая лишала меня дара речи, как только я собиралась заговорить.

Но вот однажды, когда, вернувшись поздно вечером из института, он поспешно переодевался в домашнее платье, собираясь спуститься в столовую, я небрежно бросила:

— Я была на улице Лафонтена.

И поскольку до него, как видно, не дошёл смысл этой фразы, ещё раз повторила:

— Я была в доме, где когда-то жила Марико.

Миямура вздрогнул, как от удара, перестал чистить щёткой свой костюм и, обернувшись, уставился на меня. Его лицо сразу стало суровым, а в глазах я прочла упрёк и вопрос: "Зачем ты туда ходила?" Теперь-то я понимаю, что должна была попросить у него прощения, рассказать о своих естественных для слабой женщины сомнениях, о том, что я просто не могла удержаться, но, когда я увидела его окаменевшее лицо, встретилась с его беспощадным взглядом, меня пронзила одна-единственная мысль: а что я такого сделала?

— Я просто хотела встретиться с Марико. Хотела узнать, живёт ли она в Париже.

— Но я ведь говорил тебе, что её здесь нет, ты что же, мне не веришь?

Миямура задохнулся от ярости, мне показалось, что он меня сейчас ударит, — таким я его никогда не видела прежде и невольно отшатнулась, защищаясь.

Сжимая в руке щётку, он шагнул было ко мне, но вдруг повернулся и быстро скрылся в ванной. Почувствовав, что опасность миновала, я вздохнула с облегчением, но тут же из ванной раздался стук брошенной на пол щётки.

Когда Жоржетт крикнула за дверью, что ужин готов, Миямура вышел из ванной. Судя по всему, он вполне овладел собой, выражение его лица было самым обычным, и я успокоилась. В тот вечер на ужин были приглашены двоюродная сестра мадам Марсель с супругом, и я не хотела, чтобы они догадались о нашей ссоре.

Сестра мадам Марсель была замужем за евреем по фамилии Бернштейн, поэтому никто из родственников не хотел с ней общаться, и только мадам Марсель защищала её и иногда приглашала к себе в дом.

Во время ужина я внимательно наблюдала за Миямурой. В то время у меня был очень хороший аппетит, и, как ни стыдно мне было, я съела всё, не оставив ни кусочка, он же не доел суп, чего с ним никогда прежде не случалось, и даже котлету выбрал самую маленькую, хотя очень их любил. И хлеба взял всего один ломтик. Я беспокоилась, думая, что он лишился аппетита из-за нашей ссоры. Но с четой Бернштейн он беседовал с явным удовольствием. Дочь Бернштейна позировала одному известному скульптору для статуи Жанны Д'Арк, которую предполагалось установить в городе Ф. Статуя была закончена несколько дней назад, и все считали её настоящим шедевром. Бернштейн смеялся, находя очень забавным, что французы сделали объектом поклонения дочь всеми презираемого еврея, причём совершенно игнорировал то обстоятельство, что его рассказ явно шокировал и его жену, и госпожу Марсель. Только Миямура поддержал его, сказав, что видел работы этого скульптора и они ему нравятся, после чего обрадованный Бернштейн говорил уже не останавливаясь. Он обещал свозить нас к скульптору и заявил, что на обратном пути мы должны непременно заехать в Ловансон на виллу Бернштейнов, где есть прекрасный фруктовый сад и скоро поспеет клубника. Этот очень жизнерадостный лысый человек, неистово вращающий голубыми глазами, отвлёк и развеселил Миямуру, чему я была очень рада. В самом деле, если бы в тот вечер не пришли Бернштейны, мы долго бы ещё терзали друг друга, испытывая взаимную неловкость.

После ужина все прошли в гостиную, супруги Бернштеин играли на рояле, пели, и даже мадам Марсель под аккомпанемент сестры спела арию из "Травиаты".

— Конечно, в моём возрасте уже не годится петь такое… — смеялась она, потом сказала: — А не угостить ли мне вас старым коньяком, кажется, в моём погребе ещё осталась бутылка-другая? — и, звеня нанизанными на цепочку многочисленными ключами, ушла на кухню. Удивительно, эти трое веселились, как молодые, хотя были куда старше нас, а мы, словно старики, весь вечер просидели в углу комнаты.

Меня тоже просили играть на рояле, но я отказалась, не желая терзать слух парижан своим дурным исполнением. Миямура, подойдя к стоящему на мольберте посредине гостиной пейзажу Коро, рассеянно любовался картиной, приподняв обычно прикрывавшую её ткань. Он всегда говорил, что это самая ценная вещь в доме.

Когда потом мы поднялись в свою комнату, Миямура, сказав, что ему надо подготовиться к завтрашнему дню, уединился в кабинете, а я решила принять ванну. Лёжа в воде, я снова и снова перебирала в памяти наш разговор с мадам Этьен. Я хотела понять, почему муж едва не ударил меня. Однако, сколько я ни думала, единственный определённый вывод, к которому я пришла, — Марико ушла из жизни Миямуры. Наверное, он и рассердился-то не на меня, а на Марико, которая его бросила… В конце концов я совершенно успокоилась и в ту ночь спала особенно крепко. (Мне и в голову тогда не пришло, что своими подозрениями я растоптала его веру в меня, его любовь…)

На следующий день, после того как Миямура ушёл в институт, я вдруг подумала: "А не заглянуть ли мне в его дневник? Может быть, следовало давно сделать это?" Дневник лежал в ящике его стола. Он уже исписал ту тетрадь в матерчатой обложке, которую купил, когда мы возвращались из посольства, и теперь у него была другая толстая тетрадь в такой же матерчатой обложке, только на этот раз белой. Раскрыв её на заложенной промокашкой странице, я действительно увидела запись, сделанную вчера вечером.

"8 апреля. Ясно. Тепло. Она беременна, поэтому лучше не обращать внимания…" И ничего, кроме этой загадочной фразы. Полистав тетрадь, я обнаружила, что обычно в день он исписывал одну-две страницы. Нашла и записи, сделанные в тот день, когда я призналась ему в своей беременности. Он подробно описывал результаты экспериментов, во всех подробностях пересказывал содержание своей беседы с зятем госпожи Кюри, господином Жолио, а в конце было написано следующее:

"Вечером гуляли с женой по лесу. Сумерки были очень красивы, моросил холодный дождь. Жена сказала, что беременна. Удивился. Впрочем, чему тут удивляться? Боюсь только, что мне рано становиться отцом. Я ещё ничего не достиг. Да и жена… Она слишком ещё духовно незрелый человек, сможет ли она стать хорошей матерью? Сомневаюсь. И не опасно ли ей рожать, ведь в юности у неё был плеврит".

Фраза "она слишком ещё духовно незрелый человек" заставила меня улыбнуться, но я так и не поняла, что значит эта вчерашняя строчка: "Она беременна, поэтому лучше не обращать внимания…" Почему-то она вызывала у меня смутную тревогу.

Может быть, он имел в виду, что я пошла к мадам Этьен, повинуясь случайной прихоти беременной женщины, а потому призывал себя к терпению?

Как-то Миямура сказал мне:

— Я занимаюсь физиологией человека, изучаю разные проявления его организма с медицинской точки зрения и, сосредоточиваясь на плоти, забываю о духе. Мне всегда было свойственно сводить человеческую деятельность исключительно к физиологии, это от Марико я узнал, что у меня есть ещё и душа.

Значит, он настолько низкого обо мне мнения, что считает невозможным толковать мои поступки иначе, чем с точки зрения физиологии? Получается, что у меня нет ни души, ни сердца, и, поскольку я беременна, от меня можно ждать любых выходок, а ему остаётся только терпеть и не обращать внимания? Ну, это уж слишком! Да, сейчас-то я понимаю, как глупо себя вела тогда, я всё понимала превратно и конечно же не стоила его мизинца… Я действительно была слишком ещё незрелым человеком, и единственное, что ему оставалось, — не обращать на меня внимания.


Спустя два дня Миямура повёл меня к профессору медицинского университета. Этого профессора рекомендовали нам сослуживцы мужа из института Кюри, и он отнёсся к Миямуре с большим почтением, видя в нём коллегу. Естественно, он был любезен и со мной, как с женой этого коллеги. Из их разговора я поняла, что профессор хорошо знаком с исследованиями мужа и весьма высокого о них мнения. Посетовав про себя, что, наверное, только одна я ничего не смыслю в работе мужа и отношусь к нему без должного уважения, я поклялась исправиться и постараться доказать ему свою преданность. Осмотр показал, что я была на четвёртом месяце беременности.

Профессор оказался очень добрым и мягким человеком.

— Поскольку ваш муж врач, вам нечего бояться, вы можете спокойно ждать, пока созреет этот плод, — пошутил он.

"Итак, душа моя остаётся незрелой, зато можно надеяться, что созреет плод в моей утробе". Я была достаточно легкомысленна, чтобы так думать, но конечно же я была очень рада, что стану матерью, и когда мы вышли из дома профессора на улице Гренель и муж сказал, что прямо отсюда пойдёт в институт Кюри, мне почему-то очень не хотелось расставаться с ним. Он предложил в половине пятого встретиться у пруда в Люксембургском саду и сходить в кафе "Ла Маркиз" возле универмага Бон Марше выпить какао. Разумеется, я с восторгом приняла это предложение. Я хотела было направиться в универмаг, чтобы скоротать там оставшиеся часы, но тут же передумала и решила по примеру Марико побродить по территории Сорбонны. По дорожкам между старинных зданий шли девушки с портфелями. Мадам Марсель как-то говорила мне, что можно войти в любую приглянувшуюся тебе аудиторию и послушать лекцию, но на это я не отважилась. Хотя было ещё слишком рано, я двинулась в сторону Люксембургского сада и, пройдя мимо университетской церкви, вышла на улицу, по которой ходил трамвай. Вдруг на глаза мне попался маленький книжный магазин "Вре", о нём несколько раз упоминала в своих письмах Марико. "Неужели это тот самый магазин?" — подумала я и вошла в него. Продавец — коренастый здоровяк с рыжей бородой — тут же обратился ко мне как к старой знакомой:

— Ну-с, какую книгу мы ищем сегодня?

"Наверное, точно такие же слова он говорил Марико", — подумала я и спросила:

— А что читают сейчас французские студентки?

Продавец почесал в затылке, словно мой вопрос поставил его в тупик, потом протянул мне книгу:

— Может быть, возьмёте эту?

Это была книга под названием "Тесные врата", мне она показалась слишком трудной, но я её купила.

В Люксембургском саду дети пускали в пруду кораблики. Возле колясок, греясь на солнышке, сидели с вязаньем мамаши и няньки. Я тоже села на скамью и подумала: "Какое счастье, что и мой ребёнок появится на свет в Париже!" Мне хотелось возблагодарить за это Бога. Мне казалось, что только к нему я могу обратить невыразимую словами благодарность, переполнявшую моё сердце.


Читать далее

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть