ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Онлайн чтение книги Умереть в Париже. Избранные произведения
ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Доченька моя, до сегодняшнего дня я писала эти записки для себя самой, но теперь настало время писать для тебя. Пока я жила в Клямаре и, пытаясь бороться с болезнью, время от времени записывала то, что приходило мне в голову, ты всегда была рядом со мной. Потом, оставив тебя в далёкой Франции, я уехала лечиться в Швейцарию. Сначала я нарочно не бралась за перо, надеясь постепенно забыть тебя, но получилось наоборот, ты завладела всеми моими мыслями, моей душой, мне даже кажется, что ты стала мне гораздо ближе, чем была раньше. И я решила продолжить эти записки, которые на некоторое время забросила. Наверное, у меня уже нет будущего. Есть только ты и надежды, связанные с тобой…


Как я уже писала, я легла в клинику для рожениц накануне Рождества. На следующий день оба мои доктора Б. и Н. устроили консилиум, чтобы решить: не опасно ли мне рожать самой и не лучше ли ускорить роды? И кажется, пришли к выводу о необходимости кесарева сечения. Но я категорически отказалась. И не потому, что боялась операции. Я не могла доверять врачам, которые заботились только о моём здоровье и совершенно не думали о драгоценном существе внутри меня. Я боялась врачей, которые ради моего здоровья без малейших колебаний пожертвовали бы моим ребёнком. Они успокаивали меня, говоря, что с тобой всё будет в порядке, но я не верила им — а вдруг тебя повредят, когда будут вырывать из моего чрева? Я предпочитала дождаться естественного хода событий, считала, что плод должен упасть сам, достигнув полной зрелости. К тому же все эти слова о моей болезни, о моём здоровье уже не производили на меня никакого впечатления, меня поддерживало существо, растущее внутри моего тела, я испытывала удивительное чувство полноты жизни, которое не только помогало мне переносить слабость и вялость, но и наполняло меня сладостным ощущением счастья.

— Подождите, пока срок подойдёт к концу и ребёнок сможет родиться естественным образом. Не беспокойтесь за меня, со мной ничего не случится… — упрашивала я докторов.

Я опасалась, как бы, глядя на меня, они не пришли к выводу, что все японки своевольны и упрямы, ведь с какого-то времени я стала ощущать себя не просто отдельной личностью, а представительницей японских женщин. Словно в тот день, когда мы покидали Японию, за моей спиной незаметно для меня самой был установлен японский флаг. И в тот момент я, как ни странно, тоже подумала, что не имею права на личные ощущения. Однако доктор Б. добродушно улыбнулся.

— Вспомните о японских воинах, — пошутил он, — предстоящая вам операция не идёт ни в какое сравнение с харакири, это всё равно что подстричь ногти.

— Да нет, доктор, я вовсе не боюсь. Я буду ждать рождения ребёнка с таким чувством, будто собираюсь совершить харакири.

— Но ведь и само харакири противоречит здравому смыслу, наверное, поэтому оно давно вышло из моды. Надо вести себя так, как подсказывает здравый смысл.

— Ведь я выдержала эти три месяца. Вряд ли ещё один повредит моему здоровью.

Профессор Б. говорил о здравом смысле, но он был французом, а французы в своих размышлениях всегда исходят только из настоящего, поэтому для него было естественно думать о матери, мы же, японцы, берём за основу будущее, и любой японец в первую очередь подумал бы о ребёнке. У нас просто разные представления о здравом смысле, у меня — восточное, у него — западное, и представления эти совершенно не совпадают. Я хорошо это понимала, но не могла достаточно убедительно объяснить доктору. Я могла лишь воспротивиться его решению, воспротивиться спокойно и уверенно, с лёгкой улыбкой на устах. Я и в самом деле не сомневалась в правильности своего выбора и ничуть не раскаялась бы, даже если бы моё здоровье ухудшилось из-за того, что я не родила тебя на месяц раньше срока. Разве можно было заставлять тебя страдать всю жизнь только потому, что я не захотела подождать ещё один месяц и допустила, чтобы тебя насильственно извлекли на свет в эту холодную пору? К тому же терзания по этому поводу наверняка повредили бы моему здоровью. И всё же сколько раз за то время, пока я в одиночестве дожидалась в той клинике родов, я, положив руку на место, где, по моим соображениям, находилась твоя головка, молилась, чтобы ты появилась на свет хотя бы на денёк пораньше. Почему-то эта головка каждый день оказывалась в другом месте, иногда я даже не сразу могла определить, где именно, и я говорила тебе тогда: "Ах, шалунья, значит, ты не желаешь спешить!" Так, беседуя с тобой, мне удавалось избавиться от тревоги. Ещё я узнала тогда, как немного надо матери, чтобы испытать радость…

Наверное, ты всё-таки услышала мои мольбы, потому что появилась на свет третьего января, недели на три раньше срока. Уже тогда ты старалась не доставлять забот своей матери. Я даже не особенно мучилась. К вечеру я почувствовала боль, чуть большую, чем обычная боль в желудке, и сообщила об этом медсестре. Она тут же позвала акушерку и позвонила доктору Б. Не прошло и двадцати минут, как он появился в больнице и осмотрел меня, после чего уехал ужинать, наказав акушерке и больничному врачу готовиться к родам, которые, по его мнению, должны были начаться около девяти часов.

— Придётся некоторое время потерпеть. Сообщите Миямуре. Мужайтесь, — говорил он, а я, вцепившись в его руку, дрожала: неужели роды начнутся настолько раньше срока?

Миямура только час назад уехал в Клямар. Телефона там не было, и медсестра хотела было известить его телеграммой, но я её остановила. "По японским обычаям муж не должен находиться в комнате, где рожает жена", — со смехом объяснила я ей, встретив её укоризненный взгляд. Я и в самом деле стеснялась бы Миямуры и не решилась бы при нём стонать. До девяти оставалось ещё два с лишним часа. Мне хотелось принять ванну, она освежила бы меня, но мне не разрешили этого делать, сказав, что у меня может подняться температура. Медсестра всё время требовала, чтобы я как следует поела, но в палату то и дело заходили врач и акушерка, обстановка была напряжённая, поэтому кусок застревал у меня в горле.

Я попросила, чтобы из сумки вынули кимоно, специально приготовленное мной к этому дню, и, стараясь унять нервную дрожь, переоделась, чувствуя себя новобранцем, которого отправляют на фронт. У меня в голове всё время вертелись какие-то страшные истории о неудачных родах, которые я слышала в детстве. Неожиданно я подумала о матери и пожалела, что её нет рядом.

Я была непочтительной дочерью и нечасто вспоминала о матери. С одной стороны, я всегда немного дулась на неё, считая, что она могла бы уделять больше внимания своему родному ребёнку, с другой — привыкла к мысли, что у меня теперь своя семья… Но тогда, вдруг осознав, что мне придётся рожать одной среди иностранцев, я вся сжалась от тревоги, мне до боли остро представились бескрайние морские просторы, отделявшие меня от Японии, и перед глазами всплыло лицо матери. Зная, что меня всё равно здесь никто не поймёт, я стала беззвучно звать: "Мама, мама, мама…"

К тому времени, как снова приехал доктор Б., схватки сделались более сильными и частыми, но боль была вполне терпимой, во всяком случае, ничего похожего на то, что рисовалось в моём воображении, когда я слышала слова "родовые муки", я не испытывала и с удивлением смотрела на профессора, который, облачившись в белый халат, с озабоченным лицом руководил врачом, акушеркой и медсестрой.

Профессор и акушерка, сидя с двух сторон от моего изголовья, подбадривали меня, говоря что-то вроде:

— Мужайтесь, через это проходят почти все женщины.

— Это ведь вовсе не харакири.

Их слова забавляли меня, мне казалось, что вовсе не обязательно так суетиться.

За те две недели, которые я провела в больнице, роды на моём втором этаже происходили трижды, и все три раза роженицы вопили как резаные примерно в течение суток, пока им не удавалось наконец разродиться. Моя младшая сестра Канако после первых родов призналась мне, что мучилась она ужасно, света белого не видела. Вспоминая об этом, я ждала, сжав зубы: вот сейчас, сейчас, и готовилась не ударить в грязь лицом, как бы мне ни было больно — ведь я так упорствовала в своём желании рожать самой. Только с каждым новым приступом боли повторяла про себя: "Мама, мама…"

Потом я узнала, что, заботясь о моём здоровье, профессор Б. в самый решительный момент сделал мне наркоз, и его ласковый голос, говоривший: "Ещё немного потужьтесь, так, хорошо, а теперь вздохните глубже", в какой-то момент превратился для меня в голос матери. Очнувшись, я увидела белого голубя, поднимавшегося от изножья моей кровати. Я протянула к нему руки, но это был уже не голубь, а маленький ангел с крылышками за спиной. Легко порхая над моей головой, он пел нежнейшим голоском. Заворожённо прислушавшись, я вдруг поняла, что он поёт по-французски. У ангела были чёрные глаза и чёрные волосы, приглядевшись, я увидела личико японского младенца. Ангел пел, держа в ручках золотую корону. О чём он поёт? Когда я открывала глаза, силясь проникнуть в смысл его слов, он приближался, пытался надеть корону на мою голову, потом улетал прочь, потом снова приближался, и так несколько раз. Я старалась разобрать слова, ангел — надеть на меня корону. Мне так и не удалось ничего понять, поэтому я стала, подражая ему, просто повторять вслед за ним французские слова песни, и тут ангел наконец увенчал меня короной. Потом он скрылся, и сразу же заиграла прекрасная музыка. Я вся превратилась в слух, мне казалось, что я уже слышала где-то этот оркестр. Вдруг сквозь звуки оркестра до меня донёсся чей-то голос — бас, он пел по-французски:

— Доченька, просыпайся, всё уже позади.

Я поискала вокруг — кто это солирует и где, и наконец, окончательно открыв глаза, увидела доктора Б. Улыбаясь, он постукивал пальцем по моей щеке и говорил:

— Всё кончилось. Нельзя больше спать, ма птит[72]Ma petite (фр.)  — моя маленькая..

Его белоснежная борода шевелилась и казалась мне крылом ангела.

— Нельзя, нельзя. Нельзя спать… — Его голос, настойчиво повторявший эти слова, и показался мне басом, поющим в сопровождении оркестра. Я пыталась открыть глаза, но мои тяжёлые веки сразу же опускались снова. Тут к басу присоединился альт, и они запели дуэтом:

— У вас девочка. Ну же, мадам, взгляните.

Потом мне показалось, что на мою голову снова надели тяжёлую корону, и, открыв глаза, я увидела, что профессор, уже без халата, стоит у моей постели, одна его рука лежит у меня на голове, другой он меряет мне пульс, а рядом стоит сестра, держа на руках какой-то белый свёрток. Это была ты, доченька. Поднеся свёрток, сестра повернула его так, чтобы я могла видеть твоё личико:

— Взгляните, какая прелестная девочка, мадам!

Тут мне показалось, что у меня больше нет тела, осталась одна голова, и я не могла ни смотреть на тебя, ни говорить. Перед глазами расплывалась белым пятном борода профессора, а в голове вертелось: "Родилась, она родилась потому, что я умерла…"

Только на второй день я смогла ощутить радость. В полусне я некоторое время принимала твой плач за голос матери, пытающейся меня разбудить, и бормотала про себя: "Сейчас встаю, сейчас". Потом вдруг открыла глаза и с удивлением увидела, что медсестра на столике рядом меняет тебе пелёнки. Я подумала было, что это мне тоже снится, но в следующий миг она подошла к окну и со словами: "Проснулись? Вы хорошо спали, уже девятый час", — отдёрнула занавески. В комнату проникли неяркие лучи зимнего солнца, и я поняла, что это не сон, а явь.

— Ну вот я и закончила утренний туалет вашей малышки. Ну-ка, скажи маме "доброе утро!". А теперь мы займёмся туалетом мамочки.

Сестра поднесла тебя к моему изголовью, и я впервые увидела тебя. "Ах, она родилась", — подумала я и тут же ощутила непривычную пустоту внутри.

Оказывается, я проснулась уже матерью! Изнемогая от счастья, я тихонько шептала про себя: "Маман". Да, именно так меня называла теперь медсестра. Она же тем временем передвинула колыбель на место, видное с кровати, измерила мне температуру, пощупала пульс, освежила тело. Температура и пульс не так уж отличались от нормы, поэтому она совершенно успокоилась и, занимаясь моим туалетом, в подробностях рассказала о событиях предыдущей ночи.

Произошло много такого, о чём я не знала. Я не могла понять, когда сумела так крепко уснуть, и мне было стыдно, но, похоже, на тебе моё состояние никак не отразилось, ты весила три с половиной килограмма, и всё у тебя, вплоть до последнего пальчика, было в полном порядке. Я была так счастлива, так счастлива, слушая об этом… Потом мне вспомнилось, как прошлой ночью на меня надели корону, и я тихонько провела рукой по волосам…

Скоро пришёл доктор Б., но, не зная, какими словами выразить свою признательность, я только улыбалась, не сводя с него благодарного взгляда. Смущённо кивая, профессор задал несколько вопросов сестре, изучил мою карту, полюбовался ребёнком и вроде бы остался всем доволен. Когда он склонился над колыбелью, то даже по его спине я поняла, что за ночь многое изменилось. Осмотрев меня, он посоветовал мне постепенно набирать вес и дал подробные указания относительно искусственного вскармливания младенца. Его лицо светилось мягким, добрым светом.

Я хотела попросить, чтобы мне позволили кормить ребёнка самой. Обе мои груди были полны молока, их буквально распирало от этой ниспосланной небесами благодати. Но я промолчала, ведь он наверняка поднял бы меня на смех, обвинив японок в нежелании считаться с наукой и упрямстве, заставляющем их сопротивляться предписаниям врачей. К тому же поскольку новорождённый младенец в отличие от плода в утробе принадлежал настоящему, которое только и ценится на Западе, то в конце концов вполне можно было, ничего не боясь, доверить ребёнка врачам, они сумеют о нём позаботиться. И всё же я едва удержалась от искушения и уже даже приготовила слова, которыми отпарировала бы его нападки: "Я ведь не послушалась ваших предостережений, доктор, и вот родила, и ничего дурного со мной не случилось…"


Так или иначе, я решила дождаться Миямуры и попросить его, чтобы мне позволили кормить ребёнка грудью. Все эти люди так носятся со мной, а ведь в студенческие годы я отличалась завидным здоровьем. Помню, когда я училась в женском училище, как раз стал популярным теннис, меня взяли в команду, и я каждый день тренировалась, уставала же при этом даже меньше, чем другие. У меня очень крепкий организм, почему ему должно повредить кормление ребёнка? И когда это я потеряла своё здоровье? Когда поддалась болезни, из-за которой не могу теперь кормить ребёнка молоком, распирающим мне грудь?

Иногда мне приходит в голову, что здоровье моё начало ухудшаться с того времени, когда мать, помимо Канако, взяла в дом других внебрачных детей отца — ещё одну сестрёнку и брата. Именно тогда в моём сердце пустила ростки злоба, и чем больше она разрасталась, тем слабее я становилась. Тогда-то я и заболела плевритом. Если бы этих детей родила моя мать, мы наверняка любили бы друг друга, а так… Внутри нашей семьи как будто образовалось несколько государств, и они изо дня в день вели ожесточённую психологическую войну. Очевидно, именно тогда исчерпалась моя энергия и я осталась больной и слабой на всю оставшуюся жизнь. Я обижалась на отца, обижалась на мать. С сестрёнкой же и братишкой обращалась грубо, постоянно подчёркивая своё превосходство перед ними, и вот теперь меня настигла кара — я не могу сама кормить свою милую девочку… Да, в то время мои мысли то и дело возвращались к далёким временам моего детства. Я росла избалованной, не зная никаких забот, мне и в голову не приходило поставить себя на место сестрёнки или братишки, я только и делала, что возмущалась поведением отца, вечно пропадающего у любовницы, не могла заставить себя примириться с его распущенностью. Когда же в нашем доме появились дети, возникшие в результате этого ненавистного мне союза, и стали из чувства долга называть мою мать мамой, а она тоже из чувства долга старалась обращаться с ними так же, как со мной, моё юное чистое сердце было уязвлено, и я очень страдала. Ни мать, ни отец не желали замечать моих мучений, они безоговорочно сочли меня упрямой и тем самым ещё больше исковеркали мне душу…

"Всё это было скорее моим несчастьем, — думала я, — почему же страдать за те давние грехи, даже не мной совершённые, приходится тебе, моя девочка?" Я как раз размышляла о том, как жесток Бог, когда в палату с сияющим лицом вошёл Миямура.

— Как чудесно! Я сейчас внизу встретил профессора Б.

Стоило мне взглянуть на его сияющее лицо, как все мои мрачные мысли рассеялись, и я улыбнулась ему навстречу, рассчитывая на похвалу, казавшуюся мне вполне заслуженной. Миямура смущённо взглянул на меня и, не сказав мне ни одного ласкового слова, направился к колыбели.

— Ну как наша малышка? — спросил он и с любопытством заглянул внутрь. Спохватившись, я попросила медсестру побрызгать духами возле моей кровати. Ты, наверное, спала, но Миямура не отрывал от тебя глаз. — Доктор уже обо всём мне рассказал. По его мнению, роды прошли легче, чем ожидалось. Ты знаешь, он тут же стал надо мной подтрунивать. Говорит, раз я крепко спал дома, пока ты мучилась родами, то не могу считаться настоящим отцом.

— Но я действительно мучилась.

Я сказала это нарочно, желая, чтобы муж приласкал меня. Я была так счастлива, глядя, как он стоит около твоей колыбельки.

— Может быть, субъективно роды и были трудными, но говорят же: нет ничего легче, чем родить. Профессор считает, что ты родила удивительно легко. Значит, мы правильно поступили, дожидаясь естественного развития событий…

— Смотрите-ка, оказывается, иногда не так уж плохо быть упрямой.

— На твоём месте я бы не стал этим гордиться. Твои лёгкие роды не имеют никакого отношения к твоему упрямству. Ты должна быть благодарна, тебе просто повезло.

— Кому благодарна, тебе?

— Нашей малышке, конечно.

— Знаешь, а я как раз думала о том, как бы я была тебе благодарна, если бы ты разрешил мне самой кормить малышку. У меня ведь столько молока…

— Ну вот, новая прихоть! — засмеялся Миямура.

Не помню, когда ещё мы говорили с ним так легко и дружелюбно. Такие случаи можно по пальцам перечесть. Да и их бы не было, будь я всегда с ним откровенна. Говорят, что, родив ребёнка, женщина сама словно заново на свет рождается, и в тот день я тайно надеялась, что тоже сумею стать новым человеком. Ведь твоя мать должна быть искренней и прямодушной женщиной.

— Это вовсе не прихоть, а проявление материнской любви.

— Если говорить о материнской любви, то сейчас она у тебя на чисто инстинктивном уровне, и тебе её надо поднять до уровня разумного. Ты должна всё время помнить, что теперь ты мать, а не просто сама по себе. Конечно, для ребёнка нет ничего лучше материнского молока, тут и спорить нечего. Но для тебя сейчас самое главное — не кормить ребёнка, а лечиться. А дети, уж поверь мне, развиваются в условиях искусственного вскармливания ничуть не хуже, чем на материнском молоке. Так что твоя любовь должна выражаться прежде всего в бережном отношении к своему здоровью, ты должна делать всё, чтобы выздороветь как можно быстрее. Это твой долг перед нашей малышкой. Пойми, ведь никто не заменит ребёнку мать.

— Неужели моё состояние настолько опасно?

— В любом случае ради будущего ребёнка ты должна сделать над собой усилие и постараться вылечиться.

Миямура говорил всё это, стоя возле колыбели и глядя на тебя. И наверное, поэтому его слова мгновенно проникли в моё сердце, я сразу ему поверила и решила больше не настаивать. Удивительно, что ты уже с первых минут своей жизни играла такую большую роль в наших с Миямурой отношениях.

Я заметила, что стала совершенно иначе относиться к Миямуре: если раньше он был для меня только мужем, то теперь стал ещё и отцом моей дочери. Мне вряд ли удастся передать словами то волнение, которое охватило меня, когда, лёжа на кровати, я смотрела на стоящего у твоей колыбели Миямуру! Мои глаза невольно увлажнились, таким огромным было переполнявшее меня счастье: я вдруг поняла — какие бы перемены ни произошли в мире, как бы далеки ни были мы от Японии, пока мы втроём, я могу быть абсолютно спокойна. Мне всегда говорили, что супруги должны составлять единое целое. Если раньше я всё время так нервничала и так безобразно вела себя по отношению к Миямуре, то это лишь потому, что я хотела любить его, хотела, чтобы мы с ним тоже стали бы единым целым и никогда бы не расставались. И вот я успокоилась, убедившись — мы теперь не просто два отдельных существа, составляющие пару, ты, моя милая девочка, связала нас так крепко, что мы не расстанемся до самой могилы…

(Дорогая доченька, я перечитала написанное и очень огорчилась, обнаружив, что мои писания становятся особенно сумбурными и неразборчивыми, как только я дохожу до своих единокровных брата и сестры. Неужели я до сих пор продолжаю относиться к ним враждебно? Представляю, как должны меня ненавидеть они! А ведь они твои дядя и тётя, очень важные для тебя люди, на которых ты могла бы опереться после того, как меня не станет, я же сделала всё, чтобы лишить тебя их поддержки! А всё из-за моего отца! Как ужасно, когда человек, сам того не ведая, своей безнравственностью, склонностью к распутству навлекает несчастье на следующие поколения! Я считаю, что могу гордиться, выбрав тебе в отцы такого прекрасного человека, как Миямура.)

Я спросила у медсестры, купали ли тебя в ту ночь, когда ты родилась, и она сказала, что нет. Дело в том, что тебя не купали и на следующий день, и, удивившись, я попросила медсестру объяснить мне, почему этого не делают. Она сказала, что тебя вообще ещё ни разу не купали, а в ночь, когда ты родилась, просто протёрли твоё тельце влажной салфеткой. Может быть, таковы французские обычаи, но слова сестры заставили меня содрогнуться от неприятного ощущения нечистоты, я почему-то была уверена, что тебя купали. Поэтому я попросила выкупать тебя хотя бы теперь, но мне ответили, что новорождённого младенца с точки зрения гигиены нехорошо окунать в воду, на это надо получить особое разрешение профессора. Я стала говорить о японских обычаях, рассказывать, что в Японии купание считается очень полезным для общего развития младенца, настаивала, чтобы тебя всё-таки выкупали, но меня никто и слушать не хотел. Это было ужасно! Неужели в этой прекрасно оборудованной клинике, где во всех палатах есть паровое отопление, где стоит повернуть кран, чтобы потекла вода нужной тебе температуры, нельзя добиться того, чтобы ребёнка выкупали? Когда-то давно, ещё в Японии, я слышала всякие весёлые истории о родах, их очень любили рассказывать наши бывшие служанки, по старой памяти иногда заходившие в наш дом. Помню, одна из них рассказывала, как у кого-то внезапно начались роды и в доме поднялась страшная суматоха — кто побежал за повивальной бабкой, кто разводил огонь под котлом, чтобы согреть в нём воду для первого купания, вот уже из комнаты роженицы послышался голос новорождённого, а хворост чадил и не разгорался, тогда все в панике бросились раздувать огонь, дуя на него из бамбуковых трубок… Но я находилась в стране, где, чтобы избавить роженицу от родовых мук, роды принимают под наркозом, поэтому мне ничего не оставалось, как подчиниться обычаям этой страны и терпеть. Однако когда в тот день доктор Б. по дороге в университет зашёл осмотреть меня, я, вместо того чтобы рассказывать ему о своём состоянии, завела разговор об омовении младенцев и о японских обычаях.

Доктор сказал, что хорошие обычаи есть в каждой стране и отказываться от них не стоит, потом, улыбаясь, велел медсестре каждый день купать младенца. Я была очень ему благодарна, и у меня сразу же улучшилось настроение. Когда подошло время купания, я приподнялась на кровати и стала тревожно прислушиваться к шуму воды, опасаясь, что сестра может одна не справиться. Не то чтобы я относилась к ней с недоверием, нет, — она была белоэмигрантка, хорошо образованна, добродушна, опытна; как истинная христианка, любила ближних своих, и меня в том числе, словом, я вполне могла положиться на эту иностранку, которая по воле случая оказалась рядом со мной, тогда как мать была далеко, но меня одолевали всякие нелепые страхи вроде того, что по невнимательности она может налить воды тебе в ушки. Однако медсестра быстро выкупала тебя, взвесила и стала одевать. Глядя, как ловко она это делает, я устыдилась своих опасений.

В тот день мы должны были дать ребёнку имя и отправить соответствующие бумаги в посольство и в районную мэрию. Уходя от меня прошлым вечером, Миямура просил подобрать девочке имя и сказал, что сам тоже об этом подумает. Я весь вечер с удовольствием перебирала в голове разные женские имена. Когда я училась в школе, имя "Синко" пользовалось большой популярностью, мне это очень нравилось, и с присущей мне непочтительностью я думала даже, что единственно хорошее, что сделал для меня мой отец, — это дал мне такое имя, и мне тоже хотелось подобрать тебе имя, которое будет тебя радовать в будущем. Мне казалось, что от выбора имени зависит твоя жизнь, именно оно определит, какой ты станешь — глупой или умной, и я мучительно подыскивала тебе идеальное, достойное настоящей женщины имя. Совсем запутавшись, я решила посоветоваться с сестрой, и та сказала, что раз уж ты родилась в Париже, наверное, лучше выбрать такое имя, какое могла бы иметь парижанка. Родилась же ты в день святой Женевьевы, которая считается покровительницей Парижа, поэтому сестра предложила назвать тебя Женевьевой, но ведь с таким именем не так уж легко жить в Японии, и я окончательно пала духом. Парижанку можно было бы назвать Ивонна, Луиза, Мари, Франсин… Но для японки такие имена не подходят. Я решила дождаться Миямуры, ведь он говорил, что хотел девочку, а раз так, то, скорее всего, уже подобрал для неё подходящее имя. И, вместо того чтобы подыскивать тебе имя, я принялась гадать, почему он хотел именно девочку…

Ты, впервые в жизни выкупанная, чистенькая, лежала в колыбели, готовая получить имя, а я, любуясь тобой и ощущая необыкновенную бодрость, ждала Миямуру. В обычное время он вошёл в палату и сразу же спросил:

— Ну как, уже придумала имя?

— А я-то надеялась на тебя!

— Но я в этом мало что понимаю… Я пытался, но безуспешно. Впрочем, в конце концов главное, чтобы оно не было вульгарным. Как скажешь, так и будет.

С этими словами он придвинул к колыбели стул и стал любоваться тобой, поблагодарив сестру за то, что она тебя выкупала и ты стала такой хорошенькой и чистенькой. Но потом, вспомнив, что бумаги должны быть отправлены сегодня, Миямура, по-прежнему глядя в колыбель, стал торопить меня:

— Ладно, не стоит усложнять дело, называй любое имя, которое тебе нравится. Я заранее согласен с твоим выбором. Сегодня же отнесу бумаги в посольство и мэрию, и дело с концом.

— Может быть, назвать её Марико? — внезапно вырвалось у меня, хотя ещё минуту назад я об этом и думать не думала. Миямура, внезапно изменившись в лице, повернулся ко мне. Всё больше волнуясь, я стала объяснять:

— Во-первых, мы можем писать её имя знаками "десять тысяч ри" — "ман-ри", в память о том, что она родилась так далеко от родины, и читать эти знаки как "ма-ри", к тому же во Франции её смогут называть просто Мари, это очень удобно.

Но чем больше я приводила аргументов, тем труднее мне было скрыть, что конечно же я прежде всего подумала о Марико Аоки, и в конце концов я совсем смутилась.

Когда-то, ещё до родов, я тайно мечтала стать для Миямуры второй Марико. Размышляя о том, почему он хочет дочку, а не сына, я пришла к выводу, что, поскольку мне так и не удалось заменить ему Марико, он надеется, что это сделает наша дочь. Но, думая об этом, я не огорчалась, наоборот, кормя тебя молоком из бутылочки и пристально вглядываясь в твоё лицо, мечтала, чтобы на радость своему отцу ты выросла такой же прекрасной, такой же умной и возвышенной девушкой, как Марико Аоки. Мне кажется, именно поэтому я совершенно неожиданно для себя и предложила Миямуре назвать тебя Марико. Или я была настолько дурной женщиной и по-прежнему терзалась от ревности?

Миямура сверлил меня взглядом. Его глаза впивались в меня, словно пронизывая душу рентгеновскими лучами. Вся сжавшись, я постаралась выдержать этот взгляд. Небеса и земля свидетели — в моём желании не было ничего постыдного, оно было продиктовано чистой и искренней материнской любовью.

— Ты в самом деле этого хочешь?

— Прости, если я тебя огорчила, наверное, мне не следовало…

— Но ты не будешь раскаиваться?

— Нет, я думала об этом имени ещё до того, как она родилась.

После того как Миямура ушёл в посольство, я долго плакала, натянув одеяло на голову. Это были слёзы радости, и я не вытирала их. Я думала о том, что, называя тебя именем Марико, я сама с каждым разом буду становиться лучше.

Ах, но почему же у Миямуры сразу сделалось таким озабоченным лицо? Наверное, он ещё не забыл о той женщине, иначе постарался бы перевести всё в шутку. Значит, даже твоё появление на свет не вытеснило её образ из его души?.. Я печалилась, думая об этом, но одновременно чувствовала, что, назвав тебя Марико, одержала победу и над собой и над ней, и по моим щекам текли слёзы радости. И это была искренняя радость… Да, с того дня ничто не омрачало моего счастья…

Слух о появлении на свет японского ребёнка разнёсся по больнице, и все хотели на тебя посмотреть. Медсестра несколько раз намекала мне, что хотела бы показать тебя другим роженицам, наверное, она придумала таким образом развлечь скучающих мамаш. Всех почему-то умиляли твои славные волосики. "Но разве не у всех младенцев голова покрыта волосами?" — удивилась я и посетовала, что твои волосы недостаточно чёрные. Тут пришёл черёд удивляться сестре, и она объяснила мне, что европейские дети рождаются безволосыми. Тогда мне тоже стало любопытно, и хотя раньше я не разрешала выносить тебя из палаты, но тут согласилась на двадцать пять минут обменяться младенцами со своей соседкой. Мне принесли девочку, родившуюся на два дня раньше тебя, её звали Элиза, у неё были чёткие черты лица, большие глаза, она наверняка превратилась потом в красивую парижскую девчонку, развязную и развитую не по годам. Однако тогда на головке её не было ни единого волоска, да и сама эта головка была неприятно блестящей и красной. Мать, каждый день лаская дочку, молилась, чтобы у неё выросли белокурые волосы, а у меня возникли серьёзные опасения, что волосы у неё вообще не вырастут, и я тут же поделилась ими с сестрой, изрядно её насмешив.

Так или иначе, ты привыкла к искусственному кормлению, няню для тебя тоже уже наняли, поэтому Миямура и доктор Б. предложили перевезти пока тебя одну в дом мадам Демольер, но я упросила их дождаться моей выписки из больницы. Я была уверена, что меня выпишут недели через три.

Я была так счастлива, что не обращала внимания на собственное состояние, а оно между тем оставляло желать лучшего: по вечерам у меня неизменно поднималась температура. Но я не особенно волновалась, считая, что всё наладится, как только я оправлюсь после родов. Мне казалось, что никаких осложнений у меня быть не может, тем более что, вняв советам врачей, я отказалась от мысли кормить ребёнка грудью. Однако всё вышло совсем не так, как я предполагала: после доктора Б. я тут же стала пациенткой доктора Н.


Только через пять недель доктор Н. наконец разрешил мне покинуть клинику. До сих пор помню, какой это был радостный день. В комнату проникали столь редкие зимой неяркие и ласковые солнечные лучи, на ковёр ложилась красивая узорчатая тень от кружевной занавески… В моей памяти запечатлелось всё до последних мелочей. Словно готовясь к возвращению домой из далёкого путешествия, я старательно подкрасилась и облачилась в свою лучшую каракулевую шубу, которую муж по моей просьбе принёс из дома. Он смеялся над этой шубой, говорил, что довольно было бы просто тёплого пальто, но я так долго мечтала об этом дне, так по-детски радовалась, заранее обдумывая наряд для своего триумфального возвращения! Что касается тебя, то о твоём наряде позаботилась новая няня: ты была вся в белом с головы до ног и завёрнута в тёплое белое пальтишко. До автомобиля, который ждал нас у входа, Миямура донёс тебя сам, отказавшись передать няне. Глядя на то, как осторожно он тебя нёс, я изнемогала от счастья. Материнская и женская гордость переполняла мне грудь, и, не чуя под собою ног, я шла по длинному коридору рядом с мужем.

Если прежде между нами с мужем всегда стоял образ Марико Аоки, то с тех пор другая Марико, наша Марико, крепко соединила нас. Я больше не сомневалась в Миямуре и готовилась растить тебя, благодаря судьбу за ниспосланное мне счастье…

С такими мыслями твоя счастливая мать покинула клинику. В автомобиле Миямура всё время держал тебя на руках. Ещё находясь в клинике, я поняла, как любит Миямура детей, как он любит тебя. Почти каждый день, возвращаясь домой из института, он делал большой крюк, чтобы зайти в клинику, причём не столько для того, чтобы навестить меня, сколько для того, чтобы заглянуть в твою колыбельку. Тебе достаточно было скривить личико, и он приходил в восторг:

— Смотри, она уже улыбается!

Я радовалась, открыв для себя совершенно нового Миямуру, и терялась в догадках, размышляя над тем, где в прежнем неприступно суровом Миямуре мог прятаться этот новый, трогательно восторженный и по-детски наивный, который так обрадовался твоему появлению на свет и готов был часами сидеть у твоей колыбели и смотреть на тебя? Но когда я увидела, что он, даже садясь в автомобиль, не отдал тебя няне и всю дорогу неловко держал на руках. Ах, как я была счастлива! "Этот человек великодушен и добр, — думала я, — он любит нашего ребёнка, а значит, и меня, свою жену, не может не любить. Какое счастье, что у меня такой муж!" И, преисполненная гордости, я решила не жалеть усилий, чтобы стать достойной его…

Прощаясь со мной, доктора Н. и Б. в один голос сказали:

— Мадам, отныне вам надо хорошо питаться, много спать, много отдыхать и по возможности не простужаться.

Но эти слова сразу же вылетели у меня из головы, ликующая радость переполняла моё сердце, мне казалось, я стою на пороге новой, счастливой жизни.

Я где-то слышала, что роды обновляют женский организм, и, наверное, очень хотела этому верить, во всяком случае, выйдя из-под присмотра врачей, тут же утвердилась в мысли, что теперь я так же здорова, как и прежде. Сейчас-то я понимаю, что при всей моей тогдашней самонадеянности я мало чем отличалась от своей невежественной матери. Ведь она в письмах совершенно серьёзно советовала мне отправить тебя с кем-нибудь в Японию, полагая, что если я по состоянию здоровья не могу тебя растить, то должна предоставить это ей, и она-то уж прекрасно с этим справится. Показывая письма матери Миямуре, я смеялась над её невежеством: а правда, почему бы не отправить тебя в Японию, как посылку… Однако я и сама была ничуть не лучше, такая же глупая, не считающаяся с доводами разума женщина…


— Ну, наконец-то наша принцесса пожаловала! — Мадам Демольер радостно выкатилась к воротам нам навстречу. Она действительно не пожалела сил, чтобы принять тебя как принцессу. Стены в доме были оклеены новыми светлыми обоями. Во всех комнатах с самого утра топились камины. Первая из трёх больших, выходящих на юг комнат была детской, в соседней помещался Миямура, а в следующей за ней — я. Одеяла и белоснежные простыни были совершенно новыми. В довершение всего в каждой комнате стояли новые столы и стулья… В прежние времена, когда здесь жил профессор Андо, дом выглядел совсем по-другому. Семейство Демольер перебралось в какую-то каморку, а выходящая на северную сторону комната, где раньше жила мадам, была переделана в столовую, и туда перенесли рояль малыша Роже. Миямура говорил мне, что гнёздышко для нас троих уже готово, но подробности он приберёг до дня моего выхода из клиники, и я не знала, что дом госпожи Демольер оказался почти полностью в нашем распоряжении. Тем приятнее я была удивлена.

Я с благодарностью пожала руку мадам Демольер. За годы, проведённые за границей, я успела смириться с тем, что в здешней жизни главное — получение прибыли, но мадам встретила нас с таким искренним радушием! Её зеленоватые глаза, в которых, словно в окошках, виднелась чистая душа, смотрели на меня так приветливо! В прежние времена, когда здесь жил профессор Андо, я считала его хозяйку обычной деревенской простушкой и была приятно удивлена, увидев перед собой благочестивую христианку с чутким, отзывчивым сердцем…

— Нет, благодарить надо Бога. Я потеряла мужа, а Господь послал мне взамен трёх чад своих, — улыбнулась мадам и, сжимая мою руку, провела на кухню.

Со стороны главного входа в кухню надо было спускаться по лестнице, но если смотреть с противоположной стороны, то получалось, что она находится на первом этаже, это было совершенно отдельное помещение, просторное и чистое. Расположенная рядом комната для прислуги оказалась переделанной, там стояла белоснежная ванна. Наверное, её-то и хотела мне показать мадам Демольер.

— Вот уж не представляла себе, что моя жизнь вдруг так изменится, — говорила она. — И благодарю за это Господа. Ведь если б не вы и не наша маленькая принцесса, я бы не могла позволить себе такую роскошь.

И она с радостным видом принялась показывать мне горячую воду в специальном резервуаре, кучу угля, подготовленную в чулане…

Онемев от изумления, я с восторгом взирала на чудо, совершенное Миямурой, но внезапно мой восторг омрачила тревожная мысль: а кто оплатил все необходимые расходы? Если Миямура, то каким образом ему удалось это сделать? И когда ты, моя милая Марико, ничуть не удивившись своему первому в жизни путешествию и не желая нарушать обычаев, уже сложившихся в твоей жизни, спокойно уснула, а мы с твоим отцом остались вдвоём, я тут же задала ему этот вопрос. Однако он поспешил обратить всё в шутку, будто это пустяки, не стоящие моего внимания:

— Считай, что это послал тебе Господь, и прими со смирением. И вообще, чем волновать себя такими мелочами, ты бы лучше заботилась о том, чтобы побыстрее выздороветь. Ради нашего ребёнка и ради меня.

Подойдя на цыпочках к двери твоей комнаты, Миямура тихонько заглянул туда и некоторое время стоял прислушиваясь. Потом как-то суетливо стал проверять, не слишком ли высокая температура в комнате, спрашивал, не устала ли я, предлагал прилечь отдохнуть…

Но я со своим беспокойным характером не удовлетворилась его объяснениями, а продолжала приставать к нему, желая узнать-таки, в каком положении находятся наши финансовые дела. Клиника, в которой я рожала, была очень дорогая, впредь наши расходы будут только возрастать: деньги понадобятся и на тебя и на няню, и если при этом мы станем обустраивать дом мадам Демольер как свой собственный, то от нашего аккредитива в Токийском валютном банке очень скоро ничего не останется и надо будет просить помощи у отца, а мне не хотелось бы лишний раз клянчить у него деньги. Ведь мой отец на каждую мою просьбу отвечал: "Ты должна помнить, Синко, что у меня есть и другие дети!" Всё это я нудно пыталась объяснить Миямуре. Он внимательно выслушал меня, а потом совершенно спокойно сказал:

— Курс франка сейчас очень низкий, так что о деньгах не беспокойся. Положись на меня, ты должна чувствовать себя как за каменной стеной и заботиться только о собственном здоровье. Именно оно сейчас для нас самое главное, и мы будем жить так, как лучше для тебя, пусть даже ты станешь из-за этого эгоисткой.

С этими словами он достал аккредитив Токийского валютного банка, сберегательную книжку банка "Лионский кредит" и передал мне.

Миямура всегда жил бедно, но сердце у него было богатое. А в моём царила нищета, хотя я была из богатой семьи и привыкла жить в роскоши. Открыв аккредитив и книжку, я обнаружила, что с нашего счёта в "Лионском кредите" была снята только сумма, необходимая для оплаты моего пребывания в клинике, а к аккредитиву муж ещё не притрагивался. Успокоившись, я больше уже не интересовалась, где Миямура и мадам раздобыли деньги. Потом совершенно случайно я узнала, что дядюшка Исидзаки, который очень любил мужа ещё со студенческих времён, тайком от тёти прислал ему некоторую сумму на эксперименты, тот же все эти деньги потратил на меня. В свою очередь, мадам Демольер, восхищённая его щедростью, продала бриллиантовые серьги, оставшиеся ей от бабушки, — когда-то она мне показывала их и с детской гордостью объясняла, сколько в них карат. Вырученных денег хватило, чтобы покрыть две трети стоимости оборудования, оставшуюся же одну треть она постаралась восполнить тем, что снизила нам ежемесячную плату за квартиру. Когда я услышала об этом, в груди у меня потеплело от благодарности. Однако быть довольной не в моём характере, я тут же возмутилась, почему муж не рассказал мне об этом раньше…


И вот мы зажили все под одной крышей. Сейчас, когда я вспоминаю о том времени, то понимаю, какое это было счастье. Миямура продолжал усердно заниматься своими экспериментами. Отправляясь по утрам на работу, он с педантичностью настоящего врача мерил температуру мне и тебе и оставлял подробные наставления на целый день няне и мадам Демольер. Возвращаясь к ужину, он прежде всего заглядывал в твою комнату, и няня докладывала ему, как прошёл день, затем он приходил ко мне, чтобы узнать, как я себя чувствую. В то время у меня к вечеру всегда немного поднималась температура — до 37,2, 37,3 градусов, — и это очень беспокоило Миямуру, я же ничуть не волновалась, придя к легкомысленному и вполне достойному невежды убеждению, что просто ещё не до конца оправилась после родов. Мне было жаль Миямуру, и однажды, обнаружив, что моя температура понизилась на десятую градуса и приблизилась к отметке 37,1, я вписала в мой температурный график цифру 36,9. И как же Миямура обрадовался! "Ну наконец-то, — повторял он, потом, взяв мои руки в свои, принялся меня подбадривать: — Ещё одно усилие, и всё будет в порядке".

Мне было так приятно видеть его радость, что на следующий день я не смогла устоять перед искушением и снова вписала цифру 36,9. Откуда мне было знать, что даже незначительная разница температур в два-три деления так много значит? Желая доставить ему удовольствие, я каждый день приуменьшала свою температуру, чтобы она не поднималась выше отметки 37. Миямура радовался, глядя на мой температурный график, радовались мадам Демольер и няня, их радость придавала мне уверенности, я считала, что полным ходом иду к выздоровлению и к весне стану такой же здоровой, какой была всегда.

Миямура никогда не жаловался, хотя пригородный трамвай полз как черепаха, и ему требовалось теперь в два раза больше времени, чтобы добраться до института. Лишённый возможности ходить на концерты и в театры, он утешался, любуясь тобой. Видя, что температура у меня не повышается, он разрешил мне ложиться спать на час позже, и мы теперь могли неторопливо ужинать, беседуя о том о сём. Миямура как бы между прочим рассказывал мне о мадам Кюри и её дочери, мадам Жолио. Мадам Кюри и мадам Жолио всегда помогали мужьям в работе, и именно с них мне следовало бы брать пример, я же пропускала рассказы об этих замечательных женщинах мимо ушей, как не имеющие ко мне никакого отношения, и иногда даже позволяла себе иронические реплики. Теперь-то я понимаю, что Миямура рассказывал мне о них нарочно, стараясь внушить, какой должна быть жена учёного, но тогда мне это и в голову не приходило! Разумеется, стать такой, как они, я бы всё равно не смогла, но если бы я по крайней мере старалась, наверное, в нашей жизни что-то и изменилось бы, во всяком случае, мои старания не остались бы не замеченными Миямурой, но, увы…

Миямура явно скучал со мной, поэтому всегда старался побыстрее закончить разговор и после ужина просил Роже поиграть на рояле. Мне бы посочувствовать ему, видя, что вместо парижских мастеров он вынужден довольствоваться игрой мальчика, но куда там, я не только не сочувствовала, а ещё и мучилась тайком от ревности, мне казалось, что он просто не хочет оставаться со мной наедине. Малыш Роже не заставлял себя долго упрашивать, сразу же садился за рояль и играл с огромным воодушевлением, словно перед большой аудиторией. Он был очень уверен в себе, тем более что весной, когда в Клямаре проходил съезд инвалидов войны, удостоился чести играть на открытии в присутствии самого президента. Я любила музыку не меньше Миямуры и с удовольствием слушала игру Роже, но через час мне это обычно надоедало, и я шла в твою комнату. Миямура бдительно следил за тем, чтобы в девять часов я непременно была в постели, и мне хотелось хоть минутку провести рядом с тобой.

— Роже, нельзя утомлять мадам, — частенько выговаривала сыну мадам Демольер, поэтому, как только я выходила из комнаты, мальчик тут же прекращал играть, и Миямуре ничего не оставалось, как тоже идти в твою комнату. Ты была спокойным ребёнком — вся в отца, как любила говорить мадам Демольер, — и большую часть времени спала, поэтому мы просто садились с двух сторон от твоей колыбели и любовались тобой. Этого было довольно, чтобы смягчить моё сердце и снова почувствовать себя счастливой. Часам к девяти, будто зная, что скоро тебя будут кормить, ты открывала глазки и начинала шевелиться, а как только стрелка часов переваливала за девять, раздавался оглушительный рёв, и мадам Демольер смеялась: "У нашей Мари в животике будильничек зазвенел!" Она приносила приготовленную няней бутылочку с молоком и меняла тебе пелёнки, после чего я брала тебя на руки и кормила из бутылочки. Когда я смотрела, как ты сосёшь, у меня не оставалось никаких желаний, никаких суетных стремлений и сердце моё совершенно очищалось.

После кормления мне полагалось ложиться спать, а Миямура шёл в кабинет работать. По вечерам он обычно обобщал результаты проделанных за день опытов, а иногда писал статьи по-французски и печатал их на машинке. После девятичасового кормления тебя кормили ещё раз в час ночи, но мадам Демольер ставила обычно будильник и тихонько кормила тебя сама, стараясь не тревожить наш сон. Как я уже писала, моя комната находилась через одну от твоей, Миямура нарочно решил поместить меня подальше, чтобы ты не будила меня своим плачем. (Возможно, правда, он просто хотел изолировать тебя от меня.) Но из-за этого я только ещё больше нервничала. Японской матери трудно смириться с тем, что её совершенно ещё беспомощный младенец находится так далеко от неё, и я изнемогала от беспокойства и жалости к тебе. Я постоянно прислушивалась, и, если мне чудились какие-то голоса, я сразу пугалась, думая, что они доносятся из твоей комнаты, когда же приближался час ночи, я невольно просыпалась и думала: вот сейчас тебя кормят… Иногда, крепко заснув, я пропускала время кормления и начинала волноваться, не забыли ли тебя покормить? Мне хотелось спросить о том у Миямуры, но он был в соседней комнате, и там было тихо, хотя обычно он работал до часу ночи и его машинка стучала, как капли дождя по стеклу. Я начинала терзаться, не заснул ли он по рассеянности раньше времени, и больше не могла сомкнуть глаз. А вскоре слышала, как часы на соборе бьют три…

В такие минуты мне казалось неестественным, что мы, как чужие друг другу люди, занимаем разные комнаты, хотя и живём под одной крышей. Я чувствовала себя одинокой и заброшенной. Разумеется, я понимала, что причина — в моей болезни и надо смириться, но, сама того не желая, злилась на мужа, ставя ему в вину, что он совсем офранцузился и ведёт себя как последний индивидуалист. Когда о ком-то начинаешь думать плохо, то уже не видишь ничего хорошего, у меня возникало подозрение, что он не даёт мне ухаживать за тобой днём нарочно, просто желая настоять на своём, и я принимала твёрдое решение со следующего утра всё делать сама, начиная с пелёнок и кончая кормлением.

Миямура говорил, что поручил нашего ребёнка заботам няни и мадам Демольер только из-за моей болезни, но ведь обе они в общем-то чужие люди, за ребёнком ухаживают за деньги, и хотя я стараюсь не вмешиваться, всё же никогда не спускаю с них глаз. К тому же японского ребёнка нельзя воспитывать точно так же, как французского… Измученная подобными мыслями, я не могла заснуть до утра. Однако на следующее утро приходила няня, купала тебя, взвешивала, кормила, одевала в красивое и чистое белое платьице и приносила ко мне в комнату:

— Ну-ка, пожелаем мамочке доброго утра.

Видя, какая ты крепенькая, как быстро прибавляешь в весе, я забывала и о том, что недоспала, и о своих ночных сомнениях и страхах. Я благодарила Господа и улыбкой встречала тебя и няню.

Обычно сразу же вслед за вами в комнату входили Миямура и мадам Демольер, все мы собирались вокруг тебя и желали друг другу доброго утра. Окажись среди нас хоть один злой человек, вряд ли в этот утренний час возникала бы столь светлая и непринуждённая атмосфера. Иногда я смущалась и не знала куда девать глаза. "Они так добры ко мне, я просто обязана быть всем довольной", — думала я. Твоей няней была серьёзная молодая женщина с сильно развитым чувством ответственности, порой граничащим с упрямством. Мадам Демольер самоотверженно ухаживала и за тобой и за мной. Миямура, прежде чем уйти в институт, непременно брал тебя на руки и говорил по-французски:

— Надеюсь, ты и сегодня будешь слушаться мамочку и не допустишь, чтобы у неё поднялась температура.

Мне казалось нарочитым, что он говорит по-французски, но в присутствии мадам Демольер и няни он никогда не позволял себе ни одного японского слова, так хорошо был воспитан. Ах, Марико, грешно мне было тогда жаловаться!

Появившись на свет, ты заняла в сердце Миямуры такое же место, как и его работа… Мне следовало радоваться, ведь я давно уже тайно мечтала о том, чтобы ты заменила Миямуре Марико Аоки, именно поэтому я и назвала тебя Марико. Почему же мне было так грустно? Не потому ли, что я сама так и не сумела подняться до высокого духовного уровня Миямуры?


Когда мы переехали в Клямар, я почти не ходила гулять, опасаясь утренних туманов, но иногда во второй половине дня проглядывало солнце, и мадам Демольер приглашала меня пройтись. Три раза в неделю на соборной площади устраивали базар, где мадам обычно закупала продукты. Иногда я отваживалась сопровождать её. Из садика перед домом открывался вид на Париж. С холма Сен-Клу сквозь белую пелену тумана просвечивала серебристая лента Сены, виднелись Трокадеро, Эйфелева башня, собор Сакр-кёр.

— Весной мой сад превращается в рай, — говорила мадам Демольер. — Зацветут каштаны, розы, вы сможете проводить там целый день, любуясь Парижем. А там, глядишь, и клубника поспеет. Мы поставим для вас кресло под каштанами. А маленькую принцессу положим в коляску, пусть принимает солнечные ванны. Потерпите ещё немного. Вот придёт весна…

Вот придёт весна… Эти слова пробуждали в моей душе сладкие надежды, я тоже улыбалась и повторяла про себя: "Скорее бы весна…"

Базар мало чем отличался от того, который я видела в Отее, но мадам Демольер закупала так много всяких продуктов: и мясо, и птицу, и овощи, и фрукты, — что торговцы относились к ней с особым почтением. Она же, словно боясь, что её могут упрекнуть в расточительности, и желая заранее оправдаться, знакомила меня и с торговцами, и со всеми, кто встречался нам по дороге.

— У меня никогда не было таких замечательных жильцов, — хвасталась она. — Они принадлежат к высшей японской аристократии и привыкли купаться в роскоши, вот я и стараюсь…

И, не обращая внимания на то, что я готова провалиться сквозь землю, всегда добавляла:

— Муж мадам сейчас в университете, он учёный, а ребёнок остался с няней.

Японские студенты и аспиранты обычно приезжали в Европу без семьи, поэтому мадам, очевидно, пришла к совершенно произвольному выводу, что раз Миямура приехал с женой, да ещё и ребёнком обзавёлся, значит, мы очень богаты. Встречая на рынке соседок, она непременно вытаскивала из своих сумок курицу или связку бананов и хвасталась, что теперь может позволить себе каждую неделю готовить блюда, которые раньше ела только раз в году. Я веселилась, глядя на неё, и любила ходить с ней на базар, но, увы, сама бедная мадам питалась очень скудно: они с Роже, как правило, довольствовались нашими остатками, которые ели где-нибудь на кухне, и в месяц на троих мы тратили даже меньшую сумму, чем когда жили у мадам Марсель. Беспокоясь, что таким образом мы подрываем их бюджет, я, предварительно посоветовавшись с Миямурой, предложила госпоже Демольер увеличить квартирную плату, но она, наоборот, испугалась.

— Я и так слишком на вас наживаюсь, — сказала она, положив руки мне на колени. — Мы оба имеем роскошное бесплатное питание и сумели даже накопить уже некоторую сумму. Если у вас, мадам, есть лишние деньги, начинайте откладывать на приданое девочке. Приданого никогда не бывает слишком много. Прошу вас.

Твоё приданое… Во Франции было принято готовить его заранее, но, моя Марико, время, когда ты будешь выходить замуж, казалось мне таким далёким… Неужели пора уже думать о приданом?.. Тогда я расхохоталась в лицо мадам Демольер, но сейчас меня всё чаще беспокоит мысль о том, что у тебя не останется от меня ровным счётом ничего, а мне так хотелось бы отметить день твоей свадьбы! К счастью, приданое — это не японский обычай, но я могу оставить тебе на память некую истину, которая мне открылась как женщине и как матери, но вот только как передать её тебе? У меня нет ничего, кроме воспоминаний: о том, как я мучилась, чтобы стать достойной Миямуры, о том, как пыталась любить его, что, в сущности, одно и то же, и особенно о том, как, родив тебя, изо всех сил старалась стать тебе хорошей матерью… С этими воспоминаниями я постепенно продвигаюсь к могиле, и, как знать, может быть, они — это и есть то единственное, что я могу оставить тебе?..


Наконец настала долгожданная весна. Она пришла неожиданно, застав всех врасплох, просто, проснувшись однажды утром, мы поняли — а весна-то уже здесь. Это была вторая весна, которую я встречала в Париже, и тем не менее её внезапный приход взволновал меня, она словно вдруг вырвала меня из зимней спячки, и я растерянно впитывала лучи весеннего солнца. Сад мгновенно зазеленел, каштаны покрылись пышными белыми соцветиями. Все вокруг — и панорама Парижа, и Медонский лес, вид на который открывался с холма Клямар, — засверкало яркими красками, и мы словно впервые увидели, в каком живописном месте находился домик мадам Демольер.

Налюбовавшись прекрасными видами, все обитатели нашего домика собрались в саду, поближе к долгожданным солнечным лучам. Для тебя под деревьями поставили коляску. Няня и мадам Демольер старались как можно больше времени проводить в саду, и даже приходящая служанка чистила картошку, расположившись на солнышке. Для меня рядом с твоей коляской ставили шезлонг, и я целыми днями лежала в нём, ничего не делая. Потом по рекомендации Миямуры мы начали принимать солнечные ванны, начав с того, что выставляли на солнце ноги. В те дни я очень хорошо поняла, насколько важны для человеческого организма солнечный свет и воздух.

И перестала удивляться, когда няня с серьёзным выражением на лице замечала: "Сегодня как-то тяжело дышится".

К тому времени опубликованные на французском научные статьи Миямуры заслужили признание знатоков, и он очень этому радовался. Он никогда не рассказывал мне, каково было конкретное содержание этих статей, полагая, очевидно, что это выше моего понимания, но я радовалась его радости. Я была счастлива, видя, что его усилия наконец-то увенчались успехом. Помню, в то время Миямура писал в своём дневнике:

"Мне даровали дочь, и я добился успеха в своей работе. Чего мне ещё желать? Разве только здоровья жены…"

Несмотря ни на что, он продолжал эксперименты и постоянно ходил в институт.

Дни становились всё длиннее. Мы с тобой выходили в сад утром и оставались там до прихода с работы Миямуры. Трамвайная остановка находилась у подножия холма, сойдя с еле тащившегося трамвая, он шёл пешком вверх по аллее. Я лежала в своём кресле и по звуку его шагов — он немного шаркал ногами — догадывалась о его приближении. Скоро из-за бетонной стены раздавался свист, а потом и его голос:

— Марико!

Миямура звал тебя, но мне всегда казалось, что он зовёт меня. Словно он хочет сказать: Синко! — но почему-то не может. Когда мы с ним только поженились, ему как будто что-то мешало называть меня по имени, наверное, в его памяти ещё свежо было воспоминание о Марико, поэтому, обращаясь ко мне, он говорил просто "ты". Называть же твоё имя — Марико — ему явно было очень приятно. И не потому, что он вспоминал в этот момент ту, прежнюю Марико, нет, произнося твоё имя, он словно просил прощения у женщины, которую сделал несчастной, отдавал дань своей любви, в его голосе звучала тоска по утраченной молодости… Так мне, во всяком случае, казалось, но, возможно, потому, что я была ещё слишком слаба. Я чувствовала себя совершенно счастливой, и когда слышала голос, зовущий тебя: "Марико!" — снова и снова говорила себе, что должна всё-таки постараться сама стать для него второй Марико…

Услышав его голос, я шла к воротам, а за мной спешила няня с тобой на руках. Миямура очень радовался и пытался взять тебя на руки, а няня всегда останавливала его, смеясь:

— Сначала почистите одежду и помойте руки…

Каким добрым было его лицо в те минуты! Когда по каким-то обстоятельствам я не могла выйти к воротам, он тут же озабоченно спрашивал:

— А где наша мама?

Как хорошо я помню его голос! Я долго думала, за что судьба подарила мне такого мужа, и постепенно пришла к выводу, что я сама тут вовсе ни при чем, просто Бог пожелал таким образом вознаградить мою несчастную мать, покорно сносившую выходки отца.

Весенние сумерки были прекрасны. В тёплые вечера стол выносили в сад и мы ужинали на воздухе. Иногда приглашали к ужину и няню. На это время она становилась мадемуазель Рено. Мы с мадам Демольер только диву давались, слушая, как она расхваливает статьи Миямуры, и в конце концов вынудили её признаться, что её женихом был студент-медик. Она даже попросила Миямуру познакомиться с ним и как-то вечером привела своего студента к ужину, его звали Б. Тогда мы тоже ужинали в саду и до поздней ночи беседовали. Помню, как долго не спускалась ночь, как прекрасны были сумерки, помню, как мы решили вдруг повесить на ветку каштана фонарь из Гифу, который оставил здесь профессор Андо… В какой-то момент мадемуазель Рено заметила, что я не принимаю участия в разговоре, и, сделав вид, будто что-то вспомнила, обратилась ко мне. Но я ничуть не тяготилась своим молчанием, мне было так приятно слышать похвалы в адрес своего мужа, я уже предвкушала тайком, как стану хвастаться его успехами перед своим отцом, как обрадуется дядюшка Исидзаки… Скоро начинался сезон летних отпусков, и мсье Б. поделился с нами своими планами: он собирался поработать в Парижском городском госпитале. Мадемуазель Рено с явным удовольствием рассказала о своих планах на будущее: через несколько лет они собирались пожениться и открыть своё дело, после чего она станет помогать мужу как медсестра. Потом они ушли, взявшись за руки и совершенно забыв о том, что со вчерашнего дня мечтали послушать игру малыша Роже на рояле.

Право же, ради счастья, которое я испытала в те дни, стоило родиться. Я была так благодарна своему отцу и своей матери за то, что они помогли мне приехать в Париж вместе с мужем! Да, я была счастлива. С каждым днём я всё больше привязывалась к тебе, я радовалась, что ты растёшь здоровой, что внутри твоей прелестной плоти уже даёт первые ростки дух. Рядом с тобой я поняла, что любовь не возникает сама собой, её нужно создавать. Даже любовь матери и ребёнка является результатом мучительных усилий, а уж тем более супружеская любовь, она даётся ценой многолетнего самоотверженного труда.

Ещё мне открылось, что брак — это вовсе не завершение любви, а её начало, это только исходный момент в создании шедевра, который именуется семейной жизнью. Никто не видит, сколько сил и самоотверженного труда, сколько мучительной борьбы стоит художнику создание шедевра. И столько же сил и труда надо затратить, чтобы процесс создания супружеской любви увенчался успехом. О моя милая Марико, ты была ещё так невинна, но уже сумела научить меня всему этому. Именно тогда я обрела душевный покой и научилась быть счастливой. Мне бы теперь только выздороветь, и нашу жизнь можно считать устроенной…

Возможно, я перегрелась на солнце, но однажды утром моя мокрота вдруг оказалась красной, и я испугалась. Температура тоже в тот день была выше, чем обычно, — 37,4. Утром я не сказала об этом Миямуре, но к вечеру температура поднялась до 37,8. День был очень душным, остальные тоже чувствовали себя не лучшим образом, говорили, что надвигается гроза. Я не стала принимать ванну, пораньше вернулась в комнату, опустила жалюзи и легла в постель. Но кровохарканье больше не повторилось, и, когда Миямура вернулся домой, я, как всегда, встретила его у ворот, и мы с удовольствием поужинали.

На следующее утро мокрота опять оказалась красной. Перепугавшись, я призналась во всём Миямуре. Успокоив меня, он, как всегда, отправился в институт, но после обеда вернулся, чтобы вести меня к доктору Н.

Мне было жаль, что я причинила Миямуре столько хлопот. Но ведь я соблюдала все предписания врачей… Вряд ли столь резкое ухудшение произошло по моей вине… Придя к этому выводу, я решила, что должна примириться с судьбой.

Однако я всё-таки чувствовала себя виноватой перед Миямурой, и, когда мы ехали в такси, с губ моих невольно сорвалось:

— Прости меня, хорошо?

Осмотрев меня, доктор Н. сказал, что не находит значительных изменений, но всё же посоветовал Миямуре отправить меня в Швейцарию. Одновременно он предложил мне попробовать пневмоторакс, новый радикальный метод в лечении туберкулёза лёгких. Этот метод только что изобрели, и о нём говорили разное, но Н. считал его весьма многообещающим. Миямура решил положиться на мнение доктора, и тот, тут же позвонив своему любимому ученику К., отвёз меня в его клинику. В Париже было мало врачей, которые делали пневмоторакс, похоже, что единственным надёжным был К. Три дня подряд вместе с Миямурой я ходила в его клинику. Мне накачивали в плевру воздух, сжимая таким образом лёгкие.

Если бы это лечение оказалось эффективным, я бы могла поправиться, не уезжая в Швейцарию, ведь у меня было поражено только одно левое лёгкое. Три дня я лелеяла самые радужные надежды. А на четвёртый было установлено, что из-за перенесённого в юности плеврита ввести необходимое количество воздуха не удаётся. Так что в моём случае новый метод оказался неприемлемым…

— Вам надо ехать в Швейцарию и жить в санатории до полного выздоровления, — к такому выводу пришли и Н. и К.

Ехать в Швейцарию! Расстаться с тобой, с Миямурой и уехать в Швейцарию! Одна мысль об этом повергала меня в бездну отчаяния! Мне хотелось плакать, просить помощи у богов и будд…


Читать далее

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть