Свадьба

Онлайн чтение книги Избранные произведения в двух томах. Том 2
Свадьба

1

Наш поселок Аю нахально занял весь распадок между двумя горами. С одной стороны — гора и с другой — гора, а посередине, у края земли, — мы. У края, потому что перед нами — море.

Гору справа зовут Медведь, слева — Медвежонок. Они похожие. Горбатые, покатые, сутуловатые, как медвежьи спины, и все обросли густым леском с сосенками и можжевельником. Будто в медвежьих шкурах, честное мое слово. Одна повыше и покрупнее, а другая, конечно, поменьше.

Сзади — до самого солнца — тоже горы, сначала в деревьях, а потом стоят среди неба голые. Леса на них пока не хватает. И голые эти камни, эти земные глыбы, за которые цепляются облака, днем блистают на солнце в гордом молчании, а утром и вечером обливаются немыслимыми красками зари и заката, будто кричат. Далекие голые вершины первыми вспыхивают и последними угасают.

Я часто смотрю на них из окна, потому что мое окно повернуто к горам, а не к морю, удивляясь, какие они сиреневые, какие фиолетовые, какие синие, и думаю, а может, им понравится остаться такими навсегда или хотя бы назавтра, но назавтра они уже другие. Не понравилось.

Наш поселок возник без плана.

Когда-то кто-то поставил первый дом, вырубил к нему в камне ступени, стал ловить рыбу, а в свободные часы смотреть на горы и слушать по ночам море. Однажды проснулся, а рядом строят второй дом. Еще один любитель нашелся долбить скалу, ровнять косую площадку, тесать ступени, таскать землю, качать воду. Как он ни старался, дом пристроился к первому не боком, не спиной, а углом. А третий ко второму и вовсе странно прилепился. Где у второго кончается крыша, у третьего начинается порог. И пошла чехарда.

Последние аютинцы начали расширять от каменных завалов распадок, но, когда добрались вплотную до Медведя и Медвежонка, сказали: стоп. Их не трогать: зарычат. На них не взбираться: живые.

Где-то, без уговора, останавливаются люди перед самой сильной силой — непотревоженной красотой природы. А кто не останавливается, тот, верно, не человек.

Улицы в Аю идут ломаными линиями, скачут по ступеням среди домов. Другой раз чтобы подойти к соседу, надо восьмерку выписать. Так и живем…

Ловим рыбу, смотрим на горы. Воду не качаем — есть водопровод. Не хочется на горы глядеть — дуй в кино. Тесно тебе стало в Аю — садись в автобус. Сверху, с далекого шоссе, к нам заброшена асфальтовая петля лассо, и она то и дело выдергивает из Аю в большой мир многих, чьи имена изредка гремят преувеличенной (доброй или скандальной) славой, а чаще забываются.

Сказать правду, сами мы тоже живем в безвестности. Ну, кого вы знаете из Аю? Вы даже и не знаете, пожалуй, что есть на земле такой рыбацкий поселок. Однако он есть. Существует — и ни в зуб ногой, как сказал великий поэт современности. Не о нас сказал, но вдохновляет.

Мы тут вырастаем и становимся рыбаками. И всю жизнь мотает нас, качает на волнах. И зовет на берег земная суета, а мы опять удираем в свободные дали грозного и нежного моря, которым дыши — не надышишься, хоть задохнись. Ладим калитки во дворах, обнимаем девушек, бегаем за лекарством матерям, стрижемся в парикмахерской согласно самой последней моде и готовим очередной побег.

Вот такая житуха.

Председатель Аютинского колхоза («пред» — зовем мы его, так же как всякого капитана «кэп», морской обычай), так вот наш бессменный Илья Захарыч Горбов после каждого выговора (а какой без выговора председатель?) клянется, что теперь-то уедет на другую руководящую работу, но и поныне здесь. Поздно ему ломать себя. Он вздыхает:

— Море — зараза.

Это правда.

В том обмене плодами труда, который образует всеобщую жизнь, мы, аютинцы, участвуем тем, что даем рыбу. Ставриду, скумбрию. И сельдь. И хамсу. Весной и осенью. Весной она худая, идет пастись, идет жиреть в водоросли, на отмели, и ловить бы ее не следовало, но как удержаться, когда рыба валит мимо? Аж гудит. Всегда ловили, и мы ловим. А осенью холода распугивают рыбу с привычных морских пастбищ, и опять она прет мимо нас косяками такой каменной плотности, что иной раз веслом не прошибешь. Воткни весло — уплывет стоймя. В южные широты, которых отсюда не видно.

Сейчас осень, и мы в большом азарте. Мы — добытчики. Мы — охотники. Кормильцы. Но ведь есть много способов добывать хлеб, а мы уходим до рассвета в студеную зыбкую даль. Потому что и на море плохо бывает, а хуже всего без моря. Сердца наши брошены в море, как поплавки, и, бывает, ругаешь свою жизнь страшными словами, а встанет зима, и не дождаться весны, а потянется лето, и не дождаться осени, когда снова ни поспать, ни поесть по-человечески, а только забыться в кубрике, да хлебать горячие щи на палубе из миски в руках пополам с солеными брызгами, и бросать на полувздохе все — и сон и еду — и прыгать с шаткого борта по истошной команде бригадира:

— На баркасы!

А пропади оно все пропадом, думаешь иной раз, так надоедает среди ночи перебирать мокрую сеть и складывать ее аккуратненько, виток к витку, для нового замета, вместо того чтобы сидеть в обнимку с девушкой под луной или, по крайности, дрыхнуть без задних ног до нормальной утренней побудки по радио. Но люди странно устроены… А если не странно, то я снова вас спрошу: какие же это люди?

2

Сейчас осень, а мы не ловим рыбы.

Бывает, среди приморской осени, где-то в конце октября, выпадет неделя яркого солнца. Будто оно еще не все отсняло. Будто, отгорев на земле, осень хочет разжечь и море. С утра встанешь, а моря нет, вместо него — пламя, в полдень вместо него — свет, а перед вечером — синий-пресиний воздух, неосторожно вспыхивающий от низких лучей, как спирт.

Море такое, будто природа играет даже и не в ясный осенний покой, а в лето.

Нет для рыбаков горше этой недели. Нас, людей, не обманешь, а рыба обманывается, ей, глупой, кажется, что и правда вернулось счастливое лето, и, забыв о вчерашнем холоде и страхе, она рассеивается, редеет. Страх и холод сбивают ее в кучи, а на солнышке она смелая и так разбредается, что моря ей мало. Поди-ка поищи ее да полови!

Тоскуют на рейде сейнер «Нырок» самого старого нашего бригадира, дяди Миши Бурого, и сейнер «Ястреб» самого молодого, Сашки Таранца, который до недавних пор ходил у дяди Миши простым рыбаком. Тоскуют другие корабли. Стоят на рейде в нашей бухте, как нарисованные.

«Пред» Горбов злится и ругает метеорологов за прогнозы самыми матерными словами, как будто они виноваты. Рыбаки маются: жизни нет. Какая-то безнадежная неделя. Пустая.

В эту золотую неделю повезло. Кирюха с «Ястреба» стал ходить по Аю, стучать в окна и двери и звать людей на свою свадьбу. Кирюха надумал жениться на рыбосолке Алене.

Ну, что за жизнь у рыбака, вы примерно узнали, хотя, конечно, в подробностях это надо пупком почувствовать, самому потягать мокрый канат, когда холодные ручьи текут по брюху в штаны, посмолить сети на ветру в жарком котле, врытом в землю у воды, проснуться и тихонько сжать в кулаки ладони с запекшейся коркой на вчерашних болячках — канат хоть и мягкий, а кожи на всю осень не напасешься. Да мало ли чего еще! Можно разок и перевернуться с баркасом, и хлебнуть соленого моря, и остаться наедине с ним, когда кругом вода и внизу вода, а вверху — далеко — небо. Ну ладно… Ни хвалиться, ни слез лить не приходится. Это наше мужское дело.

А рыбосолка…

Это, понятно, дело женское.

Это вроде как бы на кухне работа, только кухней становится весь наш берег. Вымой рыбу, да перебери, да раскидай по сортам, да разведи соленый раствор — тузлук, да залей… И делают все это женские, а если вам для настроения точнее сказать, девчачьи руки. И всю весну, и всю осень красные они на ветру, и дома, и на танцах…

Впрочем, танцы в эту пору редкий подарок. Танцуем вокруг рыбы. Мы в открытом море, а они под открытым небом.

К аютинским причалам жмутся ненасытные бочки. Когда смотришь на них с обрыва, они напоминают стадо, которое спустилось на водопой, но никак не напьется. Оно не переведется, пока есть море, земля и люди. Бочки с рыбой увозят, а их место занимают пустые. И так без конца. Круговращение материи…

В дни путины рыбу солят в брезентовых ваннах, растянутых на кольях, а маринуют сразу в бочках. Бросят в тузлук на рыбьи спинки горстку перца, горстку корицы и заколачивают крышкой будущую закуску. В пути дойдет. Это не халтура, а научный способ.

И так каждый день, а девчата наши еще и песни поют. То задумчивые, вроде бы грустные, для себя, как поют только за делом, не замечая, и вьются их несхожие голоса складно и просто, лучше, чем на любой спевке, сами собой, как дымок над огнем. А то задорные припевочки, озорные как хватят:

Я любила бригадира,

На работу не ходила,

А теперь охота есть

К председателю подсесть.

И еще похлестче. Хоть уши зажимай. Хоть мимо не ходи — обсмеют. Но мы ходим.

Горы соли, выше человеческого роста, желтеют среди бочек, ничем не обрастая: ни травинкой, ни ягодкой. Солнце их плавит. Соль спекается, а потом лопается, как глина, от жары и дождей. Бывает, с лопатой не подступишься к ней, хоть взрывай. И девчата, которые готовят тузлук, очень мучаются, а парни, шагая с причала в своих высоких, до пояса, резиновых сапогах, как в рыцарских ботфортах давней эпохи, останавливаются и помогают, заигрывая с землячками и рассматривая их.

Так Кирюха заметил, что Аленка, которая, казалось, вчера была от горшка два вершка, уже и выросла, и школу кончила, пока мы все плаваем, и стала невестой.

Аленка, правда, и сейчас с ноготок. Узкая шейка, белые кудри и глазищи, как у виноватой, смотрят все вниз да вниз. Хоть на корточки перед ней садись, чтоб в глаза заглянуть. Кирюхе она до плеча не достает. Еще бы! Кирюха-то верста, мачта, памятник! Под ним не то что доски на причале скрипят, а камни крошатся, когда он шагает по Аю. Может быть, он однажды поднял Алену на руки и тогда увидел, какие у нее глазищи: необманутые и ждущие — дай им весь мир, мало! Усмехнулся и сказал:

— Бери, не жалко.

Ведь когда человек отдает себя другому, он отдает целый мир без остатка (а если с остатком — что за любовь?) и берет целый мир, вот только знать бы обоим, как сберечь.

Может, так рассмотрел Кирюха Алену, может, просто обнял покрепче среди бочек, когда она стояла в расстегнутом ватничке, с деревянной лопаткой в руках, в клеенчатом фартуке, облепленная чешуей, как брошками, в сапогах, куда запихнуты брюки, вылезающие из-под юбки. Выследил подальше от фонаря, обнял, услышал, что она уже не маленькая, и сказал:

— Я тебя не обижу.

Аленка вырвалась, замахнулась на него лопаткой, прошептала:

— Обидь попробуй… Я тебе руки отшибу!

Не крикнула, заметьте…

Может, и вовсе не так. Этого никто не знает. А про свадьбу уже знает, кажется, весь берег.

Едва среди чистого неба повисло светило, как аэростат с землей на лучах, Кирюха принес на почту пять телеграмм и, довольный, сказал телеграфисту-телефонисту:

— Я еще и по телефону говорить буду.

— Подожди до вечера, Киря, — дал ему товарищеский совет телеграфист-телефонист Кузя Второй. — С восемнадцати ноль-ноль льготный тариф, тогда и гуляй.

— Втыкай сейчас же, — велел ему Кирюха. — Один раз свадьба.

Кузя Второй с завистью посмотрел на могучего Кирюху и подряд, без малейшей задержки, вызвал несколько прибрежных городков и поселков, где прятались родственники новобрачных, как известные, так и до сих пор не известные в Аю. Такие дальние, что и они, наверно, не сразу сообразили, кто им эти самые Алена с Кирюхой. Но приехать на свадьбу согласились, не разоряя Кирю длинными разговорами.

Свадьба — это свадьба.

Он хлопнул Кузю Второго лапищей по плечу, так что у Кузи до сих пор одно плечо становится ниже другого при воспоминании об этом ударе, крикнул:

— Смотри, Кузя, сам приходи, как штык!

И загрохотал сапогами по улице в сторону магазина.

А Кузя Второй по телеграфу сообщил еще в пять мест о том, что в Аю рождается новая семья, и задумался о превратностях своей судьбы.

По всем статьям он завидовал Кирюхе. Начнем с того, что у того был рост и все было — и силы полные руки, и голоса полная грудь. Уж мать-природа если даст, так даст, нет — так нет. Кузя Второй так рявкнуть не может, как Кирюха шепотом говорит. Кузя Второй не выше Аленки, ну, разве вот на два пальца. Кузя (между нами) давно посматривал на Аленку, а ее, крошечку, увел Кирюха. Заграбастал. И Кузя сидит и отчетливей, чем во сне, видит, как на пиру он наносит удар Кирюхе, сбивает его с ног и берет за руку Аленку в свадебной фате… Но Кузя Второй не станет бить Кирюху, не станет мешать его счастью. Пожалуйста. Он добрый. Может быть, он самый добрый человек в Аю, если хотите знать.

Он подходит к белой стене, прислоняется к ней спиной и проводит карандашом над головой, тронув невзначай непослушный хохолок на затылке. Потом он отшагивает и примеривается глазом к отметке, как бы смотрит на себя со стороны. Метр пятьдесят семь, это давно известно, но так все же наглядней… Да, Кузя, в богатыри ты не годишься. И вообще — Второй…

Он родился, когда старший брат Кузя болел дифтеритом. Было страшно, врач сказал, что Кузя… В общем, не жилец на белом свете… И отец, потерявший голову, потребовал, чтобы новенького мальчишку назвали тоже Кузей, потому что не мог вообразить, как это вдруг дом окажется без Кузи, и мать согласилась, а старший брат поднатужился и перетерпел болезнь, удивив врача. Так остались под одной крышей два брата — Кузя Первый и Кузя Второй.

Оба они росли наперегонки, младшего даже хвалили, что он не отстает, и дохвалились. Вдруг он остановился и отстал от старшего на целую голову. Второй! Все смеялись, кроме матери. Она звала их Кузя и Кузнечик. Мать — это мать.

Оба они пошли в море на одном сейнере, но после шторма, когда самолет шесть дней искал их «Гагару», оставшуюся без солярки (вы, наверно, и не знаете, что на рыболовецких сейнерах стоят моторы, снятые с танков, и ходят они, как танки, на солярке, самом дешевом горючем), ну вот, после этого шторма, значит, мать потребовала, чтобы один Кузя нашел себе дело на земле. Первый на что тюфяк, а сразу сказал басом:

— Вон пусть Кузнечик себе по травке прыгает.

— Сам прыгай, — огрызнулся младший брат.

— Я нет, — категорически отрубил старший.

А он пострадал и согласился. Второй… И мать есть мать… Первый ходил теперь рулевым на «Ястребе», с Сашкой Таранцом, в молодежной бригаде, а он сидел на телефоне и отстукивал телеграммы во все концы о том, что Алена выходит за Кирюху… Сердечный привет!..

На почте было пусто и тихо.

Кузя Второй обиженно отвернулся от Аю, толпящегося у распахнутых дверей почты, и стал смотреть в окно на горы. Удивительное дело: маленькое окно вмещает в себя и горы, и клочок неба, такого высокого, что орлы висят в нем соринками. А глаз человека и вовсе бездонный — он вмещает в себя столько, что ему уж и земли с земным небом мало. Ему всего мало! Давай космос! Получается, что вся вселенная меньше жадной точки человеческого глаза…

Так Кузя отвлекает себя от неприятностей…

Но тут он заметил, что по длинному склону горы к нам петляет большой автобус, осторожно и неловко, как мамонт. Впрочем, никто в Аю, ни Кузя Первый, ни Кузя Второй, ни сам знаменитый и прославленный бригадир дядя Миша Бурый, маяк всего побережья, не видел, как спускаются с гор мамонты. И если Кузя подумал про мамонта, то лишь потому, что сооружение к ним ехало такое же незнакомое, необычное.

Издали было слышно, как оно кряхтит и охает на спуске от страха. Если бы рядом была железная дорога, то его можно было бы принять за вагон, оторвавшийся от состава. Может, это рефрижератор катил за рыбой, а рыбы-то и нет! Хо-хо! Будет выговор «преду».

Вагон без рельсов душераздирающе застонал тормозами около почты и накрылся облаком пыли. Подбежав к дверям, Кузя увидел, как из пыли возникла человеческая фигура и сказала:

— Апчхи!.. Черт побери!

Голос был громкий и свойский.

— Будьте здоровы, — ответил Кузя с крыльца.

Пыль рассеивалась, демаскируя приезжего. Это был мужчина начальственного вида, в широких штанах и шляпе до ушей.

— Кто такой? — спросил он Кузю, как спрашивают добродушные завоеватели поверженных аборигенов.

— Кузя Второй.

— Что, что?

— Кузя Второй.

— Черт побери! — нахмурясь, повторил приезжий, а из окна автобуса, который совсем открыла осевшая наземь пыль, высунулась молодая голова, тоже в шляпе, но совсем другой, тесненькой, кургузенькой, в темных очках и с маленькими усиками. Голова была — последняя модель, что надо.

— Ван Ваныч, — нетерпеливо поинтересовалась она, — кто там?

— Кузя Второй, — ответил Ван Ваныч, осклабясь. — Какой-то сумасшедший.

— Спросите, как проехать к нормальным людям, — нервно поторопила голова.

Кузя показал, где правление, и спросил:

— А вы зачем?

— Снимать будем, — ответил Ван Ваныч, вскинув руку, как топор для рубки.

— Преда? Горбова? — испугавшись, спросил Кузя Второй, потому что из-за этой непогоды под угрозой было выполнение квартального плана, а по старой привычке кого-то могли снять для оправдания.

— Чудо-юдо! — ухмыляясь, проворчал Ван Ваныч, залезая в брюхо автобуса. — Кино снимать. Понятно?

Из второго окна выглянула еще одна голова, в бакенбардах и бороде, черных, настоящей цыганской затравки, прищурилась на небо и громоподобно порадовалась:

— Солнышко!

— Поехали, поехали! — поторопила голова номер два, в темных очках.

И автобус вздрогнул, качнулся и дернулся, а Кузя Второй, не поверив себе, пронзительно запел:

— Кино-о-о?!

И бросился звонить Илье Захарычу Горбову, потому что как-никак он, Кузя, отвечал за здешние новости, а электромагнитные колебания, превращаемые в звук, согласно заверениям гениального практика-изобретателя Томаса Алвы Эдисона и опыту всего человечества, преодолевали стометровку быстрее, чем толстый автовагон на неправдоподобно узеньких и ломаных аютинских улицах.

3

Они растолковали Горбову, что будут снимать сюжет для нашего областного телевидения, но если все выйдет по правде, то картина, можете считать, уже на всесоюзном экране. Смекаете, что это такое? Жили мы себе жили, никто о нас и чохом не слыхал, и вдруг: здравствуйте! По всему Союзу! Вот вам скромный, каких много, поселок Аю, вот его герои, тоже каких много, — один, второй, третий…

Много-то много, да те, многие, дома сидят, а мы раскатываем в круглых коробках по всем городам и показываемся народу.

— Прекрасно, прекрасно, — приговаривал Илья Захарыч, слушая соблазнительные слова киношников.

Он всегда, пока еще не возьмет по-настоящему в толк, о чем речь, не сообразит, чем это пахнет и как себя вести, тянет резину: «Прекрасно, прекрасно!», а потом обдумает и откажет или, по крайности, примет половинчатое решение. Не от трусости. Уж очень у него выговоров много.

По словам Ван Ваныча выходило, что успех картины зависел целиком от нас. То есть от тех, кого будут снимать.

— Наш режиссер, Альберт Егорян, — представил он самого стройного и колючего на вид модника в тиролечке и непроницаемо-темных очках. — В просторечии Алик. Молодой, способный. Как говорится, обещающий, дерзающий и так далее.

Алик не пошевелился. Он спешил к дерзаниям, эти китайские церемонии с неуместными словами Ван Ваныча его сердили. Между тем Ван Ваныч потрогал по заросшей щеке второго, будто проверял, на месте ли его борода, и пошутил коротко:

— Гениальный оператор Серафим Григорьевич Битюков. Одним словом, Сима.

Сима на глазах «преда» потянулся, как при физзарядке: видно, дорога давала себя знать. Мы-то привыкли. Да и то сказать: мы больше плаваем, чем ездим.

— Прекрасно, прекрасно, — сказал Илья Захарыч, разглядывая не Алика, не Симу, а Ван Ваныча. — А вы кто?

— Администрация, — как родной, ответил тот, приложив пятерню к груди. — Искусство надо обеспечивать. Вот и вам придется засучить рукава… И как следует…

— Прекрасно, прекрасно, — повторял Илья Захарыч. — Но ведь мы не артисты!

— А при чем тут артисты? — воскликнул режиссер и пошевелил усиками, словно они ему мешали. — Сама жизнь!

— Да, — снисходительно успокоил Ван Ваныч, словно перед ним был не наш тертый-перетертый «пред», а дите малое. — Мы готовим праздничную программу, но не в обычной манере, а… Картинка жизни.

— Без ура-ура, — вставил Сима.

— Непринужденно, — ввернул Ван Ваныч.

Алик не снял, а сдернул, снес, сшиб с себя очки: глаза его сияли.

— Это самое что ни на есть трудное. Но вы поможете без дураков воспеть вас? Ваши достойные будни!

Он был слишком темпераментный. Илья Захарыч побаивался таких. Восклицательные фразы он вообще считал легкомыслием.

— Скромненько и достойно, — подчеркнул Ван Ваныч. Смахивая на районное начальство, он и этим видом своим, и манерой держаться как дома (уже курил, отмахивая дым от лица), даже простым, демократичным голосом при хитроватой, намекающей на взаимопонимание улыбке действовал на Горбова в этот невероятный момент успокаивающе, как человек среди марсиан.

— Что же вам надо? — спросил его Илья Захарыч. — Конкретно.

— Море… Сейнер… И немножко трудового героизма. — Ван Ваныч машинально придавил окурок о нижнюю сторону настольной крышки, смял и спрятал его в спичечный коробок, продемонстрировав уважение к чистоте и порядку, а Горбов вынул из письменного стола и поставил перед гостями пепельницу, которую держал для начальства, не разрешая остальным курить у себя в кабинете для их же пользы. — Море есть… Сейнер найдется, — продолжал Ван Ваныч, — а героев у вас хоть отбавляй!..

— Кто это вам сказал? — поинтересовался наш председатель.

— Когда страна быть прикажет героем… — вместо ответа засмеялся Ван Ваныч, так что спорить уже не приходилось.

— Я вам объясню! — опять воскликнул Алик Егорян, и его нетерпеливые глаза наполнились библейской тоской в ожидании понимания и сочувствия.

Замысел у них был действительно простой. Заехать в любой рыбацкий колхоз и без претензий схватить на пленку кусочек жизни. Какой? Она сама подскажет. Импровизация. Но, конечно, трудовой процесс должен быть обязательной и главной частью этого кусочка, этой импровизации.

— Импровизация — это прекрасно, — сказал Илья Захарыч. — А в районе вы были?

— Были, были, — опять успокоил его Ван Ваныч.

— И что вам сказали?

— Сказали. — а езжайте хоть к Горбову. Это вы?

— Я.

— Ну вот мы и приехали.

— Так ведь погоды нет, — наконец сокрушенно вздохнул Горбов.

— Как нет?!! — вскрикнул Алик таким голосом, что пяти восклицательных знаков не хватит, чтобы передать его удивление. — Как нет?! — И щипнул себя за усики, после чего из него посыпались слова, как крупа из прорванного пакета.

Такая погода, что только и снимать. Удача, которой ждут то неделями, а то и месяцами. Солнце! Солнце во все небо! Солнце среди осени. Праздник кино. Поездка началась с удачи. Снимай, не зевай.

— Сима! — крикнул он. — Сима! Говорят, погоды нет. Скажи ты.

— Есть, — прокурорски пробасил Сима, строго поглядывая на Горбова из неаккуратной рамы собственной бороды.

Выходило, что солнце — это все.

— Послушайте, ребята, что я вам скажу, — заговорил с ними по-свойски наш Горбов. — Солнце — это, конечно, хорошо. Для кино. Прекрасно. Но рыба не ловится. Солнце есть, рыбы нет. А без рыбы какой у нас героизм? Никакого героизма. Рыба нужна.

И ему была нужна рыба. Ох, как ему была нужна рыба, чтобы доложить в район о ходе лова и спокойно уснуть хотя бы на одну ночь.

Режиссер и оператор озадаченно переглядывались, как немые. Они не ждали такого поворота. Ван Ваныч вынул новую папиросу и основательно придвинул к себе пепельницу. Среди приехавших он был старше всех, и его закаленный административный ум чуял, что председатель на всякий случай увиливает от почетной возможности показаться миру. Но вместе с тем как же быть без рыбы?

— Без рыбы невозможно, — обронил и он вслух.

Ум его что-то искал, но еще не нашел. Все они сидели и беспомощно и напряженно молчали.

Я вам еще не описал кабинета нашего председателя, теперь могу потратить на это три строки, пока они молчат. Вот уж действительно кабинет, как все кабинеты. Стол так, стол так, телефон, портреты, табель с выполнением плана каждым сейнером от «Нырка» до «Ястреба», горшки с цветами на подоконнике, куда нарушители порядка потихоньку закапывали окурки, и — чего в сухопутном хозяйстве не встретишь — барометр на стене, над головой самого «преда». Крупная стрелка показывала сейчас на «ясно». Держалась устойчиво, без колыханья, как на испорченном приборе.

— Нет, это какое-то недоразумение! — первым горько воскликнул Алик.

— Худо, — промычал Сима.

Горбов согласно покивал круглой головой.

Голова у него как бомба, как ядро: вся гладкая. И нос на ней широкий, округлым пупышком, чтобы не очень выдаваться, и глазки маленькие, сивобровые, почти не видать ни бровей, ни ресниц, и глаз было бы не видно, но они воспаленные, красноватые от усталости. Ведь когда рыба валом валит вовсю, Горбов не спит, провожает, встречает сейнеры. Провожает до рассвета, а встречает тоже, можно сказать, до рассвета. Выспаться бы ему сейчас, так нет, нате вам — кино. Обеспечивай! Гнать, гнать! Ну их к шуту! Втравят в историю, чует опытное сердце. С некоторых пор он более всего полюбил тихую жизнь, когда не хвалят, не ругают, когда ты не на виду занимаешься своим делом, имея время и на беды и на победы, или, как пишут, на горе и радости, из которых диалектически строится жизнь.

— Ваше предложение? — обращаясь к Горбову, спросил Ван Ваныч.

Сам он так ничего и не придумал.

— А какое у меня может быть предложение? — развел руками Горбов, наслаждаясь растерянностью приезжих. Гнать их сразу было неловко и даже забавно на них посмотреть, таких вот. — Поживите недельку-другую, может, обойдется, — и он покосился через плечо на барометр. — Не знаю, сколько эта благодать будет нас грабить, держать без рыбы, план ломать. — Он тяжко вздохнул и взял себя за горло. — Нас ведь это «ясно» вот как держит. Так держит! Во! Дышать нечем. Больше недели постоит такая радость — каюк! — Вены на его шее и даже на висках напряглись, а щеки побагровели. — Будем ждать у моря погоды… А вы пока окунитесь в жизнь, изучите, что к чему, впитайте.

Все поведение приехавших, весь настрой их речей показывали, что они закусили удила, и «пред» вежливо издевался, называя невозможный для них и безопасный для себя срок…

— Неделю-другую? — не сдержался Ван Ваныч. — Ха-ха! У нас зарез. Праздничный материал, вы слышали? Героические будни, — закончил он уныло.

— Ван Ваныч! — воскликнул Алик, хватая его, как тонущего.

Ван Ваныч не имел на это права. Он сам был их спасательным кругом, их соломинкой. Ван Ваныч поднял голову, и на лице его Горбов прочел свой приговор.

— Ждать у моря погоды нельзя, — заговорил Ван Ваныч. — Вам без рыбы снимут голову.

— Ну?

— Нам тоже. Значит, надо поймать немного рыбы. Любой ценой. Вас покажут по областному телевидению, а может, и на весь Союз, и, если вы больше ничего не поймаете даже до весны, ни один волос с вашей головы не упадет.

Хотя падать с головы Ильи Захарыча давно было нечему, он не улыбнулся, а нахмурился. Мысль задела его больное сердце.

— Прекрасно, прекрасно, — пробормотал он.

— Дело, — пробасил Сима.

— А нам ведь все равно, сколько вы поймаете рыбы, — закончил Ван Ваныч. — Мы не райсовет…

— Для кино важен факт! — обрадованно вспыхнул Алик, как будто в перегоревшей электросети починили пробку.

— А ну закрой дверь, — приказным тоном попросил Илья Захарыч, увидев за порогом — кого бы вы думали? — конечно, Кузю Второго.

Кузя послушно закрыл дверь. Минут десять они сидели там, как заговорщики. А чего сидеть-то? Сколько им и правда же надо рыбы? Полный трюм, что ли? Одну-две хватки. И уже можно для кино такой водопад устроить! Честное мое слово. Две хватки (хватка, которой перегружают рыбу из невода в трюм, не больше мешка, она и похожа на мешок из сети) можно на лодочках по бережку насобирать. Не очень удобно, впрочем, но ведь киношники — люди сознательные, поймут. Так думал Кузя Второй. А что скажет сам Горбов, было неизвестно. Нет, по бережку не получится… Им нужен вид… Как, догнав рыбу, кидают в волны аломан, как спешат свести концы с концами, растягивая по воде цепочку поплавков, как бурлит в кольце невода вода, точно газированная, — это рыба бьется, много взяли. Им нужно море, ширь. Море, которое ходит ходуном, а не водоплеск… Но море, спокойное, плоское, блестело, как поднос, и на завтра обещая светлый день. Да, будет солнце — не будет рыбы. А не будет рыбы — не будет и кино.

Грохнула, открывшись с размаху, дверь, и Горбов сказал с порога:

— А ну, Кузя, свисти сюда бригадиров. Нога здесь — нога там.

А зачем Кузе нога — у него мотоцикл. Он затрещал, как пулемет, по всему Аю.

Бригадиры — народ серьезный.

Даже Сашка Таранец, хоть и первый год верховодит на «Ястребе», изменился. Случалось, раньше фасонил тем, что рюмку запросто мог кинуть в нашей ресторации под названием «Буфет»; случалось, подкарауливал девчат за бочками и подхватывал под бока так, что от визга вздрагивали и мелко тряслись над головой аютинские звезды; случалось, с общего собрания вылазил из клуба в окно и шел к радисту Марконе послушать современную музыку на магнитофоне «Сборная солянка», пока бедного Марконю не осудили за эту самодеятельность на комсомольском собрании, — все случалось, что полагалось, а сейчас Сашка Таранец пришел, как все, неторопливым шагом, бросил под каблук недокуренную сигаретку на улице, переступил через порог, без слова пожал руки другим бригадирам и слегка кивнул издали гостям.

Сказано было коротко: кто поймает рыбу, того и будут снимать. Никаких привилегий. Сюжет непринужденный, и старые заслуги не в счет. Людям это вроде бы понравилось, все улыбнулись. Ведь охота, хоть сухопутная, хоть морская, она всегда будит в человеке желание показать себя. Свою ловкость, свою сноровку, свой ум. Два рыбака с удочками сидят на одном бережку, а поглядывают — кто кого перещеголяет. Здесь же нежданно-негаданно затевался большой бой на равных. И уж конечно как кому повезет. В жизни, хоть наука в принципе и отрицает случайность, я думаю, еще немалую роль играет этот самый треклятый случай. Везенье, словом. А на море как без везенья?.. Заранее нельзя было сказать — кто отыщет в пустом море рыбу, кто сумеет ее взять, реденькую, как весенний снежок, — прославленный Михаил Бурый или Сашка Таранец, у которого по сравнению с ним молоко на губах не обсохло. Алик подогрел: счастливца, вернувшегося с уловом, по обычаю, будут встречать на берегу жены, дочери, невесты рыбаков. Женская половина населения всего Аю.

Илья Захарыч покашлял в ладонь и стесненно возразил, что такого обычая у нас давно нет. Но так и быть, для кино можно сделать исключение. Женщины соберутся. Они сниматься любят. Не говоря о девчатах. Значит, и у них пойдет борьба за право попасть на союзный экран. Что ж, пускай подхлестнут своих муженьков да кавалеров. Не беда!

— Завтра в море, — закончил «пред».

— А как же свадьба, Илья Захарыч?

Это упавшим голосом спросил Кирюха, который проник за дверь. Рыбаки, начавшие уже расходиться, остановились.

— Какая такая свадьба? — спросил Ван Ваныч и, не дослушав Кирюху, на полуслове оборвал его взмахом руки. — Свадьба не похороны. Подождет. Перенесите.

— Так ведь гости завтра пожалуют к вечеру. Из Песчаного, из Камушкина… Отовсюду. Суббота. У меня свадьба. Между прочим, первая. Во всяком случае, Илья Захарыч, от выхода в море меня прошу освободить.

— Не валяй дурака, Кирюха, — заговорил Сашка Таранец, рывком головы откинув со лба на ухо крыло мягких смоляных волос. — Без тебя «Ястреб» не «Ястреб». Хочешь бросить друзей в беде?

— Какая беда? — взмолился Кирюха. — У вас или у меня беда?

— В общем, сами договаривайтесь, — с охотой ускользнул от спора Горбов. — Мероприятия срывать не будем.

— Мне свадьбу срывают! — загремел Кирюха. — Какая у меня без вас свадьба? Весь дом в пирогах. Что вы?! Товарищи!

Понимаете, он запаниковал, как будто давал сигнал «SOS».

— А снимите свадьбу в кино, — подсказал Алику Кузя Второй, догадавшись, что это утешит Кирю. — Сама жизнь.

— А что, идея! — воскликнул Алик и похлопал Кирюху по плечу. — Мы вас вклиним в сюжет. Сима, посмотри, какой жених, какая фактура!

— Блеск, — одобрил Сима.

— Ван Ваныч! — возбуждался Алик. — Разбудите Кайранского, разбудите Гену, что это за безобразие! Пусть он быстренько подумает, как связать рыбу со свадьбой. Поинтересней.

— Что это за Кайранский еще? — осторожно спросил наш «пред», опасавшийся новых людей.

— Это наш сценарист.

Он, оказывается, прошлую ночь работал, душа вон, сдавал какой-то телевизионный очерк до отъезда, плохо перенес дорогу и поэтому пока еще спал в автобусе сном не ведающего ни о чем праведника.

— Гена! Гена! — донеслись оттуда призывы Ван Ваныча. — Кайранский! Гена, черт побери!

Парень спал крепко.

Когда он вошел в комнату, виноватые глаза его мягко улыбались, как у близорукого. Лицо, сильно примятое, не расправилось. Это был молодой человек, очень высокий и грустный, ну прямо как живой Дон-Кихот в малиновом свитере. Он стал со всеми здороваться за руку, просить извинения и говорить, что ему очень приятно. Дойдя до Алика, он сказал ему то же, что и всем, и рассмеялся, и все поняли, что парень все еще не проснулся, и тоже рассмеялись.

— Вот, Гена, — показал Алик, подтянув к нему застеснявшегося Кирюху. — Это жених. Надо его подмонтировать.

Гена все еще хлопал веками, но ситуацию понял быстро.

— Сделаем, — успокоил он, вынимая сигарету из пачки Алика. — Но вы, Кирилл, обязательно должны быть на корабле.

— Я?! — растерялся Киря. — А гости?

— Они подождут до завтра, как я понимаю. Всего-навсего один денек. Ничего не попишешь, брат… Извини.

Киря поерзал кулаком у себя под носом.

— Да, и, конечно, он должен быть не просто на корабле, а на том корабле, который поймает рыбу, — продолжал Кайранский.

— Интересно! — воскликнул Алик.

— Кто знает, какой это корабль!

— Жизнь подскажет.

— А куда Кирю сажать?

— У меня есть свой сейнер, — запротестовал Киря. — «Ястреб».

— Возьмет твой «Ястреб» рыбу или не возьмет — бабушка надвое сказала. А ты будешь там, где рыба, — без обиняков решил Ван Ваныч.

— Иначе свадьба не склеится, — сказал Гена, на которого Кузя Второй смотрел в восхищении. Другие люди сочиняют песни, рассказы, постановки, а этот сочинял жизнь.

— Иначе она будет никому не нужной, голой иллюстрацией, — горячо объяснил Кирюхе Алик.

Но Кирюха все равно ничего не понял. Он с какой-то стыдливой растерянностью посмотрел на Горбова, потом с надеждой на Сашку. Сашка снова тряхнул головой набок, откинув сползающий до бровей клин блестящих волос, и сказал:

— Возьму или не возьму я рыбу, это действительно и бабушке неизвестно. Но Кирю с «Ястреба» я не отдам.

И рукой отвел волосы назад, открыв свой цыганский глаз.

А Горбов конфузливо развел руками, может первый раз в жизни довольствуясь благодатной позицией полного невмешательства:

— Я теперь не командую. Кино!

4

Есть у нас ехидный дед Тимка. Кривоногий, маленький, подбородок весь в клочках седины. Борода ему не удалась, а усы гнутые, красивые, двухцветные: сверху чисто-серебристые, а снизу рыжие — от табака.

В доисторическом прошлом, перед войной, был он знатной личностью, во всяком случае портрет печатался в областной газете, да еще на первой странице. Передовик. Рыбу ловил, как будто у него по радио с ней связь была, хотя тогда на рыбацкие корабли радио не ставили. Он и сам чуял ее, как дельфин. Пустой с моря не возвращался.

Да ведь известно, что раньше и рыба лучше ловилась и даже вкусней была. И что сказки сочиняются не только про будущее, но и про «раньше». Может, и про деда Тимку кое-что привирали. Людям грустно оттого, что жизнь проходит, что была она нелегкой, так нет его поругать, прожитое, они еще украшают, хотя всякое украшательство уже подверглось порицанию, а они будто не слышат, занимаются своим, потому что это прошлое — их жизнь. И пусть становится еще грустнее, но им хочется расстаться с чем-то хорошим, чему они отдали свои силы. А если для этого приходится капельку слукавить, то и в самом их лукавстве живет не жалкая мелочность, а большая надежда. Когда-то там, впереди, все будет так, как они хотели. А хотели вот так…

Люди есть люди. Вспоминая, они смотрят вперед.

Вот и дед Тимка… Словно бы никто не верит в его старость, а все верят в его бессмертие, зовут деда в глаза — Тима, а за глаза — как мальчишку. Кроме торжественных случаев, которых в жизни было-то всего два: один, когда напечатали портрет в газете, другой, когда запоздало провожали на эту самую пенсию. Это помню и я. После него и достался «Ястреб» Сашке Таранцу.

Ночью один за другим все наши бригадиры побывали у деда Тимки, спрашивали, где лучше искать рыбу, какие надежды.

— Ну, Тима, совет давай!

— Какой совет? Рыба от тепла поглупела.

— Зато ты умный.

А дед Тимка взял да поплелся к председателю. Он приковылял к Горбову за полночь, отогнал кобеля Тарзана и без спроса вошел в дом. Горбов двери не закрывал круглыми сутками — без толку. То придет рыбак, то дежурный по цеху. У того не так рыбу приняли, тому не то поймали. То больному разрешите машину до Песчаного, то здоровому — в город за больным. Тот уехать хочет навеки, этот, наоборот, строится. У одного общественный долг, у другого личный интерес, а то притащится и такое нейтральное лицо, как человек без должности и забот, дед Тимка.

Луна смотрела на Аю во все свое одинокое око, и было по-летнему светло, разве только не пахло сияние этой белой ночи грушами. Груши давно все съели.

— Дед Тима? Входи, входи.

— Да я уж вошел.

Горбов поднялся с кровати в одном исподнем и сел на табуретку у стола посреди стеклянной веранды, куда тотчас же ласково выпроводила их жена.

— Садись, — сказал он деду Тимке, не зажигая света.

— Сяду.

— Чай остыл, — Горбов попробовал ладонью пустой чайник на столе.

— Фиг с ним, — сказал дед Тимка.

— Ну?

— Ты гадаешь так, Илья. Все сейнера выйдут, кто-нибудь хоть что-нибудь да возьмет. А как никто ничего?

Дед Тимка умолк, пригвоздив председателя своим вопросом, как иглой бабочку к картонке. Он сказал коротко — остальное додумывай. Если аютинские сейнеры будут с утра до ночи бороздить море и вернутся пустые, без единого рыбьего хвостика, какое будет кино? А берег, он узнает про эти наши танцы без штанов перед объективом. Ведь Кирюха, как нарочно, отовсюду гостей назвал. Развезут быстренько нашу новую славу. Разговоров не оберешься.

Горбов звонко постучал ладонью по своей макушке, как по тыкве. Встряхнул мозги.

— Отступать я не стану.

Видно, и его уже забрал азарт. Да и узнают, что струсил, тоже разнесут.

— Ни-ни! — сказал дед Тимка. — Ты ставь дело на широкую ногу. Подымай в небо Саенко. Нашим дня не хватит море обшарить, а он облетает. Без него — амба.

— Саенко?

— Послушай старика.

— Прекрасно, прекрасно, — задышал Горбов.

Виктор Саенко — летчик промысловой разведки. Я расскажу вам, так не поверите, как бывает. Вот уже второй год мы работаем вместе, разговариваем каждый день, а еще ни разу не виделись. Он летает, мы ходим по морю. Он показывает с воздуха, где ловить, мы ловим. А потом, погрузившись, спешим, чуть ли не по самые клюзы в воде, к аютинским причалам, а Саенко улетает на свой аэродром, далеко от нас, где город, со своей жизнью, своим начальством и своими заманчивыми радостями.

Впрочем, радости у нас и общие.

Ранним утром, едва его самолет из точки на горизонте превращается в рокочущую стрекозу над нашими сейнерами, все радисты включают свои рации, и начинается перекидочка голосами между морем и небом, утренняя разминка:

— Здорово, Витя.

— Привет, это кто? Федя?

— Ага! Привет.

— Пламенный! С «Ястреба»!

— Здорово, Марконя.

— Марконя не обижается, Витя, а говорит: «Чао-чао, бамбино».

— Саенко, день добрый.

— Здравствуйте, дядя Миша.

Вся флотилия здоровается со своим наводчиком. И тотчас же начинается беспокойный гомон, как на базаре:

— У тебя есть рыба?

— Как рыбка, Витя?

— Где рыба марширует?

Ему сверху видно.

— Я — «Палтус».

— Я — «Нырок».

— Я — «Гигант». Саенко, ответьте мне. «Гигант» слушает. Где летаете? Где рыба? Сколько? Прием.

«Гигант» — штабной катерочек. Он пытается навести порядок на море и в эфире, но это бывает так же нелепо, как, допустим, дирижировать птичьим хором. Да и рыбу Саенко ищет хорошо и дарит всем от души. На что она ему — в небе?

Мы знали, что у него была невеста. Знаем, что он женился. Знаем, что у него дочка родилась. Все это мы слышали от него по радио. И посылали в ответ всякие шуточки и поздравления, а увидеть, какой он, все не привелось. Ему у нас вроде делать нечего, мы у него не одни. А нам к нему поехать тем более нет ни времени, ни повода…

Не приедешь же так просто, как на экскурсию: дай, мол, на себя поглазеть. Неудобно.

Вот и действуем. И рядом и нет. Встретишь — не узнаешь. Друзья-товарищи.

И такая выпала неожиданная проверка дружбы! Полетит ли Саенко в безобидное небо над пустым морем, в котором завтра никто из рыбаков, кроме аютинских честолюбцев, не появится и где ничьи сейнеры больше не оставят следа?

Солнцу бывает трудно пробираться сквозь осеннее или зимнее небо. Оно завалено тучами, как серыми снегами, сплошь и до дна. И кажется, солнце зарывается в снежной глубине и стынет там, не разбрасывая ни над вами, ни над нами своих лучей.

А сейчас и небо непрочное, как летом.

Летнее небо тонкое. Каленый луч пропарывает его легким острием. От первого прикосновения оно лопается во всю длину, и уже бежит к берегу красная волна, выцветая на полдороге, потому что дорога от солнца до земли длинная, а солнце еще далеко, еще не плеснуло краску на все море, но горизонт уже вспорот, и вот-вот все остальные лучи полетят без задержки до гор и выше.

Так и светало. Ни дать ни взять как в июле. На причалах толклись тени, заканчивали последнюю оснастку, готовились к импровизации.

Бухта у нас неглубокая, и сейнеры из предосторожности, а также чтобы не создавать сутолоки у причалов, ночуют на рейде. Береженого, говорят, бог бережет. Горбов в бога не верит и поэтому бережет себя сам. У причала ни одного сейнера на ночь не оставляет. А вдруг ветер? А вдруг волна? Что бы там барометр ни показывал.

На рейд, к сейнерам, рыбаков вывозят моторные баркасы, которые облегают причальные бока, как щенки. Вот в них-то прыгали и торопливо отходили от берега рыбаки, бригада за бригадой, под короткие наставления Ильи Захарыча, но один баркас задерживался, потому что Кирюха упирался.

— Саша! — кричал он. — Что же это такое? Зачем мне «Нырок»?

Дело в том, что Кирюху пересаживали на сейнер дяди Миши.

Импровизация импровизацией, но у кого наибольший шанс найти рыбу? У дяди Миши. Кто скорее всех ее не упустит? Ведь найти мало, надо поймать. Дядя Миша. Потому что дядя Миша — это дядя Миша.

К нему, на «Нырок», приготовились сесть и наши гости. Справедливости ради договорились, что всякий, кто раньше станет на рыбу, вызовет по радио «Нырок», знаменитый дядя Миша повезет туда верных служителей голубого и простого экрана.

Но сначала они должны были снять отплытие баркаса к сейнеру. В баркас уже залезли все рыбаки с «Нырка» вместе с дядей Мишей, а Гена-сценарист, Алик-режиссер, Сима-оператор и сам Ван-Ваныч заняли позицию на причале. Сейчас главным мне казался молчаливый Сима, он держал аппарат и время от времени смотрел в него. И вообще он был увешан аппаратурой, как будто его отправляли на Луну. А все остальные его друзья с пустыми руками выглядели неглавными.

Но кричал Алик.

— Вылезайте! — командовал он. — Кирилл! Вы нарушаете общую динамику. Придется всем вылезти и садиться снова. Садитесь вместе со всеми, слышите, вас снимут. Вы задерживаете работу. Рыба уйдет!

Но Кирюха не хотел садиться в чужой баркас и плыть на чужой сейнер.

— Сашка! — угрожающе молил он. — Выручи меня!

А Сашка сцепил зубы из гордости. Над ним и так смеялись все девчата из рыбного цеха, пришедшие посмотреть, как снимается кино. Они стояли, слизывали шелуху от семечек с мокрых губ и хихикали.

С крыши рыбного цеха на причал глазели прожекторы. Автобус киношников стоял у самой воды, из него вынесли тоненькие железные треноги с прожекторами, и они тоже светили, и из-за этого света ослепленный Кирюха не мог разглядеть Сашки, который сидел в стороне на бочке и о чем-то думал.

— Са-ашка!

Да, кино снималось серьезно, но Кирюха этого не понимал.

— Вылезайте, товарищи, еще раз!

— Не надо вылезать, — ежась, сказал Гена Кайранский, вынимая сигарету из пачки Ван Ваныча. — Пусть все сидят, а Кирилл прибежит последним, как будто он прощался с невестой и немножко опоздал. Так будет естественней. Он прибежит и прыгнет, когда уже заведут мотор. Это будет даже изюминка. Я кину текст. Согласен, Алик?

— Согласен. Оживит.

— Так вылезать или не вылезать? — спросил дядя Миша, стоя одной ногой в баркасе, а другой на причале.

— Нет.

— Заводи! — крикнул Ван Ваныч. Затарахтел мотор.

— Ты понял, что от тебя требуется? — спросил Кирюху Илья Захарыч, терпеливо стоявший сбоку.

— Илья Захарыч! — ухватился за него Кирюха. — Как я ребятам буду в глаза глядеть?

— А что гостям говорить? — кричала с сияющего берега Алена.

— Беги, обними Алену и сейчас же в баркас, как тебе сказали.

— Для чего я все это должен делать, Илья Захарыч?

— Для кино, — отрубил Ван Ваныч. — Кино смотрит весь мир.

— И ребята понимают, что это только для кино, а не… — начал и замялся Илья Захарыч, но его выручил Алик:

— Это же не голый репортаж, а художественная работа! Важен принцип!

— Все это понимают! — окрепшим голосом договорил «пред». — Что ж, ты всех за дураков считаешь?

— Са-ашка-а!

— Если хочешь, чтобы я у тебя на свадьбе плясал, — пригрозил Илья Захарыч, — исполняй!

Кирюха сжал кулачищи и затопал сапогами по причалу, и доски пошли пружинить под ним, как резиновые.

— Черт-те что! — пожаловался он Алене, обняв ее, но звук, чтобы вы знали (мы-то теперь все знаем), даже в звуковом кино записывается отдельно от изображения, и слова его на пленку не попали.

— Сима! — крикнул Алик, как командуют: пли! Затрещал аппарат, и попало на пленку то, как Кирюха обнял Алену и как побежал, оглянулся два раза и прыгнул в баркас. За ним туда же осторожно спустились Алик, Сима и сам Ван Ваныч, стараясь остановить боковую качку.

— А ты? — спросил Ван Ваныч. — Гена! Я тебя, кажется…

— Я? — невинно переспросил Гена. — Что вы! Я на суше укачиваюсь. Сценарий у вас есть. Дядю Мишу и Кирилла снимайте побольше крупным планом, чтобы не было безликой массы…

— Уберите мотор! — с досадой заорал Алик. — Ничего не слышно!

Баркасный мотор заглох, как от испуга, а Кайранский натянул стоячий ворот малинового свитера на подбородок. Ему было холодно.

— Сашка! — пользуясь паузой, еще раз вяло крикнул Кирюха из баркаса.

— Зачем я вам бесчувственный в море, — сказал Гена сквозь ворот, — когда со мной можно отлично связываться, если я останусь невредимым на берегу? Я буду дежурить у рации.

— Отдавай концы, — жестко махнул рукой Ван Ваныч, будто перерубил веревку.

И баркас застрекотал и вильнул хвостом из белой пены. И погасли прожекторы, потому что навстречу поднималось солнце, которого не пересветить.

5

Сашка Таранец все еще сидел на бочке, свесив ноги и докуривая обжигающий пальцы чинарик.

— Не верят тебе? — спросил сзади знакомый голос.

Он обомлел, но не повернулся. Смял пальцами уголек окурка и бросил на песок, вытерпев боль. Подумал, как отшутиться, но ведь она не шутила, первый раз она говорила без насмешки, скорее сочувственно, и он сказал просто:

— Не верят, значит.

Это была Тоня.

Сашка спрыгнул с бочки, подошел и крепко взял девушку за плечи, и даже сквозь ватник прощупались плотные, нехрупкие округлости ее плечей. Он сдавливал их все сильнее, а она молчала.

— Ну, а ты мне веришь?

Теперь она повела плечами, усмехнулась и сказала:

— Пусти.

Он помедлил и отпустил. Не сделай он этого, она решила бы для себя, что он как все, и как бы могла выделить его тогда и как поверить ему?

Тоня мучила Сашку с прошлой осени, а то и раньше. Тогда, гораздо раньше, о них поговаривали, но после замолкли. У нас, в Аю, спокон веку такой негласный обычай — если у кого всерьез начинается, то люди слова о них не скажут. А вдруг это она, ну, она, любовь? Она и своих зряшных слов не терпит, а чужие слова ей вовсе ни к чему.

Я нахожу наш аютинский обычай замечательным.

Вот говорят, любовь — это контакт сердец. Соприкоснулись, высекли искру и пошли гореть. Наверно. Очень даже заманчиво встретить одному сердцу такое другое заряженное сердце. Что я в этом понимаю? Дальше Аю для обобщения опыта не выбирался. Не писатель, чтобы придумывать… Из золотого фонда мировой литературы, собранного в нашей библиотеке, знаю, что, где вспышки, там бывают и шишки. Если серьезно говорить, многовато в этой игре несчастий. Но молодости так свойствен риск, что я бы и сам рискнул… Ау, сердце!

Я против чего-либо неизвестного не выступаю.

Я хочу сказать, что есть такая любовь. С первого взгляда. Нараспашку.

Есть любовь, как терпеливое знакомство.

В первом случае, похоже, помешать не успеешь. Во втором самое важное не помешать. Удивительное дело! Люди так хотят сами себе добра, а столько зла принесли другим — и чем? Одними своими словами, одним своим лишним вниманием. Откуда у нас в Аю родилось это преклонение перед чудом любви, что о ней молчат, как только увидят, вот она впервые пришла к кому-то? Может, в людях замирала скверна перед целомудрием первого, самого чистого чувства? Может, торжествовал русский принцип — в тесноте, да не в обиде? Ведь Аю — маленькое местечко, тут ни скрыть ничего, ни скрыться: представьте себе, все заговорят друг о друге — никакой личной жизни, а без личной жизни что за жизнь? А может, действовал пример хороших людей.

Тогда я не завидую тем поселкам, где действует пример плохих.

Однако я отвлекся.

Тоня, как все, солила рыбу. Ходила в ватной тужурке и брюках, заправленных в резиновые сапоги. Поработай-ка в другой одежке на ветру, а ведь когда рыба идет без шуток — все ветер да ветер. Поверх ватника — резиновый фартук. Девичья аютинская униформа. Вот только косыночки у всех разные. У той одноцветная, у той расписная. И прически.

Да, Тоня как все. И губы красила, и брови подводила. Весной и осенью у наших девчат такая запарка, что на свидания сил не остается, и они прихорашиваются на работу, как на гулянку. И волосы подкручивают, и начесы выкатывают на лоб из-под косынок, и помады на себя не жалеют. Может, от ветра? А может, оттого, что на работе у них все встречи. Утречком ребята постоят рядышком две минуты и — бегом со всех ног на сейнер, вечером, когда причаливают корабли с рыбой, если не остаются ночевать где-то посреди моря, откуда и берега не видно, опять, уставший, кто-нибудь потопчется, потянется обнять, а девчонка засмеется и толкнет, а парень чуть не падает.

Ради этих вот встреч они и вертятся перед зеркалами до работы.

У Тони время уходило не на прическу, так на косу. У нее толстая черная коса ниже пояса. Глаза большие, с блеском. Малость пугливые. Чуть встанет она где — мечутся по сторонам, точно ждут опасности. Это ее, как сказал бы Алик, очень оживляет. А ресницы у нее такие длинные, что кончики их слиплись в пучочки, и вся она от этого кажется диковатой.

Если бы не Сашка, я бы рассказал, сколько парней пробовало назначать свиданки с Тоней и напрасно ждало ее то у Медведя, то у Медвежонка. Тоня соглашалась, чтобы лишнего с парнем не стоять, зря не разговаривать, а приходить не приходила.

Сашка тоже так прождал ее однажды чуть ли не до утра, пока на волне, в трех шагах от берега, качался ворох блесток от молодого месяца. Молодой месяц — глупый. Высыпет все свое богатство, а потом не знает, как собрать, и висит над морем с пустой пазухой.

На другой день после несостоявшегося свиданья мы смолили сеть, расстелив ее на галечке у волны. А Тоня шла мимо. И Сашка позвал:

— Иди сюда!

Тоня подумала-подумала и свернула и зашагала прямо по сети, а он накинул на нее только что просмоленный край, обмотал и спросил мстительно:

— Обманула?

Другая бы пошла руками сеть расшвыривать под смех ребят, «дурака» крикнула, конечно бы, а Тоня упала на колени и спокойно спросила сквозь улыбочку:

— Ждал?

— Вот посиди! Попалась.

— Так меня не поймаешь, Сашка. Я не русалка, — сказала она.

Другая бы к Горбову бросилась, крик подняла о загубленном платье, поскольку наша смола не смывается, а рисунок сети крест-накрест косой полосочкой не предусмотрен текстильной промышленностью, дошла бы в азарте до «хулигана», а Тоня только и проронила:

— Эх, пропало новое платье. Задаст мне мать!

День-то был от лова свободный, рыбаки на берегу, и девчата приоделись, и Тоня новое платье надела и, может, шла тут не зря.

Смешно было, когда Сашка ее распутывал и даже в одном месте по веревке ножом секанул. Она и сама, откинув голову с косой, хохотала.

А едва высвободилась — переступила через скомканную сеть и побежала, разбрасывая ноги немножко в стороны, потому что в туфельках бежать было неудобно, а она была в туфельках. И все смеялась, убегая, как счастливая, а Сашка опять кричал:

— Тоня! Тоня! Тоня!

Но она даже не оглянулась.

— Я ее все равно дождусь, — поклялся Сашка то ли одному себе, то ли ребятам.

Как-то Сашка перехватил ее, когда она шла из клуба после кино, отвел в стороночку от подруг и сказал:

— Выходи за меня замуж.

— Эх, Саша, — помолчав, вздохнула она.

— Я серьезно, — поспешил заверить он.

— Я ж тебя совсем не знаю, — сказала Тоня.

— Смеешься? — удивился Сашка. — Могу представиться: Александр Таранец, бригадир с сейнера «Ястреб». Будем знакомы.

Он в тот день как раз и получил «Ястреб».

— Будем знакомы, — ответила Тоня, уминая крупную хамсу в бочке руками, спрятанными в желтые пластиковые перчатки.

— Что еще тебе надо? — спросил Сашка.

Она подняла на Сашку свои глаза в диковатых ресницах и смешливо пропела:

— Мно-ого!

Вот дьявольщина! Эта диковатость, эта пугливая чуткость была в ней, как будто она только что родилась на свет, и привычка надо всем смеяться, точно бы она самая умная. Трудно быть самой умной, Тоня.

Так или иначе, одни ребята от нее сразу отказывались, другие побаивались, а Сашка присох, и толковать о них тогда и перестали. Затихли.

На свидания он ее больше не звал, ни с кем о ней сам не заговаривал, но это был лишний знак. Ведь и других девушек Сашка не беспокоил.

— И ты мне не веришь, — утвердительно сказал ей Сашка сейчас. — Не познакомилась еще с Сашкой Таранцом?

— Не-а! — ответила она, как маленькая.

— Чудеса! — сказал Сашка. — Вместе выросли, кажется.

— Ну и что? — спросила Тоня, похлопывая веничком по юбке. — Люди не зря растут-меняются.

— Тоня!

— Я пошла ванны мыть.

Для того и был в ее руке жесткий веничек — мыть брезентовые ванны, поседевшие без рыбы от соляного налета. Сашка загородил ей дорогу.

— Ты скажи, ну какой тебе парень нужен?

— Самый лучший, конечно, — ответила она не задумываясь.

— Не смейся.

— Никакого, — сказала она ему в лицо.

— Что ж придумать, — благодушно распустил губы Сашка, — чтобы ты меня разглядела?

Перед Тоней он всегда оттаивал, как Иванушка-дурачок перед царевной.

— Ничего не придумывай, — засмеялась она. — Случай сам подвернется, не прозеваю, увижу.

Она смеется тихо и нежно, и кажется, по какому-то тайному сговору ее слышит только море и ежится, как каракулевое, как от щекотки. По нему растекается свет утра. Среди бочек там и тут видны парочки. Слышно, кто-то жалуется:

— Ты чего-то даже не улыбнешься, Наденька?

— Вон баба Соня говорит, с вами надо строгий вид иметь.

И хохот. Балагурят, беззаботные. Сашка, словно очнувшись, зовет рыбаков:

— Айда!

— Желаю успеха!

Это Тоня.

Она еще никогда не бросала вслед ему и слова, и Сашка вздрагивает сердцем и прибавляет шагу, торопя ребят. Только один «Ястреб» остался на рейде.

А может, Тоне правда нужен знаменитый рыбак? Самый лучший. И вот случай показать себя, сразу прославиться. Герой экрана — Сашка Таранец. А? Может, она на это намекнула?

6

Но рыбы нет.

Тянется денек впустую… Вода, неправдоподобная, как стекло, почти не дышит, словно боится стряхнуть с себя обманчивую позолоту солнца. Берег дальней косы тоже усыпан золотой крупкой. И золотое сияние стоит у горизонта. Нет, какой-то ненастоящий день.

А все живое с озорной беспечностью доверилось ему.

Из голубого мешка неба вдруг сыплются на воду утки, издали похожие на мошкару. И сразу на воде возникает и покачивается черный островок. Утки близко подпускают «Ястреб», нехотя снимаются и тянут в сторону, низко-низко выстилая над стеклом моря длинный шлейф своей стаи, и, почти исчезнув в солнечном мареве, дружно сваливают набок и возвращаются, будто улетали для забавы.

Из воды выпрыгивают нырки — посмотреть, те же это утки или другие. И, ослепленные, снова прячутся в воду. Угольные головки нырков мелькают тут и там.

Парами сквозят в воздухе верные бакланы. Эти никогда не разлучаются. И опять выныривают и шустро вертятся головки любопытных нырков — куда это бакланы полетели? Интересно.

«Ястреб» вспугивает сонных чаек, они перелетают лениво и недалеко, точно несуществующим ветром относит в сторону медленный белый платок, и, обмякнув, он опять падает в воду. А на том месте, где только что спали чайки, остались лежать чистейше-белые перышки. И лежат, и лежат…

А нырки глазеют: где же чайки?

А может быть, все ищут рыбу? И утки, и бакланы, и голодные, берегущие свои силы чайки? И, конечно, нырки. А рыбы нет.

На «Ястребе» позванивает гитара, как в парке. Толстые ногти прижимают бедные струночки, вот-вот перегрызут их, словно клещи, и хрупкий гриф вот-вот треснет, как сухой прутик, в жестких пальцах, но нет нежнее этих пальцев в несмываемых пятнах смолы, этих рук с зелеными якорями на темной коже. А уж как играет Славка Мокеев, только послушать. Вы не услышите. Разве вы когда-нибудь приедете в Аю? А если вдруг и приедете — этого мало.

Славка играет только в море, он и гитару держит в кубрике «Ястреба», на берег не сносит. Славка — парень застенчивый. Так посмотрите — никогда не скажете, парень как парень. Простой и не хилый. А гитара делает из него ягненка.

Славка — талант природы, берет готовую мелодию, и на каждую у него есть новый текст. Где и кто их сочиняет, эти слова, неизвестно. Будто бы они сами возникают из воздуха. Вот, пожалуйста, на мотив «Хороши весной в саду цветочки»:

В аломан хамса не заскочила,

Стыдно нам на берег приезжать.

Бригадир ругается,

План не выполняется,

И для сводки нечего давать.

А когда низовочка подует.

Сразу жизнь становится иной.

Рыбка в аломане,

Денежки в кармане

И моя милашечка со мной.

Поясняю: аломан — это наш кольцевой невод, которым мы окружаем рыбу, когда она есть, низовочка — ветер, прохватывающий море и сбивающий его кочевое население в косяки. Песня правильно отражает состояние души рыбака в разную погоду и нам очень нравится. Может быть, поэт написал бы лучше, но поэты что-то не пишут о рыбаках, они, как по мобилизации, все ушли в геологию. И дуют про геологов, хороших ребят, которые скитаются в необжитых краях, мокнут под дальними дождями и сохнут у костров. Может, поэты друг друга перещеголять хотят и не слазят с одной темы для сравнения, как спортсмены соревнуются на одном снаряде, может, делят поровну на всех насущный хлеб романтики, может, правда, у них такое задание, но ведь и мы живем на свете, и не без романтики, и нам петь охота про свою замечательную жизнь. И мы перешли на самообслуживание. Свято место пусто не бывает: его занял кто-то безымянный и бескорыстный, кто от лютой скуки мастер на все руки.

Есть рыбацкие слова на мотивы «А у нас во дворе», «Там, где кончается асфальт» и многих других песен.

Ребята собрались на корме, скинули робы, стянули рубашки, греются на дармовом солнышке и слушают Славку. Ну, прогулка, честное слово, а не промысел. Разлеглись на трюмной крышке и около, как на пляже.

Один Сашка торчит на капитанском мостике, не отрывая глаз от моря. Впившись взглядом в зелень воды, Сашка ищет рыбий косяк, похожий на тень от облака. Сейчас небо чистое, облака не мешают. А то бывает и так, что от нервного перенапряжения иной юный бригадирчик заставляет сыпать пятьсот метров сети на темное пятно, а поднимает потом голову — над морем облако висит. И вся рыба.

С Сашки эта первая оторопь давно схлынула. У Сашки в глазах не помутится от головокружения. Он спокойно посасывает свой чинарик и смотрит… Где же она, желанная тень с краснинкой, которой отсвечивают сквозь воду рыбьи спины? Уж какой час он гоняет сейнер, смотрит терпеливо, без устали, изредка приложит бинокль к глазам, последит за далекими чайками — не разведали ли они какой добычи — и опять упрется взором в воду… А вода отвечает ему живыми бликами солнца и головками вертких нырков.

Хорошо бы сейчас нарваться на непроломный косяк. Если он только-только подошел из холодных северных вод, с остывших отмелей, то еще не успел поверить в тепло, разбрестись, растаять. На такой свежий косяк одна надежда. Одна, и та вроде миража. А как было бы здорово…

В Сашкиных глазах — острота и сосредоточенность дозорного, губы его строго сомкнуты, но в Сашкиной башке — иные картины. Мелькают руки ребят, заводящих и подсушивающих сеть, а он улыбается с экрана и скромно говорит, что да, хорошую рыбу взяли, пожалуйста, извините, дело не ждет, и вот уже гремит рыба по лотку в пропасть трюма, а он делает глоток воды прямо из чайника, закуривает и опять скромно говорит, что вот так они и живут, рыбаки из маленького поселка Аю. И весь свет на него смотрит. Но на то, что его, Сашку, увидит весь свет, что наш Аю как бы перестанет быть безвестной крошкой вселенной и прославится, Сашке, честно говоря, наплевать.

Ему главное Тоня. А если Тоня для него в самом деле значит так много, бог моря, Нептун, и Сашкина звезда, которая ночью заиграет над его головой, и слепая добрая и глупая удача, помогите ему! Ну что вам стоит!

Нептун беспробудно спит, звезда далеко, не хватит жизни, пока сигнал бедствия дойдет до нее, преодолев расстояние в какой-нибудь миллион световых лет, а удача в этот светлый денек не светит.

Море бежит на глаза…

Море пахнет, как пригретый луг. Сашка никогда не был в лугах, только знает о них по рассказам матери, которую отец привез из лесных мест после службы в армии в свои молодые годы. Мать все вздыхает о них. А здесь даже в лесных зарослях на Медведе или Медвежонке — голые осыпи красноватого или серого щебня и на память известные полянки с двумя-тремя ромашками. В сущности, декоративные ромашки.

Но Сашка представляет себе луга, когда выходит в море. Чем дальше от земли, чем мористее — тем зеленее, и кажется, что ты забрался в траву, и эта трава накрывает тебя с головой, стоит опустить глаза, как бы погрузив их в пучину.

И запахи — они просыпаются и текут навстречу солнцу, как и от травы. Они окружают тебя со всех сторон.

На берег эти запахи выкидывает иногда после шторма. Они бывают недолгими. Поэтому кажется, что они пролетают мимо. Нечаянно и редко. Но это не так. Они исчезают, как исчезают луговые запахи в скошенной траве, и, чтобы услышать их следы, надо приложить клочок сена к лицу, так же как плеснуть себе под ноздри горсть моря.

Сашка смотрит в зелень моря, будто бы и впрямь настоянную на густой траве, в которой заблудилась рыба. Не будет славы, не будет Тони, ничего не будет. Чем упрямей Сашка не слазит с капитанского мостика, тем глупее он выглядит в глазах ребят. Об этом долго будут вспоминать: как он дураком торчал на своем месте целый день. В кино хотел попасть. На экран. Артист! Вон ребята на корме уже хохочут. Надо сойти. Надо поесть, а он все курит и курит, Сашка. Еще и песню сочинят на какой-нибудь популярный мотив. Не пожалеют.

Сейчас, раз-два, и — вниз.

Но теперь он уже стоит назло себе. И теперь уже глупо не стоять, а уйти, потому что это все равно что признать свое поражение перед ребятами. Какое поражение? Разве ты делился с ними своей думкой? Разве они знают, что ты и на берегу задержался, чтобы отпустить все суда в море и походить, порыскать одному? Ведь так было? Догадаются. И обсмеют. Вся бригада — сорвиголовы. Ну, вниз!

Но Сашка стоит. Прирос к капитанскому мостику. Хоть бы дельфины поиграли… Дельфины всегда играют на рыбе. Всяческая мелочь искрами летит от них, как от молота, когда дельфины, пружинисто выгибая спины, впрыгивают в стаю. Охотятся.

Пишут, что дельфины — люди моря. Ум у них. Не хуже человеческого. Жизнь, конечно, хуже. Бездомная, во-первых. А может, есть у них подводные общежития и подводные там сады? Из водорослей. Но зачем им дома? Под толщей воды им тепло, как под одеялами. И садов нет. Были бы сады — были б руки, за садами ухаживать надо. У них другая среда, водная, другой вид, все другое: кожа и фигура, а уму это не помеха. У одинаковых людей и то разный ум. Одного тянет к дельфину, как к разумному и загадочному сопланетнику. Когда дельфин кувыркается, всегда хочется искупаться. Другой их бьет. Промысел. Из них жир топят. В нашем море до недавнего ловили и били дельфинов. И жизнь у них, конечно, хуже людской, даже палки взять нечем. А вдруг правда? Правда, что у них есть язык? Вот обучат нескольких дельфинов людскому, они скажут, что о нас думают. А потом будут работать, рыбу показывать.

Мы ведь непременно подружимся.

Эх, Сашка, ты учись у председателя Ильи Захарыча Горбова. Пока ты мечтаешь о далеком будущем или несбыточном, он, решив прославиться, не рассчитывает на «авось», а опирается в этом деле, как и во всем другом, на уже достигнутые успехи, на могучий арсенал современных средств науки и техники. Да, пока ты мечтаешь о рыбе, «пред» не сидит сложа руки.

Он ходит из угла в угол по почте, обминает кулаки, похрустывая суставами, а Кузя Второй разыскивает уже по четвертому телефону начальника промысловой разведки и наконец ловит его на аэродроме. Илья Захарыч заходит в кабину, притягивает за собой дверь поплотнее, чтобы его никто не слышал (оттого он и из кабинета удрал), хватает трубку, и теперь его слышат только Филипп Андреич и Кузя Второй, который обеспечивает надежность связи.

Поначалу Илья Захарыч спрашивает у начальника разведки, как здоровье.

— Что? Здоровье? — летит в ответ удивленный голос. — Нормально.

— Хорошо, — говорит Илья Захарыч, как будто его это волновало неделю или как будто начальник разведки вчера вышел из больницы после инфаркта.

Хорошо-то хорошо, но облегчения Илья Захарыч не чувствует и поэтому повторяет:

— Это очень хорошо… Желаю, чтобы всегда так было.

— Спасибо, — коротко отвечает Филипп Андреич. Голос у него торопливый, словно он стоит на горячем.

— Значит, вы сейчас на аэродроме? — спрашивает Илья Захарыч, не жалея колхозных денег на телефонную дипломатию.

— Я? Да.

— Дела, заботы…

— Что?

— Я говорю, все в делах, в заботах?

Тогда начальник разведки не выдерживает и кричит:

— Горбов! У тебя ко мне какая просьба? Ты давай не финти. Я тут провожу практические занятия с летным составом, а ты мне баки забиваешь.

Горбов унизительно громко смеется.

— Что? — кричит Филипп Андреич, не разобравшись, и дует в трубку, потому что расстояние, наверно, превращает смех в перещелк, как будто дятел стучит по мембране, а тут еще сам Горбов превращает свой смех в кашель. — Алло!

— Алло, алло! — испуганно кричит и Горбов сквозь шум, наделанный им. — Филипп Андреич!

— Слушаю.

— Филипп Андреич!

— Переходи к делу.

— Филипп Андреич!

— Ну?

— Подними в небо Саенко, Филипп Андреич.

— Зачем? — сразу прорывается очень ясный голос.

— Да, понимаешь, какая закавыка. Это не для нас. Для кино.

— Какое кино? Эй, эй! Алло!

Связь прерывается, и Кузя Второй долго вызывает городскую телефонистку, потом аэродромный коммутатор, а те рвутся к нему навстречу, чтобы пасть замертво и уступить место тем, ради кого они старались.

— Говорите.

— Говорите.

— Какое кино? — кричит начальник разведки. Хитрый Горбов объясняет, что он вовсе ни при чем, что все — киношники и что они снимут и самолет, а это для разведки тоже не последнее дело. Теперь задумывается Филипп Андреич и спрашивает:

— Ну, а как ты там вообще-то поживаешь, Горбов? Кряхтишь?

— Дашь самолет? — спрашивает Горбов.

— Давно тебя не видел.

— Все мои суда с утра в море.

— Вот черт! — вздыхает где-то в воздушной глубине Филипп Андреич. — Тебе ведь нужен Саенко, который всех твоих знает… район знает…

— Для кино это особого значения не имеет, пилота все равно видать не будет, только самолет, — осторожно отвечает наш поднаторевший «пред», — но вообще-то лучше Саенко. Всегда вместе.

— Ну да…

— Ну да…

— А он болен! — сообщает Филипп Андреич. — Понимаешь, какая ерунда. У него зуб болит. Отпустили вырывать.

— Ай-яй-яй! — отчаивается наш «пред».

— Позвони ему домой, Горбов, — советует Филипп Андреич.

Видно, ловчит по-своему. Вышли самолет, а вдруг нагорит? Не вышли, а вдруг тоже нагорит? Кино! Слово о разведке. Жаль зевнуть. На семь бед — один ответ: Саенко болен.

— Ты позвони. Может, он уже в порядке.

Сколько таких начальников, что пускают дело по воле волн!

— Алло, пожалуйста! — влезает в разговор Кузя Второй. — Сообщите телефон Саенко.

— Молодец, Кузя, — хвалит его потом Илья Захарыч, высунув голову из кабины. — Хоть и Второй, а молодец. Вызывай!

И он по-доброму улыбается, и Кузя видит, что только череп у него блестящий и крепкий, а лицо все морщится и съеживается при улыбке, мягкое, старческое лицо. И вот уже мычит в трубку голос Саенко:

— Ммм…

— Саенко?

— У! О! — стонет знакомый тенорок Вити.

— Зуб? — спрашивает Горбов.

— Ага.

— Не вырвал?

— О! У!

— Что ж ты? Тебя ж с утра отпустили.

— Хожу весь перемотанный.

— Чем?

— Полотенцем.

— А шалфей не пробовал? А-ха-ха! — опять отчаивается Горбов. — Всегда лучше сразу рвать. По себе знаю. Вырвал бы ты вчера…

— Ммм… А что такое?

— Витя, — умоляет Горбов, будто в ногах валяется. — Витя! Как отец сына… Как рыбак летчика… Лететь надо.

— Куда к черту лететь? Кому надо?

— Кино, Витя, кино, — шепотом повторяет Горбов. — Ребята плавают. Выручай. А то…

Он рассказывает все сначала и находит очень убедительные слова, беспокоясь о престиже промысловой разведки. Кто показывает рыбу? Авиаразведчики. Почему нет рыбы? Не показали.

Саенко перестает мычать, он долго и звучно дышит и наконец цедит со стоном:

— Ну, раз для кино…

Чувствуется кроме всего, что он очень боится рвать зуб, что нет у нас лучше товарища, чем Витя Саенко, но еще чувствуется, что кино — магическое слово.

— Витя! — успевает крикнуть Кузя Второй. — Намочи ватку одеколоном и засунь в ухо.

— Какое ухо?

— С той стороны, где зуб болит.

Горбов выходит из кабины взопревший и жалкий. Он делает Кузе то ли благодарственное, то ли предупреждающее, во всяком случае выразительное движение бровями, и сутулая спина его проплывает за окном. А Кузя Второй и понимает Горбова, и стыдится за него, и думает, насколько легче организовать славу, когда у тебя власть в руках. Подчиняйся Илье Захарычу Филипп Андреич, тот бы приказал: послать в небо самолет, а болен Саенко — сам лети. И все. А Илья Захарыч как просил!.. А он, Кузя Второй, что мог бы конкретно сделать, пожелай он нацелить на свою скромную персону кинообъектив? Ноль целых ноль десятых он бы мог сделать. И ему вдруг это нравится. Потому что если когда-нибудь к нему, Кузе, придет человеческая слава, то она будет настоящей. А нет так нет.

7

Море звонко блестит. Как кусок льда. Солнечные пыланья его не плавят, не дробятся, как бы сияя изнутри, создавая иллюзию полной прозрачности. И кажется, что сейнер застыл в воде, как в слитке солнца. И даже тень его сбоку, которая обычно бьется, как тряпка, сейчас не дрожит, не трепещет, не морщится. Лежит, словно вырезанная из черной бумаги и приклеенная.

Мир остается неправдашним.

Но по трапу, с капитанского мостика, спускается живой бригадир дядя Миша Бурый, и на его квадратных скулах вздуваются желваки. Для тех, кто знает дядю Мишу, это первый предгрозовой признак. Дядя Миша самый лучший бригадир Аютинского колхоза и самый тихий человек нашего поселка. До поры до времени. В тихом дяде Мише громы водятся.

Он заглядывает в радиорубку, где радистка Зиночка слушает музыкальную программу. То ли чтобы и ее поласкало солнышко, то ли чтобы и о ней не забыли кинематографисты, дверь рубки Зиночка держит нараспашку.

— Ну, что интересного в мире? — неожиданно спрашивает дядя Миша.

— Американцы бомбят Вьетнам, — скинув наушники, быстро отвечает Зиночка.

— Паразиты, — говорит дядя Миша.

Больше всего на свете дядя Миша ненавидит паразитов, оттого еще ему так неймется в этот день.

— Кто-нибудь нашел рыбу? — спрашивает он Зиночку.

— Нет.

Многословие дяди Миши пугает ее: это тоже плохой признак.

В наушниках бубнит твист, и дядя Миша строго тычет в них пальцем:

— Ты джазики себе не играй. Ты следи. Может, где найдут рыбу — отвезем этих…

И не успевает он отойти, как Зиночка щелкает тумблерами рации, перед которой она сидит навытяжку, и звонким голоском начинает вколачивать в эфир позывные:

— Я — «Нырок», я — «Нырок», я — «Нырок»!

Голос у нее высокий, слова стреляют, вот-вот пробьют чужие мембраны. Когда дядя Миша взял ее после курсов, и Витя Саенко, летая в своем небе, первый раз услышал бойкую девушку, он удивился:

— Ого! Это кто?

— Зина.

— Какая Зина?

— Звонкая и тонкая, — помог Зиночке какой-то невидимый шутник.

— И долгая, — представил ее кто-то из своих.

— И прозрачная, — добавил Саенко.

— Почему это я прозрачная? — обиделась Зиночка.

— Кричишь здорово, а где — не видно. Дух!

Ах, сейчас бы Саенко! Зиночка безнадежно вздыхает, а в это время ей отвечает сонный, с зевотцей, с хрипотцой, словно мембрана лопнула, другой радист:

— Я — «Ястреб», я — «Ястреб».

— Марконя! — обрадованно вопит Зиночка. — У вас есть рыба?

— На Марконю не отвечаю.

— А рыба есть?

Но радист «Ястреба», неудавшийся ростом, крепкий, кругленький сбитень, прирожденный знаток и любитель своей техники, непревзойденный мастер по кличке «Марконя», раз, два — щелкает вдалеке и испаряется.

А Зиночка визгливо кается:

— Не сердись, Марконечка! Где ловите?

— В море, — неожиданно отвечает Марконя.

— Нет, правда? Мы пустые гуляем. Дядя Миша очень злой. Дайте рыбки.

— Сначала объяви всем-всем промысловым судам: прошу у Маркони прощения за Марконю, — требует Марконя, и Зиночка понимает, что он валяет дурака.

Припав к потертому лееру животом, смотрит в зеленую толщу воды с чужого сейнера грустный жених Кирюха.

К теплой поверхности воды поднимаются медузы. Их много, и какие они разные… Эта как гигантская пуговица с четырьмя дырками в середине. А та как брюква с ботвой. А та как пробка от графина. А вон та — усатая. Выплыли к солнышку, на совещание.

Стараясь отвлечься от своих тяжких мыслей, Кирюха рассматривает медуз. Дядя Миша останавливается около него, кладет локти на леер и тоже смотрит на воду. Нет, не смотрит, он закрыл глаза, как больной. И роняет:

— Черный день.

— А меня зачем взяли? Разве дело? Клянусь — не дело.

— Втянули, сделали паразитом, — ворчит дядя Миша и уходит в поисках спокойного места.

На корме сидит Ван Ваныч в окружении рыбаков и популярно рассказывает, как снимаются кинотрюки.

— Еще давайте, — просят его, когда он приостанавливается.

— А можно спросить?

— Спрашивайте, мне не жалко, — душевно разрешает Ван Ваныч.

— А жена у вас красивая?

— Душа у нее золотая, — отвечает, помолчав, Ван Ваныч.

— Я думал, она киноактриса. Нет?

Но тут Ван Ваныч видит дядю Мишу и вместо ответа кричит:

— Где же рыба, товарищ Бурый? Море есть, а рыбы нет?

— Без самолета мы как пешие, — выдавливает из себя дядя Миша и снова ползет на мостик, где его ждут режиссер и оператор.

— Дядя Миша, дядя Миша, — ребячески встречает его Алик и сует бинокль, в который следил за морем. — Чайки, чайки!

Бинокль не достает до глаз дяди Миши, потому что Алик забыл снять со своей шеи ремешок. Он выпутывается, и дядя Миша смотрит, как вдали садятся на воду крупные белые мартыны. Алик нетерпеливо дышит:

— А?

— Это не рыба.

— Зачем же они садятся?

— Отдохнуть. Когда рыба, они падают за ней камнем. Как коршуны на цыплят. И пищат — на все море.

— Одна упала как камень. Я сам видел!

Дяде Мише хочется трахнуть Алика биноклем по голове. И точка. Но он сам рассказал гостям о разных приметах, по которым рыбак находит рыбу, и приходится терпеть.

— Рыбы нет.

— Слышишь, Симочка? — возмущается Алик.

— Амба.

— Я вас все же попрошу кинуть сеть, — приказывает Алик.

— Куда? Почему? — не понимает дядя Миша.

— Скалы. Вы видите, какой фон? Скажи, Сима.

— Слов нет.

Скалы проплывающего поодаль пустынного берега так дики, как до цивилизации. На них ни столба, ни дома, ни дерева. Они воздушней облаков. И белы, как из пены.

— Эти скалы мы должны снять! — командует Алик, и Сима расчехляет свою аппаратуру.

— Да рыбы ж нету! — наклоняясь и приближая к Алику свое кирпичное лицо, смеется бригадир.

— А могла она быть? Принципиально.

— Принципиально тут место рыбное. Тут ловят.

— Вы лично ловили?

— Не раз.

— Ну вот! — И Алик обрадованно хлопает дядю Мишу по плечу. — Мы смонтируем. Не пугайтесь. Монтаж выручит.

— Какой монтаж?

— Здесь кидаете сеть — мы снимаем. В другом месте ловите рыбу — мы снимаем. Клеим все в один эпизод, в результате получается что надо.

— Вы мне приклеите, — еще больше мрачнеет дядя Миша.

— Фантастика! — восклицает Алик. — Это же обычное дело! Наше дело.

— Если б вы снимали фантастическую фильму.

— Слушайте еще раз…

Алик впивается обеими руками в дядю Мишу и не отпускает его, пока не убеждает, что кино и не такие номера откалывало. Скажем — снимают оратора отдельно, зал отдельно, склеивают вместе, получается собрание. С парашютом прыгает один, на земле встречают другого, склеивают вместе — получается герой после затяжного прыжка.

Ну, в самом деле, не прыгать же победителю второй раз специально для кино, когда нужного эффекта достигает простая вещь — монтаж.

Дядя Миша, у которого сначала голова пошла кругом, а потом на многое открылись глаза, сдался и махнул рукой:

— На баркасы!

Первый раз он кидал сеть в пустое море, зная, что ничего не вытянет, кроме медуз, но все не зря палубу топтать… Глупо мучились, обливались, выпрастывали из невода медузье «сало», и только довольный Алик сказал:

— Ну и фончик сняли!

— Красота, — сказал и Сима.

А Ван Ваныч прибавил:

— Теперь осталось рыбу поймать!

Но рыба как провалилась.

К «Нырку» приближаются другие сейнеры, и оттуда кричат в рупоры и просто так, трубкой приложив ладони ко рту:

— Много взяли?

— Вся наша.

— Хвостик видели?

— Зачем кидали? Эй!

— Для фона! — орет Кирюха, хохоча до слез. — Фо-она!

— Чего-о?

Дядя Миша спрятался в своей каюте, где стрелка кренометра прилипла к нулю, закрыл дверь, но дверь тонкая, и ему слышны и веселая перекличка, и смех, вся эта шумиха.

— А где Бурый?

Нет, прятаться стыдно. Он выходит на палубу и шагает к трапу, но походка у него уже другая, не такая уверенная, и ноги чуть-чуть дрожат в коленях, когда он поднимается на мостик.

— Полный вперед! — приложив губы к раструбу голосового телеграфа, командует отсюда дядя Миша тихо, но зычно, и «Нырок» взбивает за собой снежный ком воды.

— Куда спешите? — заинтересованно кричат с соседнего сейнера.

И дядя Миша, подперев ладонью собственный голос, неожиданно отвечает на все море:

— Америку догоняем!

И снова тянется день, который сам себе очень нравится и никак не хочет кончаться.

Ван Ваныч заходит к Зиночке и просит связать его с берегом.

— У аппарата Кайранский, — доносится голос Гены. — Как успехи?

Ван Ваныч сдержанно объясняет ему ситуацию и спрашивает, что снимать. Гена молчит минутку, а Ван Ваныч срывается:

— Кайранский!

— Дайте подумать, — усмехается Гена. — Я только Гена, а не гений.

Подумав, он предлагает снять несколько сценок культурного досуга.

— Алло! — вибрирует в трубке его голос. — Посадите за шахматы жениха и бригадира. Это сюжетная деталь.

Предложение нравится Алику, и он сгоняет с трюмной крышки отсталых рыбаков, которые так заколачивают «козла», что в соседних морях русалки вздрагивают, и высыпает на сухие доски шахматные фигуры: у механика нашлись, к счастью. Механик с «Нырка» ездил даже, оказывается, на районный турнир.

— Прекрасно, прекрасно, — говорит Ван Ваныч, подражая Горбову.

Алик сам расставляет фигуры, но… выяснилось, что ни Кирюха, ни дядя Миша ни разу в жизни в шахматы не играли, а дядя Миша, тот просто и понятия не имеет, куда что двигать.

— Дайте слово, что вы научите играть бригадира, чтобы не было липы, — налетает Алик на механика. — Даете? Ну вот… А вам стыдно, дядя Миша. Сели. Для кино хватит всего два хода. Пешку на две клетки вперед. Потом конь… Вот так. По букве «г». И думайте. Думать можно сколько угодно. Сели.

— А мне все равно! — говорит Кирюха, тоже садится к доске и делает первый ход пешкой, будто ставит печать в центр доски.

Рыбаки сгрудились за их спинами, как любители. (Это называется постановка кадра.) Дядя Миша долго думает. Трещит аппарат.

— Ваш ход! — напоминает Алик.

Но дядя Миша все думает. Желваки на его скулах вздулись булыжниками и катаются. Он берет доску за углы, встает, подносит к лееру и ссыпает фигуры в воду. Они медленно опускаются в подводное царство — пешки, офицеры, королевы и короли.

Сима прижимает свой аппарат к груди и смиренно спрашивает Алика:

— На что фокус наводить?

И тут… тут выпрыгивает из радиорубки Зиночка, долгая и тонкая, как антенна, счастливая, точно ее поцеловали, и звонко выпаливает:

— Саенко в небе!

8

Самолета еще не видно, но все уже говорят с ним по радио. «Гогочут, как гуси», по выражению Горбова. Он на всякий шум говорит: «Как гуси».

— Витя, Витя!

— Дай рыбу!

— Витя! Рыбу!

А где он ее возьмет? Он только мычит в ответ что-то невнятное.

Еще час, и ясный шар солнца уже так низко, что его закрывает силуэт одиноко проходящего вдали сейнера. Это «Ястреб». Ничего и ему не дал Саенко.

Сашка все еще стоит на капитанском мостике. Он закрывает глаза и видит Тоню. А когда открывает — перед ним темнеющая вода. Море густеет.

Гул самолета возникает за спиной, и Сашка оглядывается. Поначалу ему хочется рвануться к трапу, ему кажется, что Витя Саенко летит с вестью о найденной рыбе. Но будь это так, Марконя уже прибежал бы на мостик с радиограммой.

И Сашка трет кулаками глаза и опять смотрит в небо и слабо машет знакомому и незнакомому Вите рукой.

Маленький самолет приближается, покачиваясь с крыла на крыло. Что бы это значило? Сашка перестает вертеть вскинутой рукой и видит, как летчик отодвигает прозрачный колпак, тоже вытягивает из кабины руку и тоже машет ею. Прощается? Нет, он снижается и делает круг над сейнером, он так близко, что виден тросик антенны, — малиновый в закатном луче, и вдруг от руки Саенко отделяется что-то и летит вниз. Вымпел! Саенко выглядывает из кабины, свесив голову набок, и голова его наполовину перетянута чем-то белым. Как у раненого.

Но рассмотреть Сашка не успевает, глаза его поймали и держат красную черточку вымпела на воде, а самолет уходит, гул мотора тише и тише. Сашка и не знает, что Саенко спешит к зубному врачу.

Ведром на длинной веревке, которым черпают из-за борта воду, чтобы драить палубу, он подхватывает вымпел с первого взмаха. Удачно! В красном поплавке — записка.

«У Синих камушков рыба, — читает Сашка. — Подошел большой косяк судов на десять. Зови всех. У меня отказала рация. Привет. Саенко».

Он читает раз, второй, третий. Вот и все. Так коротко и так много сказано. Есть рыба! Самолета уже не видно. Надо бежать в рубку и торопить все промысловые суда в квадраты 502–506, к Синим камушкам, как ласково зовут их меж собой рыбаки, потому что вокруг них вода всегда самая синяя, неправдоподобно синяя, — может, так тени падают, когда солнце бьет сбоку, что вода светится искристой синевой, а сами камни, разной высоты, пористые, щербатые, сами камни рыжие и серые в разное время дня. Сашка от этих камушков далеко и первым туда не придет.

В рубке Марконя дремлет, положив голову на рацию. Рация — штука жесткая, металлический ящик, и Марконя подсунул под щеку ладошку. Волосы у него на голове торчат ежиком, а глаза, даже закрытые, чуть-чуть навыкате.

— Очнись! — толкает его Сашка.

Марконя вздрагивает, прокашливается и сейчас же начинает кричать:

— Я — «Ястреб», я — «Ястреб». Саенко, ответь «Ястребу», Саенко, ответь Марконе, — унижается он. — Марконя слушает. Вот черт! Молчит! Все время молчит!

И вопросительно смотрит на Сашку своими телячьими глазами. До чего же у него добрые глаза!

А Сашка делает шаг — на палубу. Почему он не сказал Марконе о вымпеле? Почему не велел немедля выйти на связь с другими сейнерами? Он тихонько огибает всю палубную надстройку и останавливается у рулевой. Там стоит штурвальный Кузя Первый и косит глазами в журнал «Огонек», развернутый и приставленный перед ним к стеклу. Он не видит бригадира.

— Читаем? — хлестким голосом спрашивает его Сашка.

Кузя Первый поворачивается на голос.

— Нет. Картинки смотрим. Только.

На губах у него крошки. Мало того, что он любуется картинками, он еще и перекусывает.

— Пирожка домашнего хочешь?

— Кузя, — обрывает его Сашка, — Кузя, когда это кончится? Еще раз увижу, спишу на берег, хоть ты и Первый. Сиди в библиотеке и трескай бублики!

В самом деле — как несправедливо все еще устроено на планете! Такой флегматичный, неповоротливый, ненаблюдательный парень, ну просто баба, поперек себя шире, крутит штурвал и мечтает о пирожках, если мать забыла сунуть ему в робу сверток, как детсадовцу, а темпераментный, не будем говорить о нем других слов, братишка Кузя Второй задыхается на почте только потому, что он Второй.

— К Синим камушкам! — командует Сашка.

— Рыба? — оживает Кузя Первый и, накручивая колесо штурвала, кладет «Ястреб» вправо, пока Сашка сдавленно посылает дальнейшую команду в машинное отделение:

— Полный вперед. Рокочет море за «Ястребом».

А Сашка идет по палубе и вдруг замечает, что палуба пуста. Ни души. Повернув надраенную медную рукоять, он толкает плечом узкую дверь и свешивается с трапа в кубрик. Спят ребята. Утомились от безделья и дрыхнут. Отсыпаются наперед. Висит на столбе, подпирающем нары, гитара и чуть покачивается оттого, что «Ястреб» набирает ход.

Над палубой зашевелился воздух. Как разбуженный, «Ястреб» просит скорости. Прислонившись спиной к белой стенке, Сашка соображает, что никто не видел, как он подобрал вымпел. Никто. Ну и что из этого? Зачем он спрашивает себя об этом? Зачем?

Еще никогда Саенко не проверял, как взяли показанную им рыбу. Показал — улетел, что ему, кто и как погрузился. Всех не расспросишь… Конечно, сейчас кино… Но он уже у аэродрома. Его снимать не будут. Да и Сашка сниматься не хочет. Рыбу привезти, когда другие придут пустыми. Чтобы Тоня ахнула. Всех удивить. А там — снимут не снимут! «Вот так мы и живем, рыбаки из маленького поселка Аю».

Сашка растирает ладонью лоб. «Ты не можешь этого сделать», — говорит он себе, но уже понимает, что сделает. Лоб мокрый.

Не сломайся рация у Вити, сейчас бы с разных сторон бежали к Синим камушкам все аютинские суда. Там рыба. А сколько? Может, ее там не на десять, а на один сейнер. Может, Витя ошибся? При чем тут Витя?

«Да не подбирал я никакого вымпела! — уговаривает себя Сашка. — А к Синим камушкам пошел, потому что мало ли куда гонит надежда. Сам пошел».

А позвал бы его старый бригадир Михаил Бурый, у которого прохлаждаются эти киношники и который забрал к себе Кирюху? Ведь забрал! В горле у Сашки подсыхает, словно туда забился жаркий ветерок. Голова кружится, как у пьяного, от мысли, что он может прийти на «Ястребе», заваленном рыбой, когда сам дядя Миша воротится налегке. Со своими киношниками. И с Кирюхой.

«Ступай в радиорубку, — толкает себя Сашка. — Не выкручивайся. Без фиглей-миглей. Вымпел ты подобрал, подлец».

А прийти к берегу он может так…

Замерцает впереди пригоршня аютинских огней. Ударится бортом о причал тяжелый «Ястреб». А он, Сашка, не сможет сдвинуться с места, потому что будет по колено завален рыбой. Если забили трюм под крышку, рыбу сыплют прямо на палубу, вокруг бригадира, так что ему уж потом ни шагнуть, ни выбраться без посторонней помощи невозможно. Завидный старый обычай.

Сашкина рука немеет от предчувствия рукопожатий. Да, сейчас они бросят невод и возьмут много рыбы. И, заломив кепку и лихо сверкнув глазами, он крикнет:

— Вали на палубу!

Мать наденет белую блузку, белую косынку на седые поредевшие волосы и пойдет в кино смотреть, как ее сыночка встречает все Аю. Ведь будут встречать… Так придумал этот, сценарист, который укачивается, несчастный.

Девчата станут завидовать Тоне. Хорошо. Раз завидуют, значит, она счастливая.

— Эй, невесты! — крикнет он им, когда «Ястреб» стукнется о причал. — Принимайте рыбу. Освобождайте. Умру!

Пока не затемнели вдалеке Синие камни, Сашка все думал, как же это будет.

Но пришел он гораздо лучше.

Глубоко осев в воду, «Ястреб» устало подползал к аютинскому причалу, перерезая бухту наискосок и оставив в стороне силуэты виновато дремлющих на рейде пустых кораблей. Низкой точкой летел над гладким морем огонек на мачте «Ястреба», как птенец, отбившийся от стаи береговых огней. Он нашел их и возвращался.

Ребята здорово накричались и охрипли у Синих камней, выгребая рыбу, но так всех распирало от гордости, от веры в Сашку, от молодости, что они вдохновенно срывали уже надорванные глотки:

Ходили с аломаном мы

В далекие места.

Пылала южной полночью

Хрустальная хамса,

Путями океанскими

Прошли мы целый свет,

Но лучше берегов родных

Нигде на свете нет!

Вот и причал длинной лентой вытягивается навстречу. Ближе, ближе. Приглушив мотор, «Ястреб» стукается и скребет по краю трепаными кранцами. (Это такие толстые чурки или старые автопокрышки, навешанные по бортам для смягчения удара, для здоровья и долговечности корабля.) Все на свете забыв, Сашка улыбается. Сколько ни ходит рыбак по морю, как ни любит море, а домой вернуться — всегда праздник. Сашка не может пошевелиться. Рыбой забиты и трюм, и пожарные ведра, и даже две спасательные шлюпки, притороченные к бортам за кормой на уровне планшира. А самого бригадира она завалила со всех сторон. Сашка чувствует ногами ее тяжесть сквозь мягкие сапоги, серебряно посивелые от чешуи. И видит при свете причальных прожекторов, как по всей палубе бегут, сочась, мутные от жира ручейки.

— А рыба, гляди — рыба какая, — раздается гордый голос Ильи Захарыча. — Царица!

А там, где сгрудились возле бочек девчата, стоит Тоня. Жаль, Сашка не видит, как она сцепила руки перед грудью, ладошка к ладошке, словно певица (я помню, когда у нас в клубе выступала филармония), и сладко протянула:

— Нет, вы гляньте… Гля-аньте, девочки! Мой Сашка… А?

От восторга она не отдавала себе отчета в том, что говорит вслух, а девочки все слышали. Ее Сашка! Пожалуйста! Ну и ну!

9

Гена Кайранский этот день провел в грустных размышлениях о том, как ему что-то надоело, а чего-то хочется. И поскольку вездесущий Кузя Второй в обеденный перерыв случайно оказался на пороге правленческой комнаты, где стояла рация, где размещался, можно сказать, колхозный штаб, ему, Кузе, и довелось услышать эти размышления.

— Что у вас есть, Кузя?

— У нас есть сдвиги.

— А еще?

— Есть, конечно, и недостатки…

— Написать бы такое, чего вы сами о себе не знаете!

Кузе было интересно слушать.

— А как это вы пишете? — спросил он. — Непонятная работа.

— Старик! — ответил ему Гена. — Разве это работа? Унылая служба!.. Есть задание, что снимать, а что не снимать, а художник только оживляет сюжет. Угости сигаретой.

Кузя видел, что Кайранский дымит все время, стреляя сигареты из чужих пачек, поэтому он успел заскочить в рыбкооп и не пожалел двугривенный на «Прибой».

— А вы художник? — спросил он Кайранского, распечатывая и протягивая пачку. — Как считать?

— Какой я художник? — философски улыбнулся Гена Кайранский. — Этот вопрос, старик, решаем не я, не ты, а время. Уж оно разберется.

В общем-то он был славный парень, даже скромный. И Кузя спросил еще:

— А что можно почитать из вашего творчества? Скажите, я достану.

— Не скажу, старик, — чистосердечно ответил Гена, — потому что нечего мне сказать.

— А в чем же разбираться? — так же простодушно высказался Кузя Второй и сочувственно заморгал своими ребяческими глазами в пшеничных, откровенно сказать, рыжеватых, просто рыжих ресницах.

— Да, брат. Да, старик, — согласился Гена. — Ты попал в самую точку. Живешь и забываешь, что время горит, как солома. Все временно… А дальше что? Должно же быть что-то настоящее дальше? Или поездишь, поглядишь, попишешь и уйдешь без следа?

Кузя Второй в ту пору был далек от анализа и самоанализа. Он еще не ставил рядом слов — поглядишь, подумаешь… И еще не додумался до простого и вечного, как сам мир, открытия, что жизни ждать нельзя. Жизни ждут, говоря словами дяди Миши, паразиты…

Тогда Кузя Второй, поморгав глазами в рыжих венчиках ресниц, бессознательно спросил:

— А разве ж от вас ничего не зависит? По-моему, все зависит.

Кузя Второй наивно полагал, что нет человека самостоятельней и независимей художника. Кузе было интересно, как разные люди думают о жизни. Если они думают одинаково, пусть тогда и пишет один за всех. Кузе было интересно, как говорят о жизни. Только за свое, собственное слово он и мог уважать человека, друга, а тем более — художника, говорящего для всех на свете (аудитория!), ему хотелось уважать и Гену Кайранского, первого живого писателя, которого он увидел, и Кузя стал настырно допытываться, чем бы ему помочь, когда Кайранский вздохнул, замолкнув на полуслове, как будто оборвалась связь:

— Я хотел бы…

— Чего б вы хотели?

— Я хотел бы, — опять мечтательно вздохнул Гена, — просто поселиться у вас, пожить с вами без всякого задания, поплавать…

— Вас же укачивает.

— Не всегда, старик…

И Гена улыбнулся, дымя.

Кузе нравилось говорить с приезжим в его лукавой манере, из-за которой иной раз ненадолго вырывалась настоящая нота и, как бы зардевшись и глотнув воздуха, ныряла под шутку. Кузе льстило, что с ним говорят доверчиво. Может, потому, что он, Кузя, тоже временное явление для собеседника? Есть Кузя, и нет Кузи, есть Аю, и нет Аю. А может, просто разоткровенничался парень от тоски, не очень для Кузи понятной. От тоски всегда откровенничают.

— Поживите с нами, — предложил Кузя, которому стало жаль долговязого парня ростом с Дон-Кихота, — ну, что вам мешает?

— Возраст, — смеясь, признался Кайранский.

— Старость? — спросил Кузя, умевший поддержатьшутку.

— Наоборот. Младенческое желание видеть свою фамилию в титрах, — презирая себя, еще беспощадней признался Кайранский. — Мелочи. Гвоздики в гробу.

— А сколько вам лет? — оробел Кузя, которому еще жальче стало собеседника.

— Ты хочешь сказать, что я уже похоронил свой талант?

— Нет, что вы, — смутился Кузя, — я читал, что талант всегда молодой, даже у стариков.

— Опасное утешение, товарищ читатель, — ухмыльнулся Гена бесцветными губами. — Вот возьму и застряну у вас. А что?.. Я ведь холостой, — ухарски сказал он.

— Оставайтесь, а? — ответил Кузя. — Организуем литкружок.

— Ясно, — посмотрев на него хитрым глазом из-под выкругленной брови, опять ухмыльнулся Кайранский. — Каждый сам себе Кузя своего счастья… Угости еще.

Только он протянул руку, как его позвали к рации оживлять сюжет. Тогда он придумал про шахматы. А теперь сочинил и вовсе прекрасную сценку.

Молодого бригадира, то есть Сашку, должны встречать приодетые старики. Конечно, во главе с дедом Тимкой, как с нашей славой прошлых лет. И этот самый дед Тимка подарит Сашке свой бинокль, свою реликвию, сквозь которую он искал рыбу все свои лучшие годы.

Не знаю, как по-вашему, а по-моему — крепко. Опять Гена привел в действие послушный ему механизм жизни.

— Это здорово, Генка! — кричал Алик. — Есть что снимать! Симочка, бинокль показать крупно, а не между прочим! Преемственность поколений! Как лучше тебе его устроить, этот мировой бинокль? Где?

— На груди, — сказал Сима.

— Фиксируете, Ван Ваныч? — спросил Алик.

— Зафиксировал, — кивнув головой, успокоил Ван Ваныч, довольный, что привезли рыбу, и план его удался. Ему важней всего было оправдать командировку.

Все они уже свалились было отдохнуть в доме председателя и, удрученные, разговаривали о своих городских заботах, когда прибежал посыльный от Горбова. Горбов ждал «Ястреб» на причале. Ждал, веря: а вдруг, а вдруг, а вдруг Сашке повезло? И ждал, волнуясь, почему это все пришли, а «Ястреб» пропал. И по радио не отзывается. Может, беда? Ведь «пред» тоже человек, и ничто человеческое ему не чуждо.

Весть о Сашке смахнула киношников с кроватей. Толкая друг друга, они высыпали на улицу и со всех ног кинулись на причал. Молодой бригадир! Вот вам и молодой бригадир! Даже палуба завалена рыбой. Снимать, снимать!

Они суетились, не давая Сашке выбраться из рыбного навала. Люди жали Сашке руки, дотягиваясь до него через борт. Потом все уже поздравили, а он еще стоял. Не велели вылезать. Вокруг раздавались голоса:

— Отличился Сашок!

— Самого Бурю за пояс заткнул!

Дело в том, что дядю Мишу Бурого земляки частенько называли Бурей, всегда с уважением, а сейчас не без подковырки. Всякое кричали, но громче всех киношники:

— Гена! Что ты там делаешь, Гена?

— Пишу речь председателю.

— А где старики?

— Пошли переодеваться.

— Симочка! Как свет?

Симочка вдруг ответил насчет света таким словом, что потом повернулся и сказал в полутьму, где толпилось притихшее население:

— Простите, женщины.

В нем проснулся оператор.

Наконец они и свет наладили, как требовалось, чтобы повторить подход корабля, и еще раз объяснили, кто подходит к «Ястребу», а кто нет, где останавливается Сашка, когда он выберется из рыбы и спрыгнет с палубы на причал, а где Горбов, который скажет короткую речь, всего два слова, после чего, расталкивая женщин, вперед протиснутся старики с биноклем, и уже пора было подавать команду, но вдруг раздался отчаянный возглас Алика. Он кричал так, будто его обманули:

— А жених?

Все забыли о Кирюхе. Теперь вспомнили.

— Жениха немедленно назад на «Ястреб»! — похлопав в ладоши, распорядился Алик. — Эй!

— Жениха на «Ястреб»! — властно повторил Ван Ваныч.

— Жениха на «Ястреб»! — полетело над морем.

— Где Кирюха?

— Где… где… где? — пошло эхо над бочками.

— Найти Кирюху! — приказал Горбов. — Найти Кирюху! Сейчас же! Чтобы через две минуты был на своем постоянном месте.

В толпе посмеивались, но благодушно. Всем нравилось, что такое исключительное зрелище не где-то, а в Аю. Всех радовало, что Сашку будут снимать. И Кирюху будут тоже снимать. А невесту? Пусть и невесту.

— Как с невестой? — спросил Горбов Алика, около которого теперь все время находился, боясь пропустить момент своей речи.

— Приодеть, причесать и — в кадр! — крикнул Алик. — Ван Ваныч, я удивляюсь!

— Есть приодеть, причесать! — отозвался по-военному Ван Ваныч и направился во главе девчачьей делегации за Аленой.

Я вам замечу, что вот так живешь, живешь и не знаешь собственных людей. Алена не заставила себя долго ждать, тронула кудри гребешком, скинула простое платьишко, влезла в свадебное — и уже тут как тут, поставила туфельку на каблук и вертит носочком. Алена чувствует себя сегодня звездой экрана. Вроде какой-нибудь Т. Самойловой или Н. Румянцевой. Кого-кого, а ее-то снимут обязательно. И свадьбу снимут. Это в сюжете, который согласован с начальством, с Горбовым. Для Алены Горбов — самый большой начальник.

А Кирюхе на сюжет начхать. Кирюха опять упирается. Расставил ноги, как высоковольтная мачта, и крутит головой:

— Нет, дудки! Я вам говорил — у меня есть свой сейнер. Пересадили? А теперь…

— Ох, Кирюха! — крякнул, потянув губы боком в его сторону, Горбов.

— Это твой сейнер? — вмешался в диспут Ван Ваныч.

— «Ястреб»? Мой.

— Ну и двигай! Живо!

— Я же эту рыбу не брал…

— Формалист в рыбацкой робе! — взвизгнул Алик.

— Ступай на свой сейнер, — наливаясь кровью, велел Горбов.

— Не пойду. Вы какие-то необразованные люди, — завелся снова Кирюха.

Сима взмахом руки скомандовал выключить дополнительные прожекторы, чтобы не перегревались, и конец причала растворился в полумраке.

— Ван Ваныч! — крикнул Алик. — Вы можете обеспечить этого человека? Что вы стоите как пень?

Ван Ваныч тоже крякнул, помолчал и ответил:

— Я могу. Как ваша фамилия, товарищ?

— Зачем? — с опаской проронил Кирюха.

— Киногруппа приносит вам извинения, товарищ. Не будьте барышней. Утром так, а сейчас все иначе. Это кино. Творческий процесс. Вы стоите, и дело стоит, товарищ. Дело государственной важности. Вас снимали утром?

— Снимали, ну?

— На вас израсходовали пленку. А пленка — это же деньги.

— Так снимали-то, как я ушел в баркасе на «Нырок», а вернусь, значит, на «Ястребе»? — засмеялся Кирюха.

— Какое это имеет значение? Этих мелочей никто не заметит.

— Это кино, — напомнил Кирюхе сам Горбов. — Важен принцип.

— Долго еще мне стоять? — заорал с сейнера Сашка Таранец. — Кирюха! Не валяй дурака!

— Товарищи! — обратился к ребятам на «Ястребе» Ван Ваныч. — Воздействуйте на своего друга!

И рыбаки с «Ястреба» загомонили, добрые от удачи:

— Киря! Иди сюда!

— Тебя же силком ссадили! Ты не сам.

— Киря! Без тебя «Ястреб» не «Ястреб».

— Не плавал, а всех держит!

Горбов ласково похлопывал Кирюху по спине, как норовистого коня, а сам подталкивал его к сейнеру. Кирюха шел, тормозя пятками, и повторял, мотая головой:

— Как я буду вам же в глаза смотреть?

Сима снова махнул рукой, и прожекторы накалились и отодвинули ночь подальше от причала. Да, ночь… Плыла уже совсем черная, плотная осенняя ночь над морем, какие бывают только на юге. Алик еще раз все проверил, и тут — ох! — обнаружилось, что нет стариков.

— Как нет? — не поверил своим ушам и глазам Горбов. — Где же они?

Пока хлопотали вокруг Кирюхи, приодетые старики исчезли. Алик обессиленно сел на кнехт, такую толстую металлическую тумбу, к которой приматывают мокрыми концами баркасы на ночь, но тут же подскочил, словно гладкий, как пестик, кнехт был вроде ежа, и забегал по причалу.

— Я с ума сойду!

— Кузя, — попросил Гена Кайранский Кузю Второго, оторвавшись от сочинения речи и найдя его глазами, — ты можешь выяснить, куда делись старики? Не в службу, а в дружбу.

— Я могу! — сказал Кузя, вспрыгнул на мотоцикл и, пустив впереди пятачок фары, покатил по Аю.

Нет, как хотите, а Кузя Второй — отзывчивый хлопец. И Горбов сказал:

— Вот у нас Кузя Второй — человек! Всегда всем поможет.

Он услышал это, уезжая, и от внезапного сердцебиения прибавил скорость. Первого же старика, пойманного в поселке, Кузя привез на причал. Потом он стал ловить и свозить других. Последним попался дед Тимка.

— Ну, кто бы подвел! — встретил его укором взволнованный «пред». — Кто бы! А то!.. Дед Тимка! У-ух!

— А бинокль? — спросил дед Тимка.

Оказалось, старики ушли втихаря искать старый бинокль. У деда Тимки бинокля не сохранилось, но у кого-то, помнится, был, и дед Тимка отдал наказ откопать бинокль хоть из-под земли, чтобы подарить его Сашке, как по сценарию.

— Какой бинокль? — схватился за голову Ван Ваныч.

— Не нашли, — коротко повинился дед Тимка. — Фиг ее знает, куда она пропала.

— Кто пропала? — заплетаясь, спросил Ван Ваныч.

— Реликвия.

— Бригадир! — крикнул Алик. — Дайте ваш бинокль. Сашка устало наклонил голову, снял с себя бинокль и кинул в протянутые руки Ван Ваныча.

— Вот вам бинокль! — сказал тот деду Тимке. — Держите.

— Так это же Сашкин.

— Его и подарите.

— Чудеса! — в растерянности прошамкал дед Тимка.

— В кино не видно, папаша, чей бинокль, — засмеялся Ван Ваныч. — Понятно? Как махну рукой, так подшагивайте и вручайте. Понятно?

— Никак нет, — сказал дед Тимка.

Дед — это дед. Пришлось ему долбить все сначала второй раз.

— Репетируем пока речь, — потребовал Алик от Горбова. — Гена! Речь! Начали.

— Товарищи, — с каким-то неожиданным актерским пафосом прогудел Илья Захарыч, — вот вам и молодой бригадир! Знать, недаром слово «молодец» идет от «молодой». И знать, не зря у нашего Саши такая фамилия, что мы можем сказать: «Молодец — Таранец!»

— Хорошо! — хлопнул в ладоши Алик. — Только эту последнюю шуточку повеселей и погромче, а сзади все: «Ха-ха-ха!»

— И знать, недаром у нашего Саши такая фамилия, — повысил голос «пред», вслушиваясь в слова, которые ему шептал Гена.

— Ха-ха-ха! — подхватила толпа.

Алик оглянулся на сейнер, и лицо его напряженно исказилось. Вдруг он крикнул:

— Весь свет на сейнер!

Лучи прожекторов скрестились, и ребята на палубе позажмуривались и позакрывали ладонями глаза. Но Алик смотрел не на них. В том месте, где еще минуту назад стоял Сашка Таранец, наш молодец, зияла черная яма, зиял провал. Рыба была, а Сашки…

— Сашка! — первым позвал Горбов.

— Бригадир! — удивленно просипел Ван Ваныч и вытерся носовым платком.

Сашки не было.

10

Речь произнес Алик.

— Я, между прочим, молодой режиссер, а не мальчик — сказал он. — Я еще не снимал в таких условиях ни одной картины. Это просто черт знает что. В конце концов, мы для вас стараемся, мы к вам ехали для вашей пользы, чтобы вас же показать и прославить. Не себя. Режиссер, сценарист, оператор и администратор. Лихтваген. Так называется этот большой автобус. Целая киногруппа. Областное телевидение. Возможно, всесоюзный экран. Так надо это ценить? Ценить! — вскрикнул он, будто с разбегу стукнулся лбом о свой собственный восклицательный знак.

Никто не оправдывался.

— Начинаем съемку, — тихо, но твердо сказал Алик. — Илья Захарыч! Мы снимаем вашу речь без Сашки, отдельно… Все равно ее монтировать… Объясняю: монтаж — это не обман, а профессиональный метод. Снимаем это, снимаем то, склеиваем…

Он быстренько посвятил в секреты монтажа всех, кто не плавал с ним на «Нырке», не слушал его там и еще не был приобщен к тайнам кинематографа. Оказалось, так снимаются все артисты… Говорит девушка в пустоту. Ну, что говорит? Например:

— Я тебя люблю.

А потом подклеивают того, кого она любит. Крупным планом. А снимали и его отдельно. Вот. Все просто.

Илья Захарыч откашлялся и неуверенно начал поглядывать на то место, где должен был стоять Сашка.

— Товарищи!.. Вот вам и молодой бригадир…

Пылали прожекторы. Трещал аппарат.

— Ты, Саша, действительно отличился, — бросил в воздух Илья Захарыч.

— Ха-ха-ха! — несдержанно и некстати грохнула и залилась непривычная к профессиональному методу монтажа толпа.

— Продолжайте! — крикнул Алик. — Этот смех отчикаем. Не волнуйтесь. Все в наших руках.

— Нет, простите, — остановился Горбов. — Я, между прочим, не артист, а председатель колхоза. И я хочу знать, куда делся бригадир Таранец.

По всему чувствовалось, что Сашке сейчас не поздоровится, попадись он под руку «преду».

Сашку искали за полночь. Прожекторы развернули на Аю, и свет шарил по всем улицам и по крышам. Старики смотрели в бинокль. Вся команда «Ястреба» вразброс и вместе металась по поселку. Напрасно. Включили сельское радио, и Кузя Второй трижды объявил о розыске бригадира Александра Таранца. Напрасно. Будто Сашки никогда и не было в нашем поселке. Будто его придумали.

А он, между прочим, был. Он лежал на клочьях старых сетей под крышей рыбного цеха, и весь шум, и вся эта суматоха окружали его и прорывались к нему, как дождь сквозь листья дерева, сокращая и сокращая сухое пятнышко внизу. Он лежал и курил.

«Только б миновало», — думал Сашка.

И в это время в слуховом окне чердака вылепилась из тьмы фигура. Уже не столько по привычке, сколько по необходимости Сашка задавил и размял в голых пальцах светлячок сигареты, затаился не дыша.

— Сашка! — позвал его знакомый голос.

Хотите — верьте, хотите — нет, но это была Тоня. Сашка не отзывался.

— Сашка, — повторила она, — я же видела, как ты курил. Ты здесь. Вот дурак! Ну, чего ты прячешься?

Он молчал.

— Я никуда не уйду, — сказала Тоня и села на чердачную балку у слухового окна. За ним вспыхивала иллюминация будничной ночи.

Сашка ткнулся лицом в мягкую гору рванья, на котором лежал, чтобы не выдать себя дыханием. Сети были такие старые, что от них даже и не пахло морем. Сети пахли тряпьем.

— Привез такую рыбу и сбежал как очумелый. У всех мозги набекрень. Ты можешь хоть мне сказать, в чем дело?

Сашка слышал, что она пришла не из одного любопытства. Сашке нравилось, что она волнуется. Сашка думал: вот так ляпнуть ей сразу про Саенко, про вымпел, который он подобрал, про то, как он один пошел к Синим камушкам и взял рыбу? Ах, Синие камушки, тихая вода… Ах, кино, кино! Ах, Тоня, Тоня!

— Пока тебя не найдут, не снимут, Горбов сейнер разгружать запретил.

«Снимут, — думал о себе Сашка. — Снимут с сейнера. Прощай, «Ястреб».

— Рыба твоя протухнет, — засмеялась Тоня.

— Кино спишет, — пробормотал Сашка.

— Сашка! — встрепенулась Тоня.

Луч киношного прожектора в косом полете обмахнул крышу рыбного цеха, и глаз Сашки сверкнул в глубине чердака, над горой сети. И Тоня увидела этот сверк и сказала совсем неожиданное слово:

— Цыган!

— Чего тебе надо? — недобро спросил Сашка.

— Ничего.

— Тебя послали?

— Дурак ты! Я не посыльная.

Он и сам догадывался, что дурак. Но скажите, почему так устроена эта жизнь? Человек ждет первого свидания как великого счастья. Не день ждет, а год. Это ведь не пустяк. А оно — вот какое это свидание, пожалуйста. И ужасно жалко Сашке себя и Тоню, он не хочет этой потери, он ее не допустит, гори огнем все на свете, и раньше всего совесть, которая, гляньте-ка, заговорила в нем. У кого она есть?

— Тоня! Иди сюда.

— Тут ноги сломаешь. — Было слышно, как под ее ногой щелкнула сухая веточка, наверно, закинутая сюда ветром, откатилась пустая бутылка, звякнув о другую, скорее всего, это нехозяйственно выбросили вместе с обрывком сети стеклянный пузырь поплавка, точь-в-точь такой, как воздушный шарик. — Ой, мамочки! Чего ты сюда забрался?

Тоня оступилась, упала на сети, где-то рядом, и Сашка хотел протянуть к ней руку, но… Вот, бывало, с другой, так руки смелые, а тут как у паралитика.

— Я палец занозила, — сказала Тоня.

— Где? — спросил Сашка и нашел ее руку.

В темноте взял в рот первый попавшийся палец и пососал, вытягивая занозу.

— На ноге, — засмеялась Тоня.

— Что ж ты, босая?

— А как бы я по дереву залезла в сапогах?

«Залезла», — подумал он, и дыхание его остановилось.

Он подвинулся к Тоне, прижал одной рукой ее плечо, другой нашел голову, взял под самый корень косы и стал целовать, сначала куда придется, в холодный нос, в плотные щеки, в глаза с колкими ресницами, а потом в большие, размягченные, приоткрытые, будто она задыхалась, губы. И оттого, что это были ее, Тонины, губы, столько раз усмехавшиеся над ним, ее губы, о которых он мечтал дни и ночи напролет, у него все пошло кругом, словно наше Аю встало вверх ногами, как баркас в хорошую штормягу, когда под донышко подкатывался самый высокий вал. Можно понять. И не надо третьему лезть на чердак, когда там двое спрятались. Ну, лежали, ну, целовались… Не наше дело. Я ведь что только сказать хочу? Что у Сашки есть характер. Сколько наших ребят при первом столкновении с Тоней, получив легчайший щелчок, отворачивались от нее, утешались: «Хороша Маша, да не наша. А раз не наша, значит, мы ничего и не проиграли». Но все беспроигрышные принципы очень опасны. Вдруг замечаешь, что ничего не проигрывал, а проиграл все. Вот Гена Кайранский процветает, а на душе уже скребут кошки. И Кузя Второй, у которого полная гарантия, что он не утонет у своего телефонного щитка на почте, тоже не испытывает счастья, потому что знает: придет мгновенье, когда он схватится за голову, и это мгновенье остановится, а того, когда он уступил матери и сошел на берег не вернуть нипочем, чтобы поправить свою ошибку. Ошибки — это ошибки. Их не надо прятать и копить. В них надо признаваться, чтобы исправлять тут же. И Кузе Второму, например, стоит сказать, что он уступил не только матери, но и себе, потому что его испугали те дни и часы в море, когда тихую, с замолчавшим мотором, «Гагару» швыряло и мотало на волнах… Уступил, Кузя! Быть тебе, Кузя, всю жизнь вторым. И неважно, что не третьим, не двадцатым. Это уже все равно. Первый — это первый, а второй — это второй.

— Сашка! Ну, Сашка! — вздохнула Тоня. — Сашка!

— Уж теперь я не отпущу тебя.

Тоня и не вырывалась, как без сил.

А он подумал: «Ну, а дальше?» Хватит ли его характера, чтобы одолеть в себе труса и сказать? Хотя бы ей. Нет, он все забыл. Какие это мелочи — кино, Ван Ваныч, Саенко, дядя Миша, рыба, когда Тоня в его руках. Вы понимаете? Я понимаю.

А прожекторы мели улицы, скользили по крышам и будили воробьев на деревьях. И деревья встряхивались, принимая электрическую панику за рассвет, и чирикали. У нас, в Аю, все деревья в воробьях, как в бубенчиках.

Сашка думал: вот она, Тоня.

Еще пять минут назад не понимал, только чувствовал ее плечи и губы, а теперь стал понимать, как проснувшийся понимает, что было сон, а что явь. Так вот это не сон. И тогда Сашка вспомнил все остальное — про Саенко, про вымпел и про чертову рыбу. Конечно, если бы всю жизнь можно было вот так пролежать с Тоней на сетях под черепицей, в чердачном покое, то не о чем было бы ему тревожиться. Но жизнь живется иначе, среди людей. И надо было раньше помнить о людях. Утром с ними. Днем с ними. Вечером с ними. Всю жизнь с людьми.

Эх, люди!

Сашка начал с проклятий. Он проклинал киношников, которые свалились на нашу голову, проклинал Горбова, которому захотелось покрасоваться на союзном экране, и даже Саенко проклинал. Не мог он сбросить вымпел в другом месте? Не мог не помешать Сашкиному счастью? И вдруг сказал, не без труда, но сказал:

— Уходи!

— Как?

— Как залезла, так и слезай!

— Да что с тобой?

Не хочет, другого хотела. Да, она сегодня пришла не в ватнике, как всегда, а в бордовой кофточке, с бусами на груди… Принарядилась! Еще бы! Вот вам Сашка Таранец, герой моря и экрана, а вот его без ума любимая девушка, красавица всего побережья, правда?

— Чего пришла? — нетерпимо спросил он.

Она молчала, закинув руку на его голову, и он слышал, как в самое ухо гулко бьется жилка на ее руке.

— Чуб у тебя хороший, — сказала Тоня, заворошив его волосы. — Ветер тебе волосы раскудрявил.

На улице взорвались голоса. Рыбаки с «Ястреба» хором звали:

— Са-ашка-а!

— Волнуются, — тихонечко сказала Тоня.

— Русские люди всегда волнуются. Любят это дело.

Она опять помолчала, усмехнулась чуть слышно:

— Чего сбежал-то?

А его вдруг охватила злоба. Из-за нее он сбежал, не захотел позориться. Только увидел ее среди девчат на причале, как понял — не сможет. Из-за нее одной. И молчал сейчас тоже из-за нее.

— А с тобой что? Раньше не замечала. А теперь — как же! Мой герой! Покажут по телевизору!

— Правда, хочешь, чтобы я ушла?

— Не глухая!

— Я сейчас заору, где ты.

— Ударю, — сказал Сашка, и в голосе его была незряшная угроза.

— Ударь попробуй, — тихо засмеялась Тоня. — Ты теперь передовик! Тебе нельзя меня бить, — добавила она шутливым шепотом.

— Я тебя не ударю, правда, — сознался Сашка. — Ну иди!.. Катись! Была Тоней, а оказалась…

— Да что случилось? — требовательно спросила Тоня.

— Уходи, и все! Познакомились! Стерва ты!

Она поправила косу, запрокинув руки и выставив вперед локти у самой Сашкиной рожи. Встала, шаря рукой по балке.

— Ну и лежи тут!

Он и лежал. Лежал и думал, как хорошо, что не проболтался. Ведь это пустяк — то, что стряслось с ним. И он не виноват. Спровоцировали. И пройдет, забудется, перемелется… Главное — держать язык за зубами. Не быть дураком. Больше-то ведь никогда он не заплутает. Найдет рыбу, сначала других позовет — нате, жрите.

Он лежал, пока ночь снова не стала ночью, не умолкли воробьи и люди. Последней он услышал фразу причального сторожа, проковылявшего мимо цеха среди других:

— Тоньки тоже нет… Спрятался где-то с Тонькой на радостях. И вся лотерея.

Шагов было много, но сторожу никто не ответил. Тогда Сашка выбрался из окна, уцепился за ветку дерева, поймал ногами другую. Подумал, что Тоня могла сорваться в темноте, и, испугавшись за нее поздним страхом, запоздалый холодок которого щекочет сильней обычного, спрыгнул.

— Сашка!

Тоня стояла под деревом.

— Попадет тебе от матери, — сказал он. — Поздно.

— Если мне не хочешь, скажи Горбову. Иди сейчас и скажи. Мотор запороли? Гоняли, гоняли и запороли? А?

— Не запороли, — обалдело сказал Сашка. — Чего ты пристала?

— Я же вижу, что ты сам не свой. И тоже волнуюсь.

Она пошла прочь.

— Тоня! — тихо окликнул он.

Была бы она его женой. Вот сейчас догонит и скажет, чтобы выходила за него замуж. Он догнал и загородил ей дорогу.

— Тонь, слушай, что скажу…

— Очень мне надо… — И она оттолкнула его рукой, злясь, что столько ждала. — Сама вижу, что беда.

— Провожу.

— Сама дойду. А ты — к Горбову!

У нее тоже характер был. И Сашка только смотрел ей в спину, пока было видно, а потом вынул кепку из-за пояса и натянул на глаза.

11

Горбову он постучал в окно, хотя дверь у того, как известно, не закрывалась.

— Кто там? — раздался громовой голос «преда» — видать, еще не уснул.

— Я. Сашка.

— Ну, мать твою перемать!..

«Пред» высказывался довольно долго, надо же и «преду» когда-то облегчить душу.

— Значит, так, Илья Захарыч, — сразу сказал Сашка. — С вашими словами я согласен. Целиком и полностью. Теперь слушайте меня… У Саенко отказала рация, и он сбросил мне вымпел с запиской, навел на крупный косяк… Просил всем показать, а я взял рыбу один. Не показал никому.

Вот как просто-то!

Илья Захарыч потер подбородок, мирно покряхтел, как будто в горле у него першило.

— Прекрасно, прекрасно, — сказал он, словно ничего не понял, и спросил погодя: — Это правда? — хотя уж видел, что правда. По всему было видно.

— Правда. Вот записка… Где же она? Эх, черт! Была записка! — Сашка стал рыться в карманах, но вынул только сигаретную пачку и швырнул на стол. — Тут была… С подписью. «Привет… Саенко».

— В море небось выбросил? — презрительно спросил Горбов.

— Может… Или на чердаке потерял. В рыбном цехе.

— Вон где ты скрывался, артист!

Сашка беспомощно потупил глаза. Первая смелость, которая подпирала его, как проглоченная шпага, вдруг растворилась, и он обмяк, осторожно вытряхнул из пачки сигарету и трясущейся рукой затолкал пачку в карман.

— Можно закурить? — прохрипел он и закурил, не дождавшись ответа.

Горбову хотелось одним махом размозжить Сашкину голову, но он медлил.

— Может, косячок мелкий был? — спросил он с некоторой надеждой.

— Нет, — сморщив лоб, как старик, сказал Сашка. — Косяк подошел сильный. Свежий. Всем хватило бы под завязку.

— Ох, сволочь ты, — теперь не потирая щек, а комкая их, будто и его, как Саенко, схватил приступ зубной боли, охнул Илья Захарыч. — И откуда вы, такие сволочи, беретесь?

— Я ж сниматься не стал, — несмело защитился Сашка.

— Да какое уж тут кино! — простонал Илья Захарыч. — А-ха-ха! Все могли загрузиться! Все! И рыба — царица!

Он еще не понимал, что беда случилась не с рыбой, а с Сашкой.

— Сельдь отборная, — согласился тот.

— Мы стоим, план стоит, рыбный цех стоит, — горевал Илья Захарыч. — А ты!..

И тут он поднял глаза и остановил их на Сашке, и, хотя они давно выгорели на солнце, и выветрились из них все оттенки, и лампочка горела слабая, специально ввинченная для ночных свиданий председателя, все же можно было узреть, как они потемнели, крохотные горбовские глаза, но он опять подождал, пока сошла с них эта темнота, как туча. Это длилось долго. В правлении обычно в такие моменты Горбов стукал кулачиной по столу. В прежние годы лежало на столе стекло — стучал по стеклу. Резался. Стали убирать, беречь горбовские кулаки. Теперь стучит реже и тише, но стекла все же не кладут. Израсходован лимит.

Туча сошла, и открылась в глазах «преда» одна боль.

— Ты помнишь Рачка? — спросил Горбов.

— Помню, — не сразу выдохнул Сашка.

Жил у нас, да что жил, и сейчас живет один гражданин по фамилии… Ладно, фамилия у него была для нас известней, чем у деда Тимки, только и вспоминать не хочется. Давно уж прозвали его Рачком, так и кличут. Перекрестили.

Этот самый Рачок плавал бригадиром на «Гагаре». И знамя ему вручали в открытом море, и премии получал, и бесплатные путевки в дома отдыха, не говоря уже о том, что ездил с Горбовым и без Горбова в район и в область на все рыбацкие и другие совещания и конференции, и речи говорил, и оттуда тоже привозил коробки и пакеты — полные подмышки. Другой бы и не удержал столько, но у него клешни были большие, загребистые. Да что были, и сейчас есть.

Плавал он беззаветно и самоотверженно — день и ночь. И вот пошел слух однажды, что Рачка поджимают и дед Тимка, и дядя Миша, и еще кое-кто. Подсчитали сводки — раз в цехе, раз в бухгалтерии, — оказалось, точно, догоняют. Путина кончалась. Наступили решающие дни.

Перед последним выходом в море рыбаки сушили сети на берегу. Сейчас нейлон, не гниет, не рвется, а до последнего года сети были, просто сказать, веревочные, смоли да суши. И вот развесят рыбаки их по берегу на кольях, как хозяйки белье, на всю ночь, под ветерок, и идут спать до утра.

И вот приходят утром дед Тимка и дядя Миша снимать сети, а они все порезанные… Вдоль и поперек порезанные каким-то гадом. И все ушли на рассвете в море, а дед Тимка и дядя Миша остались со своими молчаливыми рыбаками чинить сети, и Рачок, перед тем как отчалить, долго ходил удрученным шагом вокруг попорченных сетей, и сочувствовал, хлопая себя клешнями по бокам, и все рыл, как от расстройства, песок и гальку носками сапог.

Никогда бы не узнали, кто покромсал сети и почему Рачок так старательно ковырял пляж ногами, если бы один рыбак не нашел в песке нож с именной ручкой. Нож этот все знали, он тоже был премией от самого «Рыбакколхозсоюза» и принадлежал Рачку. Значит, обронил его хозяин ночью, а спичку зажечь, чтоб поискать, не посмел.

Приезжал следователь. Рачок долго грозил. Всем грозил. И следователю тоже. Но тот попался не пентюх. Раньше установил, что нож у Рачка в тот день видали в руках. Он им хлеб резал на сейнере, жена ему с собой свой хлеб давала, в домашней печи печенный. В щелях ножевой рукоятки и крошки хлеба нашли, и ниточки от сетей. Положил все это следователь перед Рачком, а он кричит, что нож у него украли. Ну, тогда пришлось еще сказать, что след совпадает. Рачок смеется, что он утром по пляжу топтался, там его следов да следов. А следователь кивает головой, мол, верно, но утром в сапогах, а ночью в старых калошах. Вот след, а вот калоши, их нашли за огородной ботвой в усадьбе Рачка. Пожалел Рачок старые калоши, далеко не выбросил.

И как замолчал Рачок, так и до сих пор молчит, из тюрьмы вернулся доживать в Аю, в свой дом, доброго совета про море, про рыбу никому никогда не даст, не то что дед Тимка, да Рачка и не видно на людях, как неживого, и люди простить ему содеянного не могут и до сих пор при случае зовут просто ударником и даже ударником комтруда. В насмешку, конечно…

— Еще один ударник! — проворчал, почти прорычал на Сашку Горбов.

— Не хочу я быть ударником! — зло отбрыкнулся Сашка. — Не хочу, и все, оттого и сниматься не стал.

— Кем же ты хочешь быть? — ядовито спросил Илья Захарыч.

— А никем! Просто Сашкой Таранцом. Мало? Без всякой добавки. За добавку люди грызутся. А я хочу быть честным человеком. Нельзя?

— Так ударники — это самые честные люди! — крикнул Илья Захарыч. — Самые чистые. Ты думаешь, дед Тимка за всю жизнь кого-нибудь обманул?

Он все же не сдержался и трахнул кулаком по столу.

— Тише вы там! — гаркнула жена. — Детей побудите. Ироды.

У его жены, Горбихи, голос был такой, что она могла бы, когда «пред» уходит в море, разговаривать с ним без радио.

— Ты скажи лучше, как ты дошел до жизни такой? — спросил Горбов.

— Киношники сбили с панталыку, — растирая в пальцах окурок, пожаловался Сашка. — И вообще… Ударник, маяк, мастер лова, мастер — золотые руки… Знатный рыбак, передовик, отличник, ориентир… Заслуженный, лучший, зачинатель, продолжатель, герой… Глаза разбегаются!

Он твердил свое.

— Ну да, — покачал головой Илья Захарыч. — Все вокруг виноваты, а ты нет.

— Зачем? — спросил Сашка и отвел рукой раскудрявый чуб со лба, чтобы не прятать глаз. — Я само собой… Не устоял… Неустойчивый элемент…

— Вот такие и порочат добрые звания.

Сашка грустно усмехнулся, снял кепку с коленки, стал натягивать на голову. Он все сказал. Ему осталось ждать приговора. Верхняя губа у него была мокрая, и он вытер холодноватый пот ладонью, проведя ею, как после хорошей еды, туда и сюда, и встал.

— Сядь, — попросил Илья Захарыч.

Ну что этому человеку до всех до нас, как подумаешь? Он ведь немолодой. Спал бы сейчас, как всякий примерный отец семейства. А сиди и гнись под тяжестью, переложенной на твои плечи молодым правдолюбцем, сиди и суди. И еще утром жена задаст. Всему Аю известно, что жена грозится разойтись с Ильей Захарычем с той самой поры, как он стал председателем, а он у нас председатель уж никто и не упомнит, сколько лет. Мы при нем выросли…

Он сплел толстые и короткие пальцы, положил расставленные локти на стол и долго думал, покачиваясь и помалкивая, если не считать невнятных звуков, доносившихся через ноздри из самого нутра.

— Завтра снимешься для кино со своей прекрасной селедкой, и пусть уезжают восвояси, — сказал «пред», перестав качаться и вприщур уставясь на Сашку.

— Кто? — не понял Сашка.

— Ну, эти… Подстрекатели, — ехидно сказал Горбов.

Сашка замотал головой раньше, чем сказать:

— Что вы, Илья Захарыч?

— Колхоз не переживет такого позора, — поморщился «пред». — Срам на все море. Кино! И такое дело!.. Ладно… Ты сказал — я запомню. Я тебя не прощаю, Сашка, — и он погрозил ему пальцем через круглый стол. — Я с тебя глаз не спущу… Но я верю. Ты сказал… Значит, ты в душе патриот.

— Не буду я сниматься! — крикнул Сашка, забыв о жене «преда».

— Я открою на вас огнетушитель, — сказала она.

— Мне тебя жалко, — искренне продолжал Илья Захарыч, прижав пальцы к губам и делая Сашке знак, чтобы он говорил потише. — После Рачка люди тебя сожрут всухомятку… Ты ж Рачок номер два. Народ по правде соскучился, народ теперь на всякую ложь зубы навострил… Гам! И конец тебе. А ты молодой.

Илья Захарыч даже поскрипел зубами. Сашка страдальчески поерзал на стуле.

— А я тебя от людей защитить не могу, — прибавил Горбов. — Демократия!

— Выходит, демократия — это плохо? — спросил Сашка и полез за новой сигаретой.

— Для тебя — да!

12

Утром какая-то птица под окном забулькала громко, будто набрала воды и прополаскивала горло перед тем как взять лучшую ноту в жизни.

Утром на улице появился первый горлан:

— Киря! Ты жених или не жених?

Утром ребром встал вопрос о свадьбе, поскольку гости даром просидели субботу, сегодня воскресенье, а завтра тяжелый день: каждому надо быть на своем месте.

Двор Кирюхи напротив Горбова, и Илья Захарыч слышал, как у калитки кричали:

— Он свадьбы гулять не будет… Он это… в кино сниматься будет. Ему интереснее!

— Или гулять с утра, пока не разъехались, или уезжать, не гулямши.

Кричали.

Философствовали.

Горбов вышел из дома, второпях надев на лысину соломенную шляпу вместо фуражки, но возвращаться не стал, подумав, что и то, глядя на погоду, сойдет.

Вы заметили: у кого лысина, тот уделяет особое внимание головному убору? Расческу выбросил, купил вторую шляпу. У нашего «преда» две шляпы и три картуза. Шляпа для парадного выезда (в ней мы «преда» никогда не видели, дома она не носится, до автобусной остановки путешествует в руках) и эта вот, соломка, на каждый день летом. Осенью и зимой — суконный картуз-работяга с клеенчатым козырьком, который можно мыть с мылом. (Налазишься по сейнерам, нахватаешься.) В район — картуз полотняный, как у всего актива, чтобы не выделяться. Это удобно, когда ругают. Смешался с массой, и все. А еще есть мореходная фуражка, которую Илья Захарыч надевает в двух случаях — по праздникам и всегда после выговора. Для солидности (дескать, помни все же, с кем говоришь) и как мобилизованный. Мы уж знаем — если в будний день на горбовской голове мореходка, значит, готово. И всем нам немного неловко и хочется быть внимательнее к нему, потому что выговоры он носит за нас, как наш избранник.

Есть еще новая панамка для отпуска, жена купила, но она не в счет. Панамка есть, а отпуска не было.

— Я и так живу на курорте, — смеется Горбов. Хлопнув по своей соломке ладонью в самую макушку.

Горбов хотел прошмыгнуть к причалу задворками. Его волновало, пришел ли Сашка сниматься в кино, мучило, что будет со всеми лучшими людьми Аю, на которых ляжет тень подозрения, с добрым именем нашего колхоза, куда недаром направили киношников, но где явно отстает политико-воспитательная работа. Что так, то так…

Перебравшись через плетень в конце своего двора, он попал во двор Алены, а там, перед калиткой, прыгали мальчишки и пели:

Тили-тили тесто,

Жених и невеста!

Тесто засохло,

А невеста сдохла!

Пожалуйста, тоже ведь — ходили в детский сад, построенный на колхозные средства, и росли не как трава, а под руководством образованной воспитательницы.

— Я вам!

Из окна на улицу, перед ногами мальчишек, шлепнулось с ведро воды, не меньше… Мальчишки загоготали, отбежали и запели подальше и погромче свое «тили-тили». Горбов прокрался вдоль забора почти до калитки, когда в спину ему попало жалостливое слово:

— Председатель.

Это мать Алены, она такая жалостливая, тихая, работай в Аю церковь, ей бы со свечой стоять, мухи не обидит, но сама пристанет хуже мухи.

— Председатель, пожалей ты нас. Есть у тебя сердце? Второй день пироги сохнут, гусей резать, не резать — никто не говорит. Вчера свадьбу отменили, на сегодня никакого указания, а перед гостями потом кому — мне краснеть? Это ж надо!.. Восемнадцать лет дочь растили, а замуж выдать… Подожди! Где такой закон? У людей как у людей. Турки и те свадьбу две недели играют, а тут все есть — и гуси, и гости, а играть нельзя. Часа нет. Это ж надо!

— Откуда ты знаешь про турков?

Они уже шли по улице, и Горбов, убыстряя шаг, спрашивал на ходу.

— От верблюда я знаю, — отвечала мать Алены, женщина такая же мелкая, как дочь, и юркая, только голоса никогда не повышавшая. — До войны в соседях татары жили. Они как турки. Выдавали дочь замуж — десять лет деньги копили, уж тут как ни старайся, сколько народу ни зови, а меньше чем в две недели, хоть лопни, не прогуляешь. Им можно, а нам нельзя? Я вишневочку настояла.

— Пей на здоровье.

— Да разве я для себя? Хочешь попробовать?

— Некогда мне.

— А гостю есть когда? Гость у нас занятой, не тунеядец. Наполовину приезжий. Гуси в загородке сидят. Резать, не резать?

Перепрыгивая в лад с Ильей Захарычем через бороздки от осенних дождевых ручьев, которыми изрыты наши улицы, мать Алены и в беседе суетливо запрыгала с мысли на мысль, пытаясь добиться своего.

— Чего ты от меня хочешь? — спросил Горбов.

— Я хочу положительного результата. Резать?

— Пусть побегают. Сейчас самое важное — кино.

— А к нам никакого внимания?

— На внимание тоже существует длинная очередь.

— Для человека самое важное — свадьба, — вразумительно сказала мать Алены.

— Наплевать вам всем на колхоз.

— А гости без свадьбы, без гулянки разъедутся, хорошо про нас скажут? Ну? Еще больше будут смеяться.

Он на миг приостановился, и, выбрав момент, она забежала вперед и встала перед ним, высоко задрав голову.

— Жизнь наша все лучше и лучше, — сказала она застенчиво, — а ты, Илья Захарович, все хуже и хуже.

От обиды Горбов даже улыбнулся.

— Ну режь! — крикнул он, подставив грудь, словно предлагал себя вместо гуся. — Режь!

— Легко сказать, — пожаловалась она, печально глядя на Илью Захарыча, который вертел соломенную шляпу на лысине. — Девка наша тоже ума лишилась. Требует от Кири — сначала снимайся. Еще и меня просит: «Пусть он снимется, мама. Что вам, жалко? И Горбов, говорит, ему велел». Ничего больше не хочет. «Не снимется, говорит, я и за стол не сяду». Кино… Гордыня ее заела. Это ж надо!

— А Киря?

— Рукой махнул. Подчиняется. Дружки его с утра на берегу сидят. Какая же без них свадьба?

— Это ж надо, — под влиянием спутницы, ее словами удивился Горбов. — Алена — такой сморчок, а Кирю с головой проглотила.

— Девушка как девушка, — защитила Алену мать. — Не хуже других. Скромница, это вы ей отбили памороки.

— Кто — мы? — вспомнив Сашку, заорал Горбов, привыкший, что его все Аю называло на «ты», попросту.

— Ты со своими киноаппараторами, — пояснила женщина, без смущения переиначив слово.

— «Ты, ты»! — наступая на собеседницу, как грузовик на цыпленка, повторил Горбов. — Для вас же стараешься!

— А ты не старайся, — безбоязненно успокоила его женщина. — Тебе легче, и нам лучше.

— С дороги! — крикнул Горбов, понимая, что не сможет остановиться.

— Отмени съемку. Пожалей молодых.

— Сейчас прямо и отменю, — с издевкой пообещал Горбов. — Нет, теперь вы хоть все подряд встаньте под венец, а съемки не отменю.

— Души в тебе нет, — смиренно вздохнула мать Алены. — Напишу я на тебя в стенгазету.

И когда он обошел ее, слегка отодвинув рукой, случилось невероятное, она оглянулась и первый раз за всю свою немаленькую жизнь крикнула:

— Дождешься!

Он стерпел, опять прихлопнув шляпу на макушке.

Ему было всего важней увидеть сейчас на причале Сашку Таранца в полной готовности соответствовать моменту, который тоже требовалось стерпеть и пережить для спасения молодого бригадира и чести колхоза. Он так нервничал и так спешил, что задохнулся, остановился на ступенчатой улице, сбегающей к морю, и сказал вслух:

— Нет, ни одна душа не должна узнать о том, что я знаю. Ни одна. А уж Сашку я воспитаю. Как-нибудь воспитаю!

Но через миг он увидел, что Сашки нет на причале. Возле «Ястреба», на котором кисла царица сельдь (протухнет рыба — еще одно преступление), толклись ребята в резиновых сапогах и робах, будто не было ни воскресенья, ни свадьбы, а на досках, привезенных Курортстроем для пляжного тента, сидели Гена Кайранский с сигаретой на губе и Сима, подбиравший между ног плоские галечки и кидавший их в воду. Галечки в семь-восемь касаний брили неживое море и тонули, не вызывая интереса. Алик бегал по причалу между рыбаками и досками, сунув руки в карманы. Ван Ваныч заметил Горбова в бинокль и доложил:

— Идет один.

— Вас будут судить, — сразу взорвался Алик, когда Горбов подошел. — От человека остался только бинокль, а вы не принимаете никаких мер. Как вы думаете, он живой или утонул?

— Думаю, живой, — сказал Горбов.

— Тогда вы должны его обеспечить хоть из-под воды!

А Горбов смекал, что бегать за Сашкой, упрашивать подлеца, чтобы снялся в кино, это уже слишком.

— Он боится сниматься, — сказал Горбов. — Очень робкий характер. Страх берет.

— Это случается, — сказал Сима. — У профессионалов перед камерой и то бывает столбняк.

Такой длинной фразы он еще не говорил, и на него все посмотрели.

— Что же будет? — беспомощно спросил Ван Ваныч.

— Свадьба.

— Свадьба? — задохнулся Алик и даже взялся за горло, зажав в ладони злой кадык, как будто его звериная беготня вверх-вниз мешала ему. — Свадьба? Свадьба? — повторял он.

— Свадьба, — улыбаясь, повторил и Горбов.

— Когда рыба в трюме? Когда мы ничего не сняли? Когда… Короче говоря, взамен работы вы обещаете веселье? — Алик слабо развел руками. — Нет, вы себя уважаете?

— К чему такой апоплексический испуг? — совсем душевно спросил Илья Захарыч, умевший в разговоре вдруг подпустить словцо. — Да вы хоть раз веселились от души? Чтобы забыть, зачем приехали и как друг друга зовут? Во всю ивановскую!

— А потом как вспомнишь! — сказал Ван Ваныч.

— Да ну! Все образуется, — пошатал его за плечо Горбов. — И Сашка храбрей станет.

Киноэкспедиция переглядывалась. Сима перестал бросать камешки и поднялся:

— Прямой смысл.

За ним вскочил и Кайранский:

— Хоть посмотрим, как люди живут.

— Кузя! — не давая Алику возразить, крикнул Илья Захарыч. — Где наш Кузя?

Кузя Второй, по случаю воскресенья державший почту закрытой (у нас ведь не город, а поселок, даже поселочек), перестал делать вид, что он просто ковыряется в носу, и схватился за руль мотоцикла.

— Я, Илья Захарыч!

Горбов сдернул с себя соломенную шляпу, шмякнул оземь, топнул по ней ногой и сказал:

— Объявляй свадьбу, Кузя!

13

Музыка гремит. Во дворе Алены аютинские девчата и парни, на потеху старикам, выкручивают ногами модный твист «Попокатепетль». Не подумайте, что эта новинка проникла к нам из военного санатория «Чайка», который сиротливо белеет за Медведем и куда девчата бегают, отговариваясь, будто там всегда свежие фильмы, или из дома отдыха учителей, спрятавшегося за Медвежонком. Там своих дам перебор, а кавалеров не хватает, и только раз в неделю бедные учительницы танцуют друг с другом старинные танго и под полечку на баяне прыгают в мешках за призом (духи «Магнолия»), а в остальные дни вокруг царит глухая монастырская тишина, и некоторые лазутчики из Аю этой тишины не нарушают.

Нет, совсем не там рассадник ритмической лихорадки с телодвижениями, над которыми старушки и старики животики рвут. Бацилла нашего места — радист Марконя. Он, поднапрягшись (как умственно, так и материально), переварил две-три книги в помощь радиолюбителю, накупил деталей в городском культмаге, потел, потел и соорудил магнитофон, прозванный им лично «Сборная солянка». Радиоприемник для Маркони — пройденный этап. Он был раньше. Эфир принес нам музыку века, в том числе и эту. Так бурное развитие техники, помноженное на талант народного умельца, привело к тому, что молодежь далекого поселка крутит твист в ногу с молодежью всех столиц. И этим минусом бесспорно положительного технического прогресса еще раз доказывается могучий философский тезис единства противоположностей.

Но молодежь об этом не думает. Она сейчас просто веселится. Во всю ивановскую.

Гена Кайранский стреляет самосад у деда Тимки, с наслаждением окунается в жизнь и крепко обнимает старика, чтобы не утонуть. Гена спешит побольше впитать в себя (впечатлений) и расспрашивает:

— Тимофей Филиппович, а это кто? Вы ведь всех знаете с детства. Вон тот, с бородой, с трубкой.

— Хороший мужик, — отвечает дед Тимка, не зная, как отвязаться от надоедливого гостя, потому что ему хочется запеть рыбацкую песню, он боится, что начнут без него. — Честный. Пьет мало.

— Ну, а тот, который сейчас наливает председателю? В беретке.

— Ничего плохого сказать не могу. Пьет мало.

— А этот, что ногой топает? Ему нравится, как танцуют. Все время смеется.

— Варвара! — кричит дед Тимка, пламенно-краснощекой женщине, маня ее пальцем к себе, и она вылезает, долго освобождая из-под стола толстые ноги, и подходит к нему, хрустя яблоком и отирая рот.

— Ау, дед Тим?

— Твой муж бросил пить?

— Бросил, дед Тим.

— Надолго?

— Думаю, что нет. Сегодня-то уж позволю, — беззлобно говорит она, — свадьба!

— Горько! — кричит дед Тимка, вырываясь из объятий Гены.

Раструб репродуктора на столбе, вознесенный туда Марконей, напрасно силится перекрыть живые голоса.

— Горько! — кричит вся свадьба.

Кирюха наклоняется, выгибаясь колесом, и заглядывает в потупленные глаза Алены, и все видят, как сияют его глаза, а ее только он один. Репродуктор устало вздыхает и сдается, и в это время дед Тимка, вытерев мокрые от вина двухцветные усы, затягивает с дрожью в сердце, которая отдается в тоненьком, но нервущемся голосе:

Не надейся, рыбак, на погоду,

А надейся на парус тугой.

И все те, что теснятся за столами, что танцевали до седьмого пота, а теперь стоят и обвеиваются кофточками и рубашками на груди, подхватывают:

Мать родная тебя не обманет,

А обманет туман голубой!

Нашу гибель никто не узнает.

Только дома оплачут слезой…

Столы, в которые нельзя пальцем ткнуть, чтобы не задеть вареную и жареную закуску, домашнюю колбасу и рыбу во всех видах, кроме консервированной, печеную картошку — для любителей (ведь картошка привозная, она у нас не растет, а вот красуется в мундире, с блестками соли, как в орденах, — ее вымыли, осолили крупно — да и в духовку), помидоры, баклажаны, перец, соленые огурцы, капусту, яблоки, сбереженные в погребе для этого дня, и отгоготавших наконец свое гусей, — столы вынесены во двор, под небо, под солнце, дробящееся на бутылках. Ну в каком доме усадишь столько народу? В каких стенах он так развеселится?

Хорошо гулять свадьбы на воздухе. Что-то в этом есть от самой природы, от земли, такое, что она, грешная, оборачивается святой. Что-то есть неограниченное в дружбе, собравшей людей, когда не гадают на пальцах, кого звать, кого нет. Не хочешь пожелать счастья Алене с Кирюхой, гуляй мимо. А хочешь — заходи! Танцуй как умеешь или просто хлопай в ладоши.

И вдруг раздается вопль Алика:

— Стой!

Во двор медленно вшагивает Сашка. Смоченные его волосы старательно заведены ладонью набок и лежат, как прилизанные. На плечах внакидку пиджак с разрезиком, а под пиджаком белая рубашка с голубым галстуком «За мир и дружбу», по которому летит голубок. Брюки пять минут назад из-под утюга, словно металлические, и рубцы на них как форштевни, хоть волну режь. А шкарбаны (ботинки) не первый сорт, но надраены будь здоров.

— Стой! — разрывается счастливый Алик, воздев тонкие руки к небу.

Ван Ваныч бежит к Сашке ощупать, не видение ли это, трясет его и кричит, не отпуская:

— Теперь вы от нас не убежите. Шалишь. Дудки! — И держит его, как арестованного.

— На съемку! — командует Алик, а во дворе устанавливается неловкая тишина, как будто все провинились, что затеяли свадьбу, и, как Сашка, схвачены на месте преступления.

В этой тишине одиноко рождается и крепнет тонкий голос деда Тимки:

Если в море останусь.

Все равно меня жди…

— Стоп! — машет обеими руками Алик, рубанув ими вниз.

И, как по сигналу, на него вдруг рушится хохот. Ну, бывает же людям так весело, что они всему смеются. Дед Тимка крутит головой, подергивает плечами, сам себе удивляется:

— Дальше забыл.

И тогда вокруг хохочут еще пуще, еще неудержимей.

— На съемку! — вонзается в смех клич Алика, сложившего теперь руки перед собой крестом, значит, отменяющего все остальное на свете. — Сима!

Сима только что демонстрировал девушкам усложненные па твиста и отвечает невпопад:

— Способные девчата.

— На сейнер! — взвизгивает Алик. — Всем участникам переодеться в робы.

Но тут сам Илья Захарыч, багровый, как повар у плиты, подходит к нему, под новый взрыв смеха, кладет тяжелую рученьку на плечо и просит:

— Садись, Егорян, к столу.

— Зачем?

— Будем свадьбу гулять.

— А картина?

— Садись на свое место.

— Садись, режиссер!

— Садись.

— Отдохни!

Со всех сторон летят добрые, но неуступчивые голоса, и они сбивают Алика с толку.

— Снимешь после.

— А то совсем не снимай!

— Кто согласен сниматься?

— Согласных нет!

— Не мешайте, ребята, им жениться.

Глаза Алика ищут помощи. Он находит Гену и почти официально обращается к нему:

— Кайранский!

— Сядь, Алик, — уговаривает его тот. — Брось ты! Порадуйся за молодых!

— Сиди! — страдальчески и язвительно восклицает Алик. — Мне снимать надо! А ты еще не кончил интервью? Тебя интересует, что дедушка скажет о каждом? Так я тебе скажу: «Пьет мало».

— Меня интересует только сам дедушка.

— А картина? Картина?

Это уже плохо. Я знаю: когда на сейнере возникают раздоры, рыба может плыть спокойно. Наверняка так в любом деле, которое делают несколько человек сразу. Может, они и доделают его, да толку что? Не доделают, а доконают. Над фильмом об аютинских рыбаках нависла самая серьезная угроза.

— Нет, вы просто проявляете политическую отсталость, — бросает Алик в лицо Горбову.

А Горбов ему говорит:

— Ваше здоровье.

— Объясните мне, что происходит? — умоляет Алик.

— Свадьба, — отвечает ему Горбов. — Она нас не послушается. Она гулять хочет.

— Кино много, а свадьба одна, — как больному, ласково объясняет мать Алены. — Танцуй! Ля-ля-ля, ля-ля-ля!

Да, свадьба — это свадьба.

— Теперь вы их в сценарий не загоните, — говорит Горбов.

— Свет уйдет, все пропало, — чуть не плачет от яростной обиды Алик. — Ван Ваныч!

— А что Ван Ваныч? — Административная сила поворачивает голову к Сашке, которого все еще держит за руку. — Вы хотите сниматься, герой?

Сашка легким рывком освобождает свою руку и приглаживает и так гладкие волосы.

— Я плясать пришел.

— С кем? — в растерянности спрашивает Ван Ваныч. А Сашка смотрит на Тоню и отвечает:

— С ней.

14

Самый верный его друг Марконя включает через репродуктор цыганочку. Сашка топает шкарбаном о землю, а девчата выталкивают Тоню в освободившийся круг.

На Тоне цветастое платье то ли в крупных листьях, то ли просто в пятнах абстрактного смысла, если так можно сказать про бессмысленную раскраску (ни тебе цветочка, ни тебе ягодки), но вся она цветет и обтянута сверху под статуэтку, только она живая, и короткая юбочка врасплеск чуть прячет голые коленки.

Девчата сморщили складки на ее спине, и Тоня небрежно обдергивает у пояса свое платье и выходит, пожимая лопатками, словно ей что-то давит, что-то неудобно. Руки ее остаются на поясе. Сашка бьет о землю вторым шкарбаном, проверяя, а прочно ли держится под ним земля, на славу сработанная природой, а Тоня вскидывает голову, и грудь ее приподнимается так, что на Сашкиных глазах в вырезе ее платья пролегает глубокий желобок, острым кончиком вниз, но она не дает присмотреться, она кидается в пляску, как в воду падает.

И летят вокруг брызги. Брызги дробного перестука Сашкиных шкарбанов, быстрых отсветов от щек, от глаз, от пальцев, даже от коленок, рвущихся из-под платья, от бус, завертевшихся на Тониной шее.

— Вы такую девушку видали? — спрашивает дед Тимка Гену Кайранского, который сидит с приоткрытым ртом.

— Честно?

— Ну а как еще? — смеется довольный дед Тимка. — У нас тут все честно.

— Нет, не видал.

— И не увидишь, — по-свойски говорит дед Тимка, вдруг проникаясь к верному собеседнику прощающим пониманием. — Еще одна свадьба на носу. Допляшутся и эти. Вижу!

Он смотрит на Тоню и Сашку, которых кружат и несут смерчи цыганочки, а Гена, забыв о потухшей сигарете на губе, отбивает такт ладонями, и вся свадьба хлопает в такт пляске.

Сашка хочет глянуть Тоне в глаза, он подступает поближе, но она отворачивается и обходит его, лицо ее неприступно, губы сжаты, брови стиснуты, и Сашка восклицает:

— Эх, Тоня!

«Эх!» — это Тонино любимое словечко. «Эх, девочки!» — говорит она. «Эх, пьяный дурак!» — сказала Сашке, когда он первый раз предложил руку и сердце на всю жизнь, зарядившись для храбрости. «Эх!» — вырвется у нее иной раз просто так, неизвестно о чем. Но слышно, что всегда за этим какая-то заманчивая мечта, да вот только не получается… А лихо бы! Две буквы, междометие, а с большим смыслом.

Сашка рассыпает по коленкам оглушительную, отчаянную трещотку — сейчас клочья от штанов полетят, лупит ладонью по одной подметке, по второй, вгоняет гвозди на ходу, чтобы подметки не отлетели, держались крепче, и повторяет:

— Эх, Тоня!

Губы ее трогает улыбка. Взблескивает в глазах короче, чем на миг, и тотчас же придавливается величавой каменной волей. А тут еще коса заплетается вокруг лица, закрывает ее губы, и уже не поймешь, улыбается она или только померещилось. Плохо Сашке, свирепо плохо, по глазам видать, темным, как ямы со стоячей водой; у него остановившиеся глаза убийцы, но никто этого не видит. Все бьют в ладоши и подтопывают ногами и начинают подпевать: «Ля-ля-ля-ля-ля!»

Хоть бы капельку оттаяла в Тоне вчерашняя обида. А то Сашка землю ногой проломит.

— Эх!

Тоня отбрасывает косу за плечо, дует на прядки, соскочившие с головы и щекочущие глаза, и спрашивает, танцуя:

— Заэхал! С чего это?

И опять дует на прядки, играющие с ней.

— Скажу — не поверишь, — танцуя, отвечает Сашка.

— Поверю, — неожиданно улыбается Тоня широко, заметно.

И Сашка отвечает ей улыбкой во весь рот. А свадьба, глядя на их улыбки, сразу хлопает звонче и тоже улыбается.

— Сейчас скажу.

— Ну? — крутясь, приближается к нему Тоня.

— Я ведь обманул, — успевает сказать Сашка, пока она не отскочила.

— Кого? — спрашивает она, подпрыгнув.

Она теперь перестала вертеться и, сверкая голыми жжеными коленками (и сейчас солнце, а летом знаете какое!), прыгает вперед и назад. И Сашка прыгает то к ней, то от нее, как в пляске «А мы просо сеяли», и твердит весело:

— Всех сразу. Всех!

— Не понимаю, — запыхавшись, бросает Тоня и трясет головой, все еще машинально улыбаясь.

— Мне Саенко рыбу показал для всех, — объясняет Сашка сияя, — а я один взял. Поняла? Как Рачок.

Кажется, замерев, Тоня сейчас забудет о пляске. Но она прыгает, не опуская рук с пояса, и губы ее растягиваются все шире и приоткрываются все больше, и зубы блещут.

— Врешь, — смеется она.

— Как Рачок, — повторяет Сашка. — Точно.

А Тоня останавливается и качает бедрами, и головой, и всем телом. Тоня думает.

— Еще хуже, если так, — шепчет она, глядя в белый свет мимо Сашки, хотя он и крутится перед ней.

— Ага, — кивает он своей зализанной башкой, тарахтя вокруг Тони каблуками, потому что уже больше невозможно скакать взад-веред. — Рачок двух обидел, а я всех сразу. Он две сети резанул, а я…

— Та-ра-ра-ра-ля! — орет свадьба.

— Сниматься захотелось? — спрашивает Тоня.

— Точно.

Хотел сказать — из-за тебя. Хорошо, не сказал. Уберегся.

— Ну и снялся бы! — смеется Тоня, сверкая зубами, непонятно, понарошку или всерьез смеется. — Эх, Сашка, Сашка!

— Нет Сашки.

— Эх, Сашка!

— Скажи, Тоня. Скажи всем! — внезапно требует Сашка, вертясь вокруг нее и вокруг собственной оси, как Земля вокруг Солнца.

Горбов трясет за плечо Ван Ваныча и торопит:

— Как пляшут! Знатный бригадир с рыбосолкой. Снимайте, снимайте… Она девушка хорошая… Стенгазету делала…

Он любуется Тоней и Сашкой и думает, что по молодости Сашка, конечно, согрешил, но его придется простить, надо простить для Тони, наконец. Ведь чего, если спросить, хочет в итоге всех своих мук «пред» Горбов? Чтобы всем было хорошо, чтобы все были счастливы.

— Снимайте, черти!

— Лимит! — невозмутимо отвечает Ван Ваныч, полосуя себя свободной рукой.

— Что? — недоумевает Илья Захарыч.

— Пленочка…

— Для рыбы?

— А как же! Народу интересно, как вы ее ловите.

— На рыбу пленка есть, а на танцы нет? — Илья Захарыч отталкивает от себя Ван Ваныча.

— Алик! — снисходительно зовет Ван Ваныч режиссера, который, скучая, сидит за углом стола. — Скажи Симе, пусть возьмет их на мушку… Коротенько. Я прибавлю пленки.

— Пусть возьмет, — безучастно соглашается Алик. — Сима! Крутани. Для стыка.

Для стыка — это не главное, это проходная сцена. Монтажный переход…

Сима заводит аппарат, как будильник, и трещит, и пляшущие фигуры Тони и Сашки навсегда летят в камеру. Эх, если бы еще поймать их слова, рождающиеся сквозь обманчивые улыбки.

— А тебя-то записали в скромники. Сниматься не хочет. Подумать, а!

— Скажи им, Тоня, — топчась, продолжает умолять Сашка. — Будь другом, скажи. Ну, что тебе стоит?

— Дурак ты! — в крутом повороте выпаливает Тоня. — Скажи сам.

А Сашка озверело лупит себя, как бы в наказанье, по груди и по ногам.

— Я сам не скажу. Пороха не хватит. Всем!

— Живи так! — пожимает плечами Тоня, и тут пленка (магнитофонная) кончается, и Тоня выходит из танца, обмахиваясь и улыбаясь, а Сашка крутит рукой над головой, словно гоняет голубей, и кричит Марконе, чтобы он повторил.

— Мне мало!

Может, это его единственный и последний танец с Тоней. Так натанцеваться хоть на чужой свадьбе. Завтра он будет как Рачок. Прокаженный. Повторить бы не танец, а вчерашний день. Вот бы как это было… Он бы созвал все суда, все сейнеры со всего моря — пусть телегости снимают, как ловят рыбу рыбаки, если это интересно народу. Но вчерашний день — это вчерашний день. Не повторишь…

Каждый день уходит в безбрежное море времени, как волна, не возвращаясь. Подбежит волна — но это уже другая, той не будет.

С визгом перемоталась пленка на «Сборной солянке», послушной рукам только одного человека на свете, своего создателя Маркони. И опять ударили гитары из какого-то старого кинофильма свое «та-ра-ра-ля», а Сашка повел глазами и не увидел Тони, потому что Тоня убежала за Аленин дом и там плакала наскоро, вытираясь пальцами и платочком, чтобы не навлечь подозрений. Но платочка на слезы не хватило, и она пошла, пошла, перелезла через пролом в заборе на пути (у нас все заборы в большинстве случаев каменные с проломами для соседского общения) и ушла, сама не зная зачем. Ушла Тоня со свадьбы.

— Славка, — между тем крикнул молодой бригадир, — выходи!

Славка большими пятернями зачесал назад свои густые, как швабра, кудри, рукава его белой нейлоновой рубашки сползли чуть ли не до локтей, обнажив кованые руки все в якорях, и вдруг он хлопнул над собой в ладоши так, что у Симы зазвенело в ушах, и Сима положил камеру на табурет и стал дырявить пальцами уши, а Славка уже теснил бригадира по кругу. Знал бы он, зачем его вызвал бригадир! Сашка опять танцевал и говорил. А когда они натопались и обстучали себя и Славка первым из бригады узнал все, он сказал:

— Это надо обдумать, — и выдал еще одну трещотку с головы до пят и крикнул: — Кузя! Поддержи бригадира, а то сковырнется! Гляди, как шатается!

Это, конечно, касалось Кузи Первого. Для Кузи Второго Сашка не бригадир. Для него бригадир телефонная трубка, почтовая марка. Он скромно подпирает дом, стоит себе, ковыряя стену каблуком согнутой ноги, и не натруженные интеллигентной работой руки держит за спиной. Кузя Второй всегда вот так в сторонке терпеливо помалкивает. Даже Илья Захарыч на больших неорганизованных молодежных сходках ставит его в пример.

— Кыш, кыш! Не галдите! — кричит он. — Посмотрите на Кузю Второго. Молчит, а вы га-га-га, га-га-га! Как гуси!

Сегодня Кузя Второй особенно грустен по причине, о которой никто никогда не догадается, и прежде всего счастливая Алена.

— Посмотри, Аленка, а Кузя-то Второй какой симпатичный.

— Кузя! Ты правда симпатичный.

— Поздравляю тебя, Алена.

— Спасибо, Кузя.

И промелькнули. Бывшая невеста, а теперь законная жена Кирюхи Алена и радистка Зиночка, которая долгая, тонкая, звонкая и прозрачная. Бегали в дом, наверняка подарки рассматривали. Кирюха туфли на шпильках купил, каждая шпилька с авторучку, а ведь все равно ему Алена до плеча не достанет, да у нас в таких туфлях и не прогуляешься, по нашей галечке. Но что с него взять? Молодой муж!

«Какой Кузя-то Второй симпатичный!» Вы слышали?

А что? Одет в польский пиджачок из твида, галстучек завязан в узелок, не с кулак, ну курносый чуть больше меры, ну конопатенький, ну там непослушная шевелюра с торчком на затылке, да еще цвета спелой ржи, в общем, рыжеватая, рыжая, но ведь он, Кузя, в этом не виноват. А так просто, если даже со стороны посмотреть, симпатичный. Права Зиночка, честное слово!

Но оставим Второго. В кругу уже бухает ногами его старший брат, его тезка под номером один, трясет щеками, до того любит потанцевать — хоть хлебом не корми, но и про хлеб не забывает, хотя мама ему еще и пирожки дает.

— Да-а-а, — тянет Кузя Первый, узнав от Славки новость. — А я пирожок трескал и картинки смотрел. Я не видел никакого вымпела.

— А самолет видел? — язвит Сашка, хотя на душе все тяжелей.

— Самолет?

— Он требует, чтобы мы за него всем сказали, — выдыхает Славка, отплясывая.

— Псих, — решительно рубит Кузя Первый.

На него находит такая решительность, как в тот момент, когда он сказал матери, что с корабля не уйдет. За эту самую решимость Кузя Второй и любит Первого.

— Зови ребят, — не сдается Кузе Первому Сашка. — Это дело всем надо решать. Два друга — не суд.

И вот за полминуты, кого хлопнув по плечу, кого схватив за грудки, Кузя Первый со Славкой вытаскивают в круг всех рыбаков со своего «Ястреба», и двенадцать пар ног, двадцать четыре шкарбана разных размеров, утаптывают двор молодоженов так, что на нем, наверно, дикой траве не расти больше.

Это ловко он сообразил, Сашка. Не зря он бригадир. Уйди ребята совещаться куда-нибудь, отделись сейчас от свадьбы, пошли бы расспросы — что за тайны, какая повестка и прочее. Закрытые собрания — не свадебное мероприятие. А так — пляшут. Пляшут люди. И все.

— Сима! — кричит оператору наблюдательный Гена Кайранский. — Сима! Вся бригада пляшет! Си…

— Неубедительный кадр, — раздраженно перебивает его Алик. — Скажут, подстроили. Наверняка.

А ребята пылят праздничной обувью и выясняют отношения.

— Дали тебе первый раз в жизни сейнер, Сашка!

— По морде ему дать.

— Ну дай, дай! Спасибо скажу.

— Дадут, не проси.

— Какие еще предложения?

Некоторое время разговаривают только ногами. В лад и не в лад.

— Славка! Ты звал.

— Я молчу.

— Как это понимать?

— Это? — спрашивает Славка. — А вы посмотрите на жениха с невестой, на Кирюху с Аленой. Посмотрите, какие они. Они не для того рядом, чтобы такое слушать.

И, отталкивая свои колени, лезущие под руки, как мячи, он пошел вокруг всей бригады, мимо Алены с Кирюхой, и запел:

У Яны и Яночка

Родилась цыганочка,

Над Яном с Яною трава,

А цыганочка жива!

— А рыба преет, — замечает один из пляшущих, самый серьезный. — У нас ее и не примут. Весь день мыкались, тарахтели-барахтели, рубля не получим.

— Заткнись, Копейка!

— Еще поймаем, — отсекает и Славка. — Рыбы полное море, а их двое. Хотите свадьбу испортить?

— Что же мне делать? — спрашивает Сашка, весь в поту.

— Будешь сниматься. Как «пред» велел.

Бросив фразу через плечо, Славка, чубатый, глазастый и губастый, обводит всю свадьбу сияющим взором и продолжает:

А вот Кирилл с Аленою,

У них сердца влюбленные,

И любви их нет конца,

Ламца-дрица-ой-ца-ца!

Рассыпает топот праздничных подошв Славка, заглушая говор за спиной.

— Сволочи вы, — неожиданно заключает Сашка, ударяя ногами из последних сил.

Ребята, показавшие себя такими хорошими, загалдели. Заходили ходуном лопатки, без разбора смешались голоса, пока не вторгся властный окрик:

— Как гуси!

В их кругу, оказывается, толокся сам «пред», молотил себя ладонями по груди больше в правую половину, потому что слева — старое сердце.

— Устроили собрание? — спросил Горбов.

— Да, — сказал Сашка.

— Что решили?

— Не волнуйтесь… Поддержали вас… Исключительно…

— Молодцы, — успокоенно вздохнул Илья Захарыч и сбавил темп, пошел через такт, а ребята отплясывали с прежней резвостью. — Наказание мы тебе придумаем. Дай только этому кино уехать.

— Тогда поздно наказывать, тогда его славить будут, а мы и рубля не заработаем. Тарахтели-барахтели…

— Рыбу примут.

— Спасибо, конечно, — сказал Сашка и поклонился Илье Захарычу.

— Вот так живут простые советские люди, — шутит Славка.

Танец кончен. Сашка, прыгавший больше всех, устало идет из круга, разбредаются, насупясь, и ребята, а Горбов дубасит один планету, и со всех сторон, как говорится, гремят аплодисменты, переходящие в овацию. Уже не в лад. А в его честь.

— Всех переплясал пред!

— Старый конь.

Так приятно Илье Горбову слушать приветливо-шутливые голоса односельчан.

Он догоняет и обнимает Сашку, будто хочет опереться на плечо, потому что запыхался, да и в самом деле запыхался; он идет, покашливая, смеется людям, а Сашке говорит с тихой грустью:

— Я тебя не насилую. Если ты храбрый, скажи народу. Хоть сейчас. Пожалуйста.

Сашка закрывает глаза так крепко, как их закрывают в детстве, когда хотят спрятаться, а когда открывает, то видит Марконю на подоконнике. Марконя сидит на посту, закинув ногу на ногу. Марконя не танцевал, и Сашка подходит к нему, еще не отдышавшись, вытирает капельки пота на лбу и говорит с последней надеждой:

— Марконя… Друг! Вчера с этой рыбой…

— А я знаю… — отвечает Марконя. — У меня вещественное доказательство… — и вытаскивает из кармана своих дудочек записку летчика Саенко. — Ты в радиорубке забыл, а я спрятал.

— Значит, ты и вчера знал? И молчал? — разъяряется Сашка.

— Не шуми, — останавливает его Марконя. — Просто я стеснялся…

— А спрятал зачем? Приберег на всякий случай?

— Пожалуйста, — говорит Марконя, зажигает спичку и подносит к записке.

И бумажка, которая совершила путь с самолета в воду, из воды на корабль, с корабля на берег, сразу пылко обнимается огнем и превращается в другой вид материи, невидимый простым глазом.

— Прости, Марконя, — говорит Сашка. — Решено молчать, Марконя… Не для меня, а для Апены с Кирей… Ради свадьбы…

— Да здравствует дружба! — говорит Марконя, выключая магнитофон.

Так закончилось первое в мире собрание, которое проходило в ритме цыганочки.

— Марконя! — громко напомнил Славка. — Давай!

— Танго, — сказал Марконя, пуская свою «солянку». Парни, в том числе рыбаки с «Ястреба», разобрали девчат. Но на душе у них было нехорошо, и Горбов прикрикнул для бодрости:

— Прекрасно, прекрасно!

15

Алена, конечно, счастливая. Пройдет год, пройдет жизнь, а она будет вспоминать этот день. Жили врозь — Кирюха на одной, она на другой улице, под разными крышами, и вдруг вместе. Значит, выросла ты, Алена, отзвенели и детские погремушки, и школьный звонок, но долго еще бить колоколу на «Ястребе» и на других кораблях, где плавать Кирюхе, и белугой реветь береговым ревунам в тумане, зовя корабли к земле, домой.

Как она сложится, эта долгая жизнь, сейчас и не думается, сейчас хватает счастья первого дня, до краев, с переплеском, а вперед, даже на ночь заглянуть… Пусть гости не расходятся, пусть свадьба не кончается.

Раньше подруги невесту наряжали, песни пели, а невеста плакала. Мама рассказывала… Ее наряжали…

Подумала и — забыла. Нашла Кирину руку под столом, пожала. Киря потерся подбородком об ее плечо, шепнул что-то на ухо — не расслышала. Что-то хорошее…

Пойдут у них дети — Кириллычи. Как все просто. А уже болит за них душа. Чтобы были самые красивые, самые добрые, самые сильные, самые честные… Глядите, Кириллычи! Солнце вам светить будет так же, а жить вы должны лучше, иначе зачем же мы жили? Зачем живут Алена с Кириллом? Говорят, жизнь — загадка, которую не разгадаешь, пока не проживешь. Тем-то и жить интересно. Но зачем же всем снова старые загадки разгадывать, когда новых тьма. Вон уж и в космос летают… Алена хочет счастья Кириллычам и чувствует, что сделает для этого все… А что? Ну, рыбу будет солить, планы перевыполнять, Кирюхе рубашки штопать, стирать да гладить? Мало, мелко. Хочется Алене переделать мир. Проснуться с Кириллычами, а он без обмана — люди и забыли, что это такое. Без кулака. Никогда детей бить не даст… А взрослых… Почему еще взрослых так бьют, что головы трещат, и, как детям, говорят, что для их же пользы? Сами виноваты, что дают бить. Не давайтесь. Мир будет как новенький… Хорошо будет Кириллычам, да с чего Алене начать? Как все непросто.

С себя. «Я буду добрая, буду сильная, Кирю никогда не обману, никого не обману», — думает Алена.

Что-то сбудется! Конец — делу венец, но от почина — вся причина. Гуляй, свадьба, веселись, пляши, пей (разумеется, в пределах, трошечки). У нас, в Аю, богато украинцев живет, и мне нравится это их слово… Трошки, трошечки, чуть-чуть… Самую малость… Троха-кроха… Правда, похоже? Я вообще люблю слова. Иное раскроешь осторожно, будто ключ нашел. Бездна — это без дна… Совещание — это одно, а завещание — совсем другое. Две буквы переставились, а жизнь прошла…

— Кузя! — раздается с улицы еле слышно.

Какого-то из двух Кузь зовут.

— Вам какого, Первого или Второго? — спрашиваю я и балдею, почти потеряв всякий дар речи, — взявшись за штакетник, передо мною стоит Рачок. Да, он. Белый. Как лунь. Волосы нечесаные. Свисают на уши и на глаза, прикрывая узкий лоб. Раздавленный в далекой молодежной драке нос — лепешкой. На портрете куда приличней был, подретушировали. А здесь без ретуши.

— Здравствуйте, — шепчет он.

Ему никто не отвечает. Люди не хотят прощать расчетливой подлости, а может, и хотят, да не могут. Сил нет. Не жаль тех порезанных сетей. Порежь он их от душевного взрыва, что его обогнали, простили бы ему. Сослепу, с отчаяния не такого натворишь. Душа — она внутри, она ведь слепая, хотя надо, само собой, умерять антиобщественные порывы и беречь колхозную собственность. И все те — простили бы. Да Рачок-то был зрячий. Его отчаянье не шатало, его расчет подстегивал, не хотел он никого вперед себя пускать. Только с калошами плохо рассчитал…

И вот ему никто не отвечает.

— Телефон на почте надрывается.

Зачем выполз на солнечный свет Рачок? Может, перед смертью посмотреть на чужое счастье? Может, в магазин, а магазин рядом с почтой, он и услышал, проходя, как там колотится звонок междугородной связи. Подошел к свадьбе, преодолел себя… Он ведь все считает себя обиженным, Рачок-то…

И вот он уходит, скребя пятками по земле, которая его носит, волоча длинные ноги в мятых штанах, как больные, и белея старой головой, и сгибаясь, становясь все меньше и меньше, и хотя Марконя поддал музыки, все смотрят Рачку вслед, и дольше всех Сашка, а Кузя Второй уже вскочил на мотоцикл и дернул ногой.

Новость, с которой он вернулся, заставляет сразу забыть Рачка.

— К нам едет — кто? Угадайте — кто? — кричит Кузя Второй, бросив мотоцикл у калитки и вскочив на скамейку у стола, куда еще не вернулись плясуны, хотя музыка стихла.

— Инструктор Бибикова, — отвечает Зиночка, хохоча.

Районный инструктор по художественной самодеятельности Бибикова приезжает на свадьбы отбирать таланты. Уверяет, что на свадьбах почему-то и танцуют и поют люди, которые в кружок никогда не запишутся, а уж на сцену выйти — и не проси. С ее точки зрения, скромность не всегда украшает…

— Какой Бибикова!

— Председатель «Рыбакколхозсоюза», — с надеждой говорит Илья Захарыч. У него к тому сто вопросов.

— Карман шире!

— Духовой оркестр! — шутит Славка.

— Нет, нет, нет! — объявляет Кузя, которого распирает от нетерпения. — Летчик-разведчик! Виктор Саенко!

Представляете себе, летчик, которого мы в глаза ни разу не видели, хотя разговариваем, считай, каждый день, едет к нам.

— Это я его позвал! — срывая голос, орет ликующий Кирюха. — На свадьбу! С «Нырка»! Скажи, Зиночка!

— Прекрасно, прекрасно, — бормочет «пред», барабаня пальцами по столу, отыскивая глазами Сашку и как-то непонятно серея. К счастью, этого пока никто не замечает, и Гена Кайранский тянет на радостях:

— К-какой сюж-жет!

Еще бы! Если где когда и встречалось начальство промысловой разведки с рыбацким начальством, то разве у третьего начальства, где и тех, и тех распекали. Но чтобы простой летчик с простыми рыбаками, которым он рыбу показывает, в неорганизованной форме… На свадьбе!..

— А вы говорите — танцы! — задирает руки над опущенной головой Горбова Ван Ваныч, как будто он был пророком, что берег пленку, не дал много тратить на пустяки. — Летчик будет танцевать — это да! Его послали сняться! Голову даю!

— Сима! — волнуется Алик. — Больше ни грамма! Сима!

— Работа, — отвечает Сима.

Кузе Второму с трудом удается объяснить, что звонила жена летчика, судя по голосу такая резвая тараторочка, и просила встретить на верхней дороге, у автобусной остановки, если можно, а главное, проводить, и главное, не поздно… Летчики и высоко летают, а жены выше.

— Едем, Кузя! — обрывает его Славка Мокеев. — Встретим летчика, Кузя! Не тревожьтесь, Илья Захарыч…

И раньше Кузи он садится на маленький мотоцикл сзади, придавив его (мотоциклик), как комара.

— Вперед, Кузнечик!

— Мамочки! — перехваченным голосом пищит Аленка. — Здорово-то как!

Гостю уже готовят место рядом с молодыми.

— Свадьба врежется вот так! — показывает большой палец Алик. — Гена!

— Пишу, — успокаивает его жестом Гена, приподняв ладонь, как вскидывают ее в знак привета. — Илья Захарыч, я пишу вам несколько слов… Придется сказать…

— Прекрасно, прекрасно…

— Бригадный танец повторим, — вдохновенно воодушевляется Алик. — С летчиком!

А бригада молча вылупилась на Сашку. И Сашка стоит, бледный и такой холодный на вид, что, если ему измерить температуру, наверно, будет не больше тридцати. Сейчас Витя Саенко спросит, все ли взяли ту рыбу, которую он нашел вчера, а Сашка ответит… Ему и отвечать нечего… Само собой станет ясно. Амба!

Здорово, Витя!

Здорово, Саша!

Жили, жили, и первый раз за всю историю новейшего лова представляется случай рыбаку отчитаться перед летчиком. И надо же, чтобы этот случай представился именно Сашке, именно сейчас…

И когда Кузя Второй и Славка привозят простенького парнишку, светленького, худощавого, курносого, почти как сам водитель мотоцикла, то есть Кузя Второй, в форме гражданской авиации с особенно ярко начищенными ради свадьбы и ради встречи с рыбаками пуговицами, Сашка все стоит такой же холодный, а может быть, еще холоднее.

Горбову что? В конце концов он сказал: «Если храбрый — бей шапкой перед людьми». Горбов встает и, переждав встречные аплодисменты, кашляет и говорит:

— Это нам подарок…

— Большой подарок, — подсказывает Гена, протягивая микрофон.

— Большой подарок, — послушно повторяет Горбов и смотрит на Гену.

— Не волнуйтесь, мои слова вырежем, — обучает Гена, — ваши останутся. Техника!

— Можно подумать, что вы упали к нам прямо с неба, — повторяет за ним Горбов.

Стрекочет аппарат. Парадно стоит довольный народ.

— Так оно и есть! — продолжает Горбов, а Славка делает Сашке успокаивающие знаки. — Так оно и есть…

— Вы в небе, а мы на воде, — подсказывает Гена, — заняты одним…

— Так оно и есть, — запнувшись, топчется на месте Горбов. — Прошу за свадебный стол… Короче говоря…

— Ни с места! — кричит Алик.

А Сима вдруг врезается между ними, между Горбовым и Саенко, которые стоят друг против друга, как на рапорте, врезается и наступает на Алену с Кирюхой, давно уже, едва подвезли Саенко, поднявшихся на ноги за столом. Алик, который подтолкнул Симу и показал ему на молодых пальцем, теперь хватает летчика и «преда» за плечи и удерживает на месте.

Сима выходит на крупный план. Он снимает Алену с Кирюхой. Не для семейной хроники, а для истории народа. Они так улыбаются, как еще не улыбались никогда. На всю катушку, совершенно одинаково, как близнецы, и это как чудо. И четыре глаза как четыре прожектора. Нет, правда, счастливые люди могут запросто освещать мир во тьме.

Сима, приседая, быстро поворачивается, смазывая другие застольные лица, и опять нацеливается на «преда» и летчика.

— Вы самый желанный гость, товарищ Саенко, — вслед за Геной опять говорит Илья Захарыч и рукой показывает гостю дорогу к столу, но тот вдыхает в себя побольше воздуха и брякает на всю свадьбу:

— А я не Саенко.

И Сима выключает аппарат. И Сашка поднимает голову. И Горбов улыбается вроде Кирюхи. И Ван Ваныч убито шлепает отвисшей губой. И Алик спрашивает:

— Как?

— У Саенко, понимаете, зубы болят. В общем, он это… в поликлинике… в больнице… Мучается, бедняга. Жуть! А меня просил подъехать, значит, подскочить… Поздравить…

— Но вы тоже из промразведки? — вскрикивает Алик и наводит на него палец пистолетом.

— Я? Да.

— Летаете?

— Я? Нет. Я наземный.

Алик обморочно бледнеет, и Ван Ваныч наливает ему стакан кисленького «узвара» из большого стеклянного кувшина — их несколько, с плавающими сморщенными дольками сухих фруктов, стоит на столе, чтобы запивать жирную еду. Он быстро наливает, но пьет сам и, сразу потея, лезет за платком. А летчик уже стоит перед Аленой и Кирюхой:

— От промысловой авиации.

И опускает перед ними на стол среди гусей и маринованных овощей новенький радиоприемник «Спидола», транзисторную шкатулку из пластмассы под слоновую кость, которую до сих пор держал в бумаге под мышкой. Весь мир под мышкой.

— Вещь, — говорит Марконя.

Кирюха и Алена, поблагодарив промысловую авиацию, усаживают летчика рядом с собой, но Алик, очнувшись, расслабленно просит:

— Извините, пожалуйста, граждане. Повторите подарок, если можно. На пленку! Гена как-нибудь подтянет текст. Надо же хоть что-то… Извините… — И берется за горло. От расстройства или свежего воздуха у него пропадает голос.

А меняются люди, смотрите-ка. Первый раз и дважды подряд извинился вдохновенный художник. И даже сказал — пожалуйста…

— Что делать, — вздыхает Алик и вяло машет рукой. — Сима! Встали. Я сказал!

— Это вам от промысловой авиации…

— Сашка! Сюда, сюда! — зовет Кирюха.

И Сашку Таранца втискивают за стол рядом с летчиком.

— Сашка, кто ты без промысловой авиации? — вопрошает издалека дед Тимка, демонстрируя свои передовые воззрения при отсталом возрасте.

— Ноль, — отвечает Сашка словом, коротким и быстрым, как выстрел.

— Нашей промысловой авиации ура! — поднимает тост дед Тимка.

И это не унижает любимого, страшного, бесконечного труда рыбаков, потому что его ничем, кроме предательства, унизить невозможно, и согласная с дедом свадьба от души горланит «ура» за своих воздушных друзей, а Горбов кричит и смотрит напротив, в открытый рот летчика, и видит в нем вместо одного зуба щель с припухшей, еще окровавленной десной. Решился-таки герой на экзекуцию… Вырвал зуб Витя…

Ах ты, Витя Саенко! Уговорил тебя Славка, косматый черт, тоже продать душу сатане. Лишь бы не испортить великого дня свадьбы Аленке с Кирюхой. Свет не без добрых людей, говорят. Неточно. Много добрых людей на свете. Вся бригада пожалела товарища. Не Сашку, а Кирю. Летчик отрекся от своего имени. А Кузя Второй с ними на мотоцикле ездил, — значит, уже и Кузя в заговоре. Вот как! Ну, этот не проболтается, этот парень скромный…

А Сашка Таранец жрет квашеную капусту. И наливает снова.

— Давай выпьем, — говорит ему летчик и чокается с ним. — Не думал я, что ты такая дешевка, Саша.

И улыбается ему прямо в глаза.

— Витя, — грустно и чуть слышно роняет Саша.

— Будь здоров без докторов, — отвечает Саенко, звякая чаркой, не хрустальной, но звонкой.

— Витя, — поставив рюмку, сипло спрашивает Сашка, — отчего же ты не назвался? Сам себя опроверг.

Саенко держит водку во рту, раздув щеки пузырями, успокаивает ранку, глотает и говорит:

— Киношники настырные. Заставили бы позировать. А я с тобой сниматься не хочу. А выдавать… так просили молодых пожалеть, свадьбу…

— Витя, — хрипит Сашка, схватив его за руку, — выведи меня на чистую воду!

— Сам плавай, — говорит Витя, — где тебе лучше.

— Витя!

— Витя? — подхватывает Киря, клонясь к летчику.

— А мы тезки с Саенко, — объясняет Саенко, — Витя. Частое имя…

— Кушайте гуся. — И Аленина мама кладет летчику самый лакомый кусок, пахнущий яблоками, в докрасна загорелой корочке.

— Важная птица, — хвалит гуся Горбов.

— Чего ж в нем такого важного, в гусе? — спрашивает его Алена.

— Начальством ходит.

— Просто зад у него тяжелый, — смеется кто-то. — Вот и култыхается.

По всем участкам пиршества растекается беседа.

— У японцев, например, называется каласаки, — объясняет Гене дед Тимка. — Такое у них термин-выражение. А у нас на море есть баркас, есть дубок, есть байда, есть шаланда… Выбирай!

— Это все пустяки. Войны бы не было, детей жалко.

Все выше, и выше, и выше.

Стремим мы полет наших птиц! —

запевает дед Тимка.

16

Но надо же и честь знать. И вспомнить о людях, которые из-за нас приехали в Аю, еще вчера никому из них не знакомое и лично, может быть, нужное со всеми нашими заботами, включая и свадьбу, как дырка в голове. Это нам кажется, будто главнее нас, главнее Аю (и лучше) нет места на свете. А что, например, оно Ван Ванычу?

А мы догулялись дотемна.

— Ничего, — успокоил Алика Славка, проводивший вместе с Кузей Вторым до автобусной остановки на верхнем шоссе Саенко, который так и не разоблачился и не стал для всех нас самим собой. — Мы ведь рыбу-то привозили по ночам… Значит, у вас будет полная правда. Как в жизни.

— На корабль! — скомандовал остатками голоса Алик. — Пожалуйста, побыстрей.

Ребята, кому сниматься, все уже были в робах, все хрустели ломким брезентом курток и громко хлопали, шагая, ботфортами из толстой резины. Обулись, как грузовики. Сашка бесполезно стрелял глазами по сторонам, искал Тоню. Но ее не было видно, как ушла, так исчезла, хотя вся свадьба, кроме дальних гостей, уехавших засветло, валила на берег. Сниматься.

Сашка чувствовал себя одиноким.

— Ну, видал, все и обошлось, — шепнул ему Славка, толкая в бок на ходу. — Саенко — какой парень, а? Экстра!

— Да, — сказал Сашка.

— Все выше, и выше, и выше… — пропел рядом Марконя, всегда чувствующий от удачи желание петь. — Нос выше! Как слышите? Прием.

— Свадьбу сыграли, — сказал Сашка. — Чего теперь играть?

— А старика ты жалеешь? Тебе хоть раз наш старик, наш пред, сделал плохое? Кому из нас он сделал плохое? А ты пикни — посадишь его в калошу, — рассудил Кузя Первый.

— Тоню не видели?

— Брось, Сашка, — подбодрил Марконя и врезал ему ладонью по плечу. — Брось думать о женщине в такую серьезную минуту. Баба с толку собьет, уму не научит.

— Начальство знает, что делает, — договорил Кузя Первый. — Ему видней. Слушай преда.

— Слышу хорошо, — ответил Сашка.

— Веселей, веселей! — подогнал их Ван Ваныч.

Гена шел в окружении стариков, которые все же раскопали где-то древний бинокль той поры, когда по морю бегали не нынешние сейнеры, зеленые, крутогрудые корабли с белыми, как дачки, надстройками, с валами для выемки сетей, с лебедками, жми рубильник — и руки в боки (на море так не бывает: то сеть зацепило, то вода за шиворот, то волна хлобысть — и с ног, но все же!), а ходили тогда корыта — балиндеры, бухая из выхлопной трубы в небо, как зенитки.

Каждому старику Гена давал фразу для кино.

— Значит, вы?

— Всегда лови так, сынок.

— А вы?

— Наше море не оскудеет.

— Ол райт. А вы?

— Таранец — молодец.

— Это есть у преда, — напомнил дед Тимка.

— Правильно, — сознался Гена.

— Давай ему другое.

— Ну, что бы вы сами хотели сказать? Смелее.

Как ни странно, старик, у которого отобрали фразу про молодца, от этого нового предложения быть смелее совсем оробел и не мог ничего придумать.

— Ну скажите просто: «Ай да Сашка!»

Толпа уже на причале, и Сима занимается постановкой света, а Горбов лезет на корабль.

— Куда вы, Илья Захарыч? — сипит Алик. — Вам совсем не надо туда.

Но Илья Захарыч не улавливает колебаний ослабевшего режиссерского голоса и взбирается на «Ястреба».

— Ван Ваныч! Куда он? Боже мой!

Ван Ваныч бросается за председателем.

— Рыба пропала, — бормочет председатель и, швырнув крупную сельдь под ногу, еще долго жует губами, будто пробовал на язык.

— Подумаешь! — урезонивает Ван Ваныч. — Сколько тут рыбы?

— Тонн семьдесят.

— Сколько?

— А то и восемьдесят. Вчера был первый сорт, а сегодня третий. Ни в план, ни в карман.

— Восемьдесят тонн? — все еще никак не переварит Ван Ваныч.

— А может, и чуть больше.

— Слава дороже, — неуверенно шутит Ван Ваныч и, наклонившись, поднимает мягкую, отекшую слизью селедку. — Шик! Штук бы десять в авоську не помешало. Жареная селедка — еда!

— Ван Ваныч! — из последнего надрывается Алик. Да, картину снять трудно. Это я теперь вижу.

Но вот уже нацелены прожекторы, расставлены люди, Сашка при помощи лопат запихнут в рыбу на палубе, Кирюха занял позицию впереди всех, он будет бросать носовой причальный конец (канат), роль Кирюхи заметно возросла, свадьба подействовала, красивая была свадьба, и «Ястреб», взахлеб бурля винтом, отходит, чтобы взять разбег метров на пятьсот и вернуться к причалу, откуда будут ему махать платочками женщины.

Режиссер дает Сашке последние наставления, а Сашка, повесив голову на грудь, слегка кивает, будто носом клюет.

— Таранец!

— Как в аптеке! — отвечает Сашка, поднимая голову. Он поднимает свою цыганскую голову и видит Тоню.

И опять! Опять в нем все переворачивается.

Тоня стоит в луче прожектора в рост на бочке и смотрит на «Ястреб». Там, на берегу, вокруг бочек толпятся девчата, которые будут принимать рыбу, когда затарахтят транспортеры и перележавшая на два сорта ниже сельдь польется скользкими ручьями по лентам транспортеров, роняя дожди брызг и чешуи. Девчата в сапогах, в штанах и в фартуках — одним словом, при форме, как полагается, и только одна Тоня в том же платье в обтяжечку, с юбочкой врасхлест, которая кажется сейчас совсем коротенькой.

«Холодно же, — беспокоится Сашка. — Ветер, осень».

А Тоня не движется… Какой-то прожектор высвечивает ее, рассматривая, словно в кино, пока «Ястреб» отходит, отходит, отходит…

Сердце у Сашки такое, что на нем живого места нет. А ведь сердце. Не отбивная. Сейчас «Ястреб» остановится. В машинном переключат ход. Взобьется море за кормой, и сейнер ринется к берегу, а ребята запоют:

Ходили с аломаном мы

В далекие места!

Ну, снимут и уедут эти гаврики, как будто и не приезжали, и все пройдет. Ну, покажут разок по телевизору, никакого союзного экрана без Саенко не светит, это ясно, а в Аю и телевизоры не у всех есть, а рыбаки-бродяги будут в море где-нибудь рыбу таскать и не увидят себя, и все забудется. В конце концов, он «преду» сказал? Сказал. Его дело теперь сторона. Ребята рыбу брали всерьез, мокли, сохли, ребята не знали ничего ни про вымпел, ни про бригадира, они не виноваты. За что же они должны страдать?

А ему, Сашке, конечно, урок.

Он его всегда будет вспоминать, когда, завидя впереди россыпь береговых огней и обрисованный ими двор рыбного цеха, ребята хрипло начнут:

Ходили с аломаном мы

В далекие места!

Значит, он никогда ничего не забудет.

«Уедем отсюда, Тоня, — мысленно зовет ее Сашка. — Уедем… Зачем-то ведь ты вчера пришла на чердак? Теперь мне еще хуже… Я один уеду… Только ты жди меня… Ты жди меня… Я ничего никому не скажу… Пусть Горбову будет хорошо, и ребятам хорошо, и всему Аю хорошо… А я теперь один, и мне одному легче… А будет совсем легко. Выбрался наверх, на дорогу, как Саенко, и — фьють! — в другой мир. Сама дорога уже другой мир. Хочешь — налево, хочешь — направо. До свиданья, дорогие хаты!.. «Откуда, парень?» — «Из Аю». — «Что за место такое? Деру дал?» — «А что мне в этом Аю?» А что мне тут особенного? Мокрые с утра до ночи руки в шершавой чешуе? Ветры? Да обрыв, с которого видны сейнеры. Качаются на рейде, как в колыбели… Белый глаз буйка вспыхивает в черной темноте моря. Блестки, которые молодой месяц просыпал на воду…» Сашка уже не шепчет, а думает.

«Уезжаю!» — решает он и выбирается из рыбы, как будто прямо сейчас шагнет за борт на дорогу. Сашка ходит среди ребят, режиссерской рукой расставленных на борту в живописных позах, и говорит:

— Вы все добрые. Вам хорошо. Думаете, прячете меня за своей спиной. Это вы за моей спиной прячетесь.

— Сашка, лезь в рыбу! — кричит Марконя, поправляя зюйдвестку.

— Не полезу.

— В чем дело? — спрашивает Кирюха, который ничего не знает.

— Ну хорошо! — кулаком грозит Славка сверху, со спардека, поставленный туда с гитарой в руках.

— Вам хорошо, а я один мучайся за всех! — чуть не плачет Сашка.

— Выдержишь.

— Да, Сашка. Ты теперь не человек, а знамя.

— В чем дело? — не понимает Кирюха.

— Да чего с ним валандаться? — кричит Марконя. — Поставить на место. А то сам виноват, а на других размахался.

«Почему я надеюсь на других? — спрашивает себя Сашка. — Другие выручат, другие подскажут, а сам? Ты же для себя можешь больше всех. Всех, вместе взятых. Спроси с себя, не спускай себе. Эх!»

— В чем дело? — пристает Кирюха.

— В чем дело? — озверело кричит с причала Ван Ваныч. — Почему вы все нарушили?

— Стоп! — шипит еле-еле Алик. — Живой я отсюда не уеду.

«Ястреб» стукается о причал, и все на нем умолкают, но нет порядка, нет назначенных поз, и Алик так и говорит Горбову:

— У вас никакого порядка нет!

Сашка смотрит на людей, своих аютинцев, которых должен так подвести, и, барахтаясь, лезет в рыбу:

— Сейчас, сейчас!

— Повторить подход! — шепчет Алик.

— Повторить подход! — зычно рявкает Ван Ваныч.

— Гена! — мучительно просит Алик. — Можешь ты эту девушку с бочки переставить сюда? Пусть она поздравит бригадира… Они же танцевали вместе… Я должен помнить! Я за всех все должен помнить!

И опять осаживает в море «Ястреб», удаляется, делает разворот и летит на прожекторы, как мотылек на свет. Берет свою пятисотметровку. Вторая попытка.

— Эта рыба, Киря, считай, ворованная, — говорит Сашка жениху, ставшему мужем.

— Если ты такой герой, — кричит бригадиру сверху Славка-гитарист, — взял бы сразу всем и сказал…

— Он же Горбову сказал, — защищает Сашку Марконя.

— Что Горбову! — рявкает Славка, покидая спардек. — Нагадить на все море, а виниться на ушко — это мы мастера. Скажи всем!

— Попробуй скажи, — усмехается Сашка. — Я вот лично боюсь.

— Ну, тогда и молчи.

«Не будет бригадира Таранца, — думает Сашка. — Нет уже бригадира».

— Сто-о-оп, Сима! — Алик поднимает над собой руки, уже не крест-накрест, а просто так, сдается. — Опять?

— Опять? — спрашивает Ван Ваныч и тоже кашляет.

— Где же… этот… который с гитарой? Неужели это так трудно — стоять на месте?

— Какая разница? — спрашивает Славка. — Меня с гитарой и в Аю сроду не видели, а тут сразу…

— Встаньте на свое место!

— Для чего?

Алик что-то верещит, но Славка мучительно морщится, не слыша.

— Для колорита! — рявкает Ван Ваныч, как переводчик.

— Объясняю…

— Нечего объяснять, товарищ Егорян! — обрывает его Ван Ваныч. — Вы снимайте, а вы — на место!

— Кадр строится… Я один знаю, как строится кадр! Всем стоять на местах! — шепотом рыдает Алик.

— Ребята, — вмешивается Горбов, — можете вы дать людям покой? Люди спать хотят, люди свадьбу справили, люди устали, люди — это люди.

Славка лезет на спардек, но, как только сейнер разворачивается в море и разбегается для третьей попытки, Славка снова слезает на нижнюю палубу и объявляет:

— Лично я сниматься не буду.

— Ага! — говорит Сашка. — Вот первый человек понял. Быть тебе бригадиром, Славка.

— С одной стороны, по совести говоря, надо бы сниматься, — опешив, рассуждает Славка, — но, с другой стороны, мне стыдно, особенно перед Саенко.

— А я сниматься буду! — гаркает Кирюха. — Не для себя, а для детей. Моя свадьба!

— Рыбу же Горбов берет… Деньги даст. Тарахтели-барахтели…

— Заткнись, Копейка!

— Вопрос решен, — сказал Сашка. — Не единогласно, так единолично. Хотя и Славка…

Когда «Ястреб» подошел к причалу, было такое впечатление, что он пустой. Рыбаки сидели за белой палубной надстройкой, на крышке трюма, и безмолвно курили.

— Что такое? — еще по-хозяйски спросил Ван Ваныч, но и в его голосе уже слышалось ощущение чего-то непоправимого.

Сашка спрыгнул с палубы на причал и, помедлив, сказал:

— Кина не будет.

— Почему? — насмешливо спросил Ван Ваныч, как спрашивают капризных детей.

Сашку обступили люди, и, когда он спокойно и внятно, ничего не пропуская, не торопясь, объяснил все про вымпел, про себя, вдруг прорезался голос у Алика.

— Ну и что? — крикнул он и сам не поверил, как вышло почти совсем ясно, будто выскочила из горла хрипушка. — Что такого? А другие вам бы сказали? Чего из себя строить святых? Идеала мы еще не достигли. Жизнь.

— Вот именно, — сказал Сашка. — Она.

И пошел прочь. Люди расступились и дали ему дорогу.

— Ай да Сашка! — сказал старик, которому надо было это сказать, но совсем по другому случаю.

Сима опустил аппарат.

— Интересное кино.

А наши, аютинские, сомкнулись за Сашкой и стояли и ждали, что скажет «пред» Алику и другим гостям из большого автобуса, который называется лихтваген, то есть вагон света. Но что «преду» было говорить? Он молчал, опустив голову в мореходной фуражке, как будто она была чугунная, эта самая фуражка, и давила. И написанной речи у него не было.

— Верните бригадира на сейнер! — взвизгнул Алик и опять охрип. — Вер-ни-те… Сей-час же!..

Тогда «пред» поднял голову и втянул ноздрями чистый вечерний морской воздух, со вкусом, с голодом, как будто давно не вдыхал его, и свел брови треугольником, и печально пошевелил губами в усмешке, и заговорил тихо:

— Мы старые люди. У нас есть недостатки…

— И сдвиги, — подсказал Гена.

Наш Горбов неожиданно улыбнулся и потер пальцем висок. Какие-то мысли стучались странные. Про то, что много хотелось сделать, да не все удалось на практике. Короткая жизнь… Про молодых. Первый плюну тому в лицо, кто скажет, что молодежь пошла плохая… Кто отрицает молодежь? Дураки, которые боятся себя унизить… Пустельги… Или, проще говоря, паникеры… Сколько Земля крутится, столько они сокрушаются, что молодежь хуже стариков. И послушать их, жизнь давно бы должна упасть к нулю… А она лезет в гору. Нет, молодежь у нас хорошая… Ничего этого он не сказал, а только спросил недоуменно:

— Зачем вам липа?

Он поднял голову, и, как однажды Кузя Второй, все увидели, что лицо у него не только строгое, а и старое.

— Сматываем удочки, — засуетился Ван Ваныч.

— Кыш! — насмешливо и устало подхлестнул его Горбов.

— Не выйдет! — с удовольствием цокнул языком Гена. — Шофер напился.

— Где? — взревел Ван Ваныч.

— На свадьбе, — сказал гениальный оператор Симочка и захохотал в одиночку.

Но все же они пошли с причала на берег, к своему лихтвагену, сматывая по дороге шнуры.

Дед Тимка посмотрел им вслед, перевернув старый бинокль, и они сразу отскочили — маленькие и смешные.

У лихтвагена они остановились и неловко посмотрели друг на друга. Впрочем, Алик не смотрел. Он вскинул голову к горам, которых сейчас не было видно.

— По-моему, братцы, — сказал, смущенно покашливая Гена, — надо бы извиниться… Чтобы не уехать дураками… Что скажешь, Алик?

— Ты провокатор! — ответил Алик, не глядя, со слезами на глазах. — Ненавижу!

— А ты, Симочка?

— Э!

— Непонятно.

— Мое дело фокус наводить.

— Врешь! Оттого тебе и скучно, что стыдно. Разговаривать разучился.

Сима снял с плеча тяжелый аппарат и передал Ван Ванычу. Я думал, он сейчас двинет Гене по морде, но он зашагал к причалу, показывая свою широкую, как у рыбака, спину.

— Ты куда? — оторопел Ван Ваныч. Сима оглянулся через плечо, бросил:

— Извиняться.

— Тут уже есть местное население! Хватит!

И Ван Ваныч показал на Кузю Второго, который стоял поблизости и смотрел, честное слово, как ребенок, готовый сказать: «Дяденьки, не уезжайте!»

Когда Ван Ваныч на рассвете принес «преду» командировочные удостоверения для отметки, тот сказал примирительно:

— Погода к рыбе… Остались бы… Или вам без солнышка не снять?

У нашего «преда» сто болячек — и давление, и печень, и просто-напросто годы, в которых он сознаться себе до вчерашнего дня не хотел, почему и сваливал все недуги на разные, как он сам говорил, «нервы и консервы». Лечиться ему надо. Но главный его доктор — рыба. Как повалит она, как напрет на наш аютинский берег, так он хмурит брови над картой моря, ни дать ни взять полководец, строит оборону, переходит к атаке, а потом и к преследованию рыбьих полчищ. До хвори ли тут? После недолгого случайного тепла резкая смена погоды быстро сбивает рыбу в неслыханные косяки.

— Оставайтесь, не пожалеете. Это будет настоящее кино!

— Еще неизвестно, чем оно у вас кончится, — отвечает Ван Ваныч. — Нам нужна действительно картинка… К празднику. А у вас тут жареным пахнет…

А мне вот лично кажется, это глупо… Что-то есть именно в Сашкиной истории праздничное. Да?

— Мы ученые, — говорит Ван Ваныч, — во всех водах крещенные. А здесь уж не вода… Здесь тырь, пырь — нашатырь…

— Извините, — улыбнулся Горбов, надевая картуз с клеенчатым козырьком. — Что есть, то есть… — Он дышит на печать и приколачивает ее к командировкам. — Спасибо, что заехали.

— Не стоит…

— Жаль, жаль…

Ни предчувствие выговора, ни отъезд киношников не могут испортить хорошего настроения Горбова: рыба пошла.

А в это время в лихтвагене Кузя Второй прощается с Геной, подарив ему на дорогу пачку сигарет «Прибой».

— Приезжайте еще, — зовет он.

— На свадьбу? — отвечает Гена в своей полушутливой манере.

Гена к жизни относится чуть иронически, и Кузе Второму это нравится, потому что так легче наблюдать за другими, ни на что не претендуя.

— Сняли бы картину про Сашку. Интересно.

— Кому?

— Всем. Не смонтируется?

— Не смонтируется.

— А почему вы так говорите про живых людей?

— Профессионально, старик! Так же как у вас сеть сыпят, а не кидают, люди не умирают, а отдают концы. На это как раз не стоит обижаться… Не в этом суть…

И Кузе тревожно. И не хочется, чтобы уезжал веселый грустный Гена.

— А что вы теперь будете делать?

— Я? — смеется Гена, окутываясь дымом. — Одно скажу… Мыльных пузырей надувать больше не буду… Отдаю концы…

Кузя не понял его. Кузя ему завидовал, ведь в глазах Кузи он был удачливым человеком, которому дано счастье заниматься любимым делом. Кузе до смерти хотелось быть на него похожим, и еще долго он ходил по Аю с приклеенной к губе сигаретой и блокнотом и карандашом в руках, из-за чего продавщица рыбкоопа решила, что он работает в комиссии народного контроля. Гораздо позже Кузя понял, что Гена испытал разочарование в себе. И Кузя опять пожалел его, потому что от маленьких разочарований рождаются большие разочарования, так, как от плохого настроения кажется плохой вся жизнь… А пока…

— Пока, старик! Ты славный малый! — кричит ему из окна автобуса Гена Кайранский уже на ходу.

Видите, и Гена Кайранский, в недалеком будущем все же, может быть, известный, а может, и знаменитый писатель, бросил Кузе памятные слова… Автобус накрылся дорожной пылью и больше уже не появлялся. Исчез как чудное виденье.

Настоящий писатель на этом поставил бы точку, но я не могу… Потому что я никакой не писатель, а, между прочим, если хотите знать, и есть не кто иной, как местный аютинский телеграфист-телефонист Кузя Второй. И хотя я Второй, а пишу первый раз…

Вот так.

Утром низким потолком залегли в небе облака, подул ветер, взбил волну. Она висела над берегом, шумя на месте и как бы не падая. (Простите, сначала я должен дать природу.)

Стучали моторы в баркасах, увозя в прекрасную холодную даль добытчиков кефали и ставриды, сельди и хамсы. На рейде качались сейнеры, как тени. Акробатами взбирались на них по веревкам наши аютинские мужчины, чтобы плыть в близкие беспокойные широты.

«Ястреб» уводил в море новый бригадир, Славка Мокеев. Прощай, гитара! Так решило ночью колхозное правление. Теперь и в табеле над горбовским столом, и в районной сводке, и, возможно, на Доске почета против «Ястреба» будут писать от руки — бригадир Вячеслав Мокеев. Но для нас он навсегда останется Славкой.

Сашка Таранец сказал, что ему лучше уйти с сейнера, чтобы не смущать нового бригадира, не лезть с советами. В море как на войне: единоначалие.

— А кто тебя возьмет? — спросил Горбов.

— Скажу тому спасибо, — потупясь, обронил Сашка. Но все промолчали.

Утром шел Горбов к берегу, провожать баркасы, и увидел, как Тоня обнимала Сашку под деревом у рыбного цеха. Хотел пройти мимо, но вдруг повеселел, гикнул:

— Вы чего обнимаетесь? Уже не надо! Кино уехало!

Сашка кутал Тоню краем своей куртки. Похоже, они оба не ночевали дома. Она так и была в платьишке, а он в робе. Похоже, глаз не смыкали. Сейчас следили, как уходят баркасы от причала, отсюда им было видно.

Вот уж и последний, самый последний баркас. И кто-то машет шапкой…

— Э-ге-ей!

Обернулся Илья Захарыч:

— Сашка! Дядя Миша Бурый… Тебя… Беги!

— Бегу! — сказал Сашка, погрел ладонь о Тонину руку или ее погрел своей ладонью и побежал, а она осталась смотреть, как он заметался между бочек, между брезентовых ванн с рассолом, вырвался на причал, скачками, вдоль узкоколейки для разгрузочных тележек, под лентой транспортера пробежал и, не останавливаясь, боком прыгнул в баркас, на чьи-то руки и ноги.

И баркас сразу отвалил.

А Тоня пошла не к поселку, а на обрыв, к Медведю, откуда еще долго видно корабли. Она шла одна над морем, обняв себя за бока, пряча под мышками ладони, потому что ветер дул все сноровистей, а она шла и пела для себя:

Не надейся, рыбак, на погоду,

А надейся на парус тугой…

Вот какие живучие песни! Парусов-то в море давно не видно, а песни про паруса поют.

1965


Читать далее

Свадьба

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть