Глава ПЯТАЯ

Онлайн чтение книги Зеленые млыны
Глава ПЯТАЯ

Когда то в Зеленых Млынах, как и повсюду на Побужье, клали на межах межевые камни, которые, впрочем, ничего не стоило ночью подвинуть в сторону соседа и, таким образом, добавить клочок его поля себе, на что здесь пускались не раз, и не безуспешно, хотя порой доходило до кровопролития. Завзятого похитителя чужих наделов Макашку Воронца хозяева поймали с поличным и зарубили посреди поля. После этого случая и пришло людям на ум: чем класть камни па межах — сажать шелковицы, саженцы которых можно было как раз в ту пору достать в зеленом поясе вдоль железнодорожного полотна, куда их завозили чуть ли не из самой Маньчжурии. Молодые деревца прекрасно принимались, а укоренившись, легко выдали бы самого ревностного любителя чужой земли, какому захотелось бы их пересадить. Корни этих молчаливых часовых держались за межу так крепко, что хозяин поля мог спать спокойно, пока они стояли на посту.

Теперь эти шелковицы вдоль дорог и рвов утратили свое прежнее назначение, однако в Зеленых Млынах и до сих пор можно услышать: «А уродилось на нашей маруше (так здесь называют шелковицу), вся черная стоит». Или: «Пойти бы вам, дармоедам, в ров да нарвать для пирога ягод», — говорит отец детям. А бывало, здесь и человека оценивали по количеству шелковиц на его межах. Когда деревья начинали плодоносить, они влекли к себе детей, птиц и муравьев. А еще впоследствии выяснилось, что одни шелковицы дают ягоду черную, а другие — белую. От черных синели губы и зубы, а белые (они почти все оказались на межах у богачей) были слаще черных и крупнее и невольно наталкивали владельцев черных шелковиц на не столь уж свежую мысль: «Ишь, богачи проклятые, и тут обвели нас». Оказывается, чиновные спекулянты знали, что шелковица двух сортов, и белую отпускали тем, кто платил больше. Только сами деревья на полях были равнодушны к этому неравенству и на том стоят и поныне; радуя глаз и защищая поля от ветров, они возвышаются островками то во ржи, то в овсе, то на свекловичной плантации, а то и в белой гречихе. А вот агроному Журбе они как бельмо на глазу, особенно те, что растут посреди поля и мешают машинам, которых все больше становится в Зеленых Млынах. Но избавиться от них не так то просто, у них полно сторонников, и Журбе приходится до времени терпеть их, чтобы не вызвать, как он выражается, «шелкового бунта». И все же, перефразируя древнее изречение, он время от времени твердит: «Шелковицы должны быть уничтожены».

При этом он забывает о детях, птицах и муравьях, для которых шелковица — истинное чудо, манна небесная. Муравьи так и не смогли поделить между собой «сладкие деревья» и уже на протяжении многих лет ведут за них жестокие и кровопролитные войны, о чем Журба, попятно, может и не знать, поскольку агрономический дар есть дар односторонний, до муравьишек ему дела нет. Но все на этой земле испокон веков существует в единстве ив противоречиях, хотя люди и воображают, что они одни овладели ею навсегда, и не хотят ни с кем делить своя владения.

Вот под такой межевой шелковицей, разумеется, белой, — черных женщины избегали, чтобы не запятнать свои платья, — и уселось полдничать звено Пани Власто венко. Каждая из двенадцати женщин выложила на общий «стол» то, что у нее было, и пусть полдник получился не такой обильный, как хотелось бы, да зато душевный и веселый. Все они молодые, а Паня среди них младшая — в такой компании легко и посмеяться от души, и поспорить, и даже подтрунить над своим счастьем. Вон Раина Плющ вышла в прошлом году замуж за допризывника, его сразу же после свадьбы взяли на Балтику во флот, а она теперь ни девка, ни молодица. Сильвестр Макивка, скрипач и бухгалтер, зелено млынский перестарок, все приписывает ей трудодни, да и Аристарх Липский поглядывает на нее, а у самого такие чертики в глазах, что Раину только смех разбирает. «Смеешься, морячка, ну, иу, посмейся», — всякий раз слышит она от председателя. Если уж сказать по правде, ей то изо всех нравится только агроном, так и хочется шепнуть ему где нибудь наедине или хоть в клубе на танцах: «Федь, а Федь, и чего вы так боитесь женщин? Неужто вот я, Раина, нисколечко вам не нравлюсь? Разве тут есть такая, что краше меня, а ведь я вольная пташка!» Остальным он не нравится, их даже отпугивает его рыжая шевелюра и курносый нос, который всегда почему то в росинках, и в холод, и в жару — все равно; отталкивает, что уж больно он рукастый да большепалый, а Раине только бы зарыться пальцами в его вихры, так ведь нет на ее зов никакого ответа. За то агроном и становится объектом издевки под шелковицей. Издевки заочной, а значит — жгучей, как перец. А то начнут смеяться над Лелем Лельковичем. Настя Крипичная копирует его прононс во время воображаемых объяснений с Паней, все хохочут, подымают на смех и самое Паню, чтоб не задирала нос, не думала, что она здесь неприкосновенная повелительница. А то за какую нибудь еще товарку возьмутся и давай в глаза высмеивать, что, мол, кожа у ней на ляжках потрескалась — как мужу то к такой терке подойти, — да еще посоветуют, чертовки, мазаться коровьим маслом, а коровы то у ней — знают же! — ив помине нет. Одним словом, перепадает здесь каждой, да и всем Зеленым Млынам, а бывает, насмешницы доберутся и до самого Глинска, но тогда уж непременно через Вавилон и совершенно загадочную для них Мальву, которая как раз в эту пору ходит по плантации, проверяет корытца, выставленные на озимую совку. Бочка с выпряженной лошадью стоит далеко, по ту сторону плантации, спутанная лошадь пасется на пару, а Мальва ходит с ведерком, доливает яд в корытца. Ходит босиком, без платка, грустная и с каждым днем все более загадочная для этих, собравшихся под шелковицей, которым не дано постигнуть союз Мальвы с Журбой, представить их под одной крышей.

Смех постепенно стихает, болтуньи умолкают одна за другой, раскаленный воздух прямо таки вибрирует над полем, от чего фигура Мальвы кажется вытянутой, лошадь сомлела и мерно покачивает головой, над корытцами носятся мотыльки, почуявшие сладкий дух патоки, а здесь, в тени, расслабленные тела погружаются в сон; уснувших потом разбудит Паня, а может, Аристарх напомнит им звоном рельсы, что обед кончился и пора вставать. Пане что-то не спится, она лежит навзничь, разметав руки, остужает глаза з зелени ветвей— глаза у нее слезятся то ли от солнца, то ли оттого, что в детстве переболела золотухой. Сквозь ветви прорывается ветер, сбрасывает в траву одну две ягодки — шелковица вот вот поспеет, это чудо иногда совершается в одну ночь. Паня почему то вообще уверена, что поспевает все только ночами, втайне от людей…

В нескольких войсковых переходах от шелковицы, а если всерьез, то почти рядом, во рву, живут муравьи, да не те, черненькие, суетливые, которые сразу дают о себе знать, а красные, мудрые и рассудительные, пришельцы с какой то дальней планеты, явившиеся сюда на гигантском астероиде за несколько миллионов лет до нас, как сказал бы Фабиан, которого всю жизнь интересуют инопланетяне. Всевидящие и всеслышащие, они много лет назад основали здесь свою колонию. Эту белую шелковицу они отвоевали в непрерывных войнах с муравьями соседних племен, живущими южнее, сразу же за огромным кустом шиповника, который очень красиво цветет, а плодов своих не сбрасывает до самых морозов. От крепостей, где живут муравьи, до шелковицы ведет несколько военных дорог, на которых движение не останавливается ни на минуту даже в мирное время.


Вот и нынче, прежде чем начать большую войну, муравьи по сигналу тревоги выслали своих дозорных, опытнейших воинов. Некоторые из дозорных не возвращались — были уже убиты либо соблазнены захватчицами и перешли, должно быть, на сторону врага. Это вселяло тревогу, близкую к панике, немедленно были отправлены послы к соседним племенам за подмогой, а на площадях выстроилось стомиллионное войско для отправки на фронт. Перед войском выступили с пламенными речами ветераны и полководцы. «Измена нестойких должна только придать муравии пыла и мощи, — говорили они. — Нам не впервой вести освободительную войну».

Да ведь и в самом деле, не далее как прошлым летом они прогнали отсюда косарей, которые разлеглись под шелковицей, как у себя на печи, и это было тоже об эту пору, когда падали на землю первые ягоды. Муравьи отважно бились с косарями, хотя потом несколько дней хоронили павших и собирали раненых. Потерпев поражение в честном бою, разъяренные косари принялись топтать сапогами муравейники, уничтожая, как настоящие вандалы, и все мирное население. Кое кто в стенах муравейников призывал оставить это место, но тогда еще жив был старый царь, он уговорил муравьев держаться родной земли, смириться с судьбой, отстроить страну заново, всеми сил ами оберегать белую шелковицу.

И вот теперь — эти приблуды, прекрасные тела которых свели с ума многих храбрых воинов уже в первых стычках. В муравейниках забили в набат, заиграли на своих трубах трубачи. Войска радостно приветствовали появление на площади муравьиного царя Мины в окружении верной гвардии. Тревожась за молодого царя, о чем то переговаривались старые полководцы. Царь и в самом деле был слишком молод для такой войны, и это вызывало в рядах беспокойство. И все же они выступили в поход.

Шли обходными путями, чтобы напасть на врага внезапно. Уже в походе царь усмехался, слыша за спиной сомнения и пересуды но своему адресу. Вон у людей спас же молодой Сципион Рим от Ганнибала, хотя коварные карфагеняне засылали к нему и нумиднек, и пунок, и андалузок. И даже дочь самого Ганнибала, красавица из красавиц, не смогла завладеть сердцем Сципиона.

Царь Мина со своей гвардией напал на Паню Властовенко, особу, муравьям знакомую. Не далее как накануне вечером Паня встречалась под этой шелковицей с Лелем Лельковичем. Они приехали сюда на велосипеде — двое на одном и болтали до поздней ночи. Об этом было немедленно доложено муравьиному царю. Еще мгновенье — и эта война началась бы ночью, но старые полководцы уговорили царя дождаться рассвета. Ну, а сейчас… Царь Мина заплутался в Папиных косах и изнемогал от запаха любистка, в то время как гвардия искала его совсем в другом районе, где пали смертью храбрых первые бойцы…

Агроном Журба, которому и в голову не приходило, какая жестокая война идет в этот час между людьми и муравьями, неторопливо плыл на своей двуколке, которую здесь зовут «бедою», вдоль ржаного поля. Не сходя с «беды», сорвал колосок, размял его на ладони, провеял, кинул горсточку зерен в рот. У каждого свой способ определять время жатвы. Рожь была еще сыро вата.

На свекловичной плантации Журба появлялся в полдень, когда женщины отдыхают в холодке под шелковицами либо собираются на луг к родничку, куда Лель Лелькович приезжает с газетами на политинформацию. Журба оставлял «беду» на дороге, заложив в колесо тормоз, которым служил ему сучок молодого вяза, лошадь дремала на лугу, а Журба ходил по плантации, неторопливо, как аист по трясине. Такой все приметит, все вымеряет — где на глаз, а где складным метром, который носит в кармане, — и только после этого позволит себе сделать замечание тому или другому звену или высказать пожелание, да и то как можно вежливее, а чаще всего еще и в письменной форме. Для этого при нем всегда папка с бумагой, а почтовыми ящиками служат корытца, где он оставляет свои записки для звеньевых.

Казалось, в поле он избегает даже Мальвы, увидев ее с ведерком на одном краю, уходит в другую сторону, и только дома, за ужином, говорит ей о сухих корытцах, на которые натыкался то там, то тут. И все же колхозницы учуяли в Журбе великого агронома и никогда ни в чем ему не перечили. Что, впрочем, нисколько не мешало им издеваться над его корытцами. Женщины считали, что это пустая растрата патоки, из которой хорошо бы сварить конфетки, да и самогон из нее недурной, а озимая совка и сама вымрет, как вымирала она в Зеленых Млынах и до корытец… Но когда этой весной Журба призвал свекольщиц нести удобрения под свеклу из собственных дворов, они обозлились на него, и он вынужден был отступить, увидав, что Зеленые Млыны еще не созрели для такого самопожертвования. Сейчас его двуколка покачивалась над рожью, а он сам на ней был так суров и неприступен, что походил на римского колесничего, но стоило ему сойти с нее, и он становился кротким, как ребенок.

Обход он, как правило, начинал с участка Пани Властовенко и за час два обходил плантацию из конца в конец. Записки, оставленные на корытцах для звеньевых, потом читались всеми вслух, подписаны они были «Ф. Журба». Самые горячие послания он писал Пане, болея за ее звено больше, чем за какое либо другое. Паня читала записки с пафосом, особенно выделяя на чало: «Глубокоуважаемая т. Властовенко! Во втором ряду от этого корытца есть очень разреженные места, а ведь мы с Вами условились, что на каждом погонном метре должно быть не меньше шести растений… Я прошу Вас…»

И вот глубокоуважаемая п. Властовенко и все ее одиннадцать сотрудниц предстают перед агрономом в костюмах Евы — мечутся, бегают, вытряхивая растрепанные волосы и одежду, и так хохочут, что Журба едва не вываливается из «беды». Зачинщицей была скорей всего Раина, Журба узнал ее по косынке па голове, она с еще одной молоденькой подружкой гонялась за Паней, чтобы показать ее агроному во всей нагой красе. Настоящий срамной театр с белыми телами за кулисами из неспелой ржи, только вот причину этого действа Журба не смог постигнуть.

Агроном, не раздумывая, развернул «беду» и во весь дух помчался в Зеленые Млыны. Он так разогнался, что на переезде чуть не угодил под тот самый одесский почтовый, который, как всегда, проходил здесь в обед.

Председатель с бухгалтером как раз кончали делить на трудодни белую черешню. Длиннющие списки, которые надо было передать на склад, не умещались на столе. Липскому во что бы то ни стало хотелось наделить черешней всех, не обойдя никого, в особенности же заботился он о детях. И вдруг на пороге Журба. Да в каком виде! Шевелюра всклокочена от быстрой езды, глаза сверкают, па носу — обильная роса…

— Там… там… Женщины! — едва выговорил агроном.

— Какие женщины? — испуганно отозвался Макив ка. — Скажите им, что черешню еще не разделили. Списки сдадим на склад к вечеру.

— Голые… — трагическим голосом пояснил Журба. Аристарх вытаращил на него глаза:

— Какие?!

— Голые. Все двенадцать. Все звено. На свекле. Под шелковицей.

— И Паня?.. — Сильвестр Макивка, хромая, вышел из за стола. Он полагал, что разбирается в женских формах.

— И Паня… Сбесились они там…

— Что за напасть? А Лель Лелькович там? На политинформации?

— Нет там никакого Леля..00

— Едем! — весело воскликнул Макивка.

Все трое помчались на «беде» к заветному месту.

— Тут остановимся! — попросил Журба.

Слезли и, пригнувшись, гуськом побежали вдоль нивы к шелковице. Сильвестр Макивка громко хлопал своей широкой штаниной. Он бежал первый и первым выскочил из за высокой ржи. Но тут его ожидало жестокое разочарование.

— Нету…

Никаких голых женщин, никаких идеальных форм, никакой музыки тела, одни только согнувшиеся, озабоченные, одетые женщины за работой. Липский рассмеялся, а Журба только развел руками. На горизонте, там, где обрываются зеленые полоски гряд, виднелась Мальва с ведерком.

— Это вам от переутомления, а может, и от недоедания привиделось, — сказал Аристарх. И обратился к Макивке: — Чем бы мы практически могли помочь Журбе?

— Есть мясо, мука, черешня…

— Запиши: кило мяса, два кило муки и три кило черешни…

— Черешни можно и пять кило.

— Пусть будет пять… Ну, а теперь давайте поговорим о делах. — И он повел их в тень, под шелковицу.

Журба сидел понурясь, он и сам уже мало верил тому, что видел реальных женщин.

Но тут Макивка вскочил с криком:

— Муравьи!..

…Вечером Журба принес домой паек, они с Мальвой славно поужинали под звездами, которые падали в пруд, а когда Мальва напомнила ему о женщинах, которых муравьи сегодня раздели под шелковицей, он засмеялся, сделав вид, что впервые слышит о том. А между тем белая «морячка» на фоне высоких хлебов произвела на него немалое впечатление.

Кузнечики в траве распелись к вёдру, а под шелковицей, охраняя свои владения, сновали по военным дорогам беспокойные муравьи. Некоторые несли на себе белые дирижаблики, в которых еще не родившиеся дети должны запечатлеть в памяти путь к шелковице.


«Все лето царь Мина шел в свою страну. Муравей! По пути ему попадались бесчисленные муравьиные поселения, но жили там всё только черные муравьи и его, инородца, не принимали. Да и не верилось им, что он, царь, решился бы пуститься в такое путешествие без охраны и без оружия. Вот царя Никона в тех землях знали, слышали о нем, а некоторые муравейники даже были им завоеваны когда то, но отделились снова, как только услыхали, что Никон умер. А этого самозванца, который выдает себя за сына и наследника Никона, владыку могущественного царства, провожали под конвоем от одной границы к другой, пока он, преодолев запруду и несколько крутых бугров, не очутился наконец поблизости от шелковицы.

Пограничная стража проводила его к Мокию (муравьиные цари и вельможи брали себе человеческие имена), который правил здесь с последней войны. Мина стоял перед ним несчастный, изможденный, больной, но верил в торжество справедливости, и это придавало достоинство его фигуре. Мокий, окруженный свитой и гвардией, долго смотрел на царя Мину, разумеется, узнал его, но сказал:

— Не он… Впервые вижу… Может быть, кто-нибудь из вас? — обратился он к свите. — Что скажет Макарий?

Макарий, верховный судья, сказал:

— Ничего общего… Разве что за исключением окраски…

— Как же так, Макарий, я царь Мина, сын Никона… Ваш царь.

— Я еще не слепой! — возмутился Макарий. Тогда снова заговорил Мокий:

— Сынок! За такие речи я, конечно, мог бы отрубить тебе голову вот этим мечом, которым когда то наградил меня царь Никон. Но мое великодушие и попечение о подданных не дозволяют мне лишать жизни кого бы то ни было из тех, кому я могу ее даровать. Так учил меня Никон, так учил и царь Мина, погибший на последней войне.

— Но я же не погиб. Я здесь. Вот я, перед вами. Макарий, — обратился Мина к судье, — ведь не кто иной, как я, сделал тебя верховным судьей, хотя царь Никон и предостерегал меня, говоря, что ты коварен и бесчестен.

0

— Царь, — обратился высокочтимый Макарий к Мо кию. — Я советую тебе казнить этого самозванца. Ведь нам надлежит печься и о мудрости нашего племени, а ты ж видишь — этот пришелец не в своем уме, раз он смеет выдавать себя за царя Мину, так доблестно погибшего у меня на глазах.

— Свершайте! — повелел Мокий.

Явились палачи — два воина с гигантскими челюстями. Оба узнали Мину, но повеление царя было для них превыше всего. Мина подумал, что больше не увидеть ему Пани, к которой у него пробудилось странное, не испытанное до сей поры чувство, неведомое муравьям. И он обратился к царю:

— Мокий! Ведь не кто иной, как ты, когда то учил меня, что есть на свете любовь. Ты говорил мне, что это высокое чувство неведомо нам, муравьям…

— Ну, ну, дальше…

— Ты говорил, что у кого оно пробудилось, тот как бы вновь родится на свет, становится молодым, сильным, смелым. Ты сожалел, что нам неподвластно это чувство и потому род наш обречен жить в мрачном подземелье, плодиться не от бесчисленных матерей, а от одной матери. Мы лишаем плоти миллионы существ, которые могли бы влюбляться, любить, радоваться жизни. Вместо этого мы превращаем их в роботов без права любить и рожать!

— Так когда-нибудь станет и с людьми, ведь мы древнее их. Каждому суждено пройти свой путь усовершенствования. Мы прошли его раньше их, они когда-нибудь придут к тому же. Что ты просишь?

— Отпусти меня…

— Ты влюбился?

— Да.

— В кого же?

— В одну земную царевну…

— Несчастный. Я отпускаю тебя, но без права возвращения. Да, Макарий?

— Да. Это мудро, царь. Твое великодушие…

— Проводите его, — не дослушав Макария, повелел Мокий солдатам.

Мина поклонился и двинулся к главным воротам. Он бежал быстро, и солдаты едва поспевали за ним. Мина боялся, что Мокий передумает. К тому же он хорошо

0

знал коварство Макария. Будучи царем, он сам не раз пользовался им. Страшная ненависть к царям поднялась в нем, когда он стоял перед Мокием и ждал приговора. Теперь только бы поскорей убраться отсюда.

В воротах заминка. Кто? Куда? Когда вернется? Охрана прикинулась, что и она не узнает своего недавнего властителя, стражники учинили ему позорный и придирчивый обыск, словно он мог вынести отсюда корону. А посланцы Макария уже бежали к воротам. Мина, обернувшись, заметил их, взмолился, чтобы стражники отворили поскорей; и помчался по одной из военных дорог, по которой ходил еще с отцом, а потом и один… Погоня приближалась. Мина слышал за собой топот слуг Макария, а потом и тяжелое дыхание передних. Силы оставляли его, теперь каждое потерянное мгновение могло стоить ему жизни. Но вот он заметил паутинку, одну из тех, что висели над полем. Как раз стояло бабье лето. Мина добежал до паутинки, отцепил ее от стебелька, уселся на нее и поплыл, подгоняемый ветром.

Вот озерцо, запруда, огромный сад, а на пригорке хата Пани Властовенко, затканная антеннами, как паутиной. Из хаты доносится музыка далеких миров, верно, там снова поет та женщина на неизвестном Мине языке. Во дворе что-то мастерит Микола Рак. Мина поздоровался с паутинки. Но никакого ответа. Только ветерок посвистывает в паутинке, подымая и подымая ее ввысь вместе с царем. Куда она занесет его, где он приземлится? Царь Мина заплакал от отчаяния, увидав, что Зеленые Млыны, все уменьшаясь, остались на земле далеко далеко. Лучше уж было погибнуть в своем царстве, чем очутиться в этой голубой пустыне. Чем выше он поднимался, тем страшнее казалось ему одиночество, и он не нашел никакого другого способа избавиться от этого тоскливого и жестокого чувства, кроме как упасть с паутинки. Так погиб Мина, муравьиный царь…»

А тут раздается голос Пани: «Доброе утро!» И как только они догадываются приходить точно в миг смерти своих рыцарей?.. Не знаю, как там царь Мина, а я жив. раз услыхал ее голос. Просыпаюсь и не приду в себя от изумления: Пани уже нет, мне слышится только ее голос, а на столе лежит добрая горбушка казенного хлеба, который выдают кочегарам на рейс. «И с чего это она вдруг? — удивляется бабуся, — Мы же вроде и не свояки, и не кумовья, и не сваты. А тут Паня с хлебом… — Бабуся отломила кусочек, попробовала. — Настоящий хлеб. Только соли много. Это они вес нагоняют солью». Ушла в кладовку, разыскала там серп, колышек для вязки снопов, потом достала из сундука белый платок и говорит: «Вишь, каков Липский. Пока дед был жив, не выходил из нашей хаты, все вечера пропадал тут с комбедовцами, а теперь и про зажинки не сказал (Начало жатвы). А ты еще молочко ему носишь». — «Девчонки же не виноваты, что он такой» (У Липского три девочки). — «А разве я говорю, что виноваты?»

Бабуся пошла на зажинки, а я отделил кусок хлеба для Липскнх, съел свое, потом еще отломил от ихнего куска и понес им молоко. Они жили через овраг, на противоположном пригорке, в длиннющей хате Гната Смереченка, который в двадцатом году сжег себя в пшенице. Комнат там было только две, все остальное — конюшни, воловни, овчарни, овины и в самом конце деревянный свинарник, в котором теперь пусто, вытоптано и жутковато. Мы, дети, забирались на чердак, дивились, какой он длинный, бегали по нему из конца в конец, проваливались. Только сумасшедший мог выстроить себе такое жилище — бессмысленно длинное, под одной кровлей, под одним богом, под одним громом. И еще одной вещью поразил он Зеленые Млыны: выкопал на лугу озеро с островом посредине, засадил остров липами, теперь эта липовая роща так одичала, что там завелись змеи, и люди боятся к нему приблизиться. Озеро Смереченко, по преданию, копал пятнадцать лет. Копал его и ночами, при луне, землю возил на тачке, гать насыпал такую, что там можно на телеге разверзнуться, собирался еще перебросить на остров подвесной деревянный мост. Сосны для моста сгнили возле хаты, родники, открытые Смереченком, угасли, а озеро заболотилось и получило название Жабьего. Только Липский изредка ходил туда, подолгу сидел на гати, уж не мечтал ли все это возродить и перебросить на остров мост?

Девчонок Липского я не застал, только на окне, которое они всегда держали открытым и на которое, не будя их, я ставил молоко, была приклеена к стеклу записка: «Все пошли на зажинки. Галя». Это старшая дочка, она после смерти матери была здесь за хозяйку. За ней уже увивались парни, а Липский сердился, гонял их в субботние вечера вокруг своей длиннющей хаты и, разогнав, шел в клуб выпить кружку пива и сыграть в шахматы с Лелем Лельковичем. Окно было открыто, я поставил на подоконник молоко, положил хлеб, плотно закрыл окно и тоже пошел на зажинки.

Сашко Барть вез туда воду, ну и меня на бочку взял. Этот Сашко в школе был большой лоботряс, все мы его побаивались, говорил он басом, один глаз у него был всегда прищурен, в каждом классе он просиживал по два три года, несколько раз его исключали за разбой, он каялся и снова возвращался в родную alma mater, где без него и впрямь было бы уж слишком спокойно и неинтересно. Он был один из тех, от кого Липский оберегал Галю.

— Твой Вавилон от нас к северу или к югу?

— К югу…

— Значит, и там зажинки?

— Наверно.

— А Мальву ты еще там знал?

— Знал, а как же.

— Вот кто мне нравится. В Зеленых Млынах другой такой нет. Вон Лелькович никак не найдет себе жену. Я был в четвертом, когда он приехал, уже семь лет он здесь, и все один да один. А почему?

— А я почем знаю?

— А потому, что все путное разобрали Раки, Шпаки, Наждаки, а осталось одно черт те что. Мать говорит, что тут так издавна. В одном поколении красавиц излишек, а в другом только такие, что и лошади шарахаются. Природа устает и делает разные глупости просто так, нарочно. А у вас там какие? Все — как Мальва?

— Так же, как и здесь. Закон один на все села.

— А вон в польском селе — Вязова Гребля — одни красотки, да такие, что с ума сойти. А почему? Мало едят, уксус пьют и мажутся гусиным салом… Не веришь?.. Ух ты! Потекло. А ну ка слезай да забей пробку покрепче.

— Чем?

— Чем пробки забивают? Кулаком!

Забили затычку в бочку и поехали на Верха. Когда выбрались на самый взгорок, невольно сдержали лошадь. Внизу распростерлась белая нива, на которой сотни людей разом сгибались и разгибались, бегали, радовались, глядели на солнце, точили косы, побросав шапки на первые копенки. В стороне стояла рессорная бричка Липского с белым жеребцом в упряжке. Да, верно, то же самое сейчас и в Вавилоне, подумалось мне.

— Спросит, где так долго были, скажешь, что перевернулись. Пришлось возвращаться к колодцу. Понял?

— Скажу…

— Только не так вяло, потверже… У меня там, возле колодца, голова закружилась, да ведь он не поверит…

Я покосился на его ноги в засученных до колен штанах. А еще болтает о красавицах… Я подтвердил, что мы перевернулись, и навеки стал другом Сашка Бар тя. Как невелики затраты на верность…

Пани здесь не было, ее участок на другом конце. Там Лель Лелькович косил рожь. Мне с бочки была видна его соломенная шляпа с черной лентой. Он шел в ряду третьим или четвертым. Впереди всех — Журба. И тут я увидел его впервые. Это был рыжий коренастый человек, который не боялся солнца. Сгребала за ним Раина. У нее на голове была красивая косынка, а сама она, гибкая, ловкая, успевала и сгребать, и вязать, и смеяться. Прежде чем напиться самому, Журба подозвал к ведерку ее. Глаза серые, веселые, губы на чистом обветренном лице так и подрагивают от рвущихся наружу сил, в ушах серебряные серьги. Она была года на три четыре старше Бартя, но держалась с ним на равных.

— Барть, из чьего колодца вода?

— Из нашего. Ну, из колхозного…

— А почему жуки плавают?

— Спрашивайте у Липского, почему у него над колодцем ясень. На ясене майские жуки.

— Ты водовоз, я тебя спрашиваю. Иди сюда.

Барть подошел. Раина схватила его за волосы и пригнула к ведру.

— Гляди!..

— Не вижу. Ей богу, не вижу никаких жуков! Она взяла ведерко и выплеснула воду на Бартя. — Ха ха ха! Набери чистенькой!

Пила она долго, понемножку, боялась простудиться. А Барть стоял мокрый и улыбался своим прищуренным глазом. «Такую бы ему в жены, — подумал, я. — Слепит из него, что захочет». Журба напился, плеснул на брусок и принялся точить косу. Барть залез на бочку, поехал дальше, а я нес за ним полное ведерко. Есть ли что-нибудь на свете прекраснее, чем нести студеную воду для Пани? Но Лель Лелькович никогда об этом не узнает. Не узнает и сама Паня. Эта тайна, быть может, равная той, которую видел перед своим концом Валтасар: мене, текел, фарес. Но в Зеленых Млыиах нет своего Фабиана, чтобы прочитать этот текст.



Читать далее

Глава ПЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть