ОПОЗДАВШИЙ

Онлайн чтение книги Избранное
ОПОЗДАВШИЙ

В. Мазаеву

История получилась в общем довольно простая... Когда утром — за три часа до отлета — я покупал билет в городской кассе Аэрофлота, мне сказали, что самолет на три часа еще и запаздывает. Три да три — шесть, несложная арифметика подсказывала, что впереди у меня целый день. Я позвонил друзьям и тут же отправился по делам, которые ждали меня в этом городе, а в полдень мы собрались в ресторане и хорошенько отобедали. Когда друзья поднимали очередной тост за благополучный полет, я не выдержал, вышел к автомату и в который уже раз позвонил в Аэрофлот, но симпатичный голос снова уверил меня, что ничего не изменилось, что я по-прежнему могу не торопиться.

И мы не торопились — и когда ожидали такси, и когда, лениво покуривая, удобно расположились в машине, и когда уже в аэропорту спокойно себе стояли в очереди к справочному бюро.

А в справочном бюро вдруг сказали категорически:

— На рейс сто шестнадцатый посадка уже завершена.

— Как то есть завершена?

— А так!

Мы бросились к стойке. Мы показывали на часы и возмущенно говорили все разом. Пожилая сотрудница Аэрофлота еле успевала кивать:

— Да-да, самолет пришел на час раньше, да, а вылетное запоздало...

— А может быть, еще удастся успеть?

И она вздохнула и печальным голосом обреченной на вечное терпение стала объяснять: в Братске пассажиров и так взяли на борт сверх нормы, да сам экипаж сегодня на два человека больше обычного. Конечно, может быть, командир и согласился бы посадить лишнего человека, да только вряд ли, на борту как раз — проверяющий... Все тридцать три несчастья сразу!

И все-таки мы бросились к самолету.

В Ил-восемнадцатый еще грузили вещи, по трапу тянулась цепочка пассажиров, внизу, чуть поодаль от толпы, стоял средних лет человек в форменной аэрофлотской шинели, с кремовым шарфом и в каракулевой шапке с кокардой.

— Простите, вы не командир?

Он только оторвал сигарету от губ и молча повел ею вбок.

Там около другой двери к борту самолета приткнулась крашенная ярко спецмашина с подъемником, а на площадке подъемника, широко расставив ноги, стоял другой летчик.

Он был высок и широкоплеч, но когда я подошел к машине поближе, то снизу он показался мне еще выше и плечистее. И правда, он был как памятник Покорителю пятого океана — даже в чертах лица у него была сейчас и монументальная решительность, и монументальная строгость, — и я, стоящий внизу, у пьедестала, вдруг понял, что не смогу договориться, — мне это разом стало ясно до тоски. Голосом, уже заранее неуверенным, тонущим в аэродромных шумах, не своим, каким-то тонким чересчур голосом я крикнул:

— Товарищ первый пилот!

И он только повел глазом.

— Товарищ первый пилот!.. У меня билет на этот рейс, но такая штука произошла...

А он уже не глядел на меня, он только головой покачал: нет-нет.

— Товарищ первый пилот!.. Мне и в самом деле необходимо, поймите, я не стал бы из-за пустяка беспокоить вас.

А он, как и полагается памятнику, спокойно смотрел вдаль.

У меня сорвался голос, и я почувствовал испарину под шапкой на лбу, и мне стало вдруг невыносимо жарко в теплом моем свитере, и я вдруг услышал, как пощипывает натертую твердым задником ногу... И вообще, я вдруг ощутил себя совершенно никчемным человеком... Я как бы посмотрел на себя со стороны и удивился совершенно серьезно: как эта жалкая личность захотела вдруг полететь на этом белоснежном лайнере который поведет этот пилот?!

На мне было новое пальто, которое, я знаю, мне идет, и в руке я держал элегантный портфель хорошей кожи, и в другой — великолепные перчатки, и я был совершенно трезв, но, ей-богу, сейчас я почувствовал себя так, словно стою внизу, неряшливо одетый и совершенно расхристанный, а в руке у меня раздувавшаяся от кое-как сложенных и прорвавших газету вещей авоська, и я слегка пьян и потому смешон и неловок.

Часто ли вам приходилось кого-либо уговаривать, убеждать, попросту говоря — просить?.. Меня, например, всегда подталкивали вперед, если надо было о чем-либо договориться, и еще в школе, а потом в институте считалось почему-то, что я беспроигрышный парламентер, надо ли говорить с нашим деканом или с тем бригадиром, в чье подчинение мы попали на картошке. Пожалуй, меня и сейчас еще числили в записных ходоках, но сам-то я давно знаю, что все обстоит не так просто.

Бывает, что тебя ждет тяжелый разговор, но вот между тобою и твоим собеседником безмолвно, словно солнечный зайчик, проскакивает благословенный дух понимания, и все уже вдвое проще. Зато бывает, что тебе достаточно приоткрыть дверь и только взглянуть на того, к кому ты пришел за помощью, — и тебе уже ясно, как дважды два: номер твой, что называется, не пройдет... Ты можешь интеллигентно улыбаться, ты можешь горячо спорить или тихонько лежать в обмороке: здесь доказывать что-либо — все равно что пытаться пройти сквозь стену. Не знаю, у кого как, но у меня всегда все решает только эта самая первая минута.

Теперь она уже была позади, и я проиграл.

Всегда придает уверенности, если не о себе ты заботишься, а отстаиваешь общие интересы; и гораздо легче бывает и заступиться, и попросить за кого-то, нежели за себя самого. Теперь я подумал было, что с пилотом, может быть, найдут общий язык мои друзья, но то, что он стоял очень высоко над нами, лишило вдохновения, видно, не только меня. Друзья мои, покорно глядя вверх, стояли исправными истуканами; и, посмотрев на них, я понял, что сам я, протянувший руку, невразумительно вдруг замолкший, выгляжу сейчас, наверное, и совсем жалко.

Может быть, я тоже походил сейчас на памятник, на скромный, мягко говоря, памятник опоздавшему?

— А если с этим, что на земле, поговорить? — предложил один из моих друзей, кивнув на летчика, который все еще стоял около трапа.

И мы пошли от машины.

— Простите, а вы не могли бы помочь?.. Билет у меня на этот рейс, вот, взгляните, пожалуйста, вот...

Он как-то очень по-дружески сказал:

— Я все понимаю, ребята... Я знаю. Тут с билетами такая петрушка вышла, продали больше, чем надо, да что теперь делать?.. В Братске — не поверите — перед самым вылетом заявляется начальник дороги с телеграммой из министерства... Надо его взять, вот так, что называется... Так там уж на что пошли? Дежурная, что в самолет пускает, к одному из пассажиров придралась... Он — ну один запашок, говорят, был, а так совсем трезвый... Придралась, а тут и милиционер уже стоял. «Пройдемте», — и будь здоров! А начальник дороги вместо него — в салон...

— И так и полетел... без всяких?

— Виталий Иваныч! — крикнул из той двери, около которой стояла машина с подъемником, коренастый летчик с большими залысинами. — Я тебя жду!

Наш на секунду обернулся.

— Сейчас я! — И сказал так, словно убеждал больше, себя, чем нас: — Так вот, а что ему оставалось делать?.. У них там лимиты, говорит, режут... Да вон он, тон он пошел — с усами!..

Мы еще успеваем заметить, как скрывается в двери плотный горбоносый грузин в нейлоновой куртке и в ушанке из пыжика.

А коренастый летчик снова:

— Виталий Иваныч!.. Да кончай ты с ними!

А с трапа вдруг оборачивается к нам толстенная тетка — дежурная, кричит так, словно мы давно уже вывели ее из себя:

— Не видите, что нету места, ну нету!.. Болтаются тут, болтаются под ногами!

Летчик говорит:

— Извините, ребята, я пойду...

— И болтаются, и болтаются!..

— Да мы ведь не с вами разговаривали!

— А я б, думаешь, посадила?

— Да ничего мы не думаем!

— Не думают, а болтаются!..

Тут прорывает моих друзей:

— Ну нет, хватит!.. Там они, видишь, пьяного снимают... Тут они совершенно трезвого человека с билетом брать отказываются!.. Пошли к начальнику аэропорта!

— Да ну его! — говорю я вдруг и сам себе удивляюсь. — Чего ходить без толку?

— Что значит — да ну его?! Что значит — без толку?..

— Примерно одно и то же...

— Нет, ты посмотри на него!

А со мной что-то такое интересное произошло, как бы объяснить... Короче, мне расхотелось лететь, как-то вот механически расхотелось — как будто бы меня взяли за плечи и повернули от самолета, и вот я со своим портфелем хорошей кожи уже спокойненько тащусь в другую сторону.

Нет, не подумайте, что мне не очень надо было лететь.

Как раз надо.

Мне необходимо было попасть в Москву именно сегодня, пусть сегодня ночью, пусть рано утром завтра — не позже. Иначе мне вообще потом нечего лететь — все решат без меня. Нет-нет, мне очень надо было лететь именно этим рейсом!

И вот я спокойно иду от самолета. А может быть, так надо?.. Неизвестно, какой выпадет рейс, и судьбе угодно поставить у трапа жесткую ладонь ради меня, дурака. Или наоборот. Этот будет совершенно благополучный рейс, а мне сегодня предназначен как раз другой. И вот судьба ставит передо мною жесткую свою ладонь, и на лице ее дьявольская усмешка...

Как бы там ни было, а я не улечу — это ясно. И мне ни с кем не хочется из-за этого ссориться. Перепишу билет на другой рейс. Буду ждать.

Мы подходим к справочному; на этот раз тут никого, и я здороваюсь, и спрашивать не тороплюсь — это один из моих друзей решительно говорит:

— Девушка!.. Нам целый день отвечали, что сто шестнадцатый летит в четырнадцать по Москве. Еще нет и тринадцати, а... Вы не могли бы дать адрес: кому сказать за это спасибо?

В справочном сидит удивительно милое существо — вон и по телефону какой симпатичный у нее голос. И существо это виновато улыбается, моргает длинными ресницами и говорит очень мягко:

— Говорите мне, что ж, это я отвечала... Меня так ориентировали, вот я и отвечала. А вылетное задержалось — говорите мне.

И я ее утешаю:

— Вы же не сами это выдумывали, правда?

Она благодарно улыбается:

— Ой, вы знаете, сегодня такой день!..

— А есть ли места на следующий рейс?

— Конечно, будет для вас — мы же сами виноваты!

Она сначала куда-то звонит, потом берет билет и что-то пишет на обороте большими круглыми буквами.

— Через час он вылетает из Москвы. Пять — пять двадцать в пути — через шесть с половиной часов вы полетите.

— Нет, почему все-таки так получается: билет у человека на этот рейс, — начинает один из моих друзей, — а ему... Непонятно!

Ничего не поделаешь; провожатым бывает, вероятно, обидно ничуть не меньше, чем тому, кто должен был полететь, да не полетел. На самом деле, вот посидели мы хорошенько, сказали все, что положено, слова. Один потом при мне позвонил жене на работу, а она как раз вышла, и он попросил передать ей, пусть она не волнуется, Мишку из садика он сам заберет. И вслед за ним позвонил другой, тоже позвонил женщине, только, судя по глазам, которыми он поглядывал на нас, — не жене, позвонил и тоже попросил не волноваться.

Я сказал:

— Знаете что, ребята. Теперь моя очередь провожать. Посажу-ка я вас в автобус...

— А ты?

— Пожалуй, я не прочь бы вздремнуть. Пойду в гостиницу, прилягу, а если самолет запоздает, то в гостинице и хоккей посмотрю — в час ночи по местному наши должны играть с чехами.

Все трое моих друзей, как и полагается друзьям, предложили по очереди:

— А может, ко мне?..

Но ведь я как будто уже улетел. И сквозь смыкающиеся двери автобуса мне прозвучало напутствие:

— Если что — приезжай!

Мест в гостинице, разумеется, не было. Телевизор здесь третью неделю не работал — меняли кинескоп.

Удивительно, это меня почему-то ни капельки не расстроило — больше того, в настроении моем появился элемент какого-то грустного торжества.

И понес я по аэровокзалу туда и сюда свой портфель хорошей кожи.

Женщины в аэрофлотском за стойками, продавщицы в киосках казались мне сейчас удивительно добрыми, уставшими от работы и чуточку грустными — я их почему-то очень жалел.

Походив немного из одного угла в другой, я носом к носу столкнулся с толстой дежурной, которая накричала на нас около улетевшего Ила. Уступая ей дорогу, я улыбнулся, и на ее простоватом лице эхом отразилось подобие улыбки. Из-под клетчатого ее платка предательски выглядывали бигуди.

Я обернулся, провожая взглядом трещавшую по швам аэрофлотскую шинель и короткие ноги в сапогах, на которых «молнии» безжалостно застряли где-то на середине; я смотрел вслед толстой дежурной, и сердце мое обливалось жалостью...

Потом я разделся, прошел в ресторан, сел за пустой столик и попросил принести бутылку минеральной.

Одна стена в ресторане была — сплошное стекло, оно выходило на аэродром, и сквозь него очень хорошо было видно и покрытое снегом поле с накатанными черным бетонными полосами, и небольшие самолеты, праздным рядком стоящие на нем в сторонке поодаль, и снующие туда и сюда машины — ту, оранжевую, с подъемником, и другую, у которой борт был — шахматная доска, и темно-зеленый легковой «газик»...

Там, за окном, один самолет сел; и скоро с поля потянулась негустая цепочка, прошла потом совсем близко внизу и исчезла где-то у меня под ногами. Потом к черным поручням, отделявшим территорию аэровокзала от поля, близко подрулил другой самолет; и уже другая цепочка выкатилась из вокзала, откуда-то снизу, и вслед за дежурной неторопливо пошла на посадку.

В зрелище в этом не было ни горя, ни радости, но сейчас оно мне показалось трогательным и почему-то немножко печальным.

Симпатичная девушка с крашенными под розового фламинго волосами принесла мне бутылку воды, и уже над самым столом бутылка словно выскользнула у нее из рук и ударила о столешницу.

Конечно, я мог бы подумать, что девушка с волосами цвета розового фламинго просто не очень довольна тем, что я буду пить боржоми, а не молдавский коньяк, что боржоми она почему-то не одобряет; но сейчас мне показалось, будто эта милая девушка просто расстроена какими-то своими неприятностями, и ее я тоже искренне пожалел.

«А чего это ты вдруг всех взялся жалеть?» — сам себя спросил я потом напрямик.

А может быть, это реванш за проявление комплекса у машины с подъемником, на котором стоял первый пилот? «Смотрите, смотрите! — кричало теперь все во мне. — Разве я такой уж плохой человек? Вон я какой добрый и все понимаю... Надеюсь, теперь-то вы видите, как плохо вы поступили со мной, не посадив меня в тот самолет?»

И мне вдруг стало ясно, что я давно жалею себя, и теперь мне больше нечего было от себя это скрывать, и я пожалел себя уже совсем откровенно, и тут мне стало очень грустно и одиноко...

Знаете, бывают такие минуты, когда с какой-то странною тоской думаешь о том, что где-то есть тихие, засыпанные чистым снегом города с уютными огоньками в окнах... И эти люди, которые вокруг тебя сейчас пьют вино, зажигают сигареты, незаметно поправляют прически, громко говорят или тихонько смеются, люди эти потом вернутся к тем домам с уютными огоньками, и их радостно встретят, и они разденутся, в прихожей оставив уличный холод, и снимут сапожки или башмаки, и будут сидеть с ногами на старой тахте, пить чай и слушать метель за окном. И это кажется тебе таким несбыточно-дорогим... Как будто у самого тебя нету теплого дома, куда ты потом вернешься... как будто бы тебя некому встретить... как будто сам ты будешь скитаться вечно...

Или это и есть то самое щемящее чувство дороги, о котором поется в песне?

Я снова вспоминаю о той жесткой ладони, которую поставила перед трапом судьба, отделив меня от остальных. Чего там, ведь мы думаем об этом в аэропортах, мы думаем об этом потом, когда сверху смотрим на подернутую синеватой дымкой такую далекую — оттуда — землю.

Раньше для меня вообще как-то само собой разумелось, что самолеты могут разбиваться, автомобили врезаться один в другой, моторные лодки — переворачиваться и тонуть.

И только потом я понял, что авария — это не правило, а трагическое исключение из него, которое, как водится, лишь подтверждает правило; только потом я понял, что самолеты, автомобили и лодки должны лететь, мчаться и стремительно нестись по воде, поддерживаемые сумасшедшим запасом прочности и крепостью человеческой работы, ведомые мастерством и волей, которые борются до конца.

Странно: понял я это после аварии на одной из причерноморских дорог, когда вдвоем с таксистом, известным автогонщиком, щадя другую машину, мы по всем правилам врезались в бетонный столб и повисли над морем на одном колесе...

Правда, самолеты все-таки — статья особая.

Потому что многое хранит нас на земле — инстинкт, чувство тревоги и утроенные опасностью наши сообразительность и ловкость. Я могу накрепко вцепиться в сиденье и вовремя упереться ногами; я смогу выплыть, если вдруг повезет... А входя в самолет, все возможности своего психофизического «я» ты как бы оставляешь на земле, и среди провожающих остаются и предназначенный тебе Добрый Случай, и почти всегда рядом с ним остается твой Шанс...

Конечно, самолеты должны лететь... Но что меня сегодня ждет?

И вот сижу я, притихший, а боги словно бы спорят обо мне над моей головой. И, твердо полагаясь на них, все-таки я пожалел себя еще и про запас, на всякий, так сказать, случай, но долго жалеть — это очень трудно, даже если ты жалеешь себя самого, и тогда я сказал себе: «Ну, ну, не скисай! Ладно, парень, не такой уж ты и несчастный!..»

Мне вспомнился рассказ летчика о том, как в Братске не пустили в самолет самую малость подвыпившего человека, как вместо него полетел другой...

Тому парню из Братска сейчас, пожалуй, немножко похуже. Ведь для того это какая большая обида... Начнет доказывать, что он прав, и раскричится в милиции. Или потом напьется уж обязательно и будет размазывать по лицу пьяные слезы: в самом деле, за что?

Это ведь смотря на какой характер, а то обиды и на полжизни хватит, и на всю жизнь.

Интересно, знал ли начальник дороги, у которого могут срезать лимиты, каким образом для него выгадали место? Сказал ли он: «Вы поосторожней там, вы помягче с тем человеком — я потом прослежу...»? И вспомнит ли его, когда, отстояв свои лимиты, он выйдет из министерства, вздохнет полной грудью и чуточку постоит, глядя на суету и мельтешенье вокруг?...

А дежурная — вспомнит ли она вечером этого парня?.. Пожалеет ли его? И — шепотом — извинится ли перед ним? И вспомнит ли его милиционер, скажет ли другу: «Ты знаешь, как-то сегодня нехорошо получилось...»?

Вечер за окном уже начинал синеть, снег теперь не блестел ослепительно, а стал серым и подернулся дымкой, и по черной бетонной полосе маленький «газик» прокатился уже с огнями.

Вылетел ли из Москвы мой самолет, тот самый, на который я хочу сесть ночью?

Первым делом я подошел к справочному, и там была уже другая девушка, тоже совсем молодая и очень милая, и она сказала мне, что вылетной из Москвы пока нет.

Я снова потолкался по аэровокзалу. Дневные полеты, видно, уже закончились, и он теперь обезлюдел и затих.

Снова поднявшись наверх, я сел теперь в холле спиной к ресторану, глядя в такое же, как и там — от пола до потолка, — двойное окно. Толстые стекла совсем уже потемнели, в них двоились рыжие плафоны, а за ними замерзал уже совсем густой зимний вечер, простроченный цепочкой убегающих вдаль фонарей.

Сначала из города пришел автобус, потом на площади развернулась легковая машина, на обе стороны ее крыльями распахнулись и беззвучно потом захлопнулись дверцы, и на лобовом стекле сбоку светлячком зажегся зеленый огонек.

Сейчас можно спуститься вниз, сесть в такси и поехать к другу, к тому, у которого есть телефон. Снять башмаки, и на толстом ковре вытянуть ноги под низким столиком, и выпить чашечку-другую крепкого кофе. И мне надо будет только руку протянуть, чтобы позвонить в аэропорт, а потом мы включим телевизор и посмотрим хоккей, этот матч нельзя не посмотреть, а потом позвонят, что выезжает такси...

Можно спуститься вниз и поехать — это мы всегда выбираем, так легче ждать, и жить так легче и проще всегда.

Интересно, почему мы не очень-то любим оставаться наедине с собой?.. Что — такие уж мы сами для себя неинтересные собеседники?.. Или нам, знающим о жизни нечто большее, чем хватило бы для того, чтобы просто жить, знающим не только то, что нам полезно, но и другое — то, что нам и знать не надо бы, неужели нам просто-напросто нечего сказать себе же? Или нам и подумать-то особенно не о чем?

Вроде бы нет...

У меня в последнее время как раз одно за другим неважные пошли дела, я стал задумываться... Все чаще я ловил себя на том, что раньше, например, я всегда был убежден: будет лучше, будет интереснее, то есть как бы это объяснить?.. Ну, предположим, если раньше я ловил довольно большую рыбу, то после, когда проходила радость, я обязательно думал: «Это что, я потом поймаю еще бо́льшую!» Я всегда в это верил. А теперь мне вдруг начало казаться, что бо́льшей-то как раз и не будет. Что самую большую свою рыбу я уже поймал — и, может быть, уже давно...

Или вот — я всегда помнил места, в которых мне было хорошо. Цветущий сиреневым озерный камыш на Южном Урале... Ржавые болота Карелии, низкий над ними туман, и стремительный из этого тумана гусиный лет, и резкий посвист упругих крыльев... И журавлиный крик над утренней изморосью кубанского бабьего лета.

Мне всегда казалось, что когда-нибудь я обязательно вернусь в эти места и мне там будет так же хорошо, как хорошо было несколько лет назад; но вот однажды я вдруг понял, что все эти места — уже в прошлом, и встреча с ними, и разлука были последние, — вот что я стал понимать, и еще многое-многое другое...

Неужели тридцать три — это перевал, откуда уже невозможно обманываться насчет многих из тех вершин, которые еще так ослепительно сияли для тебя всего лишь три-четыре года назад?..

Глухая ночь темнела за окном. Я спустился вниз и снова подошел к справочному бюро.

— Сегодня еще будет рейс из Братска в Москву?

Девушка удивилась так, словно я спросил ее о чем-то заведомо ясном.

— Это еще почему? — Она скосила глаза и странно прищурилась, будто прислушиваясь сейчас к своему голосу.

— А когда?

— Что — когда?..

— Когда из Братска в Москву полетит очередной самолет?

Она отложила книжку и пододвинула к себе справочник. Она листала его и улыбалась чему-то, и из глаз у нее никак не уходила веселая и чуть хитрая доброта.

— Семь сорок Москвы по всем нечетным дням недели, включая субботу.

Я немножко подумал, переваривая.

— Значит, завтра он не улетит?

— Сегодня у нас среда... Нет, завтра — нет!

— Жаль парня, — сказал я.

Она спросила:

— Что такое консоме?

— По-моему, суп... Во всяком случае, что-то жидкое.

Она дернула плечиком:

— Я думаю — жидкое, если она его облила...

— Наверное, он заслужил?

— Как раз нет!

Герои у нас с ней были явно разные.

— А как вылетное из Москвы?

— Вылетного пока нет, но я думаю, что он вылетел.

— Отчего бы ему и правда не вылететь?

— Вот именно! — И она улыбнулась.

Да, этому парню из Братска крепко не повезло...

А вдруг ему тоже, как мне, например, надо появиться никак не позже самого раннего утра завтра — в четверг? Думаю, что его об этом не спросили, перед тем как увести с поля.

Теперь впереди у него еще почти двое суток. Интересно, как он вернулся домой?

А вдруг он не из самого Братска? Вдруг это какой-нибудь незадачливый дедок из дальнего сибирского села?..

Кто бы он ни был, ему здорово не повезло...

На втором этаже я снова опускаюсь в низкое кресло напротив окна, выходящего на пустынную сейчас площадь перед зданием вокзала.

Неподалеку от меня, запрокинувшись на спинке, надвинув на глаза шапку со звездой, спит молоденький солдат. Приткнувшись головами друг к другу и одинаково держа на коленях сумочки, обе, словно матрешки, в ярких платках, тихонько дремлют девчата. Положив на клюку обе ладони, а на них подбородок, смотрит куда-то перед собой усатый старик в пенсне.

Справа от меня, в углу под фикусом, разбросалась в кресле девчушка лет четырех, а над ней замер торжественно-влюбленный профиль ее молоденькой мамы... Она смотрит и смотрит со счастливой улыбкой — будто бы девчушка, проснувшись, первым делом должна обязательно увидеть счастливую эту мамину улыбку.

Я долго гляжу на свой отпечаток на черном стекле, похожий на плохой негатив, потом киваю ему, и он отвечает мне тем же.

Это я его спрашиваю: «Ну а тебе-то везет?»

Вообще-то я не скажу, чтобы мне не везло. Пожалуй, «да» и «нет» сочетались тут в равной мере, а может быть, «да» и преобладало — конечно же, преобладало, чего там! — но только сейчас мне почему-то казалось, что везло мне всегда ровным счетом настолько, чтобы, вкусив от везения, но полностью его не изведав, я потом только больнее почувствовал, как на самом-то деле мне не везет; чтобы я осознал как можно острее, что такое, когда тебе повезет на все сто...

Говорят, что для человека поражения нужнее побед, что только они укрепляют душу, только они делают нас мудрыми и терпеливыми.

Или это придумано всего лишь в утешение тем, кому не везет? На часах одиннадцать, Значит, в Братске уже час ночи.

Странная получается штука: я все думаю и думаю о том парне здесь, за полторы тысячи километров от Братска, — и он никогда не узнает об этом, а я так никогда и не узнаю, кто он и чем там все у него закончилось.

А ему там небось так нужен был сегодня кто-нибудь, понявший его, утешивший его, а может быть, и все объяснивший...

Странно, но, может быть, точно так же кто-то незнакомый очень просто мог бы объяснить что-то из того не очень понятного, что иногда происходило со мной?..

Я смотрю в тот угол, где под фикусом, разбросавшись, спит маленькая девчушка. Все так же улыбаясь, неотрывно смотрит на нее мама.

Есть мысли, которых мы бежим... Но встаю я как будто бы только затем, чтобы немножко размяться. Я зеваю — наверное, немножко картинно, — поглядываю, как в зеркало, в черное стекло.

Из поколения в поколение смысл жизни мы связываем с детьми — и все-таки в конечном счете в чем он?..

Пожалуй, в разные годы ты об этом думаешь по-разному — может быть, и верно, многое тут зависит только от тебя самого...

Прошлым летом я начал писать повесть о человеке, который стал крепко над всем этим задумываться, а прообразом этого человека стал тот самый автогонщик, с которым мы попали в аварию, таксист, и в повести по ходу дела он должен услышать в машине позади себя примерно такой разговор:

«Человеку даются три попытки оставить след на земле. Первая предоставляется ему самому. Да только понимать это мы начинаем слишком поздно — тогда, когда да-авненько уже идем не по той тропе и возвращаться назад вряд ли имеет смысл. Вторую попытку ты получаешь, когда у тебя рождается сын, — воспитав его, в нем ты еще долго останешься жить на земле... Да только и это ты начинаешь понимать слишком поздно, иной раз только тогда, когда вдруг увидишь, что след мог бы быть и лучше... И третья попытка тебе дается вместе с рождением внука. Не оттого ли так и добры, и терпеливы бывают дедушки, что они-то знают хорошо: эта попытка — последняя?..»

Летом я все думал и думал о том, как отнесется мой герой к этим словам, которые услышит позади себя во время рейса, и однажды, когда один из моих друзей провожал меня на поезд и мы вели глубокомысленный разговор о жизни и смерти, я сказал:

— Понимаешь, по-моему, человеку даются три попытки утвердить себя на земле...

Друг мой выслушал и сказал:

— Ерунда и злой вымысел. Зачем? Человеку дается только одна попытка, и нечего тут темнить. Только одна!.. И за это время он должен успеть все. А если сам я не улыбнусь вон той — нет, ты посмотри на нее, нет, ты посмотри!.. Если я не улыбнусь вон той хорошенькой девчонке, то кто за меня ей улыбнется? За меня — никто! — И словно сформулировал: — Я — только за себя, за меня — никто!

Потом он улыбнулся той — она была и в самом деле довольно симпатичная девчонка, — улыбнулся раз, и другой, затем подошел, и скоро она уже сидела за нашим столиком, и на перрон мы вышли уже втроем, а потом поезд отошел, и я стоял напротив черного окна и посмеивался: «А может быть, друг мой прав?.. По крайней мере, на сегодняшний вечер он с этой хорошенькой устроится чуточку интересней, чем я со всей всеобъемлющей философией...»

Я снова подхожу к справочному бюро.

— Скажите, а сто шестнадцатый уже долетел?

— Да, конечно, — говорит девчонка, не отрываясь от книги.

— А вы получаете подтверждение... или как там?

Она удивляется:

— Я же вам сказала!

— Спасибо.

А она ставит на строчку перламутровый коготок:

— Что такое адюльтер?..

— Грубо говоря, измена... флирт, может быть.

— Зачем ему было ей изменять?

— Наверное, он никак не мог забыть, что она облила его супом?

— Нет, это уже другой, — очень серьезно говорит девушка и сидит, словно бы задумавшись, потом убирает коготок со строки и снова склоняется над толстой книжкой.

Я отхожу, и мне становится стыдно за мои мысли о сто шестнадцатом... Что делать — очень часто они нам неподвластны; и как хорошо, что голова наша — это тайное тайных, что доступ туда открыт только приходящему нас исповедовать нашему сердцу!

«Самолеты должны лететь, — говорю я себе, — автомобили — мчаться, а все остальное — пустое, — говорю я себе, — все остальное — это ночные страхи, которые живут в аэропортах — и в переполненных, и в опустевших — все это только страхи. А ну-ка, подними голову!..»

За черным стеклом я снова вижу, как разворачивается и замирает на площади машина, как горит крошечной звездочкой зеленый ее огонек...

И я круто поворачиваю и бегу вниз, и ботинки мои глухо стучат в пустой тишине аэровокзала; и мне уже заранее становится обидно — на тот случай, если машина вдруг уйдет без меня...

Но я успеваю, я сажусь, еду в город — мы чаще всего выбираем движение для того, чтобы убить растревожившее нас раздумьями время...

Способ этот сработал безотказно, и сейчас, и дальше вдруг все пошло очень быстро, понеслось так, что думал я лишь об одном: как бы не опоздать.

Не успели мы выпить по чашке кофе, как я на всякий случай позвонил в справочное, и девушка сказала, что пришло запоздавшее сообщение из Москвы, что самолет вылетел оттуда четыре часа назад и через час будет в аэропорту.

И у меня тут же пропала охота пошутить насчет консоме и адюльтера, и я поблагодарил, уже вскакивая с дивана.

Потом хмурый пожилой таксист, словно от холода втянувший голову в плечи, вез меня обратно, и самолет уже стоял, но посадку пока не объявляли, и я сбегал наверх, к автомату и позвонил другу, и он сказал, что наши уже ведут один — ноль.

Пока самолет делал круг, я все глядел на стынущие, окутанные морозной дымкой огни внизу, и мне снова вдруг подумалось о том человеке из Братска, подумалось, что ему ждать еще больше суток.

Мне вдруг представилось, как, сделав свои дела, я нахожу в министерстве начальника дороги из Братска, поджидаю его у выхода, потом иду за ним по Москве, шагаю всюду, захожу в троллейбус, сажусь в ресторане за соседний столик. Я все поглядываю на него незаметно, ловлю момент; и вот когда по лицу его видно, что в эту минуту он доволен собой и совершенно счастлив, в эту минуту я оборачиваюсь к нему и спокойно говорю, глядя в глаза:

«А ведь в Братске с тем парнем, знаете, нехорошо получилось!..»

«Ты долети сначала, ты долети, — сказал я себе насмешливо. — Сначала ты долети, приговоренный!..»

Потом стюардесса сказала по радио, что чехи сравняли счет, Кохта забросил шайбу, и все сначала обрадовались тому, что она это объявила, а потом уже запереживали, многозначительно поглядывая друг на друга, покачивая головами: вот, мол!..

Потом я уснул, чего в самолете никогда со мной не бывало, уснул хорошо и крепко и проснулся, когда буквы на табло уже горели и самолет, пробивая сизые облака, шел на посадку.

Через бешено отлетающее назад серое сеево внизу показалась голубоватая земля, медленно и косо завертелись седые перелески, то здесь, то там замелькали, робко иглясь, бледные предутренние огни.

Самолет садился, он должен был сесть — я теперь как будто бы знал это наперед, как знаешь, что будет дальше, если заранее перелистаешь книжку, — и тут я словно бы оглянулся на себя вчерашнего, и улыбнулся насмешливо, и подмигнул, и сказал дружески: «Да, да, в конце концов мы терпим поражение, финал всегда одинаков, но в том-то и штука, черт возьми, — какую композицию разыграешь ты перед этим!..»

Вот ведь: все же я не опоздал. Пока я успевал, вот в чем было дело.

Потом почти все уже встали, столпившись в проходе.

Я пока сидел.

Мне казалось, будто я знаю нечто такое, о чем другие и не догадываются... Вон как печально все могло кончиться, но пока вроде бы обошлось.

И я сидел, радуясь и про себя произнося хвалу богам, которые там, наверху, обо мне и о делах моих пока договорились добром да ладом, и хвалу тем летчикам, которые вели наш Ил, и всем летчикам вообще, и хвалу крепким рукам строителей самолетов, и хвалу еще многим и многим людям, и недругам моим, и друзьям, и хвалу голубому небу и белой сейчас земле, и всему тому, что называется жизнью, и от ощущения чего иногда тревожно и тоненько защемит сердце...

Было совсем раннее утро... Гигантский зал в Домодедове походил сейчас на большую и хорошо прибранную общественную спальню, в которой почти все места были заняты. Недавно вытертый пол темнел просыхающей влагой. Где-то далеко в глубине зала еще гудела уборочная машина, и тонкий и еле слышный ее гуд словно подчеркивал замершую над спящими тихую пустоту.

Аэропорт готовился к новому дню. А меня вчерашнее мое поражение вдруг легко тронуло за плечо — показалось, будто убирают после шума и сутолоки вчерашних встреч.

Меня-то самого не должны были встречать. А казалось, что подождали — и ушли.

«Ладно, ладно, — сказал я себе, — будешь еще на что-то жаловаться!..»

Долетай-ка ты, парень из Братска!..

Долетай!..


Читать далее

ОПОЗДАВШИЙ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть