Я не имел ничего против того, чтобы вернуться в Париж после Дьеппа. Я истощил свои способности наслаждаться, я больше не хотел быть к себе снисходительным и нетребовательным. За эти пять недель я получил все, что хотел. Я оставил праздным свой мозг и заботился только о своих удовольствиях. Было хорошо ни о чем не думать. Именно физическое удовлетворение несло в себе силу, свежесть и внутреннее очищение.
Теперь я знал, что могу идти вперед. Меня больше не посещали былые грезы о Джейке и Норвегии, они не витали поблизости, готовые поглотить мои мысли, как это было в жаркое время летом. Похоже было на то, что я распрощался с ними навеки. И Хеста перестала быть наваждением. Это было важнее всего. Теперь она не стояла между мной и моей работой. У нее были свое собственное место и своя собственная ценность. Я не совсем понимал, отчего это. Не понимал, почему в июне я сидел за столом в своей комнате перед чистым листом бумаги и от сознания того, что она лежит на кровати с книгой в соседней комнате, совершенно не мог писать, а теперь, в сентябре, я с легкостью могу писать почти в любое время дня, независимо от того, дома она или нет. Я больше не был одержим ею, ее образ не стоял постоянно у меня перед глазами, как прежде, и неистовая потребность в ее физическом присутствии каким-то туманным, загадочным образом перестала меня терзать. В июне мне постоянно нужно было вставать и идти в соседнюю комнату, чтобы посмотреть, там ли она; то, что она рядом, совершенно не давало мне работать. Я ничего не мог с собой поделать, и время, потраченное на мою книгу, не могло сравниться с драгоценными часами любви.
Теперь я мог сидеть в своей комнате, спокойный и безмятежный, и сознание того, что она рядом, за дверью, сделалось настолько привычным, что перестало меня отвлекать. Даже если она выходила из дому, я знал, что она вернется, знал, что она всегда будет здесь, под рукой, если мне понадобится. Итак, я мог отставить ее в сторону, исполненный уверенности и свободный. Да, я был необычайно свободен и мог теперь думать что пожелаю.
В июне она настолько вошла в мою кровь, что я утратил всякую свободу мыслить и действовать. Я принадлежал ей душой и телом. Чтобы освободиться от этого, я вынужден был сломать барьеры ее индивидуальности и сдержанности. Я уехал на эти пять недель, дабы преодолеть свою зависимость, пресытившись любовью. Мне хотелось полностью подчинить Хесту, чтобы она была прикована цепью, а я получил свободу. Это мне удалось. Я любил ее как никогда, но был свободен. Теперь она не властвовала надо мной, а была у меня в подчинении. Она была частью моего дома, моей жизни, общего порядка вещей. Я не спрашивал, что она об этом думает, и принимал ее в этом качестве. Лето закончилось, и теперь я мог продолжить писать.
Приключение и любовь казались детскими забавами по сравнению с честолюбием. Оно завладело мной и поднимало к каким-то таинственным, недостижимым высотам, а я, растерявшийся и счастливый, не ведавший, чего хочу, знал лишь, что меня ждет нечто подобное тайне, странной и прекрасной. Мне нужно лишь протянуть руку.
Я не знал, хочу ли я славы и успеха и что это значит. Может, титульный лист с моим именем? Или очевидное доказательство успеха — люди, беседующие обо мне? Слава — это когда любой человек в любом поезде читает написанное мною и знает обо мне, а я о нем — нет? А может быть, это тихое внутреннее сияние, никак не проявляющееся внешне, счастливое уединение, которое никто не сможет с тобой разделить, это когда разоблачаешься сам перед собой? Я не хотел стать писателем, который вымучивает свои произведения и у которого заранее готовы и название, и посвящение, но которому абсолютно нечего сказать: нет ни темы, ни настроения. Я желал постичь истину и значение искренности.
Где-то в стороне маячила тень моего отца, который состоялся, но не верил, что его сын на это способен. Желание доказать, что он не прав, было неразрывно связано с моим честолюбием. Он не был для меня человеком из плоти и крови, который отказал своему сыну в весточке, исполненной надежды и сочувствия, — он был поэтом, который будет вечно стоять на своей маленькой вершине, не имея соперников. Но в один прекрасный день я встречусь с ним лицом к лицу. Тогда он сойдет с пьедестала, обнажит голову и устыдится. Меня не устрашат никакие препятствия на моем пути, ведь теперь я исполнен какой-то новой силы, которая позволит мне их одолеть. Никто не в силах помешать мне достичь моей вершины.
Я не рассказывал Хесте об этих мыслях. Они были только моими. Она все-таки была женщиной, и мы шли разными путями. Наверное, она наконец что-то поняла, так как оставила попытки проникнуть в мои мысли. Она больше не задавала мне вопросов. Просто принимала меня таким, как есть, и довольствовалась тем, что я ей давал. Она всегда была там, на заднем плане, когда была мне нужна. У меня были мое дело и она. Этого было достаточно. Итак, я весь день сидел у себя в комнате на улице Шерш-Миди и отдавался страсти к сочинительству, более опасной, нежели приключение, и дающей большее удовлетворение, нежели любовь.
В октябре наступило бабье лето: десять дней солнце сияло, как в июне. Меня одолевало искушение бросить работу и увезти Хесту за город, пока стоит такая погода. Я представлял себе лес Фонтенбло: листья стали золотистыми и мягко падали на землю, а короткие зеленые папоротники, которые окружали нас в начале лета, разрослись и пожелтели, и у них появились пушистые закручивающиеся пальчики.
Однажды вечером я размышлял, следует ли предложить Хесте такую поездку. Мы шли домой после обеда в «Ротонде». Она держала меня под руку и размахивала своей шапочкой. Должен ли я сказать: «Дорогая, тебе хотелось бы, чтобы мы сбежали на три дня, и на эти три дня забыли обо всем, кроме прощальной улыбки лета, и чтобы мы с тобой были одни?» Или не стоит ничего говорить сегодня вечером и действовать под влиянием минуты — лучше подождать, какое настроение будет у меня завтра утром?
Слегка поколебавшись, я решил подождать до утра. Когда я проснулся, небо было затянуто тучами и по стеклу стучал дождь. Хеста спала, положив голову себе на руку. Поскольку шел дождь, я не видел особого смысла ехать за город. А вдруг погода испортилась надолго? Теперь, когда я рассуждал здраво и спокойно, лежа в постели этим пасмурным утром, а не сидя в кафе, где последний луч солнца касался золотым пальцем белокурых волос Хесты, эта идея показалась мне бестолковой. Я больше не буду об этом думать, да и, в любом случае, мне нужно писать.
С того дня погода стала переменчива, выпадали хорошие дни, но, на мой взгляд, недостаточно хорошие, чтобы послужить предлогом для отъезда из Парижа. Так мы никуда и не уехали, а через неделю похолодало, листья покрыли землю, деревья оголились, и из-за каждого угла дул резкий ветер.
Я позабыл о бабьем лете. У меня были закончены все три акта пьесы, но третий не вполне меня удовлетворял, и я переписал начальные сцены. Еще немного отшлифовать — и все будет в порядке. После этого я собирался пересмотреть свой роман и изменить конец, а также немного сократить весь текст. Правда, я считал, что он и так недостаточно длинный. В общем, работе не видно было конца, и она была волнующей и интересной. Я не мог не чувствовать себя важным лицом. Когда у меня будет достаточно материала, я поеду в Лондон и найду издателя. Я полагал, что это будет несложно. Однако все это наступит позже.
Однажды мне вдруг пришло в голову, что профессор, который преподавал Хесте музыку, несомненно, начал новый семестр, а она мне ничего не говорит. Я вспомнил об этом сразу после ленча.
— Кстати, — осведомился я, — а как обстоят дела с твоей музыкой?
— Я понимаю, о чем ты, — ответила она, — это ужасно, не так ли? Я была такой ленивой!
— Полагаю, — продолжал я, — что твой семестр уже начался и ты захочешь продолжать?
— Я целую вечность не подходила к роялю, — призналась она. — Наверное, профессор придет в ужас. По правде говоря, я немножко боюсь.
— Ты же вольна поступать с этим как хочешь, не правда ли? — спросил я.
— Конечно, — подтвердила она.
На следующее утро она пошла повидаться с профессором и договориться о следующем цикле уроков.
Я вспомнил об этом только вечером, когда закончил свою работу, запланированную на тот день. За обедом мы молчали: я был погружен в свои мысли и пьесу, а она была какой-то притихшей и только без единого слова передавала мне то, что я просил.
Я смотрел, как она крошит кусочек хлеба в пальцах, и вдруг мне захотелось, чтобы она развеселилась и засмеялась, потому что мне не помешало бы немного веселья теперь, когда день был закончен. Мне не нравилось, что она такая скучная — она должна быть готова подстраиваться под мое настроение.
— Не будь такой скучной, — сказал я.
Она взглянула на меня и возразила, улыбнувшись:
— Я не скучная.
— Ну, сделай же что-нибудь со своим лицом, дорогая.
— Прости, я не думала, что выгляжу скучной. К тому же я полагала, что ты озабочен своей пьесой.
— О нет, она хорошо идет, я вполне удовлетворен.
— Как я рада, Дик.
— О, дорогая, ты не представляешь себе, какое это удовольствие — писать! Теперь я это знаю.
— Могу себе представить.
— Нет, не можешь. Ты и понятия не имеешь. Это грандиозно! Я хочу сказать, в сочинительстве есть что-то такое… Между прочим, как прошел твой урок? Я совсем забыл о нем!
— Ах, это.
— Да. Все прошло удачно?
— Нет, не совсем.
— Наверное, скучно было.
— Странно было снова увидеть профессора.
— Что он сказал?
— Он не слишком много говорил.
— Полагаю, он устроил тебе сцену из-за того, что ты не занималась? Старый дурак.
— О! Ну…
— Наверняка сначала твои пальцы не были гибкими, но скоро все наладится.
— Конечно.
— Когда состоится концерт?
— Думаю, в конце ноября или в начале декабря.
— Тебе придется хорошо поработать.
— Я не буду участвовать.
— Боже мой, но почему же?
— Я недостаточно хорошо играю.
— Кто это сказал? Но ты же сама мне говорила, что он хочет, чтобы ты участвовала в концерте.
— Да, но это было четыре месяца тому назад. Теперь все изменилось.
— Дорогая, я не понимаю.
— Я же все это время совсем не занималась, Дик. Другие ученики работали все лето. Теперь они меня обогнали. Это вполне справедливо.
— А по-моему, это безобразие.
— Нет, я все понимаю. Это моя вина. Профессор говорил мне, что музыка требует постоянной работы, без перерывов, и нельзя допускать, чтобы что-нибудь мешало. Это единственный способ чего-то добиться. Я не старалась, и теперь я просто одна из его заурядных учеников, на которых можно не обращать особого внимания.
— Ты разочарована?
— Поначалу была. Не знаю, наверное, это меня не слишком сильно волнует. Кажется, мне больше и не хочется. Я утратила интерес.
— Бедняжка!
— Все хорошо.
— Ты продолжишь брать уроки?
— Возможно, два раза в неделю. Я могу там заниматься. К тому же у меня будет какое-то занятие.
— Как не повезло! Я считаю, что этот тип просто дурак и не знает своего ремесла. Должен радоваться, что ты не устроила скандала.
Я поискал в кармане свой портсигар. Потом попросил у гарсона спички.
— Так о чем мы говорили? — спросил я. — Ах да, твоя музыка! Тебе это, верно, наскучило? Ты знаешь, дорогая, думаю, на следующей неделе я смогу приступить к работе над книгой: ее нужно слегка сократить. Будет занятно снова к ней вернуться. Я придумал новый финал, который действительно хорош. Помнишь, старый был слишком неожиданным. Я объясню тебе свою новую идею. — Я подался вперед в волнении и продолжил рассказывать ей о своей книге.
Было уже совсем поздно, когда мы добрались домой. Обсуждение с Хестой новой идеи, по-видимому, меня вдохновило: я не мог ждать. Пройдя к письменному столу в своей комнате, я сел с тем, чтобы записать пару мыслей. Но как только я начал писать, мне было уже не оторваться. Я забыл о времени. Хеста позвала меня из другой комнаты.
— Ты не ложишься? — спросила она.
— Я недолго, — прокричал я в ответ. — Ты спи, если устала. Я тебя в любом случае не разбужу.
Она немного помолчала, потом снова обратилась ко мне:
— Дик, тебе вредно так поздно засиживаться за работой. Остановись.
Я притворился, будто не слышу, и не ответил ей. То, чем я занимался, было очень важно для меня.
Вскоре я услышал ее шаги, она вошла в комнату в пижаме и опустилась на колени возле меня.
— Уже почти два часа, — сказала она, — тебе нужно немного поспать. Правда, ты же не можешь сидеть здесь всю ночь!
Почему ей нужно обязательно входить, она же видит, что это меня раздражает — и как раз в тот момент, когда у меня мелькнула мысль!
— О, дорогая, пожалуйста, оставь меня в покое, — ответил я. — Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ко мне пристают с пустяками! Почему ты беспокоишься? Я мешаю тебе спать?
— Не в этом дело, но теперь ты всегда поздно ложишься. Это продолжается уже давно.
— Черт возьми, дорогая, что же я могу поделать, если ночью мне лучше пишется?
— О господи! — воскликнула Хеста, побледнев — она была сама на себя не похожа. — Всегда эта твоя книга! И больше ничего, никогда — все время, день и ночь, ты и твоя книга.
Я в изумлении смотрел на нее, не веря своим ушам.
— Любимая, ты сошла с ума. В чем же дело, наконец?
Она отодвинулась от меня и уселась на полу, обхватив колени. Она дрожала в своей легкой пижаме, такая маленькая и худенькая.
— Раньше такого никогда не было, — сказала она, и в голосе ее послышались слезы. — Ты весь день сидишь здесь и пишешь, а часто и по вечерам. Мы никуда не ходим, как это было весной и летом.
— Не ходим? — переспросил я. — Что ты имеешь в виду, дорогая? Куда не ходим?
— Не ходим по Парижу, чтобы повеселиться, посмеяться, посмотреть на людей. Теперь все иначе — с тех самых пор, как мы вернулись.
— Хеста, любовь моя, — заговорил я мягко, словно она была ребенком, — ты же знаешь, что мне нужно работать, знаешь, что это самое важное для меня. Ты же не думаешь, что я буду все время носиться с тобой по Парижу?
— Но ты же носился летом? — возразила она.
— Ну какой смысл сравнивать то, что было летом, с тем, что сейчас, — урезонивал я ее. — Мы же не можем постоянно делать одно и то же.
— Это потому, что ты не хочешь, — сказала она.
— Дорогая, это же смешно. — Еще немного — и я выйду из себя. — У нас были чудесные каникулы, мы превосходно провели время, а теперь ты устраиваешь сцену из-за того, что нам нужно посидеть дома, — продолжал я.
Она не отрывала от меня взгляда, бледная и несчастная, и кусала тыльную сторону ладони.
— Мне не хватает нашего прежнего веселья. Все это ушло, и мы не смеемся, как прежде. Я не могу этого объяснить. Мне так одиноко…
— Одиноко? — Этого я не мог понять. — Как же тебе может быть одиноко? Ведь я все время здесь.
— О да, ты здесь — приклеенный к своему стулу. Ты и твое сочинительство. Тебе безразлично, здесь я или нет.
— Послушай, — сказал я, — давай поговорим начистоту. Ты же знаешь, что я тебя люблю, и устраиваешь скандал просто потому, что тебе скучно. Тебе же скучно?
— Это не скука…
— Ну что же, займись чем-нибудь, дорогая. Продолжай свои уроки музыки.
— Какой мне теперь толк от музыки? Я даже не могу играть.
— Это полная чушь. Ты, конечно, смогла бы играть, если бы захотела.
— А если я не хочу?
— Черт побери, любимая, в конце концов, это твое дело, не так ли?
— Музыка была для меня всем, Дик, пока ты не заставил меня ее забыть.
— Так это я тебя заставил ее забыть? Вот как!
— Ты же знаешь, что это так.
Я поднял ее с пола и прижал к себе.
— Любимая, мы не должны вот так ссориться. Не должны. Это плохо. Я понимаю, ты расстроена из-за концерта, и это ужасно, детка, просто ужасно. Это на нас не похоже — вот так ссориться, ты же это знаешь.
Она обвила мою шею руками.
— Я не хочу ссориться, — сказала она, — я не хочу ничего, кроме тебя.
— Но у тебя же есть я.
— Нет, — возразила она. — Мы теперь никогда не бываем счастливы, как прежде. Больше не бывает так, как в Барбизоне или Дьеппе.
— Но я так же сильно люблю тебя. Ты не понимаешь, Хеста, ты — часть меня, ты вот здесь. Разве ты не видишь? — не соглашался я.
— А какой мне от этого прок? — спросила она.
— Что ты имеешь в виду?
— Какой прок от этой размеренной жизни, от этой спокойной любви? Я так хочу тебя, но по-другому — как в Дьеппе.
Я молча прижимал ее к себе. Ее слова меня ошеломили. Услышать такое от нее!
— С тех пор как мы вернулись, у нас никогда больше так не было. Ты все время пишешь или устаешь и совсем об этом не думаешь. Ты не знаешь, что я чувствую. Иногда мне кажется, что я схожу с ума.
— Дорогая, — повторял я, — дорогая.
Я не знал, что делать. Не знал, что говорить. Откуда мне было знать, каковы ее чувства? Откуда? Ужасно, что она сказала такое.
— Ты не должна, — сказал я, — Хеста, милая, ты не должна говорить такое. Это ужасно… это… я не нахожу слов. Женщина никогда не должна говорить мужчине про такое. Никогда. Это ужасно — это неправильно.
— Почему? — спросила она. — Почему? Я не понимаю…
— Любимая, это непристойно — раздувать из этого целую историю, это… это некрасиво. Одно дело, когда я тебя хочу, но ты, по крайней мере, никогда не говори об этом. Это ужасно, дорогая.
— Я ничего не могу поделать, — ответила она. — Не могу изменить себя. Раньше, когда между нами ничего не было, я не знала, что это такое. Мне никогда этого не хотелось, но ты все просил и просил и был несчастлив, пока я не согласилась. А теперь, когда я тебя хочу, когда ты заставил меня хотеть себя, ты говоришь, что это неприлично — говоришь, что это неправильно.
Это был какой-то кошмар. Я не понимал, что же произошло.
— Прости, — сказала она, — я не знала, что это покажется тебе таким ужасным. Я не знала, что это имеет значение — я имею в виду то, что я говорю об этом.
— Это не имеет значения, — возразил я.
— Если это так некрасиво, — продолжала она, — может быть, тебе лучше меня отослать? Отделаться от меня?
— Послушай, — сказал я, — ты больше не станешь расстраиваться. Ты забудешь все это. А завтра узнаем, не примет ли нас на неделю отель в Барбизоне. Будет чудесно провести несколько дней вдали от Парижа. Надо было давно уехать.
— О, Дик! — воскликнула она. — Ты не должен ради меня, не должен! Я не хочу отрывать тебя от работы.
— Любимая, это не обсуждается. Мы едем. Понятно? Я хочу уехать — хочу так же сильно, как ты…
В ту ночь я больше не работал. На следующий день шел дождь. Это вряд ли вдохновляло на поездку в Барбизон. Мы решили, что подождем день-два, пока наладится погода.
Вместо этого я повел Хесту обедать и в театр, а на следующий день у нас были билеты на концерт. Она сказала, что в восторге от этого, что она счастлива и все хорошо. Правда, я был удручен: то, что она мне сказала той ночью, лишило меня покоя. Это выглядело так, будто я не в силах ее понять, и меня потрясла мысль, что я ничего не знаю о женщинах. В моей жизни с лета все шло гладко, по плану, но теперь Хеста все испортила, признавшись в своем одиночестве. Теперь на меня легла ответственность за нее, а мне этого совсем не хотелось.
У меня были мое сочинительство и она, и меня это устраивало, но теперь я понял, что эти вещи невозможно совместить. Лучше бы она мне ничего не говорила.
Ответственность была для меня неприятной неожиданностью. Кроме того, Хеста утратила интерес к музыке, утратила радость от собственного таланта и больше не чувствовала прелести одиночества. Я вспомнил, какой она была, когда мы познакомились: холодной, безразличной и замкнутой, в своем оранжевом берете, не слышавшей того, что я говорил.
Я недоумевал, отчего она так изменилась. Быть может, я тоже казался ей другим? Это были глубокие, сложные и болезненные проблемы, и мы не могли обсуждать их друг с другом. Мы были любовниками, но подобные вещи должны оставаться невысказанными.
Я думал о том, что, как бы двое ни отдавались друг другу, становясь единым целым, они должны с легким чувством беспомощности осознавать, что всегда одиноки, пребывают в какой-то бездне одиночества. Я хотел, чтобы нашелся кто-нибудь, кто смог бы сказать, что мне делать. Кто-нибудь старше меня, умудренный опытом, тот, кто все поймет.
После того как Хеста рассказала мне, что она чувствует, я три дня не мог думать ни о чем другом. Несмотря на то что я выводил ее в свет, вынужден был отвлекаться, эта мысль не давала мне покоя.
На концерте во время антракта я сидел молча, устремив взгляд на опустевшую сцену. Хеста взяла мою руку и подержала в своих, а я перевел взгляд на нее. Она улыбалась.
— Что случилось? — спросила она. — Тебе не нравится, ты недоволен?
— Нет, — возразил я, — концерт просто великолепен. Со мной все в порядке.
— О чем ты думаешь? — продолжала она.
— Ни о чем, дорогая.
— Ты всегда так говоришь, всегда притворяешься, что ни о чем не думаешь. Скажи мне, Дик, у тебя такой несчастный вид.
— Не знаю, я думал о тебе.
— Обо мне?
— Да.
— Расскажи мне.
— Я просто обдумывал то, что ты мне сказала на днях, — ты меня немного расстроила. Мне кажется, я вел себя с тобой не так, как надо. Наверное, иногда тебе со мной было скучно, Хеста.
— Нет, дорогой, никогда. Не думай о том, что я сказала, я на самом деле так не думаю. Я устала и наговорила глупостей, так что ты не должен расстраиваться. Я счастлива, безумно счастлива.
— Правда, любимая? — спросил я. — Ты уверена в этом?
— Конечно, Дик. Эти последние несколько дней были такими чудесными, и я чувствую себя просто свиньей из-за того, что наговорила тебе в ту ночь. Ты же не будешь об этом помнить, не так ли? Обещай, что не будешь. Я счастлива, дорогой, счастлива.
— В самом деле?
— Посмотри на меня.
Началось второе отделение концерта, и мы продолжали держаться за руки, будто мальчик и девочка, которые впервые вместе пошли куда-то; дети, которые стесняются своей любви, и им необходимо касаться друг друга. Почему-то после этого мне сразу стало легче. Я посмотрел на Хесту, сидевшую рядом, и мне показалось, что она уже не так бледна, что исчезли тонкие морщинки в уголках рта и затравленный взгляд. Она сказала, что счастлива. У нее действительно был счастливый вид. Может быть, я сделал из мухи слона и ни к чему принимать все всерьез? Она была в тот момент расстроена из-за своей музыки, к тому же устала, а я, в свою очередь, был раздражен и взволнован из-за книги. В ту ночь мы оба были не в лучшем настроении. Через неделю я бы посмеялся над собой и понял, что вел себя как дурак. Такая сцена из-за какой-то ерунды! Да, нельзя терять чувство юмора.
Хеста прелестно выглядела. С ней все было в порядке. Я прошептал ей в темноте:
— Я люблю тебя.
На следующий день я почувствовал, что могу продолжать работу над своей книгой. Сначала я спросил Хесту, не возражает ли она, и она ответила: конечно нет. Так что все складывалось удачно, и я проработал весь день. Правда, я закончил рано вечером. На следующий день я поработал немного дольше, но компенсировал это, сводив Хесту вечером в театр. Погода была холодная, небо серое.
— Как насчет Барбизона? — осведомился я.
— Я оставляю это на твое усмотрение, дорогой, — ответила она.
— В такую погоду там не очень-то хорошо, не так ли?
— Пожалуй, да.
— Я думаю, если бы мы поехали туда и все время стояла такая погода, было бы довольно мерзко.
— Конечно, Дик.
— Нам бы там быстро надоело.
— Да.
— А что, если отложить эту поездку?
— Может быть, на следующей неделе или через неделю? — предположила она.
— Что-то в этом роде. Работа с книгой идет так хорошо, что порой жаль ее бросать. Но сначала скажи, что не возражаешь, ты должна пообещать, что будешь счастлива.
— Даю честное слово, что счастлива. Даю слово, что не возражаю, — заверила она.
— Конечно, мы как-нибудь съездим туда.
— Я уверена.
— Я бы на твоем месте продолжал брать уроки, дорогая, я бы это обязательно сделал. Уверен, что это пошло бы тебе на пользу, ведь музыка чудесна, не правда ли? И в любом случае — о, я бы непременно сделал это на твоем месте.
— Согласна, Дик.
— Хорошо. Мне бы тогда не пришлось беспокоиться, что тебе скучно.
— Согласна.
— Дорогая! Значит, мы счастливы, не так ли?
— Да, мы счастливы.
В конце концов мы так и не поехали в Барбизон, поскольку Хеста не напомнила, я совсем забыл об этом. Казалось, она была довольна своими уроками музыки, так что я снова мог сосредоточиться на своей книге.
Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления