66. Бр. Залесскому

— 10 февраля{716}

10 февраля 1855 г. [Нозопетровское укрепление].

Сердечно радуюсь твоему возвращению, мой милый, мой сердечный, мой единый друже! Мне легко и весело на сердце стало, когда я прочел твое милое письмо, написанное уже в Оренбурге. Мне отрадно думать, что ты ко мне хоть не совсем близко, а все-таки приблизился на несколько десятков миль и теперь (завидую тебе, друже мой единый) любуешься добрыми и сердцу милыми лицами Карла и Михайла, и мне самому грустно думать, что для полной твоей радости недостает тебе вдохновенного Совы; завидую и радуюсь твоею радостью, друже мой, богу милый!

Ты просишь бога — увидеться теперь со мною. О, как я прошу его об этом! Но молитвы, знать, наши до него не скоро доходят. Веришь ли, мне иногда кажется, что я и кости свои здесь положу, иногда просто и одурь на меня находит, такая жгучая, ядовитая сердечная боль, что я себе нигде места не нахожу, и чем далее, тем более эта отвратительная болезнь усиливается. И то сказать: видеть перед собою постоянно эти тупые и вдобавок пьяные головы человеку и более меня хладнокровному немудрено с ума сойти; и я в самом деле отчаиваюся видеть когда-либо конец моим жестоким испытаниям.

Какое чудное, дивное создание{717} — непорочная женщина! Это самый блестящий перл в венце созданий. Если бы не это одно-единственное, родственное моему сердцу, я не знал бы, что с собою делать. Я полюбил ее возвышенно, чисто, всем сердцем и всей благодарной моею душою. Не допускай, друже мой, и тени чего-либо порочного в непорочной любви моей.

Она благодарит тебя сердечно за твое милое, искренное приветствие, а я и благодарить тебя не умею.

Ты спрашиваешь меня, можно ли тебе взять кисть и палитру, на это мне отвечать тебе и советовать довольно трудно, потому что я давно не видел твоих рисунков и теперь я могу тебе сказать только, что говаривал когда-то ученикам своим старик Рустем{718}, профессор рисования при бывшем Виленском университете: Шесть лет рисуй и шесть месяцев малюй и будешь мастером. И я нахожу совет его основательным; вообще, нехорошо прежде времени приниматься за краски. Первое условие живописи — рисунок и круглота, второе — колорит. Не утвердившись в рисунке, браться за краски — это все равно, что отыскивать ночью дорогу.

Если можно достать в Оренбурге хороший пейзаж, масляными красками написанный, то попробуй его скопировать; но без хорошего оригинала я тебе советую кистей в руки не брать.

Пеняешь ты, почему я тебе не прислал «Трио» или «Христа»{719}; эти вещи через почту посылать неудобно, а случаи здесь так редки, или, лучше сказать, их вовсе не бывает. Я начал еще лепить, в пандан{720} «Христу», «Ивана Крестителя», на текст «Глас вопиющаго в пустыне», и мне бы ужасно хотелося весной же переслать тебе хоть форму, но не предвижу никакой возможности.

Кланяйся Карлу и скажи ему, что для смазывания формы употребляется деревянное масло, смешанное с свечным салом пополам, алебастр, или гипс, разводится в густоту обыкновенной сметаны, и, заливши форму, нужно дать трое суток сохнуть в сухом и теплом месте или на солнце; потом немного погреть перед огнем и сейчас же тоненьким ножом отделить осторожно предмет от формы; но и в этом, как и во всем, важную роль играет опыт.

Я чрезвычайно рад, что тебе поручена новая библиотека{721}; лучше для тебя занятий я не мог бы придумать.

Как бы я рад был, чтобы ты сблизился с В[асилием] А[лексеевичем]{722}.

Посылки, о которой ты мне пишешь, я еще не получил; она, верно, зазимовала в Гурьеве.

Что мне Сигизмунд ничего не пишет? Что он и где он? Напиши хоть ты об нем пару слов. Что делается с Людвигом? и не имеешь ли каких известий о А[лексее] П[лещееве] и Фоме? Сообщи мне.

А если увидишь Сову или будешь писать ему, то расцелуй его за меня за его прекрасные сердечные стихи{723}. Мне грустно, что я ему не могу ничего прислать своего произведения. Он должен быть в высшей степени симпатический человек. Как бы я был счастлив, если бы мне удалося когда-нибудь обнять и поцеловать его!

Будешь писать к Аркадию, кланяйся ему от меня. Кланяйся и Михайлу и всем, кто не забыл меня.

Если увидишь Михайлова, скажи ему от меня, пускай он мне напишет хоть что-нибудь. Прощай, не забывай меня.

О чем так долго и так постоянно думаю, о том чуть было не забыл просить тебя. Уведоми меня, принял ли В[асилий] А[лексеевич] представление Фреймана обо мне{724} и пошло ли оно дальше? Если ты знаком с Фрейманом, то попроси его, пускай он тебе покажет мою «Ночь» акварелью.

Мы здесь о зиме и понятия не имеем: в продолжение генваря месяца с 5° тепло не сходит, а я в продолжение всей зимы не снимаю кителя.

Кланяются тебе Z[ielinski] и Ираклий.

Прощай еще раз, мой незабвенный друже!

67. А. Н. Плещееву

— 6 апреля{725}

[6 апреля 1855, Новопетровское укрепление.]

Перед отъездом вашим в степь писали вы ко мне письмо, на которое я вам не отвечал, во-первых, по недостатку адреса, а во-вторых, потому, что совершенно не о чем было писать, а переливать из пустого в порожнее скучно. Вы пишете, что, может быть, в письме вашем встретилось мне что-нибудь не по сердцу, и потому я вам не отвечал. Как вам пришло в голову такое предположение! можете ли вы что-нибудь написать, что бы мне было не по сердцу? Спаси вас господи от таких мыслей! Каждую строчку, каждое слово вашего письма я принимал, как слово брата, как слово искреннего друга. Какие бы ни были ваши предположения, однако же вы на них не остановились. За то вам сердечно благодарен. Поздравляя меня с Новым годом, вы желаете мне, как брат, всего лучшего, и особенно — чтобы вырваться из этой пустыни. Благодарю вас! Прекрасное, человеколюбивое желание! Но, увы! вашему доброму желанию и моей единой надежде не суждено осуществиться.

Вот что случилось со мною. В прошлом году генерал Фрейман представил меня в унтер-офицеры. Я существовал этой бедной надеждою до конца марта текущего года; а перед самой пасхой почта привезла приказ майора Л[ьво]ва, чтобы взять меня в руки и к его приезду непременно сделать меня образцовым фрунтовиком, а не то я никогда не должен надеяться на облегчение моей участи. Хорошо я встретил праздник пасхи! Праздник прошел, и из меня, теперь пятидесятилетнего старика, тянут жилы по осьми часов в сутки!

Вот мои радости! вот мои новости! Не пеняйте же мне, что я не отвечал вам на ваши письма. Я ждал, и мне хотелось хоть малой радостию порадовать вашу сострадательную душу; а рассказывать вам о своих страданиях — значит, заставлять вас самих страдать. А у вас и своего горя немало, а делить горе между страдальцем — значит, увеличивать общую скорбь.

Еще вот что. У нас не получает никто «Отечественных Записок», а у вас, вероятно, кто-нибудь получает; то просмотрите вы хорошенько май и июнь, не увидите ли там рассказ «Княгиня», подписанный К. Дормограй. Если нет, то напишите кому-нибудь в Петербург, чтобы получил рукопись в конторе журнала и переслал вам, а вы адресуйте ее в «Современник» или, что найдете лучшим, то с нею и сделайте.

Прощайте, мой добрый мой незабвенный друже! Со следующею почтою буду вам писать больше.

Ш.

68. С. Сераковскому{726}

— 6 апреля{727}

[6 апреля 1855, Новопетровское укрепление.]

Мой милый, мой добрый Zygmunt! благодарю тебя за твое ласковое, сердечное, украинское слово, тысячу раз благодарю тебя. Рад бы я отвечать тем же, сердцу милым словом, но я так запуган, что боюся родного, милого звука. Особенно в настоящее время я едва и как-нибудь могу выражаться. О моем настоящем горе{728}сообщаю я А. П[лешееву], и ты у него прочитаешь эти гнусные подробности.

Кернера и прочее с письмом И. Станевича{729}, писанным 25 октября, получил я сегодня, то есть 6 апреля. Все это пролежало всю зиму в Гурьеве. Но лучше поздно, нежели никогда. Благодарю ж вас, друзья мои, мои братья милые, что вы не оставляете меня! Поцелуй доброго Станевича за его ласковые письма и извини меня перед ним, что я теперь не пишу ему: до отхода почты осталось только два часа, а до смены караула — час, а я на карауле и написал, что только успел.

Кто такой киевский студент, посылаемый сюда? Если ты знал его в Оренбурге, то сообщи мне, а то я не мастер сразу узнавать людей так, чтобы не сделать маху.

Поцелуй Карла, Цейзика и будь здоров.

Не забывай любящего тебя Ш.

69. Бр. Залесскому

— 10 апреля{730}

10 апреля [1855, Новопетровское укрепление].

Я ничего не пишу тебе с этою почтою, мой друже единый, потому что доброго написать нечего, а о скверном — то узнаешь из письма А. П[лещееву]. Прошу тебя только, если ты можешь, объясни мне, что все это значит. Каким родом могло быть предпочтено представление генерала представлению майора? Это для меня вопрос темнее безлунной ночи. Напиши мне, кто такой Станевич? Я знаю, что это добрый человек, и больше ничего не знаю.

В последнем моем письме я забыл тебе сказать, чтобы ты ходил в свободное время за Урал в парк или рощу и делал этюды; там есть образцы живописных деревьев. И еще раз скажу тебе: с масляными красками будь осторожен, пока не утвердишься в карандаше. Ничего больше теперь не имею сказать тебе. Прощай! Не забывай меня, мой единый друже! Целуй ojca prefecta, Карла, Цейзика и всех, кто вспомнит обо мне.

В продолжение восьми лет. кажется, можно было бы приучить себя ко всем неудачам и несчастиям, — ничего не бывало… Настоящее горе так страшно потрясло меня, что я едва владел собою. Я до сих пор еще не могу прийти в себя: в таких случаях нужен сердцу самый искренный, самый бескорыстный друг. Полуучастью тут не место: оно хуже холодного эгоизма.

Счастливые те, для которых слово участье больше ничего, как пустое слово! Когда я доживу до этого счастья?

А моя нравственная, моя единственная опора, и та в настоящее время пошатнулась и вдруг сделалась пустой и безжизненной: картежница, ничего больше! или это мне кажется так, или оно в самом деле так есть. Я так ошеломлен этою неудачею, что едва различаю черное от белого.

Когда будешь писать Сове, кланяйся ему, а мне об нем напиши подробнее, потому что я знаю его, как поэта, и ничего больше.

Прощай, мой друже! Кернера и прочее я получил исправно. Теперь ожидаю карандашей и, если можешь, то пришли 1 и 2 томы В. Zalieskiego.

70. В. И. Григоровичу

— около 12 апреля{731}

[Новопетровское укрепление, около 12 апреля 1855.]

Христос воскресе, незабвенный мой благодетель. Вот уже девятый раз я встречаю этот светлый торжественный праздник далеко от всех милых моему сердцу, в киргизской пустыне, в одиночестве и в самом жалком, безотрадном положении. Восемь лет я выстрадал молча. Я никому ни слова не писал о себе. Думал, что терпением все одолею. Но к несчастию я горько ошибся, терпение так и осталось терпением, а я между тем приближаюся к 50 году моей жизни. Силы и нравственные и физические мне изменили, ревматизм меня быстро разрушает. Но что в сравнении болезни тела с болезнию души, с тою страшною болезнию, что зовется безнадежностью. Это ужасное состояние! на осьмом году моих тяжелых испытаний я был представлен корпусному командиру к облегчению моей горькой участи. И что же, мне отказано за то, что я маршировать не могу, как здоровый молодой солдат. Вот одна причина, почему, я остался таким же, как был, солдатом, а другая — и самая важная — причина та, что я, к великому моему несчастию, [не имею] заступника перед особою В. А. П[еровского], и это-то самое вынуждает меня обратиться к вам и просить вас и графа Ф[едора] П[етровича] {732} помочь мне в крайне горьком моем положении своим человеколюбивым представительством перед В. А. П[еровским]. Вы, как конференц-секретарь Ака[демии] Х[удожеств] и как лично и хорошо меня знаете, просите его за меня, если можно, лично, он теперь должен быть в столице. Если же он выехал, то напишите ему письмо. Оживите умершую мою надежду. Не дайте задохнуться от отчаяния в этой безвыходной пустыне.

71. Ф. П. Толстому

— 12 апреля{733}

Ваше сиятельство!

К вам, как к представителю изящных искусств и вице-президенту Императорской Академии Художеств, покровительства которой я так безрассудно лишился, к вам прибегаю я с моею всепокорнейшею просьбою.

В 1847 году, за сочиненные мною либеральные стихи, я высочайше конфирмован в солдаты отдельного Оренбургского корпуса. По распоряжению бывшего тогда корпусного командира сослан я в Новопетровское укрепление, находящееся в киргизской степи на северовосточном берегу Каспийского моря. И вот уже наступил девятый год моего изгнания, и я, забытый в этой безотрадной пустыне, потерял уже и надежду на мое избавление.

Ваше сиятельство! До сих пор не осмеливался я беспокоить вас о моем заступничестве, думая, что безукоризненной нравственностью и точным исполнением суровых обязанностей солдата возвращу потерянное звание художника, но все мое старание до сих пор остается безуспешным. Обо мне забыли! напомнить некому. И я остаюся в безвыходном положении.

После долгих и тяжких испытаний обращаюся к вашему сиятельству с моими горькими слезами и молю вас, вы, как великий художник и как представитель Академии Художеств, ходатайствуйте обо мне у нашей высокой покровительницы. Умоляю вас, ваше сиятельство! одно только предстательство ваше может возвратить мне потерянную свободу, другой надежды я не имею.

Еще прошу вас, напишите несколько слов о моем существовании его высокопревосходительству Василию Алексеевичу Перовскому; судьба моя в его руках, и только его представление может быть действительно.

Кроме всех испытаний, какие перенес я в продолжение этих осьми лет, я вытерпел страшную нравственную пытку. Чувство страшное, которое вполне может постигнуть человек, посвятивший всю жизнь свою искусству. Мне запрещено рисовать, и, клянусь богом, не знаю за что. Вот мое самое тяжкое испытание. Страшно! Бесчеловечно страшно мне связаны руки!

Василий Иванович Григорович меня знал лично как художника и как человека, и он засвидетельствует перед вами обо мне.

Молю вас, ваше сиятельство, не оставьте моей печальной просьбы, оживите мои умершие надежды, уврачуйте мою страдающую душу.

С надеждою в бога и заступничество вашего сиятельства остаюсь бывший художник

Т. Шевченко

Новопетровское укрепление, 1855 года, апреля, 12.

Ваше сиятельство! Только прошедшего марта дошло в нашу пустыню сведение о торжественном прекрасном празднике вашего юбилея{734}. Позвольте же и мне, почитающему вас как великого художника и покровителя прекрасных искусств, от полноты сердца поздравить вас с вашим великим и вполне заслуженным праздником. Пошли вам господи силу и долгие, долгие лета мужать и крепнуть для славы нашего отечества и славы прекрасного искусства.

72. Бр. Залесскому

— 10 июня{735}

10 июня 1855 [Новопетровское укрепление].

Сегодня я получил твое во всех отношениях для меня дорогое письмо. Сегодня же и отвечаю, сегодня вечером и почта отходит, и, если мало напишу тебе, то это извини мне, друже мой единый.

Я начал уже было на тебя сердиться за твое долгое молчание, забывши мудрое правило: «Когда нечего сказать доброго, то лучше молчать». Ты мне напомнил это правило, и я тебе благодарен. Все, посланное тобою, я получил с благодарностью. Карандаши еще не пробовал, да не на чем, правду сказать, и пробовать; мне здесь все, начиная с людей, так омерзело, что я и не смотрел бы на ничто. Пишешь ты, что Карл не нашел моих карандашей; он, вероятно, забыл или совсем не знает, где они хранятся. У него оставил я небольшой тюк с платьем; там между прочим есть пальто, а в том пальто в кармане две дюжины карандашей Фабера № 3. Если найдешь их, то возьми себе, а для меня и присланных тобою надолго станет, потому что термин [11]Термин — срок, (укр.) моего заключения бесконечен, а здесь совершенно делать нечего. Приехал сюда старик Козлов, штейгер{736}, помнишь, что с Антоновым ходил в Кара-Тау. Он тоже теперь отправляется там для собрания коллекций окаменелостей. Думал было и я с ним проситься, да раздумал. Хорошо, весело было тогда нам с тобою; одному было бы мне точно так же скучно, как и в укреплении, с тою разве разницею, что я должен был подчиняться пьяному казачьему офицеру; и это-то больше и было причиною моего раздумья.

Я очень рад, что ты оставил масляные краски, и очень не рад, что ты занимаешься теперь фотографиею. Она у тебя много времени отнимает теперь, а после, я боюся, ты увлечешься ею, когда покажутся удовлетворительные результаты. Это дело химии и физики; пускай Михайло и занимается ими, а тебе это как художнику повредит. Фотография как ни обольстительна, а все-таки она не заключает возвышенного прекрасного искусства. А между прочим, если ты не читал, то прочитай прекрасную статью Хотинского и Писаревского о фотографии{737}в «Современнике» за 1852 г., не помню какой №.

Сигизмунду и Алексею я писал, будучи совершенно уверен, что они в Оренбурге; но это все равно: благодарю тебя, что отослал им письмо. Я писал Алексею, чтобы он справился через своих знакомых в Петербург о рукописи К[обзаря] Дармограя; но так как ему теперь почти невозможно, то прошу тебя, если ты имеешь знакомого в столице, то чтобы он зашел в контору «Отечественных Записок» и взял (если она только не напечатана) рукопись под названием: Княгиня К. Дармограя, и прислал бы ее тебе или передал в другой журнал; если же напечатана, то чтобы сделал условие с редактором, на каких условиях может К. Дармограй доставлять в редакцию свои рукописи. У Карла есть брат в Петербурге, попроси его, — у меня там знакомых не осталось.

А между прочим скажи ты мне ради всех святых, откуда ты взял эти вялые, лишенные всякого аромата «Киевские ландыши»{738}? Бедные земляки мои думают, что на своем чудном наречии они имеют полное право не только что писать всякую чепуху, но даже и печатать! Бедные! и больше ничего. Мне даже совестно и благодарить тебя за эту, во всех отношениях тощую, книжонку. «Трио» пришлю тебе с Зелинским. Вероятно, вам опыты не удалися по моим наставлениям; хотел я и книги твои переслать тебе с ним, но он не берет. Перешлю осенью с штейгером.

Много еще кое-чего нашлося бы передать тебе, друже мой, но почта на носу висит, а потому и кончаю. Бывай здоров и счастлив, мой друже единый. Пиши и целуй от меня Сову. Кланяйся Карлу и Михайлу и Станевичу. Прощай.

Повидайся с Лазаревским{739} и попроси его, чтобы он сообщил тебе адрес своего старшего брата, а ты сообщи его мне.

Узнай, пожалуйста, у Карла, цел ли мой альбом?

73. Бр. Залесскому

— 25 сентября{740}

25 сентября 1855 г. [Новопетровское укрепление.]

Вчера был я на Ханга-Бабе, обошел все овраги, поклонился, как старым друзьям, деревьям, с которых мы когда-то рисовали, и в самом дальнем овраге — помнишь, где огромное дерево у самого колодца обнажило свои огромные старые корни? — под этим деревом я долго сидел. Шел дождик, перестал; опять пошел, я все не трогался с места; мне так сладко, так приятно было под ветвями этого старого великана, что я просидел бы до самой ночи, если бы не охотники (чтоб им ни одного воробья не застрелить) меня потревожили. О, какие прекрасные, светлые, отрадные воспоминания в это время пролетели над моей головою! Я вспомнил наш каратауский поход со всеми его подробностями, тебя, Турно и кой-где изредка Антонова, и он, хоть это весьма редко бывало, иногда похож на человека. Когда же воспоминания мои перенеслись на Ханга-Бабу, я так живо представил себе это время, что мне показалось, будто бы ты сидишь здесь за деревом и рисуешь; я тогда только опомнился, когда позвал тебя, и ты не отозвался; а тут и охотники пришли. Поход в Кара-Тау надолго у меня останется в памяти, навсегда.

Я уже две почты пропустил, не писал тебе; чуть было и третьей не перепустил; а возвратясь из Ханга-Бабы, выдержал порядочный пароксизм лихорадки; боялся, чтобы не продлилась, но теперь, слава богу, ничего: как с гуся вода. Я извиняю себя еще и тем, что письмо мое все равно дожидало бы тебя на почте, пока ты возвратился из Уфы. Напиши мне подробнее, добрый мой друже, о бедном нашем Сове: как и чем он живет и что он делает? Напиши все: меня глубоко трогает этот страдалец. Что делает Турно и где он? Письмо вдохновенного Сигизмунда я с наслаждением прочитал. Настоящий поэт! Не отвечаю ему теперь, потому что надеюсь вскоре с ним увидеться в Ак-Мечети{741}; а надеюсь я потому, что ты мне пишешь, не хочу ли я туда? Хочу, куда угодно хочу! Потому что я начинаю одуревать в этом безотрадно однообразном прозябании. Прошу тебя, Карла и всех добрых людей, кто может помочь мне хотя единым словом. В Ак-Мечети хотя я не предвижу для себя слишком отрадной перспективы, но по крайней мере не буду видеть этих голых серых скал, которые мне до того опротивели, что я рад спрятаться от них — но увы! — куда спрятаться?

Послал я тебе с Зелинским экземпляр «Трио», а с Фрейманом экземпляр «Спасителя»; сходи ты на квартиру Фреймана и у слуги его Матвея спроси ящик на твое имя; кроме медальона, найдешь ты в ящике книги, которые прошу тебя отдать переплести в два или в три волюма, как ты найдешь лучше, и оставь их у себя до весны, а весною, если я останусь здесь, то перешли мне их. Я посылал эти книги в Астрахань, и, вообрази себе, губернский и еще портовый город переплетчика не имеет! Настоящие скифы!!

Если ты можешь как-нибудь узнать о судьбе «Княгини», то сообщи мне: меня она очень беспокоит. Узнай, бога ради, цел ли у Карла мой тюк с платьем; там есть в кармане, в пальто, дюжины две карандашей Фабер № 3; возьми их себе, а платье прибереги. Я не знаю, на чем я основываю надежду, а мне кажется, что я это пальто носить еще буду, если его моль не съела. Нельзя ли тебе будет достать, хоть у топографов, пару акварельных кистей; у меня одна-единственная осталась, да и та иступлена.

Я тебе надоедаю своими просьбами; но что же делать мне? кроме тебя, обратиться не к кому, а в тебе я совершенно уверен, что ты не назовешь меня надоедалой, попрошайкою.

Вчера не дали мне кончить письмо, а сегодня, вопреки ожиданию, пришла почта и привезла твое второе письмо с драгоценным для меня подарком, с портретом Совы. Я не знаю, как тебя и благодарить, друже мой, за этот подарок. Что-то близкое, родное я вижу в этом добром, задумчивом лице; мне так любо, так отрадно смотреть на это изображение, что я нахожу в нем самого искреннего, самого задушевного собеседника! О, с каким бы наслаждением я прочитал бы теперь его «Йордана»! Но это желание несбыточное. Благодарю тебя, тысячу раз благодарю за этот сердечный подарок.

Ты пишешь, что желал бы сблизить меня с ним покороче. Дай бог, чтобы все люди были так коротко близки между собою, как мы с ним; тогда бы на земле было счастье! Пиши ему и целуй его за меня, как моего родного брата. Если ты хочешь, чтобы моя радость была полная, то в первое твое письмо, которое ты мне напишешь, вложи свой портрет и портрет Михайла, а если можно, то и Карла, — ты меня этим подымешь на седьмое небо.

Боже мой! Когда я увижу тебя? Когда я увижу доброе лицо Михайла и Карла? Грустно! Невыразимо грустно это бесконечное ожидание.

Ты пишешь, что к вам приехали два просвещенных любителя прекрасного искусства; сердечно радуюсь такому редкому явлению и душевно желаю, чтобы ты с ними скорее познакомился; быть может, в самом деле ты встретишь в их коллекциях что-нибудь замечательное, а это для тебя необходимо. Истинно изящное произведение на художника и вообще на человека сильнее действует, нежели самая природа. Говоришь, что будто бы в коллекции начальника штаба есть оригиналы голландских мастеров. Дай бог, чтобы это была правда! Я вот почему сомневаюсь: все произведения голландских артистов XVII века на перечете, а в последующем столетии Голландия была бедна замечательными мастерами. Но все-таки лучше увидеть что-нибудь, нежели не видеть ничего.

Прощай, мой единый друже! Кланяйся Средницкому и ojcu prefektu и не забудь мне написать об Аркадие.

Не знаю, имел ли какое влияние на судьбу мою всемилостивейший манифест{742}.

С последней морской почтой пошлю тебе что-нибудь вроде «Монаха», а теперь ничего не имею конченного, да правда и кончить порядочно нечем.


Читать далее

Тарас Шевченко 13.04.13
Автобиография {1} 13.04.13
Дневник{2}. (С 12 июня 1857 по 13 июля 1858 года)
1857 13.04.13
1858 13.04.13
Избранные письма и деловые бумаги 
1839 13.04.13
1840 13.04.13
1841 13.04.13
1842 13.04.13
1843 13.04.13
1844 13.04.13
1845 13.04.13
1846 13.04.13
1847 13.04.13
1848 13.04.13
1849 13.04.13
1850 13.04.13
1851 13.04.13
1852 13.04.13
1853 13.04.13
1854 13.04.13
1854–1855 13.04.13
1855 13.04.13
1856 13.04.13
1857 13.04.13
1858 13.04.13
1859 13.04.13
1860 13.04.13
1861 13.04.13
Приложение 13.04.13
Алфавитный указатель имен, встречающихся в 5 томе 13.04.13
Украинские слова и выражения, встречающиеся в 5 томе и требующие объяснения 13.04.13
Алфавитный указатель к 3, 4 и 5 томам 13.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть