Улица тринадцати тополей

Онлайн чтение книги Избранные произведения в двух томах. Том 2
Улица тринадцати тополей

Есть в Ташкенте улица с похожим названием. Вернее сказать, была. Апрельской ночью 1966 года, после первых же подземных толчков, старые дома ее развалились. Самосвалы увезли их обломки, землю взрыхлили, засеяли травой. Длинные пустыри зазеленели в самом центре города. А еще недавно…

Но об этом и пойдет рассказ. Я изменил название улицы и все имена, чтобы никого не смущать оглаской этой истории, по существу очень личной.

1

Самолет был еще над облаками, и маленькая тень его бежала по ним, как по неоглядной тундре. Но внизу брала свое весна, готовая удивить зеленой травой и цветами пассажиров, вчера еще ходивших по снегу.

Летел среди них и Кеша. Привалясь плечом к откинутой спинке мягкого кресла и прижавшись к ней щекой, как к подушке, он спал. Резвая струйка воздуха из дульца принудительной вентиляции шевелила его чуб, и прядка светлых волос щекотала лоб. Не открывая глаз, Кеша, как назойливую муху, прихлопнул ее ладонью.

А в салоне с дежурной приветливостью уже звучал голос стюардессы:

— Граждане пассажиры! Через несколько минут наш самолет приземлится в столице солнечного Узбекистана…

Мужчины прекратили беседы, перестали читать, положив газеты и журналы на колени, повернули лица и внимали глазами. Один надел очки, другой жалким жестом огладил лысую голову.

Женский голос сказал:

— Ваня! Помоги мне застегнуть ремень. Черт-те что!

Стюардесса была так юна, так по-весеннему голубоглаза и так длиннонога, что ревнивые жены вправе были предъявить свой счет Аэрофлоту за это беспокойное, хоть и мимолетное, виденье.

Она любезно рассказала про транспорт, связывающий аэродром с городом, за что благодарные мужчины закланялись ей болванчиками, как будто это она сама позаботилась об автобусах и такси.

— Температура воздуха в Ташкенте — двадцать градусов, — щедро добавила она напоследок.

— Неужели? — вскрикнул толстяк, только бы перекинуться с ней словом.

Склонив набок голову, она ласково потребовала от него:

— Застегните привязной ремень.

Толстый дядя безропотно завозился, продолжая улыбаться и оплывать от счастья. Что ни говорите, красота — власть. Быть может, потому и берут в небо миловидных стюардесс, что авиации нужен порядок.

— Молодой человек! — громко сказала стюардесса спящему Кеше, как в звонок ударила над его ухом, и зашагала в другой салон, а он повыше подтянул ноги в сапогах.

Тогда соседка-узбечка по-матерински тронула его плечо:

— Ташкент!

Он заморгал глазами, наконец проморгался и недоверчиво спросил:

— Ну да?

Какая-то таинственная сила тут же повернула его в сторону уходящей стюардессы, перегнула через подлокотник кресла, а соседка спросила:

— Первый раз в наш город?

Кеша разогнулся и тряхнул головой:

— Первый.

— Командировка?

Уж очень у него был непрогулочный вид: тужурка как рабочая спецодежда и эти сапоги.

— Тетя дом оставила.

— Как?

— Сама померла, а мне оставила дом. А зачем мне дом? — спросил он растерянно и даже с досадой.

— Вах! — сказала соседка, подавая Кеше конец его ремня. — Женитесь — жить будете.

Кеша хохотнул, застегивая привязной ремень на животе:

— У меня же своя прописка!

— Далеко?

— Отсюда не видно. Наяринский лесхоз.

Это было за быстрой и дикой Шилкой, рекою, по которой, сшибаясь, плывут сосновые стволы, подныривают под обвислые паромные тросы, летят мимо островов с черемухой, белой среди лета, потому что, когда везде середина лета, на Шилке только распускается черемуха…

— Не слыхали про такое место — Наяринск?

— Нет.

— Вот и услыхали.

А сам все поворачивал голову, следил, не идет ли стюардесса.

Она возвращалась, шагала мимо, и он не верил, что такие бывают. И спал-то для того, чтобы не смотреть на нее. Кого он видел в лесу? А тут вдруг… В последний миг Кеша рванулся за ней, да ремень удержал его. Девушка оглянулась и подождала:

— Спрашивайте…

— Вы не замужем? — без улыбки выпалил Кеша.

Она не обиделась, но покачала головой укоряюще.

— Я отвечаю только на вопросы, связанные с полетом.

— Напрасно, — пошутила узбечка. — Он домовладелец.

Самолет ударился колесами о незнакомую землю, а в ушах застряло это звучное слово «домовладелец», и Кеша впервые почувствовал, что относилось оно к нему, придавая какое-то новое значение его фигуре. А что это за дом? Он и представить себе не мог. Где-то в этом незнакомом городе…

Над оградой из железных прутьев клубилась зелень, а выше краснела крупная строка: «Ташкент». Был теплый вечер, невероятный для апреля, и встречающие стояли с букетами сирени.

Домовладелец шагал, положив пальто на плечо, расстегнув тужурку и неся в руке легкомысленный чемоданчик, новый, как сверкающая копейка: наяринский житель не был путешественником. Сказать честно, первый раз летел, а не ехал… Радио над ним с гулким эхом сообщало:

— Произвел посадку самолет, прибывший из Дели. Кеша услышал, как молодая пара, шагавшая рядышком, обменялась фразами:

— Это «Принцесса Кашмира»?

— Нет, она разбилась в Индонезии.

Прямо перед ним стояла девушка с сиренью в руках, — и снова он подумал, что если где и видел таких, так только в кино. Как ни далеко его лесхоз, а фильмы привозят, даже нерусские.

— Принцесса, продаешь цветы?

Она пугливо отступила в сторону.

— А понюхать нельзя? — простосердечно приставал Кеша.

«Принцесса» вовсе отошла, но сбоку громко раздалось:

— Пожалуйста, дядя!

Крошечная девчурка со множеством косичек, в платье колокольчиком протягивала ему ветку сирени.

— Это мне? Ух ты! Спасибо.

Толпа встречающих перемешалась с прибывшими. Двигались, обнимались, целовались. Всех вместе вынесло на площадь, распахнувшуюся заасфальтированным простором, непривычным для глаза Кеши. У длинного стеклянного павильона, набитого людьми и багажом, была стоянка такси, но такси не было. Терпеливо топталась у чемоданов очередь. Посвистывал в милицейский свисток распорядитель с повязкой и сигнальной махалкой в руке. «Волга» с шашечками юркнула мимо, несмотря на отчаянный свисток распорядителя: она уже была полна седоками.

Кеша прошелся вдоль очереди, приостановился впереди.

— Эй, там! — кричали ему. — В очередь! Не видишь? Все сам видишь, а как слепой.

— Да я только спросить, — отбивался Кеша. — Улица Тринадцати тополей… Кто знает?

В очереди заспорили, где эта улица. Машины редко, но все же подъезжали. Распорядитель забивал их до отказа.

— Кому еще в Чиланзар?

— Мне не туда? — с надеждой спрашивал Кеша у очереди, продолжавшей спорить.

— Нет, это возле Алайского базара.

— Не знаете, а говорите! Зашлете человека!

— Кому на Кашгарку? Есть на Кашгарку? — надрывался распорядитель.

— Не мой район? — спрашивал Кеша.

— Це-це-це… — отрицательно поцокал языком пучеглазый человек в халате.

— Наверно, маленькая улица, вот ее и не знают, — сказала девушка с неживыми белыми волосами до плеч и вздохнула от ожидания.

Сочувственные слова ее и этот вздох Кеша принял за приглашение к разговору. И он уже приготовился завязать беседу, как вдруг распорядитель заорал, срываясь на хрип:

— Площадь Навои! Кому Навои! Центр города!

И, решив, что о безвестной улице лучше спрашивать в центре города, чем в тающей очереди у аэропорта, Кеша рванулся к машине.

Затиснулись в нее, сдавив друг друга, новенький чемодан пришлось держать на коленях.

— Плату делим на всех? — спросил Кеша, не столько оттого, что не знал, много ли придется платить, сколько ради общительности.

Первый раз человек катил в такси, поговорить хотелось.

«Волга» коротко взвизгнула тормозами, замерла под кустом уличной сирени, растущим из крохотного кружка в асфальте у самого края тротуара, и шофер не поворачиваясь неумолимо сказал шершавым голосом:

— Каждый платит полностью со счетчика. Всю цифру. Хотите — сидите. Не хотите — выходите.

— Хотим, — торопливо согласился Кеша и махнул вперед своей веточкой сирени.

Машина дернулась, крякнув от досады на остановку, и покатилась довольно резво. Конечно, шофер жулик, но если бы ехал в ней кто-то один, пришлось бы ему сполна платить? Не придерешься. А не хотите — выходите. И в конце концов, что значит мелкий расход для домовладельца? Не привык еще, зверь лесной. Надо привыкать.

Кеша обнимал чемодан, нюхал сирень и пытался рассмотреть пролетающие за стеклами дома, полузакрытые деревьями, потому что деревьев было много, а дома покуда не поднимались выше их. Зажглись уличные фонари, вспыхнули окна, и город начал расти и вырос, а деревья стали маленькими. Ему это немного в диковинку было — он привык к соснам и лиственницам, всегда шумевшим над крышей, над головой. А тут дома над деревьями.

На площади, где он вылез, был сквер из совсем игрушечных деревьев, обступивших большой фонтан. Водяные струи его взвивались выше стриженных под шары зеленых деревьев-малюток и с шумом падали, рассыпая брызги через края круглой мраморной чаши.

За фонтаном желтело и светилось внушительное здание театра — это было легко угадать по щитам с афишами, прислоненным к бессчетным колоннам. На широких ступенях Кеша остановил тоненькую театралку с целой башней из витков косы на голове и такую разодетую, что у него в глазах зарябило: и кружева, и бусы… Нет, рискованный город! Как на праздник попал он из своей глухомани.

— Простите… Вы это… не знаете, где тут такая улица… Тринадцати тополей?

— Направо, за углом, — быстро сказала девушка. Она торопилась.

— Так близко? — удивился Кеша.

— Вон там, куда завернул трамвай. За углом, — повторила девушка, оглядела его фигуру с черным пальто на плече, в суконной кепке и сапогах, чуждую для апреля и Ташкента, и побежала.

— Постойте.

Кеша протянул ей свою ветку сирени.

— Мне не надо.

— Ловите.

Говорят, из леса выходят угрюмцы. А этот Кеша с улыбкой жил.

2

На воротах висел пудовый, вероятно еще теткин, замок. Дом скрывался за глиняным забором и зеленью, вихрами лезущей через забор прямо в глаза. От нее по-ночному крепко пахло. Дворик, видимо, был густо засажен всякой всячиной, уже цветущей вовсю.

У ворот, ныряя под мостик, бежал суетливый ручей. Словно бы для проверки голоса, вода натыкалась у моста на большой камень и булькала, а дальше ворчала в узком горле трубы, исчезающей под асфальтом: по ней ручей перебирался на другую сторону улицы.

Что же делать, однако? Кеша туда-сюда прогулялся у глинобитного забора. И дом есть, и ночевать негде. Из распахнутого окна невдалеке странно звучала незнакомая мелодия, будто бы на одной толстой струне. Незнакомые люди жили вокруг… А все же он — хозяин!

Кеша ступил сапогом в ручей, взялся за камень и дернул на себя. Камень, казалось лежавший здесь от века, неожиданно легко перевалился, и Кеша чуть не упал, ступил в ручей второй ногой и вытолкал камень к забору. Вода побежала тише.

Теперь, с камня, можно было заглянуть во двор.

Кеша стоял, положив локти на забор, и разглядывал свои владения, озаренные из окон соседнего двухэтажного дома. Маленький сад, маленький дом в его глубине. Вот он, твой особняк, домовладелец… В темном, слепом окне, обращенном к Кеше, плавало отражение уличного фонаря.

Ну ладно, если закрыты ворота, можно попасть к себе через забор. Кеша поставил на него чемодан, положил пальто, подпрыгнул и подтянулся на руках.

— Куда лезешь? Эй! — раздалось тут же из открытых балконных дверей соседнего людского обиталища.

Властно держась за подтяжки, там стоял тяжелый мужчина. Из-за его плеча высунулась женская голова.

— Это чужой дом! Люди!

Голос у нее был пронзительный, и люди не замедлили появиться едва ли не во всех окнах — от старух до детей.

— Это мой дом, — успокоил Кеша, спрыгивая во двор.

— Наследник приехал? — зычно рыкнул мужчина с балкона.

— Ну! — ответил Кеша, приближаясь к крыльцу.

На дверях домика болталась бирка с сургучной печатью — хрупкий, но властный знак закона и неприкосновенности.

Кеша поставил чемодан на крыльцо, бросил на него пальто. И сел сам. Женщина с балкона удивилась:

— Племянник Галины-ханум?

— Ну!

С другого балкона, облокотившись на перила, смотрел крепкий парень в белой майке. Он засмеялся и сказал:

— Заходи ночевать!

— Правда зовешь?

— Почему — не правда? Давай!

Утром бросился ему в глаза большой самодельный плакат со словами: «Люби свое тело! Адольф Спивак». Вчера глаза слипались, как у ребенка, от обилия впечатлений или с непривычки, потому что самолет обогнал время. На Шилке в ту пору, когда он зашел к Алимджану, была уже глубокая ночь.

А когда Кеша проснулся, уже и здешняя ночь кончилась, и Алимджан делал зарядку. Это была зарядка — не оторвешься! Он поднимал гири, растягивал пружины с деревянными ручками, громко дышал, насыщаясь воздухом до пупка. И красив он был, конечно. Атлет в трусиках! Тугой живот его надувался, грудь вздымалась, ноздри трепетали. Выдыхал он, складываясь пополам, разевая рот как на медицинском осмотре и мотая безвольными руками над гирями и гантелями, разложенными у ног, как товар на базаре. И все это под музыку! Крутились диски на маленьком настольном магнитофоне, менялись мелодии…

— Вот хорошая песня! — сказал Кеша, пряча зевок. — А!

Он лежал у раскрытого окна и мечтательно слушал плавные голоса, прикрывшись простыней по грудь и закинув руки под голову, где вместо подушки лежало комом его пальто.

— Как она называется? — спросил он, повернувшись на бок.

Алимджан не ответил, набирая воздух в развернутую грудь.

Кеша присел на раскладушке, выглянул в окно. По листьям деревьев скользили капли. И срывались. А утреннее небо лучилось, как голубое стекло.

— Эй! Разве ночью дождик шел? — серьезно удивился Кеша, щурясь.

Алимджан опять не ответил, не то пританцовывая, не то шагая под полечку или под марш. Наплясавшись, он ткнул пальцем кнопку магнитофона и рухнул на диван, лицом вверх. Вся стена над диваном была увешана флажками и дипломами: «За первое место». Они окружали этот самый плакат, на котором Адольф Спивак призывал любить свое тело.

— А это какой такой Адольф?

Алимджан дышал, закидывая ноги за голову. Наконец прогудел самое длинное «х-а-а-а-а» и сказал:

— Песня называется «Когда я счастлив». Дождя не было. Спивак — врач нашей команды. Что еще вас интересует, дорогой гость?

— А листья-то мокрые. Почему?

— Я полил, пока вы дрыхли. Свежий воздух и глубокое дыхание способствует форсированному обмену веществ.

Кеша засмеялся и как бы подбил цитату:

— Адольф Спивак!

— Умные молчат и действуют, а лентяи болтают, теряя свое здоровье.

— Адольф Спивак!

— А ну, потри!

Алимджан перевернулся на живот.

— Сейчас.

Кеша вскочил, сунул ноги в сапоги и, вышмыгнув из комнаты в своих длинных, болтающихся трусах, загромыхал по коридору. Когда он вернулся, Алимджан уже завязывал галстук перед зеркалом, и наяринский лесничий еще откровенней залюбовался им: белая рубашка, узкий пиджак.

— Какой ты метатель молота? Артист!

— Я учусь в педагогическом, — сказал Алимджан.

— А с чего живешь?

— Стипендия… Мама и сестренка в колхозе…

— Сестренка? — оживился Кеша. — Сколько лет?

Алимджан дал гостю подзатыльник.

— До кишлака двести километров.

И скользнул глазами по несуразным сапогам, которые присел натянуть Кеша, наматывая на ноги портянки и говоря:

— Продам дом — куплю пиджак, такой же, как у тебя. Одевай свое тело!

— Продашь дом?

— А что мне с ним делать? Слушай, устроим сегодня новоселье? Позовем девушек… Педагогический — это же одни девчата… А?

— Какое новоселье? Ты же продаешь дом!

— А мы никому не скажем. Ну? Хата пропадает… Так, кажется, говорят?.. Я читал.

— Можно подумать, что ты приехал не за домом, а порезвиться.

— Я из лесу вышел. Можно порезвиться, если человеку двадцать?

И так печально посмотрел парень из тайги на Алимджана, что тот перестал усмехаться, но ничего не ответил, а, повернув руку, озабоченно глянул на часы.

— Топаем.

Шли под тополями. Поддутая ветром листва серебрилась и стрекотала. Кеша шел и думал, что вот не нашел он с Алимджаном общего языка, что он тут сам по себе, а город сам по себе, и быстрее ему надо покончить с формальностями, с этим теткиным домом, негаданно свалившимся на голову, да убираться восвояси, где у него привычная компания: немногословный дед и пес.

Вспомнив их, оставшихся в такой дали, Кеша не сразу заметил, что в стрекот молодых тополиных листьев вторгся другой звук: по асфальту отчетливо цокали каблучки, быстро приближаясь. Кеша поднял глаза. Навстречу торопливо шла девушка. Была она тонкой. Была большеглазой. Эти большие глаза ее удлинялись и заострялись к внешним сторонам, будто нарисованные, но они были такими от природы. Длинная, открытая шея с лебединым — по своей плавности и нежности — изгибом чуть откидывала голову назад.

Неприлично было пялиться почти в упор на девушку, и Кеша отвернулся и стал уговаривать себя, что вчера такими же на редкость особенными казались ему и стюардесса и девушки на стоянке такси и на ступенях театра, не говоря уж о принцессе с сиренью в толпе встречавших, а сегодня он их и не узнал бы, поди.

— Алло, Мастура! — между тем запросто крикнул Алимджан на ходу, и девушка улыбнулась ему.

Кеша остановился и, как солдат, неловко шаркнул сапогом, хотя девушка уже прошла мимо. Цокали ее каблучки, быстро удаляясь. Теперь он видел прямую узкую спину в полосатом платье, крепкие ноги и косу, свернутую на затылке в тугой пучок, такой, наверно, тяжелый, что это, может быть, из-за него чуть откидывалась назад голова, выгибая шею.

— Алимджан! Позови ее на вечер, — прошептал Кеша.

Тот вежливо подождал, пока Мастура отойдет подальше.

— Не получится. У нее отца нет, мать глаз не сводит… Вообще здесь не в лесу. Здесь с этим строго. Все же — Восток!

— Ну и что? — рассердился Кеша. — А у нас Дальний Восток. Почти…

И повернул за девушкой.

Нет, эта была не похожа на вчерашних. Эта словно бы вышла из сказки. Правда, несла совсем не сказочную авоську с бутылкой кефира и круглыми лепешками.

Кеша прибавлял шагу. Посмеиваясь, Алимджан догнал его, зашагал рядом, не выдержал, окликнул:

— Мастура!

Она остановилась, поджидая их.

— Вот… молодой человек… из Сибири. С Дальнего Востока почти…

— Я…

— Племянник Галины-ханум.

— Кеша я…

— Кеша он… Хочет тебя о чем-то спросить… А я бегу. Привет!

Мастура держала авоську обеими руками, и бутылка с кефиром касалась ее коленок. Неприступное лицо ее было обращено к Кеше. Алимджан вскочил в трамвай на углу.

— Вы не знаете, где тут этот… фотограф?

Она приглашающе кивнула ему головой и пошла через дорогу, смело ступая своими туфельками на тонких каблуках по булыжной мостовой. Кеша облегченно задышал.

— Везет мне в Ташкенте… Вчера ночью прилетел — свой дом на замке! И ворота, и двери… Замки есть, а ключей нет. Хоть пропадай! Алимджан позвал ночевать… А теперь вы… помогаете…

Он умолк, потому что она молчала, зашагав быстрее. Он ступал одной ногой по асфальту, а другой по траве под тополями, чтобы идти рядом с ней, не натыкаясь на утренних прохожих, поглядывающих на них.

— У вас уже трава… А у нас еще снег…

Она шла как немая. В мочках ее маленьких ушей золотились кольца величиной с окружность стакана.

— Нет еще травы… А у вас…

Тополя подпирали ветками балконы двухэтажного дома и просовывали листья в старинные их решетки. Листья касались выбеленного фасада, оконных стекол. Этот дом совсем зарос тополями.

Мастура свернула в подъезд, слова не сказав. Может, правда была немой?

Поднялись по деревянной лестнице с ветхими перильцами. Остановились у дверей, обклеенных заголовками газет, на которые, надо думать, подписывались жильцы. На одну дверь Мастура качнула авоськой:

— Здесь.

Голос у нее был звонкий и красивый до жути, будто натянутую струну задели.

— А…

Но она уже открыла ключом соседнюю дверь и, прежде чем исчезнуть за ней, придирчиво покосилась на Кешу. Ничего не оставалось, как нажать кнопку звонка у той двери, за которой жил фотограф.

Дверь открыл малыш в школьной форме. Фотограф? Сюда. И сам побарабанил кулаком в одну из дверей в коридоре. Старческий голос из-за нее разрешил:

— Да-да!

Все стены в комнате от пола до потолка были обклеены фотографиями. Штатские — в рубашках, костюмах и халатах. Военные. Серьезные мужчины с глазами навыкате. Женщины — россиянки в нимбах светлых волос и узбечки в гуще черных косиц, стеснительно отводящие глаза. Дети — смеющиеся и плачущие в крик. Их хватило бы на всю улицу.

Кроме фотографий на одной стене висели часы, идущие с тяжелой одышкой. Наверно, давно они шли. Надоело. Фотограф вон какой был старый, седой совсем. Сидел на стуле у окна и хлопал ладонью по подоконнику, бормоча проклятия, пока не нашел очки под газетой. Надел, рассмотрел гостя, ласково спросил:

— Что хотели?

— Понимаете, отец…

— Хаким-ака… Зовите меня Хаким-ака… По-нашему это дядя Хаким. Так меня зовет вся наша улица.

Старик медленно поднимался со стула, ноги не хотели сразу держать его.

— Понимаете, дядя Хаким… Я хотел чего? Этого… Я тут дом получил в наследство… Номер семь…

— А! — удивился фотограф.

— И зашел, чтоб вы его — чик! — сняли, — смелей заговорил Кеша. — У меня дед любопытный. До смерти! Честное слово. Такой дед.

— Вы племянник Галины-ханум? — остановил его Хаким-ака.

— А вы ее знали?

— Она была хорошая женщина. И муж у нее был хороший. Рустам. Не вернулся с фронта.

— Честно говоря, я ее… тетю-то… никогда в глаза не видел.

— Вот она.

Хаким-ака тихо проковылял вдоль стены и показал на смеющееся лицо щекастой девушки. С глубокими ямочками на этих крупных щеках. Оттого что смеялась она.

И что-то дрогнуло в душе Кеши, когда он тоже под-шагнул к фотографии.

3

Точно такая же фотография висела в комнате тетки, над комодом, припылившимся сверху, и в эту рамку, в уголок, была вставлена маленькая карточка, на которой можно было разглядеть обелиск. Фотографии тоже сильно запылились за этот законный срок, пока дом ждал своего нового хозяина… Новый хозяин стер боком ладони слой никем не тревожимой до сих пор пыли, вынул маленькую карточку из угла рамки, поднес к глазам.

— Что там? — спросил Алимджан, возившийся за столом. — Лесничий!

— Братская могила, — сказал Кеша и перевернул карточку. — Сорок третий год… Меня тогда еще не было.

— Вот видишь! А он уже построил для тебя этот дом и погиб.

Кеша пожал плечами, не зная, что ответить.

— Я же не виноват!

— Некоторым везет!

Кеша сел и обвел рукой вокруг:

— Ну, а что бы ты делал, упади на тебя такой подарок?

— Пусть раньше упадет. Тогда подумаю.

— Женился бы?

— Наверно.

— На Мастуре?

— В Ташкенте много красивых девушек.

— А ни одной не привел. У тебя есть девушка?

— Была у меня невеста.

— Расскажи.

— А!

— Почему не женился?

— Сначала институт надо кончить. По плану. У тебя есть план собственной жизни?

— По плану пора поужинать.

— Я серьезно, — настаивал Алимджан.

— Знал я, что тетя мне дом оставит?

— Это случай. А план? Цель?

Взгляд его темных глаз становился жестче.

— Не-а! — отмахнулся Кеша. — Я по вдохновению…

Алимджан засмеялся:

— Будешь жить по вдохновению — скоро задохнешься.

— Спивак! — воскликнул Кеша.

— С новосельем!

С новосельем… Вроде бы и правда племянник старой хозяйки поселился в доме. Он не приводил покупателей и не торопился уезжать. Соседи первыми стали догадываться почему. На то они и соседи, на то у них любопытство, на то глаза. Вот и сейчас они смотрели.

Смотрели, поджав губы, две одинаковые, как близнецы, старушки из настежь открытого окна с раздвинутыми шторами, как из ложи. Смотрела рассерженно-удивленными библейскими глазами женщина, выбивающая коврики с балкона, прикрытого ветками тополей, на которых сушилось маленькое бельишко. Женщина пользовалась этими ветками как квартирной принадлежностью. Коврики она выбивала подолгу. Смотрел из своего голого окошка, как из портретной рамы, Хаким-ака, надев на мясистый нос очки. Смотрел мужчина в тапочках и полосатой пижамной куртке, поливающий цветы под своими окнами, но веер воды, прижатый пальцем к наконечнику шланга, сверкая, брызгал уже не на цветы, а на ноги поливальщика. Смотрела веселая девочка, подлетая на качелях, привязанных к двум акациям во дворе Алимджана. И Алимджан смотрел, сидя на перекладине самодельного турника.

Женщина на балконе сняла коврик с ветки и вдобавок к тому, что хорошо отстучала его палкой, стряхнула воображаемые остатки пыли вниз. Чистюлей была. А девочка с качелей крикнула:

— Тетя Фаня! Что вы делаете? Там же человек!

Тетя Фаня наклонилась, чтобы уже не рассерженно и не удивленно, а почти презрительно посмотреть на Кешу. Это он в глазах маленькой девочки на качелях был человеком, он, третий день топтавшийся под окном Мастуры. Услышав голос девочки, человек спрятался за тополь.

И почти тотчас же знакомо задолбили по асфальту каблучки. От трамвайной остановки привычной, опасливой походкой шла Мастура. И вздрогнула, услышав:

— Здравствуйте.

Кеша вышел из-за тополя.

— А я жду Хакима-ака… с этим… с аппаратом…

Он просто съедал ее глазами. А у нее было все такое же каменное, как вчера и позавчера, лицо, неслыханной красоты и вечной неподвижности, у древних статуй в одной книге видел он такие неподвижные лица. Она прошла мимо и без единого слова свернула в парадное.

Ну что же, подумал Кеша, он человек не гордый и уж чего-чего, а ждать умеет… Охотник! Улица провожала охотника насмешливыми взглядами.

На почте он взял телеграфный бланк и задумался. За широкими окнами пробегали автомобили и троллейбусы, покорно подчиняясь милиционеру, помахивающему им своей полосатой палкой. Когда он останавливал все, что было на колесах, через улицу толпой валили люди, словно муравьи. Со второго этажа они казались маленькими. Да и фигурка милиционера выглядела не очень внушительной, только пузатой.

Нет, город был странным местом неестественного людского скопления, и каждый здесь, наверно, чувствовал себя меньше, чем был, словно жил не во весь свой рост от обильного соседства других с их желаниями, с их требованиями. В лесу он сам по себе. Да вот разве дедовский совет да ружье оберегают тебя от зверья среди безмолвных деревьев. С ними лучше, с деревьями-то… Никто на тебя не смотрит… Есть еще Черныш, собака, всё понимающая по одному движению пальца… С Чернышом тоже хорошо… Стало вдруг скучно от людей. Дышать трудно сделалось.

Сквозь стекла, заменяющие стены, внутрь почты пробивались уличные звуки — то скрипучие автобусные тормоза, то предупреждающий свисток милиционера. Однообразно соседствовали эти звуки в натужном гуле, будто весь город ехал и ехал куда-то и никак не мог уехать.

Кеша не знал, где была эта почта, сложенная из стекла и шершавых плит. Где-то очень далеко от улицы Тринадцати тополей, на новой окраине. Он сюда попал, то едучи, то шагая через весь город. Слезал с автобусов, где придется, и шел, потому что надо было покурить и подумать, а в автобусах курить не давали.

Так и добрался до новых домов и здания с метровыми буквами: «Почта — телеграф — телефон». Ну, что делать, лесничий? Он свел брови, посидел еще минуту и не очень разборчиво — почерк у него был плохой и перо плохое — накорябал на бланке: «Дед формальности задерживают Ташкенте. — Макнул перо в чернильницу, поскреб им по краю, втянул воздух ноздрями и дописал для убедительности: — Бюрократизм».

Обратно тоже пошел пешком, потому что боялся быстро вернуться на глазеющую улицу. Да и на автобусах ездить он не ребенок, а эти расстояния его не смущали. И знал, куда дорогу спрашивать, — театр Навои. Один мужчина предложил ему пятак на автобус, — мол, бывает, забыли дома, не смущайтесь, это очень далеко. Не надо. Он шагал, останавливаясь у магазинных витрин для затяжки времени, а их, витрин-то, было много… И раз увидел он в зеркальном стекле за витриной сам себя и подумал, что в городском потоке выглядел, должно, нелепо из-за своих сапог и лохматой кепки…

Весь следующий день любопытная улица не видела под окнами Мастуры приезжего. Может, образумился парень, уехал? Но наутро вслед за этим пустым днем улица ахнула.

Посередине проезжей части, у всех на виду, Кеша бесстрашно стоял в новеньком коротком пиджаке, крапчатом да еще с разрезом сзади, в белой рубахе с галстуком, многоцветно разрисованным, в сверкающих узконосых полуботинках. Изредка он совал руку в карман, вынимал оттуда отщипнутый от лепешки кусочек и жевал, что называется, без отрыва от поста. А сам все смотрел на окно, где не шевелясь висела кремовая от солнечного света занавеска или штора, он не знал, как лучше назвать по-городскому. Зато он чувствовал, что сегодня все должно решиться, и по его лицу от напряжения все время скатывались капельки пота.

Окно было старинное, большое, больше, чем во весь размах рук, не ташкентское, а венецианское — всплыло в памяти слово. Всего одно такое окно было на улице, а может, и во всем городе. Ее окно.

И только он стал думать про это, как легкая штора колыхнулась и отошла от одного края. Он обмер, перестав жевать… И увидел в окне пол-лица и глаз Мастуры. Ее раскрытый, дальше некуда, недобрый глаз.

Он стоял и улыбался. А наулыбавшись, повернулся и побежал за клацающим трамваем, огибавшим угол. Он загадал: выглянет она — еще останется. Вот так — просто. Сменив трамвай на автобус, через весь город он доехал до того самого пузатого милиционера, до той почты с пальмой и еще какой-то стрельчатой зеленью внутри, потому что почта оказалась счастливой, и вразмах написал деду еще одну телеграмму, с чернильными брызгами, — что за перья были на этой почте!

«Схватил грипп дней на пять, — тут он поменял ручку, провел после «пять» черточку и прибавил: — шесть». Может, мало? На сколько дней схватишь грипп, никто точно не знает…

Не знает никто и того, что ждет его после первой радости, может, другая, еще светлее и непридуманней, а быть может, уныние, с каждым часом наливающее тяжестью всю грудь и мозг, не знающий отдыха и во сне. И почему это он обрадовался злому взгляду Мастуры из окна как подарку и полетел на почту, вместо того чтобы поехать наконец за билетом на самолет? Почему? Да кому он мог ответить на этот вопрос, если себе не мог?

Вот сегодня он знал, почему легко ему стало до веселости, хотя не сказал об этом даже Алимджану, который заходил к нему на полчасика. Сегодня он повеселел, как мальчишка. И даже играл в футбол на улице с мальчишками изо всех окрестных домов.

Ворота были отмечены битыми кирпичами. Огольцы с номерами, написанными мелом сзади на рубахах и голых спинах, чтобы все было по-настоящему, бегали азартно и боролись за мяч, как за счастье. Кеше так бегать было неприлично, поэтому он стоял в воротах, в тех, которые, как назло, разместились под окном Мастуры. И стрелял исподтишка глазами по ее окну…

Шустрый оголец, вырвавшись с мячом из толпы ярых защитников, игравших по старой системе — все против одного, бежал к воротам Кеши. Он бежал победно, стремительно и крикнул, теряясь и тормозя:

— Дядя!

А «дядя» смотрел на окно не отрываясь, потому что оттуда на него смотрела Мастура.

— Дядя!

Смотрела она, конечно, опять недобро. А он, конечно, опять улыбался.

— Дядя! Бью!

И мяч беспрепятственно влетел в ворота.

«Дядя» даже не заметил этого позора. И от удивления молчали, будто проглотив языки, все уличные футболисты и болельщики. В этой тишине из своего подъезда выбежала Мастура и подошла, вплотную подступила к улыбающемуся Кеше. Напряженно высокий голос ее ударил в уши:

— Зачем вы… все время… Нельзя… — И, перепугавшись, что голос ее смягчается под грустным и счастливым взглядом Кеши, крикнула — Так нельзя у нас!

Ему и Алимджан еще говорил, что так нельзя на Востоке, но он ничего не знал, где и как можно, не знал, что ей ответить, и сказал коротко:

— Я сегодня улетаю… Покажите мне город.

В мыслях не держал этой фразы, хотя повеселел с утра именно потому, что билет уже был в кармане, но фраза сказалась сама собой, и он даже хотел прибавить, что так ничего и не видел в чужом городе, кроме этой улицы, да венецианского окна, да еще одной почты, но не прибавил ни слова, опустил голову, подумал, что и дома не продал. Жалким взглядом посмотрел на свои пыльные ботинки, купленные не для футбола, и подумал еще, что за углом, у трамвайной остановки, сидит чистильщик. Много раз чистил он у него ботинки, ожидая трамвая, который подвозил Мастуру. В Ташкенте нетрудно запылить ботинки даже на асфальте. Пыльно в городе под солнцем, которое тут же сушит воду, щедро разливаемую по площадям, мостовым и тротуарам машинами и людьми. Оттого и чистильщики сидят чуть ли не на каждом углу.

— Улетаете? — между тем спросила она.

И губы ее, обрисованные крупно, резко и обидчиво, но все равно самые красивые губы на свете, шевельнула улыбка. Сейчас посмеется… Потому он и думал о чем угодно, о ботинках, о пыли, что не ждал ничего, кроме насмешки.

— Сегодня?

— Ну!

Это и правда был его последний день в Ташкенте. В том Ташкенте, похожем на праздник, каким он его тогда увидел.

4

— Не держите меня за руку.

Какие-то окна открылись, а какие-то захлопнулись с громким стуком. Хорошо, что улица была короткая и скоро кончилась. И вот они шли уже под сенью жарких, словно бы впитавших в себя само солнце, стен театра Навои, колонны которого похожи на колонны Парфенона, только темнее, потому что еще не выгорели.

Когда-то, в те короткие годы, что прошли в лесном техникуме, мальчишкой, считай, жил он в городе у одного дедовского приятеля и держал в руках камень из Греции, из Афин, настоящий камень от древнего храма Парфенона. Приятель деда ездил в Афины на экскурсию и привез этот камушек, гордясь, что незаметно отколупнул его от треснутой колонны. Все равно, дескать, там осыпалось бы рано или поздно, затоптали бы ногами, а вот лежит дома древность. Потрогай… Он был ответственным архитектором, показывал разные книги и фотографии, просвещал, спасибо ему. А еще он был заядлым охотником, постояльцем деда, распахивал дверь, приезжая, и кричал на весь дом:

— Кто живой?

Случалось, никого дома не было, и он хозяйничал, пока Кеша с дедом таскались по тайге, метили участки под вырубку, ставили запретные знаки — дела у них много, если подумать, какая тайга, а автобусы там не ходят. Хотелось рассказать Мастуре и про тайгу, и про греческий камушек, но словно вдруг перевелись, вымерли все слова.

Когда-нибудь выгорят окруженные колоннами стены и театра Навои, которые затейливой резьбой по камню украсил терпеливый уста Ширин. Уста — это мастер. О нем обмолвилась Мастура.

— Я просила… За руку не надо…

Боже мой! Да он и не замечал, что держал ее руку, будто боялся, что она убежит. Он слушал. А она говорила, как экскурсовод:

— Вечером фонтан желтый, зеленый, синий…

Фонтан стоял над площадью шумящими струями, весь белый, много выше деревьев. И там, в вышине, пенился.

— Правда, красиво?

Кеша пятился перед ней и смотрел на ее лицо, не думая, что завтра уже не увидит его, вроде забыв об этом и помня какой-то болящей точкой на донышке сердца. Обрадовал он ее своим отъездом. Лицо у нее стало не такое каменное, как всегда, почти живое, нет-нет его трогали, подрагивая на смуглых щеках, робкие намеки на улыбку.

Он смотрел на нее, когда она пила газированную воду у сатуратора, осторожно прикусив стакан. Смотрел, когда она разговаривала со знакомыми девушками. Вовсе бы он не запомнил этих девчонок, не стой они рядом с ней. Одна круглощекая, с «кулачками» под щелками глаз, и маленькая, как подросток, а другая, наоборот, длинная и плоская, даже волосы прямые, словно утюгом выутюженные, и шея длинная, вся в ягодах бус, нитка на нитке, нитка на нитке. Крикнули, уходя:

— Приветик!

И опять он пятился перед Мастурой и чуть не наткнулся на пони, запряженного в тележку, набитую детьми. Звенели колокольчики, играл рожок… Вся в лентах, лошадка остановилась, протестующе помотала головой, еще громко погремела бубенцами и потрусила дальше.

И тут что-то случилось с Кешей. Как будто обруч с него сбили. Не успела Мастура опомниться, как он подхватил ее, подкинул и посадил на угол тележки с детьми. Что-то она крикнула, но он уже скакал галопом по аллейке рядом с пони, держал под уздцы, тянул вперед. Дети в тележке веселей загомонили. Чернявый карапуз, обвороженный лихостью Кеши, опять заиграл в свой рожок, который держал у пупка. Прохожие останавливались, смеялись.

Пони шел вприскочку, и Мастура не могла спрыгнуть, только губы ее сжимались, морщась, и наконец голос ее пробился сквозь эти белые губы, и крик, и смех детворы, и бубенцы, и рожок:

— Остановите!

Оборвалось рассыпчатое треньканье бубенцов. Кеша бросил пони и побежал помочь Мастуре, но она сама спрыгнула на землю, и пошла от него, и даже хотела обойти, когда он заплясал перед ней, растопырив руки:

— Куда вы?

Она задыхалась:

— Просили показать вам город, а сами!..

Кеша согласно кивал головой и честно хотел сказать, что сам не знает, как это случилось, но повторял одно:

— Не уходите!

И видел, как красивы в гневе ее потемневшие глаза, и точеные, трепещущие ноздри ее носа, и вся она такая: вот сейчас молниями заблещет, если не разрядить.

— Хотите, я так трахну этой колотушкой, что там стрельнет?

Рядом с ними, собравшись гурьбой, молодые люди бабахали тяжелой колотушкой по пестику у длинной стойки, а по ней взлетал перепуганный ползунок, показывал, кто сильнее, иногда долетая доверху, взрывая там хилый пистон и радуя детей, жавшихся к аттракциону.

Растолкав всех, Кеша пробился вперед и выхватил колотушку из чьей-то руки. Бац! Не стрельнуло. То ли он занервничал, то ли не передохнул после бега рядом с пони, то ли ползунок оказался цепким, застрял где-то на полдороге. Кеша отходил, виновато отряхивая руки. Вокруг смеялись. Какая-то девочка заболтала косицами, точь-в-точь как на фотографиях Хакима-ака, крикнула, хихикая, в спину:

— Единица!

Он оглянулся, хотел погрозить ей пальцем, и вдруг все расхохотались. Ну что — мальчишка мальчишкой! Чему обрадовался, когда она пошла с ним, Мастура, показывать, какой резьбой расписал камни театра уста Ширин? Не мальчишка даже, а дурак дураком. Самому хоть смешно, по крайней мере, и ладно! Топай, топай… Вот так, не поднимая головы, — за чемоданом, на аэродром, потихоньку вернешь себе серьезное отношение к жизни, как только вернется своя жизнь, а тут все было несерьезное, вроде спектакля.

— Хотите, я так трахну этой колотушкой, что там стрельнет?

Мастура, наверно, домой ушла, пока он размахивался. Хотя бы!.. Он поднял голову — она рядом стояла, смеялась, как все, взяла его за руку и повернула к себе спиной. Начала отряхивать с его твидового пиджака единицу, наведенную мелом. Все эти полчаса, пока он ходил по площади, у него на спине торчал футбольный номер «вратаря». Вот о чем крикнула та ехидная девчонка в косицах: единица!

Какой-то удачливый силач, громыхнув колотушкой, загнал ползунок до «потолка», и теперь там стрельнуло. Ему захлопали. Кеша еще раз оглянулся, Мастура сказала участливо:

— Ничего, ничего…

Она была мягкая и простая, когда держалась свободно, даже смешливая была, все еще смеялась, отряхивая злополучную единицу, и Кеша усмехнулся, отлегло от сердца, если не считать той маленькой точки, которая болела все время. Ее еще слышнее стало.

Вышли из сквера, а фонтан все шелестел за спиной многоголосо. Какой-то мужчина, догоняющий такси у края площади, чуть не сшиб Кешу и зачертыхался. Странно, но он всем мешал… Маленький, как гном, дворник в белом фартуке едва успел отвести от него длинную струю воды, вильнув наконечником кишки. Струя долетела до чистильщика обуви, осыпав брызгами пыльные ботинки людей в очереди, и все они с досадой посмотрели на Кешу.

А может, ему так мерещилось, а смотрели они просто на Мастуру.

— Поехали в парк? — спросила она, показывая на автобус.

Он испугался, вдруг что-нибудь не так скажет, не так сделает, только радостно и благодарно согласился, мотнув головой.

В парке, куда они приехали, на берегу реки, испещренной тенями деревьев с обеих сторон, среди роз, выкипавших из клумб всеми мыслимыми расцветками, стояли низкие нары, покрытые старыми коврами. Люди в полосатых халатах ходили меж этими нарами с чайниками и пиалушками, такими узбекскими чашками из раскрашенного фаянса, без ручек. Держали их за крохотные донышки. Вот так и поддерживая их кончиками скрюченных пальцев и поджав под себя перекрещенные ноги, выставив вперед колени, сидели на нарах старики, один старше другого.

— Чайхана стариков, — шепнула Мастура. — Экзотическое место.

Слышалось, как птицы щебечут и не течет, а переливается река. Тишина возле города сразу замечалась. И эти тонкие птичьи пересвисты и всплески бегущей под деревьями воды не нарушали тишины, а именно в ней и звучали. В тишине само собой шепотом говорилось.

— Ага, — сказал Кеша, — старики, вижу… А нам можно? У пустых нар Мастура жестом пригласила Кешу сесть.

Он осмелел, забрался, поджав под себя ноги, скрестив их по-узбекски, а Мастура улыбнулась чуть заметно. Удивительно она улыбаться могла — быстро и одними губами на как будто застывшем лице.

Седоусый чайханщик, подпоясанный поверх халата белым платком, принес пузатый чайничек и две пиалушки и медленно составил все это с подноса к ногам Кеши.

— Рахмат, — сказал Кеша, прижав руку к сердцу и слегка поклонившись чайханщику.

Уж это он знал… Рахмат — по-узбекски спасибо, а руку к сердцу прикладывали всегда, когда благодарили. Традиция такая… У нас ведь тоже говорят — спасибо от всего сердца, а здесь показывают… Все понятно, когда хорошо…

Мастура плеснула чаю в свою пиалушку, опрокинула назад, в чайничек, чтобы растревожить заварку, а потом налила Кеше, протянула ему пиалу. Он взял и опять приложил руку к сердцу.

Старики на них смотрели. Лица у всех были морщинисты и темны. С седыми усами. С впалыми ртами. Разные лица, и по-разному, добрыми и недобрыми глазами, смотрели старики. Но больше недобрыми. Чем они недовольны? Кеша слышал от Алимджана, что в чайхане сидеть — не женское дело, видно, Мастура из-за него рискнула. Он робко поглядывал на стариков и услышал, как Мастура спросила:

— Вы не опоздаете на самолет?

Голос у нее был снова скованный.

— Да нет! — ответил он бойко, чтобы поддержать ее. — В девять вечера по-московски, значит, по-ташкентски в двенадцать ночи…

И даже вынул билет из нагрудного кармашка пиджака и похрустел голубой бумажкой, словно бы в подтверждение того, что некуда им спешить и нечего им бояться, ну, может, в жизни больше не увидятся, не сойдутся, земля-то большая, в то время, когда он оставит здесь и свой случайный дом, и этих стариков, и Мастуру, на Шилке ночь уж будет подползать к рассвету. Хотел успокоить ее, пошутить хотел, а сердце все похолодело от мысли, что будет Шилка, и тайга будет, и рассветы, и Черныш послезавтра выберется из своей конуры, чтобы, как всегда, проводить его в лес, затрусить за ним по тропе, а Мастуры не будет.

Не будет — и все.

И какие слова сказать ей, чтобы она была?

Вроде бы знал, что в таких случаях говорят, и вот сейчас был такой случай, а слов не было. И книги читал. В тайге вечера длиннее, чем в городе, без книги рехнуться можно, но и те, книжные, слова забылись или не годились.

Он смотрел на Мастуру словно бы уже издалека и услышал:

— Пойдемте.

Мастура покосилась на стариков из-под своих ресниц.

— А чем они недовольны? — спросил Кеша.

Она уже поставила пиалу и сама встала, он ссыпал рядом мелочь за чай.

За спиной чайханщика стоял десяток самоваров полутораметрового роста. В их блестящих боках, кривясь, отражались со всех сторон сердитые лица. Ну их, пошли!

Они даже не пошли, а побежали вдоль реки, в которой крутилось большущее и черное от времени колесо с жестяными черпаками — чигирь, сказала Мастура на бегу, вспомнив, что она экскурсовод. Колесо скрипело и скрипело, переливая воду на высокий берег, и вода уплывала в сады и огороды, а река спешила дальше, пока не наткнулась на плотину, и Кеша пошел по ее узенькому верху, а внизу гремел, разбиваясь, водопад. Кеша размахивал руками все отчаянней. Может, опять хотел себя показать, но не думал об этом. А вода за плотиной слетала далеко вниз, в ущелье, врезавшееся в парк, вода перевивалась, бурлила, разбрасывая брызги, разлетаясь в пыль, пронизанную светом, неудержимо скатывалась по дну ущелья, как по лотку. Там река превращалась в тугой ручей, набиравший силу и скорость выстрела.

Наконец Кеша перебрался по плотине на другой берег, Мастура осталась на прежнем и побежала вниз, а он не хотел отставать и тоже побежал, крича ей, чтобы она не упала, потому что она бежала неосторожно, но ничего не было слышно из-за воды, кувыркающейся между ними в пене, а они все бежали по разным берегам, и вдруг Кеша остановился, и тогда она остановилась тоже. Оба задохнулись и все же сразу стали кричать, как будто ничего важней не было. Вода гудела тише, слова разбирались.

— Что это за имя — Кеша.

— Иннокентий!

— Как у Смоктуновского!

— А?

— Как у Смоктуновского!

— Но я не артист!

Кричать через кипящий ручей было проще, чем тихонько говорить, находясь совсем рядом. Настолько проще, что они не заметили, что перешли на «ты».

— А что ты делаешь в своем Наяринске?

— Живу с дедом.

— А дед что делает?

— Он лесничий.

— А ты?

— А я помощник лесничего. А ты, Мастура?

Она отмахнулась и опять побежала.

Ручей разлился в озеро, и шум воды ушел в глубину, отвечая на голос водопада донным рокотом, за озером же опять была река с тенями деревьев на волне и горбатым мостом, на котором Кеша наконец встретился с Мастурой. Она схватила его за руку, посмотрела на кисть, где должны быть часы, но у него другие были часы, он быстро вытащил их из кармана под ремнем, дедовские часы на цепочке.

Мастура глянула и вскрикнула: то ли часы ее удивили, то ли времени было много и совсем ничего не осталось у этого дня в запасе.

Что же он — так ничего и не скажет ей? Не скажет. Ну, тогда хоть смотри — смотри, как она качает рукой и в такт этим взмахам подрагивают и качаются золотые кольца в ушах, как она идет своим королевским шагом. Почему — королевским? А каким же еще? Он и властный, и легкий. Летящий шаг. Особенно сейчас, когда она торопится. Не удержишь.

В уличной витрине часы самых разных размеров и фасонов на гнутых подставках показывали одинаковое время, бегущее вперед. Кеша погрозил часам кулаком, зло и неподдельно погрозил, без расчета, что она увидит, но она увидела, и улыбнулась, и спросила:

— Так идем или так?

И показала через круглый сквер — напрямик или в обход?

Лучше было так, как длиннее, но он хотел, как ей лучше, и, опять ничего не сказав, мотнул головой — на сквер, как лошадь. Они срезали кольцо, двинувшись по дорожке, раздваивающей очередной ташкентский сквер.

Хрустел под их ногами песок, красный от рождения или от закатного солнца, оно садилось где-то за городскими зданиями, а сюда роняло последний свет, как последние звуки дня. Косо стояли над головами деревья, клонясь, — это чинары, сказала Мастура. Чинары почти легли на землю.

— Отчего они так, лесничий?

— Наверно, устали.

Последним усилием чинары выпрямлялись, тянули вверх свои корявые и длинные шеи, а у ног стелились, хоть взбегай по ним к небу, к солнцу.

— Я тут занималась, когда сдавала экзамены в школе, — сказала Мастура, подняв глаза.

А он подумал, что это совсем близко от маленькой улицы Тринадцати тополей, раз она тут занималась.

— Если бы папа не умер, я была бы студенткой.

Значит, отец недавно умер. Хочешь, я тебе помогу? Чем? Чем хочешь. Ты не смотри, что я такой легкомысленный, это я просто… Ну, вот такой я… Но все смогу… Скажи: останься — останусь. Не скажет она, не поймет, а он улетит еще сегодня, нет, в ноль часов, на рубеже двух дней, прожитого и не наступившего. Что он сделал, чтобы она поняла? Продал теткину мебель и купил пиджак из твида. Играл в футбол с огольцами под ее окнами… Цирк это.

И как раз проходили мимо цирка.

У полукруглых стен с афишами, на которых морды клоунов соседствовали с мордами тигров, хищно скаливших клыки, топтались, курили зрители. Был антракт, наверно… У маленького кинотеатра по соседству тоже кучками толклись парни и девушки, как будто здесь и фильмы шли с антрактами… Хорошо этим парням. Они будут так же и завтра топтаться. А его, Кеши, здесь не будет. Придумали авиацию.

И хотя старался он об этом думать насмешливо, получалось грустно. Даже тоскливо, как и одному не бывало в самой глухой лесной глуши. Вот где ему вдруг стало одиноко, в большом городе, вот когда…

Город зажег фонари.

Нырнули в ступенчатую пасть подземного перехода. Их встретили грозными выкриками:

— Берите — опоздаете! Ваше счастье!

— Слад-кие ор-р-решки!

От лотерейных билетов они отказались — к чему? Но поднялись из тоннеля, хрустя орехами, как белки, которых Мастура не видела. Разве в зоосаду. Орехи молчать помогали. Самое время было помолчать. Им. И всем вокруг. Но только наступили на последнюю ступеньку, как их оглушили галдящие наперебой голоса:

— Маки! Маки!

— Пиончики!

— Тюльпаны!

— Купите!

Девочки в косицах, ребята в тюбетейках, шустрые старики и бабушки, обняв бидоны с цветами, притаились у тоннеля, как в засаде. Шаркая ведрами и бидонами, они смыкались с обеих сторон, подкарауливая покупателей и пропуская их как сквозь строй. Прохожие прорывались, но Кеша возликовал. Вот что он мог сделать — накупить ей цветов на память. Хоть что-то мог! Кеша покупал подряд, складывая цветы в руки Мастуры и не замечая, что она перестала улыбаться, начала злиться. Чуть не опрокинула чье-то ведро, убежала.

— Мастура!

Сделать для нее было совершенно нечего, хоть умри. Оставались еще деньги от мебели — целая жменя денег. И прямо перед глазами пылали окна универмага, где стекла было больше, чем бетона. В стекле этом догорало солнце, догорал день.

Кеша схватил Мастуру за руку и потащил к входу в будничный и волшебный торговый мир.

— Не надо! — упиралась она.

Но он крепко держал.

Юные продавщицы в синих халатах уже пересчитывали чеки. Повернув голову, Мастура удивленно посмотрела на что-то, и Кеша, как охотник на мушку, поймал добродушного ваньку-встаньку с задранными на затылок руками, будто пластмассовый богатырь делал физзарядку. Его близнецами были уставлены все полки. Сотня ванек-встанек, не меньше.

А рядом были прилавки с обручальными кольцами, их уже затягивали серой парусиной, и они становились скучными. А взять бы два кольца и — за угол, на эту улицу, где стоит ее дом. А там — мама, которой он так и не видел. Что за мама — с рассвета на работе?

— Здравствуйте, мама… У меня матери рядом не было… У нее другой муж, у отца другая жена. А я с дедом.

Мама, как водится, говорит:

— Я же вас совсем не знаю!

— Познакомимся…

Но то ли схлынул первый порыв, захлестнувший душу, то ли предчувствие подсказало, что обидит он Мастуру дорогой покупкой, он купил ваньку-встаньку, забавного богатырька с колокольцами в пузе. Смешно так позвякивали…

Мастура сказала:

— Спасибо!

И прижала его с цветами к груди.

Выходя из универмага, наткнулся Кеша на зеркало, не узнал себя. Щеки плоские. Подтянуло. Глаза остановились, в одну точку смотрят, как приклеенные. Он и не он…

Конечно, Мастура была с ним, потому что он улетал. Это всегда и всем свободу дает, когда говорят не «до свиданья», а «прощай».

На перекрестке дирижировал машинами щеголеватый милиционер, под носом веник усов — врастопыр. И толстяк. Отчего это в Ташкенте милиционеры толстые? От солнца, что ли? От лепешек?

Милиционер резво сунул свисток под свой черный веник и задул свирепо, зашелся, когда они с Мастурой хотели перебежать улицу. Вернул. Вот и спасибо тебе. Задержал хоть на минуту. А Мастура кивнула на милиционера как на последнюю достопримечательность.

— Наша знаменитость.

Еще минуту можно задержаться, посмотреть.

Знаменитость, не чувствуя своего веса, поворачивалась балериной и помахивала своей полосатой палкой грациозно и неумолимо. Ловкий дядя.

Тут подъехал трамвай, заскрежетал. Хорошо. Еще минута — переждать, пока он пройдет. Но Мастура побежала, и Кеша выскочил перед трамваем и, подражая знаменитости, поднял руку. Вожатая, темная, худая женщина с усталым лицом, кулаком ему погрозила, а Кеша подмигнул ей. Мастура уже перебежала дорогу, а вожатая еще и звонком брякнула. Да не сердись, поехали! Кеша опять показал ей, чтоб ехала. Как артист. А в руке-то цветок застрял. Пиончик. Потеха!

Знай Кеша, кому она грозила кулаком и звенела, он бы не потешался.

Мастура бежала к своей улице, как будто убегала от Кеши. Вот и тополя, и говорливый арык. Во дворах, за заборами, притаилась тьма. Как в тот вечер, когда он приехал, но сейчас он улетает. И одинокая струна звучала, как тогда в каком-то раскрытом окне.

— Мастура! Куда же ты?

— Идите, идите к себе!

— Я же улетаю.

Она остановилась около своего дома.

— Ну и улетайте! Счастливо!

Колокольчики внутри ваньки-встаньки вздрогнули под ее рукой и затихли за дверью, на которой появилась, пока их не было, белая бумажка с предупреждением: «Астарожна — акрашена». Не поскупился на «а» художник, поставил везде, где можно. И потрескавшуюся дверь выкрасил густо. Вероятно, к Первомаю…

— Мастура!

Не ответила. В недоумении постоял Кеша, расстегнул свой великолепный пиджак, одернул галстук пониже и подумал: «Дождя бы сейчас. Или воздуха холодного. Хоть глоток».

5

Снова он стоял перед зеркалом в комнате своей тетки, незнакомой женщины, которую много лет назад закинула в Ташкент, на улицу эту, ее судьба. Что за ней скрывалось, за судьбой? Может быть, голод. Может быть, другое несчастье. Может быть, любовь.

Кеша стоял и досматривал, какое у него лицо. Рыло. В рыжеватом от электричества стекле отражались растерянные светлые глаза, нос с квадратным кончиком, будто кто-то пальцем придавил в младенчестве, да так и осталось. Н-да, какой-то шутник любил палец в ход пускать, забавляя себя и детку, отец, что ли. Отца он не помнил вовсе. Как будто его и не было…

Еще украшал наяринского помощника лесничего пышный хохолок. Немного. Честно говоря, не понравился он сам себе, помощник лесничего. Правда, никогда он так придирчиво себя не рассматривал, но вот и рассмотрел. Никакой радости.

— Ладно, — сказал он наконец вслух и вздохнул.

Алимджан рассмеялся сзади. Он развалился в плетеном кресле посредине полупустой комнаты — пришел проститься.

— За ней знаешь какие мальчишки ухаживали? И все попусту.

— Успокоил.

— Ты брось, — сказал Алимджан серьезней, подойдя и положив свою налитую надежной силой руку на плечо Кеши. — Никогда не горюй из-за девушки. Это мой тебе совет. На всю жизнь. Пропадешь.

— Почему?

— Времени уходит много. А время — это и есть жизнь. Поймешь, что зря грустил, да не поправишь. Ушло время.

— Не буду грустить, — пообещал Кеша. — Как ты.

— Как я.

— Ладно.

— Мою девушку звали Ляйли. Лучше всех была.

— Ну?

— Была… — подумал вслух Алимджан. — Есть!

— Почему не женился на ней?

— Спортсмены самые невезучие в личной жизни люди, у нее — каникулы, у меня — спортивные сборы. У всех — праздники, у меня — соревнования. Думаешь, легко молоток кидать? Намаешься.

— Ну?

— Личная жизнь — анархия, а спорт организованности требует.

— Я бы этот молоток так забросил!..

— Призы… Ее это не занимало.

— А ты увлекаешься?

— Просто я уступить ей не хотел. Себя.

Кеша не ответил, вынул из рамки фотографию тети, фотографию ее мужа и ту, с обелиском братской могилы, положил в открытый чемодан. Щелкнули застежки. Все.

На улице, у ворот, вынул гвоздь из кармана, поискал под ногами камень, прибил дощечку. Алимджан прочел из-за его плеча:

— «Продается дом»!

— Купи, — предложил ему Кеша. — Недвижимое имущество укрепляет семью. Адольф Спивак.

Алимджан хлопнул его по плечу покрепче.

— А юмор укрепляет здоровье. Вот это мне нравится. Кеша повернул ключ в пудовом замке, протянул Алимджану.

— Будут приходить — показывай. — И поглядел, как Алимджан стал крутить ключ на пальце. — А я поехал делом заниматься.

— Чемодан, — сказал Алимджан.

— Я запомнил твой совет.

— Чемодан!

— Что?

Чемодан сиротливо стоял у ворот, от которых они отходили. Кеша вернулся, подхватил его.

— Бывай!

— Бывай!

Хлопнули по рукам, как друзья.

На дом Мастуры Кеша даже не оглянулся. Еще шаг — и дом станет дальше, поворот — и дом исчезнет за углом… Еще день — и откроется глазам другая земля, где раньше темнеет и раньше светает, где знакомая река, даже деревья знакомые.

Что она сейчас делает, Мастура?

Был будничный час будничного вечера, и Мастура в своей комнате собирала на стол. Готовилась встретить мать, расставляя тарелки, еду и накрыв полотенцем горячий чайник. Так уж было заведено. Мама никогда нигде не задерживалась, и Мастура в этот час не покидала дома.

Комната была с большим окном, но тесная. Круглая голландская печка чернела в ней как самая крупная вещь, выпирая боками из угла. Кровать, с которой мама неслышно вставала по утрам, крадучись, без шороха, чтобы не потревожить сон дочери, шкафчик с посудой, кушетка, этажерка с книгами и будильником, каждый день трезвонившим чуть свет, жались по стенам.

Вот уже зашевелился, защелкал ключ в замке входной двери — Мастура привыкла к его звуку, вот открылась дверь комнаты.

— Мама, — сказала Мастура.

У порога стояла вагоновожатая трамвая, та самая, перед которой полчаса назад, повторяя движения усатого милиционера, выкамаривался Кеша.

— Мама, — повторила Мастура, — я ужин приготовила.

Мать и так это знала. Ни одной морщиночки не шевельнулось на ее лице, а морщин на нем было уж слишком много, и волосы слишком густо были пробиты сединой. Мать смотрела на ворох цветов, ярко рдевших с этажерки даже при слабом свете лампочки, прикрытой плафоном. И еще на одну новинку — пластмассовую куклу, приподнявшую круглую рожицу над цветами. Не надо было брать эту куклу. И вообще не надо было ходить с этим сибиряком, но он…

— Что это? — спросила мать, подошла к этажерке и выдернула ваньку-встаньку из-под пионов и маков.

Мастура, стараясь, чтобы это вышло насмешливо, а не боязливо, улыбнулась.

— Ванька-встанька.

— Откуда?

— Мне подарил племянник Галины-ханум.

Мать отвернулась от Мастуры и постучала в стену костяшками пальцев. За стеной деликатно покашляли.

— Хаким-ака! — повысила голос мать. — Слышали? Этот приезжий… сибиряк… уже дарит игрушки моей дочери.

Хаким-ака закашлялся, а мать потрясла ванькой-встанькой, подняв его над своей головой. Ванька-встанька с готовностью разбросал по всей комнате веселый звон своих колокольцев, спрятанных в глубине раздутого пуза. Мать трясла его зло, а он бренчал весело.

Кем он был, молодой сибиряк, для этой рано поседевшей женщины, которая без него уставала от ежедневной трамвайной карусели? Лязгали вагонные сцепы, клацали стрелки, и крики и топот пассажиров мешали думать о простых вещах. А тут — человек из далекого края, где и вообще-то, наверное, людей нет, только звери. Дочь и этот случайный, совсем случайный человек. Пусть скорей уезжает…

Хаким-ака перестал кашлять и сказал из-за стены:

— У меня был знакомый сибиряк. На гармошке играл.

— Гармошка! — зло подхватила мать и еще раз потрясла ванькой-встанькой перед самым лицом Мастуры, благо для этого ей надо было всего шаг сделать. — Взяла?

— Ну и что?

— Дрянь!

— Мама!

Первый раз за всю жизнь мать услышала в ее голосе не просьбу, а возражение, может быть даже осуждение, и удивилась. Вспыхнувшие глаза ее ожгли Мастуру, и та осеклась, пожалела о своей храбрости, потому что пожалела маму. Молчать, молчать. Это мама. И опять улыбнулась — совсем иначе, ласково и согласно.

— Мама! Да он мне не нужен! Я его выброшу!

Выхватила ваньку-встаньку из пальцев матери, шагнула к окну и отодвинула штору. И приподняла решительно игрушку, но не бросила.

Внизу, под окном, стоял Кеша. Он стоял в сапогах, с чемоданом в руке и пальто на плече, опять такой невеселый, неташкентский. Может, слышал в открытое окно, как ее ругала мать? Фу, дурочка! Если и слышал, не понял ничего. Мать говорила с ней на родном языке.

Кеша осторожно взмахнул рукой, прощаясь. Мастура закинула за плечо длинную косу, не собранную в пучок, и поправила платье на груди. Кеша повернулся и пошел.

Из-за плеча Мастуры мать тоже смотрела на него. Он был уже в конце улицы.

— Улетает, — сказала Мастура.

За стеной ревностно зашамкали стариковские часы. С одышкой безнадежного сердечника они отбили десять. Бам, бам… Мастура невольно пересчитала удары.

— Через два часа.

Через два часа самолет поднимет его, смешного, в безвозвратную дорогу.

Часы, стерегущие время всего ее детства и юности, отметили полночь, пошипели и бамкнули раз, а спустя еще недолгий отрезок тишины, заполненный дыханием матери, и два раза, а Мастура все не спала. Не хотелось спать. Странно… Отчего это? Ни о чем не думалось, и словно бы даже все звуки исчезли, она не слышала больше, как били часы, только заметила, как слегка посветлела штора, ночь кончалась.

Мастура встала с кушетки и тихонько подошла к окну. Шлепанье голых подошв испугало ее, хотя она передвигалась совсем тихонько, не дыша. На самую капельку отвела край шторы и поглядела на улицу, где все было и знакомо и ново в этот час.

Улицу наискось разлиновали тонкие тени тополей, будто и тополя прилегли отдохнуть. Их кроны таяли где-то не в небе, а за крышами и заборами.

Спокон веку, когда еще мама была девочкой, эта улица называлась улицей Тринадцати тополей. Теперь, даже с молодыми, их стало меньше… Состарятся и упадут и эти тополя, не станет и ее, а название, наверно, сохранится, потому что есть какие-то нерушимые законы бессмертия, которым подчиняется большая жизнь, та, что больше каждой людской жизни.

На дороге, под окном, лежали битые кирпичи, отмечающие футбольные «ворота» для мальчишек, а в небе держалась без дрожи крупная звезда.

Улица тонула в тишине. Улица была маленькая, а тишина большая, на весь мир. В тишине казалось преувеличенным одиночество. И сама ночь бесконечней. Как Вселенная, с которой сейчас робко соприкасалось сердце.

Мастура подальше отвела штору, и ванька-встанька, спавший на подоконнике, на всю Вселенную шевельнул колокольцем. Мастура зажала его в руке. Она не знала, что тишина бывает такой предательской и тоскливой.

Ей захотелось мысленно пройти по всему городу.

Спал фонтан на площади Навои. Спали будки телефонов-автоматов, стоявшие по одну сторону фонтана тесным строем. Спали трамваи в депо. Спали дома с темными окнами.

Но уже просачивался сквозь сон новый свет, новый день. Ночь подошла к той грани, за которой она вдруг разбивается первым голосом птицы, а потом сквозь птичий базар долетает через крыши звонок трамвая. Всегда кажется, что это проехала мама. Сейчас ей вставать, умываться, пить чай из термоса…

Неожиданно, как дикие, завыли собаки. Будто их одновременно обидели там и тут. Раскатилось что-то похожее на гром, только не над головой, не в небе, где сумрак уступал место розовой теплоте, а глубоко внизу, под ногами, словно небо и земля поменялись местами, и земля задрожала, и дома быстро передали ее дрожь друг другу. Что это? Будто пьяный водитель мчался на гигантском грузовике через весь город. Электрический плафон над столом отчаянно закачался, даже запрыгал, точно хотел сорваться с привязи и убежать. А в глубине, под ногами, росла новая волна жуткого гула.

Мастура вскинула руку к выключателю. Свет не зажигался, а плафон все прыгал. Она отдернула штору и повернулась спиной к окну, чтобы разглядеть комнату. В отъехавшем от стены шкафу падала и билась посуда. Ничего не понимая, Мастура опять рванулась к окну. Дом напротив осел. Земля смахнула с себя все тени. Тополя выпрямились и стали живыми, шумными деревьями, и над ними встало пыльное зарево, полное не хлопьев сажи, а птиц. Показалось, что все птицы навсегда улетали из города.

— Мама!

Кто-то бежал по улице, голося:

— Атомная бомба!

В комнату с лаем собак и людскими криками панически ворвался воздух, и стало слышно, как город выбрасывал на камни свои стекла. Мастура очнулась от их звона. Все казавшееся ей таким долгим случилось в секунды. Вот зазвенела посуда в шкафчике, а вот шлепнулось на пол зеркало, и его осколками осыпало ноги.

— Война! — вопили внизу.

— Мама!

Мать сидела на кровати, запрокинув голову к потолку, и на глаза ее сыпалась сухая труха штукатурки.

— Война! — крикнула Мастура, хватая мать за плечи. Мать прижала ее к себе и почти сердито сказала:

— Успокойся. Это землетрясение.

6

В самолете первый раз в жизни Кеша испытал полное раздвоение личности и узнал, что это не такая уж фантастическая штука. Один Кеша летел в Наяринск, к деду, а другой при посадке помахал ему рукой и остался в Ташкенте.

— Дурак ты! — сказал ему улетающий Кеша.

— Нет, это ты дурак! — ответил ему тот, который оставался.

— Она же тебе ясно сказала: улетай!

— Это она тебе сказала, а не мне.

— Ну-ну! Посмотрим, как у тебя будет!

— Написать тебе, как?

— Уволь. Свет клином на ней не сошелся. Я уже забыл ее. Летим — покуриваем, глазеем на девушек.

По самолету идет одна, в свободном платье из скользкой ткани, переливающейся цветными пятнами. Узбекский шелк. И сама узбечка, девочка с прямыми, мальчишескими плечами. Платье на них держится как на вешалке, колоколом расширяясь книзу.

— Простите, пожалуйста, это место свободно?

— Абсолютно.

— А то в хвосте так качает.

— Еще бы! На то он и хвост, чтобы качаться. Вам далеко?

— В Новосибирск.

— К тете?

— В академгородок.

— Зачем?

— Консультироваться. Перед кандидатской.

Ого, как! Вот тебе и девочка! А у нее, оказывается, кандидатская на носу. И сразу стала девочка старше.

И Кеша сказал себе: ты же и лица ее не видишь, ты же видишь лицо Мастуры, закрой глаза.

Он прикрыл глаза, и сосны взмыли вверх, и стволы их заалели от зари. Крепко запахло хвоей, задышалось легко. Хвоя липла на сапоги и висела над головой. Было солнечно, зелено, и дед косил траву в каплях росы. А они подходили к деду, он и Мастура, по этой траве. Перестав махать косой, дед сильно приморщил нос. Смотрел на них, улыбался.

— Видишь, а ты боялась.

Это сказал Мастуре он, Кеша, так легко сказал. Дед воткнул косу рукоятью в землю, в траву.

— Салям алейкум!

Это сказал деду он, Кеша.

— А я вас заждался, — ответил дед, вытирая руку о штаны.

Мастура ждала, пока он вытрет, подняв удивленные глаза на сосны. А дед, забыв подать руку, удивился:

— Ишь какая коричневая! С курорта, что ли?

— Я узбечка.

Дед подмигнул ей:

— Поживешь у нас — беленькая станешь.

— Отчего?

— От белых грибов.

Шутник он был, дед, не терялся…

Стюардесса растолкала Кешу. Та самая стюардесса, с которой летел сюда. Ничего особенного. Растолкала — еду принесла.

За стеклом, отрываясь, но не отставая от невидимых крыльев, дуло пламя. Могучие двигатели отбрасывали его синие, негреющие блики в черную бездну. Ни огонька с земли. И то сказать — не птичья высота, а заоблачная.

Где-то далеко-далеко внизу, со всеми своими лесами, пустынями, реками, горами и городами, спадая к горизонту, но нигде не кончаясь, ждала летящего человека его Земля — надежная твердь.

Кеша отвел еду рукой.

— Не хочу. Дайте спать.

— Любите поспать. Молодец! — похвалила стюардесса. Узнала.

— Угу, — промычал он.

…Была свадьба.

Лесорубы из Наяринского лесхоза, геологи из соседнего палаточного лагеря, заходившие к лесничему как домой, по закону скитальцев, для которых вся земля — и стол, и постель, и место прописки, да заезжие шоферы с золотого прииска, стучавшиеся в окна по ночам, набились в избу, по-солдатски стояли вокруг стола и горланили:

— Горько!

Он и Мастура медленно всплыли над столом, уставленным блюдами с пловом, чтобы сибиряки знали, какая есть на свете еда и откуда он добыл себе невесту.

Горько так горько!

Он отвел фату с лица Мастуры, чтобы поцеловать ее, но она закрыла губы ладонью и сказала:

— Я тебя не люблю. Не сладко…

— Выпейте хоть чаю.

Стюардесса оставила голубую чашку с голубым пластмассовым хвостиком в его руке. Он мял спинку кресла затылком.

— Пейте, пока горячий.

Кеша с трудом зацепил двумя пальцами голубой хвостик чашки и стал смотреть, как уходит стюардесса, заплетая крепкими ногами. Прекрасные ноги! Идут как по проволоке. И волосы золотые под голубой пилоткой.

Снижались, но еще были над облаками, где уже во всю ширь хлестало солнце, потом вошли в облака, в мутную залежь весенней непогоды. Тише загудели моторы. Сейчас колеса коснутся земли, и со ступеньки у трапа он увидит красную строку над зданием аэропорта: «Ташкент».

— Чита! — объявила стюардесса. Он буркнул:

— Ну-ну!

И втиснул руки в рукава пальто. Все, сказал он себе вместе с этим, хватит придумывать, не то с ума сойдешь. Проклятая это штука — придумывать. В лесу, где все время сам с собой, нельзя позволять этого. Чудеса кончились. Ставь точку, Кеша.

Спускаясь по трапу, он почувствовал, что действительно нежданное приключение кончилось, и в последний раз мелькнуло перед глазами видение нереальной улицы с тополями, венецианского окна, водопада, девушки с косой… Не было ничего этого…

Моросило сквозь снег. Мокрый снег уже падал. И сюда подступала неспешная весна, как будто он ее с собой прихватил. Сырость была глубокая, лесная, таежная. Запахло лесом — неувядающе, потому что тайгу ни вырубить, ни выветрить. Ее еще не видно, но уже здесь она…

На площади что-то бубнило радио, мимо уха, и он прошел бы, если бы его не задержала фраза:

— Есть разрушения и пострадавшие…

Тогда он повернулся и увидел толпу под репродуктором. Разрушения, пострадавшие…

— Где это? — спросил Кеша.

— В Та-ашкенте.

— Трепаться-то! — сказал Кеша. — Я серьезно спрашиваю.

И вынул сигарету, чтобы прикурить у долговязого заики, который плотнее запахнулся в свое длинное, до пят, пальто с собачьим мехом.

— 3-з-землетрясение!

— Где? — повторил Кеша, забыв прикурить.

— В Та-ашкенте! Ска-азал же!

— Ну да! Я сейчас оттуда.

— Оно всегда так бывает. Нет-нет и — есть, — прибавил кто-то сбоку, из толпы.

«Вот чудак!» — подумал Кеша и поискал глазами: кто это такой умный? Рыхлый мужчина с непонятной улыбкой вытер симпатичное, как у детского затейника, лицо, неожиданно съязвил:

— Если сообщают, что есть разрушения, то уж есть!

А репродуктор сыпал на площадь аккорды рояля.

Как ни в чем не бывало! Как будто не могли объяснить главное: какие разрушения, где?

Много позже — через день, два, которые показались Кеше самыми длинными в жизни, — он послал деду вырезку из газеты:

«26 апреля в 5 часов 23 минуты в Ташкенте произошло землетрясение силой 7,6 балла… Оно сопровождалось серией подземных толчков и гулом, слышным на всей территории города… Разрушено значительное количество жилых домов… Несколько больниц, школ… Зарегистрировано 4 смертных случая и госпитализировано около 150 пострадавших… Такого землетрясения, как нынешнее, с очагом под самым городом, не отмечалось с 1868 года».

А тогда постоял, как чокнутый, словно все в нем выключилось, омертвело, и не сразу пришел в себя, догнал заику посреди площади:

— Что еще сказали?

— По-ока все!

Как всегда, у касс гнули спины. Кеша толкнулся в одну, другую. Раздраженная пожилая женщина огрызнулась:

— Чего тебе?

— Да билет в Ташкент.

— В Ташкент?

— Ну!

— А вот я сдаю билет в Ташкент! — вскрикнул худосочный парень в финской шапочке, так вскрикнул, будто шутил, но в руке в самом деле сжимал билет.

— Беру, — сказал Кеша.

— На билете моя фамилия написана.

— Долечу и под твоей, — сказал Кеша.

— А что? — еще больше развеселился парень в финской шапочке. — Двадцать пять процентов удерживают при возврате билета. Догадались! А если я выручаю человека? Я же сто платил! Не терять же!

— Правильно. Пусть теряют, у кого денег много, — засмеялся и Кеша в тон парню, а тот спросил:

— У тебя там мать или кто?

— Или кто, — сказал Кеша.

— А я к дядьке в отпуск собрался. У меня дядька — во! О нем, я думаю, позаботились.

— Его предупредили, — сказали рядом и опять засмеялись, а Кеша схватился за билет, который парень не выпускал из рук, Кеше казалось, что сейчас все рвали билеты и стремились туда, в Ташкент.

— Шутки шутками, — тянул парень, — а у него все же особняк. Может, устоял как раз.

— Особняки и упали как раз. Они старые.

— Ну, так мне и лететь некуда! — хихикнул парень и отдал билет.

Через час самолет поднялся в воздух. Весь час Кеша боялся: только бы не задержали — мокрый снег, мало ли там что еще. Очень долго летели на этот раз. Долго стояли в Новосибирске, словно ждали кого-то…

Чем ближе к Ташкенту, тем меньше становилось пассажиров — в Чите вышли, в Новосибирске тоже. Сидели порознь, через два кресла в третьем, все помалкивали, никто толком ничего не знал, а зря не разговаривали, и Кеши коснулось первое ощущение несчастья, которое все еще мерещилось выдумкой, неправдой.

«Можно удалиться от вулкана, — писал известный исследователь мироздания Александр Гумбольдт, — уклониться от потока лавы, но куда же бежать от землетрясения?»

Это Кеша прочел в ташкентской газете.

На улице Тринадцати тополей он не нашел Мастуры. Никого он там не нашел. Даже самой улицы…

От угла до угла тянулись развалины, как после бомбежки. Все развалины, все остатки жилья, были огорожены шпагатом, натянутым на колышки, а на шпагате болтались красные лоскутки, предупреждающие об опасности. Поскрипывала кровля… Она качалась под весенним ветром, кое-где свисая с уцелевших стен, и все время повторялся ее однообразный, громкий и тоскливый скрип. Вместо окна Мастуры зиял широкий провал, обнажая черный, запыленный бок голландской печи, поваленный шкаф, поникший шнур с плафоном.

Теперь Кеша мог рассмотреть ее комнату.

Соседнюю стену облепили фотографии. Мужчины, женщины, множество детей, плачущих в крик.

А балкон, с которого библейская тетя, чистюля неуемная, выбивала свои коврики, остался висеть без стены, на ветках тополей. Так и висел над грудой мусора.

Улица совсем вымерла.

Лежали кирпичи, отмечая футбольные «ворота», но мальчишек не было. Пусто…

И в этой пустоте бежала кошка и несла в зубах котенка. Она положила его к пыльным сапогам Кеши, замяукала. А он стоял, почти не дыша. Присел, погладил кошку и опять выпрямился.

Все вокруг переменилось. Все так сразу переменилось, что невольно перехватывало дыхание. Ветер нес пыль с развалин… И единственными живыми звуками был скрип кровли да на чьей-то тумбочке возле облома играло невыключенное радио.

Кеша повел взглядом по тополям. Их стволы белели клочками приколотой бумаги: «Вика! Мы живые. Уехали в Наманган», «Авлиекуловы теперь у Рахимовых на Урде», «Батыровым писать до востребования на Центральный почтамт»…

Ветер отрывал бумажки от стволов, и некоторые клочки Кеша поправил, прижал рукой. Он ходил от тополя к тополю, читал поспешные строки, искал записку от нее, понимая, что попусту, она знала, его нет в городе, он улетел, а если написала еще кому-то, так, скорее всего, поставила свою фамилию, которая ему не известна. Он ходил и с ужасом думал об этом, но все же ходил. Связал в одном месте порванный шпагат с красным лоскутком, еще раз огляделся.

Вдоль деревьев шел человек. Это была женщина-почтальонша со своей сумкой и толстой пачкой телеграмм в руке, останавливалась, тоже читала. Спросить у нее?

— Вы не скажете, где найти хоть кого-нибудь… отсюда?

— Поищите на соседних улицах.

На соседних улицах растягивали палатки, оккупируя махонькие пятачки пространства в кустах восторженно цветущей сирени, забивая колышки в землю. Кровати, обжитые, как ноевы ковчеги, занимали старухи и дети-малолетки. Другие дети, постарше, сновали со спасенной утварью в руках, как с добычей. Матери буднично стирали в тазах, подсунув под них табуретки, накачивали примусы. Женщина в белом халате, как медсестра, продавала лепешки из плетеной корзины. Милицейский голос, усиленный громкоговорителем, врезаясь в кутерьму других голосов и стуков, переходя с узбекского на русский, предостерегал:

— Товарищи! Не заходите в аварийные дома! Каждый миг может повториться толчок!

Кеша крутил головой, с надеждой разглядывая, нет ли где Мастуры, перехватил женщину с пеленочным ребятенком в руках:

— С улицы Тополей никого не знаете?

— Не знаю. Мы возле своих домов устраиваемся. Может, нас починят еще. А у них все развалило… Их увезли.

— Куда?

Она пожала плечами, понесла заплакавшего ребятенка, баюкая, затыкая ему рот соской. Кешу обступили потихоньку хозяйки, отрываясь от своих забот, от ребят, примусов и стирки.

— Кого ищете? Родственников?

— В общем… — Он неуверенно затряс головой, подтверждая вроде бы.

— Как фамилия? — спросила крепкая старуха с чайником. — Фамилия как?

Кеша неловко признался:

— Да девушка одна… В полосатом платье ходила… Золотые кольца в ушах…

Старуха всплеснула руками, чайник взлетел над ее седой головой, прогорланила что-то не по-русски, очень бойко, и пошла, расталкивая всех, а соседка ее, остроносенькая, высунувшись наперед, перевела под смех бездомных хозяек:

— Она сказала — теперь фамилию в загсе узнают, когда там спрашивают: «Как фамилия?»

Милиционер, приблизившись, надрывался:

— Не заходите в аварийные дома!

Ребята в рубахах, размахнутых до пупа, с засученными рукавами, выносили из домов кровати, заваленные обиходным скарбом и семейными ценностями. Стены домов были в трещинах и надписях: «Аварийный», «Опасно для жизни», «Не заходить!» Ребята сами размашисто писали их и заходили. Похоже, работала комсомольская дружина.

— Среди вас с улицы Тополей нет? — спросил Кеша, оставив хозяек.

— Мы из другого района, — ответил парень с повязкой. — А ты откуда?

— Из Сибири.

— Помогать приехали? Сколько вас?

— Пока один.

Остроносенькая, та, что перевела слова старухи, подошла с только что купленной лепешкой, сказала:

— Да он девушку ищет!

— Как зовут? — спросил парень.

— Мастура.

Парень неожиданно крикнул:

— Мастура! Хо, Мастура!

— Ляббай! — ответил ему бас, но все же девчачий, оттуда, где подпирали стены чуть не десятком бревен, сделав дом похожим на паука, растопырившего ножки.

— Иди сюда, Мастура!

Прыгая через все, что мешало под ногами, — а мешало многое, — к ним приблизилась толстуха в комбинезоне, сняла брезентовые перчатки, спросила:

— В чем дело?

— Да нет, — оправдался перед ней Кеша, прикладывая руку к сердцу. — Та тоненькая такая… С косой…

Девушка подтянула концы косынки, прикрывшей пыльные волосы, махнула рукой и запрыгала назад, надевая перчатки.

— А пострадавшие там были? — спросил Кеша.

— Были, — сказала остроносенькая.

И другие женщины, опять подтянувшиеся к ним, загомонили:

— Были, были!

Что ж он тут, дурак, стоит? По больницам надо было давно справляться.

И он побежал, оставляя за собой этот лагерь из кроватей и палаток, мимо развалин, в город, наполненный сиренами «скорой помощи» и пожарных машин. Теперь все они лезли в уши.

7

Это он видел только в фильмах о войне, как стояли под деревьями палатки, окруженные носилками с перебинтованными людьми — у кого голова, у кого рука. По дорожкам бегали люди в белых халатах. Все торопились. Машины «скорой помощи» проносились прямо по аллеям парка, подвывая сиренами, мимо палаток, мимо скамеек, на которых сидели одинаковые из-за казенных пижам фигуры в бинтах, грея поднятые лица на солнце и прислонив к деревьям костыли. На машины они не обращали внимания, даже не открывали глаз. Лишь двое стучали шашками по клетчатой доске, положив ее на скамейку.

Кеша приостановился:

— Вы кто?

— Хроники.

— А где раненые?

— Спроси в хирургическом.

И махнул пальцами, зажавшими кружок шашки, прямо. Там, в глубине парка, открылось большое здание в пятнах осыпей и зигзагах трещин. Как в шрамах. Кеша вошел в распахнутые двери, переступив через битые кирпичи. У лестницы стояли носилки с больными, снесенные с верхних этажей, — больница переселялась в парк.

Парень в белом колпаке кастрюлечкой раздраженно кричал:

— Исаи! Где ты, Исаи?

— Помочь? Давай помогу.

— Бери.

Кеша нагнулся и подхватил носилки за ручки. Спустились с крыльца, пошли по дорожке, как все, торопясь.

— Мне девушку раненую надо найти, — сказал Кеша, когда поставили носилки у палатки.

— Женское отделение там!

Санитарка, слава тебе, оказалась участливой и, не бегая, обошла с ним все палатки. У каких он ждал, а в какие она позволяла зайти и ему.

— Вот и все.

— Что же делать-то?

Он вытер кулаком лоб, а она наклонила голову к плечу, беспомощно поморгала уставленными на него глазами.

— Кого родственники взяли, кого знакомые. А кого и незнакомые.

— Ну!

— Сходите в райсовет… Хотя, конечно, без фамилии…

— Я улицу знаю.

Ее позвали.

Да, конечно, человека нелегко было разыскать в сегодняшнем Ташкенте. Райсовет и то не сразу удалось найти. Помещение, в котором он спокойно теснился до вчерашнего дня, стало аварийным, и райсовет перебрался в дом, похожий на древний замок, — стены пушкой не прошибешь. Древние знали, что строили.

К дверям крепости, петляя, текла из-за угла очередь, почти сплошь женская. Держали чемоданы, сумки или просто узлы. Одна женщина стояла с шубой в простыне, из-под которой все время вываливались каракулевые рукава, другая, рядом с ней, с пузатым и большим футляром для какой-то музыкальной штуки, сжатой в талии, как гитара, третья прижимала к себе аккуратно, с картонными обкладочками, увязанные книги, четвертая гнулась над коробкой из-под телевизора с черной рюмкой на боку (верх — низ) и жирной строкой: «Осторожно — посуда!»

— Куда это?

— На хранение.

Показывая пустые руки, Кеша боком протолкался к двери, по сторонам которой увидел надписи на толстой бумаге: «Камера хранения» и «Райсовет». Дальше по коридору, пробирался в давке, как в переполненном троллейбусе. Наконец втиснулся в комнату, где верховодила громоздкая женщина, задыхавшаяся от бесконечных вопросов и собственной полноты. Наверное, ей хотелось бы сейчас стать семнадцатилетней, вернуть себе неустающее сердце. Она часто и терпеливо вздыхала.

— Я ищу девушку, — сказал Кеша, как только от нее отошел мужчина, надевая шляпу.

— Фамилия? — спросила женщина, не отрываясь от бумаги, которую читала.

— Она жила на улице Тринадцати тополей.

— Этого недостаточно, — сказала женщина, вчитываясь в бумагу. — Улица разрушена. Фамилия?

— Видите, тут такая история…

— Короче.

— Фамилии я не знаю…

— Несерьезно, товарищ.

Женщина в первый раз подняла на него глаза и близоруко прищурилась.

Ему стало неловко. Вокруг молчали, и она, считая разговор законченным, вслух дочитала бумагу:

— «В нашей семье семеро детей и больная бабушка…»

На улице очередь к камере хранения вытянулась еще длиннее, стала бесконечной. Кеша долго брел вдоль нее. Стоял старик с рамой, плотно завернутой в газету и обвязанной веревочкой, — может, картина, а может, фотография близкого человека, которую надо было старику сберечь. Стояла девочка у чемодана, который ей не поднять и не подвинуть. Да очередь почти и не двигалась, а мать, верно, побежала пока в магазин, купить что-то к обеду. Этой заботы никто не отменил.

Кеша шагал и вглядывался в лица. А вдруг?

Шагах в пяти от него какой-то мужчина в шляпе, похоже, тот, что был в райсовете, окликнул женщину, распахнул руки и прижал ее к себе, как сокровище. Сначала молчал, а потом захохотал от счастья — вместо слез, что ли. Вот тебе и очередь! Тут встречались. И защемило в горле от радости за этого чудака в шляпе и от зависти.

— А вы кого ищете? — спросила Кешу женщина в кисейном платке.

— Знакомую с улицы Тополей.

— Сейчас я спрошу, — сказала женщина, в оба конца очереди тонко, голосисто крикнула по-узбекски и подождала. — Нет, с этой улицы никого.

И так понятно было — молчала очередь.

— А который час, вы не знаете? — спросила женщина.

Кеша вынул дедовские часы и вспомнил, что не завтракал, если не считать давней еды в самолете. Как по команде, засосало под ложечкой.

Но не так-то просто было в этот день и поесть. У ближайшего перекрестка на столиках пельменной лежала пыль, а над столиками в потолке светилось небо. Чуть дальше в огромных окнах ресторана темнели складки жалюзи, а стекла хрустели под ногами. Магазины вокруг тоже пустовали. Провалы их витрин были наискось перечеркнуты рваными проводами. Рассказывали, что ток догадались выключить при первых содроганиях земли, спасли город от пожаров. Молодцы: дежурили, помнили инструкцию на этот счет или сами сообразили: короткое замыкание — пожар, а провода всюду рвались, как нитки. Пожаров мало было, с ними быстро справились. Но уберечь город от разрушений никто не мог…

Знакомый цирк стоял без купола. И кинотеатрик, у которого топтались вечерами счастливые ребята и девушки, рухнул. Совсем. Отпоказывал свои живые картины разных лет. Теперь на улицу смотри — картина! Остатки многих вывесок, сорвавшихся со стен, приставили к фундаментам домов на тротуарах, у ног, а от фундаментов ползли по стенам трещины, как бикфордовы шнуры.

— Молодой человек! Сойдите с тротуара! Молодой человек, сойдите…

Кеша не сразу догадался, что это к нему относится.

Медленно катилась мимо милицейская машина с репродуктором на крыше, и требовательный голос повторял одно и то же.

У ларька возле сквера тянулась очередь за пирожками. Кеша пристроился. Очень уж вкусно пахло. Дразняще. На весь сквер. Галдела очередь о повторных толчках. Ссылались на радио. Спрашивали, кто и что слышал. Обсуждали, где спать. Ясно, не в домах, даже у кого дома и уцелели. Город выезжал под чистое небо. Хватит ли палаток? Ясно, не хватит.

Перепоясанный тремя кушаками, согнутый, как запятая, немощный старик крикнул что-то злое двум девушкам, и те потупились и быстро ушли из очереди, сверкая голыми ногами.

— Что он им такое сказал? — спросил Кеша мальчишку в школьной форме.

— Что они голые ходят, оттого и землетрясение. Их земля проглотит! Надо паранджу носить.

— А что это за паранджа?

— Не знаю.

Мальчишке помогли, объяснили люди постарше:

— Накидка была такая, как мешок. Для женщин. С сеткой из конского волоса на лице. Чтобы хоть что-то видеть.

— Когда это носили?

— Носили.

— А когда эту самую паранджу носили — не трясло, что ли?

— Здесь всегда трясло.

— Ну!

— Бомбу под землей испытывали! — раздался уверенный, всезнающий голос.

— Какую еще бомбу?

— Атомную. Может, нет? А зарево-то! Зарево! А гул? Мне один серьезный человек сказал — нарушили подземное равновесие. Не рассчитали. А теперь — пойдет! Тут яма будет.

— Какая яма?

— Добром не кончится!

Разглагольствовал дядька, сидевший возле очереди у медицинских весов, на которых, верно, и взвешивался тот серьезный человек. У ноги дядьки стояла темная бутылочка с квасом, а может, и не с квасом, дядька говорил и попивал, потягивал из бутылочки.

— Что ж, до атомной бомбы не трясло? — опять спросил Кеша.

— Проверьте свой вес! — поставив бутылку на землю, закричал дядька. — Не для удовольствия, а для здоровья!

— А нам палатку дали! — сказал школьник. — В палатке не страшно.

Кеша купил четыре пирожка, больше постеснялся, и отошел в поисках места, где бы присесть. Хоть раз — за весь день. И вдруг попал он под косые чинары, они прилегли к земле, последним рывком взметывая макушки к солнцу и роняя рябые тени на красный песок.

«Я тут занималась, когда сдавала экзамены в школе».

Ему показалось, что сейчас он увидит Мастуру.

Прошагав мимо чинар, Кеша сел по другую сторону сквера на краешек бетонного основания под железной оградой. Ел, осматривался. Не увидел он ее. Ну, лесничий, в тайге бы ты быстрей нашел кого хочешь! А ведь всего три дня тому назад она кричала через весело скачущий ручей:

«Что это за имя — Кеша?»

«Иннокентий!»

«Как у Смоктуновского?»

«Я не артист».

И опять показалось, что не было этого.

Куда пойдешь теперь? Прилетел. А на что жить будешь? От всех твоих капиталов дня через три останутся рожки да ножки. И дома не продашь — нету… Ладно, пока сиди, жуй пирожки с мясом-луком.

Всех пирожков он не успел дожевать. Взгляд его упал на заднее стекло автобуса, отходящего от остановки, словно убегавшего от толпы, которая штурмовала его двери. На улицах мало было пешеходов. Все предпочитали ездить посередине дороги, а не ходить под стенами.

— Хаким-ака! — закричал Кеша, вскочив.

На задней площадке только что отошедшего автобуса стоял старик-фотограф с улицы Тринадцати тополей, о чем-то говорил с другим стариком, придавленным к нему вплотную. Кеши он не видел и не слышал, конечно.

Автобус уходил, и Кеша бросился следом:

— Хаким-ака!

Куда там! Старик к нему спиной повернулся. А Кеша бежал. На подножке автобуса гроздьями теснились висуны, и хоть бы кто обратил внимание, только один, с петлями сушек на шее, сверкнул зубами и взмахнул рукой: отстал — не беги, мол, понапрасну, не мучайся, жди другого автобуса.

Но тут наконец узкобородый старичок, притиснутый к Хакиму-ака, застучал по его плечу, затыкал пальцем в стекло. Хаким-ака пригляделся, полез в пиджак за очками. Фотограф, а близорукий… Старый, конечно. Надел очки и расплющил нос о стекло, зашевелил губами. А что?

— Где Мастура? — задыхаясь, крикнул Кеша. — Она живая?

Висун, тот, что с сушками, догадался, закричал с подножки в открытую дверь автобуса по-узбекски. Хаким-ака повернулся к нему, а висун ответил Кеше:

— Он не знает.

Так и пошел разговор — на бегу и через висуна.

— А как ее фамилия?

— Он найдет! Обязательно найдет!

— Я буду ждать ее… у театра Навои… В семь вечера… Каждый день!

Больше ничего не успели… Разрастаясь, пронесся грузовик навстречу, и шофер погрозил Кеше кулаком. Кеша отставал. Трещал милицейский свисток. И не было сил дышать, жаркий ташкентский воздух выскакивал изо рта, как резиновый, от пота щипало глаза.

Кеша свернул в тень от какого-то дома, сунул руку в карман за платком, наткнулся на мелкие монеты и огляделся в поисках сатуратора с газировкой. И тут… он увидел Мастуру.

Она стояла в своем полосатом платье у сатуратора и пила воду. С крепким пучком волос на голове, уложенным в два кольца. Он видел это, потому что она стояла к нему спиной. Стоило бежать за автобусом так, что сердце до сих пор не могло улечься.

Он приблизился и тронул ее за плечо. Она рывком оглянулась.

— Простите, — сказал Кеша.

Не она… Платье то же, а девушка совсем другая. Поставила стакан и, не сказав ни слова, побежала. А похожа…

— Воды, — попросил Кеша.

И только он сделал глоток, как неведомо откуда нахлынул гул. Подобно обвалу. Дикий, девственный, ни на что не похожий и от этого жуткий. Вздрогнула земля и затряслась, будто прямо под подошвами очередью прошлись отбойные молотки. И стакан лязгнул по зубам. В стеклянных конусах сатуратора заплескались сиропы. Продавщица исчезла, забыв тарелку с мелочью, будто сдуло большую женщину. Кеша тоже невольно попятился к дому. Сверху плюхнулась и разбилась у ног плита тяжелой бетонной облицовки. Он попятился к стене еще ближе, почти прижался к ней. Зычный голос вывел его из оцепенения.

— Куда? Дуррррак!

Чистильщик обуви, съежившись, сидел на углу у своего ящика и отчаянно махал Кеше щеткой. Кеша подбежал к нему.

— Что это?

— Оно!

…Родившись вдруг, оно прокатилось под городом, где-то в его недрах, тяжелой круговой волной. Волне нужны были море, вода, а земля не хотела повторять ее движений, земля держала на себе людей, животных, дома, деревья и просила покоя, сопротивляясь никому не подвластной силе. За толчком последовало эхо, потому что волна ходила привычно: прилив — отлив. Но уже у городских окраин она сникала, глохла и не тревожила жизни так безжалостно и нелепо.

В торговом центре ташкентских Черемушек — Чиланзаре — под дверным косяком гладильной комнаты жались друг к другу девушки в рабочих фартуках. У стен комнаты на длинных стойках висели платья и халаты, покачиваясь, как маятники. Много разного товара, нуждавшегося в глажке, грудами лежало на стеллажах.

Утюги, упавшие с гладильных досок, прожигали линолеум. Один утюг зло чадил, подняв нос, как кобра, с длинным хвостом шнура.

Мастура первой пришла в себя и бросилась поднимать утюг, стала затаптывать и заливать из графина искры на полу, а потом позвала на помощь подругу.

— Куда вы? — закричала третья. — Надо стоять под косяком! Может повториться!

Но больше не трясло.

— На нашей улице и так одни развалины, — прислушиваясь к тишине, прошептала Мастура. — Сейчас, наверно, и они рассыпались.

После толчков люди вели себя по-разному: кто кричал, а кто, наоборот, шептал еле слышно.

8

Рассыпались глиняные заборы, и улица лежала без них, как без одежды. Стали видны все голубятни, цветники под окнами, раньше скрытые от глаз прохожих. Дворовые деревья, тоже выставленные теперь всем напоказ, жались друг к другу, словно бы от страха или смущенья.

Снова он смотрел на улицу Тринадцати тополей, а все не верилось. Казалось, прикрой глаз, откроешь — и будет она прежней. Какой видел он ее в последний раз. Дверь с наклейкой: «Астарожна — акрашена», занавеска в окне, легкая, как свет солнца… Ни окна, ни занавески… Черная дыра с рваными краями…

Интересно, приходит Мастура к дому? Может хоть раз прийти, взглянуть, что осталось? Кеша поворошил ногой кучу мусора возле очага во дворе, раскопал кусок угля и большими буквами нацарапал на стене: «Ищу тебя, Кеша».

Он не спрашивал себя, зачем искал Мастуру. Пока хотел лишь узнать, что жива, хотел увидеть. Бросил уголь в пыль и двинулся к своему дому… Меж акациями неподвижно висели качели, на которых всегда раскачивалась веселая девчонка.

«Тетя Фаня! Что вы делаете? Там же человек стоит!»

Это она кричала. Где она нынче? Человек-то вот он…

Кеша тронул качели, и они, пустые, легко залетали вперед-назад, будто соскучились.

В вечерней тиши слышнее стало, как бормочет арык. Вспомнился первый вечер в этом городе, страшно далекий вечер, и то, как он выкатил камень из арыка под забор, и то, как смотрел с этого камня на славный домик, ставший кучей обломков среди цветущих слив…

На столбе, оставшемся у ворот, висела фанерка со словами: «Продается дом». Кеша оторвал ее, запустил в арык и невольно проводил глазами. Вода унесла фанерку в полумрак… Быстро темнело — может быть, от пыли. Ветер поднимал пыль с развалин. Пыль висела над всем городом, как туман.

Умыться бы…

Кеша стащил пиджак, зацепил за ветку у дворовой колонки и нагнулся над ней, зафыркал. Кран был сорван, — может быть, тушили что-то, — и вода свободно вздувалась и прыгала над железной трубой.

Фу, хорошо! Только ноги до смешного потяжелели сразу. Находился сегодня. Кеша подошел к кровати, сбросил с нее доски и кирпичи, подумал, что надо вытянуть ее отсюда под сливу, подальше от стен, но сначала сел и сунул в губы сигарету. Посидел и покурил просто. Где-то лаяла одинокая собака. Вороны лениво каркали над головой. Булькала вода.

Кровать не поддавалась, залезала ножками в пыль, цеплялась за обломки, за кусты, скребла по камням. Наконец доскреблась до большой сливы. Кеша вовсе сбросил верхнее одеяло, обсыпанное чердачной трухой, похлопал по подушке, набитой пылью так, что в носу защипало, отчихался и рухнул, вздыхая блаженно. Подрыгал ногами, пока не слетели сапоги. И теперь, когда над головой прорезались и даже засинели звезды, удивился, как они тут близко. Словно бы не только земля, а и небо здесь другое.

«Кого родственники взяли, кого знакомые…»

Ну, а если ее вовсе нет под этими звездами? В поезде она сейчас… Или улетела… Но это же неизвестно, парень. А что же тебе известно? Одно известно — не такой он, кажется, чтобы не искать, пока не узнает. Сам диву дался, когда почувствовал это.

И на следующий вечер, и на третий, и на четвертый засыпал он с этим чувством…

Разбудили его птицы. Слива над головой была набита щебечущими воробьями, как погремушка зернами. Никелированные шары на теткиной кровати лучились, словно каждый шар сам был маленьким солнцем. Все было безмятежно — и эти суматошные воробьи, забывшие про землетрясение, и солнце в никелированных шарах, и кровать под зеленым деревом, — вот только трещины на зыбких стенах, улица без заборов, ворота ничком, только нарастающий, неразгаданный спросонья железный грохот, от которого шарахнулись ввысь воробьи.

Кеша в трусах подскочил к забору, выходившему на поперечную улицу. Земля не тряслась, а гул нарастал отсюда. Наконец он разглядел сквозь пылищу: по улице лязгали танки, самые настоящие танки, как на войне. Он оделся наспех, побежал за танками и не видел, как к стене от дома Мастуры подполз бульдозер, во всю мощь ударил по ней, «под дых», своим скребком, и рассыпалась с камнями надпись «Ищу тебя», и все окуталось пылью.

Танки с разбегу вламывались в пустые дома, и те вздрагивали, как живые, и превращались в руины и воспоминания. Танки пробивали иные дома насквозь, но сколько-то они еще стояли, пошатываясь и прощаясь с городом, который дал им место много десятков лет тому назад. Пыль коричневым дымом вылезала из-под рухнувших стен, стирая с глаз деревья, улицы и сами танки. Каково-то дышалось танкистам!

Из пыльной мглы выбился строй поливальных машин. Прорубая себе путь сверкающими секачами, они то усмиряли пыль, то вязли в ней.

Люди скапливались вокруг, смотрели, как падают стены.

И Кеша смотрел, как за дорогой оголялась высокая стена, разделенная на разноцветные прямоугольники и квадраты, четкий план бывших комнат, еще недавно таких укромных. Взгляду открылись все цвета побелки. Чья-то легкомысленная, розовенькая. Чья-то бледно-зеленая, как говорят, салатовая. Чья-то желтая, как яйцо всмятку.

— Это Исановых? — спросили рядом.

— Раз, два… Нет, Кашьянцев.

— У мадам Кашьянц плохой вкус.

— Зато была хорошая комната, — сказала немолодая женщина в слезах, вполне возможно — сама Кашьянц. — И рояль.

Губы ее, словно бы судорогой сведенные, сложились в мучительную улыбку. Что слезы? Слезами горю не поможешь.

— Жили-жили, — горестно проговорила ее соседка, — и всё!

— Не ждать же, пока на голову упадет, — вздохнул длинный мужчина, вытер очки и успокоительно положил руку на ее плечо.

Бульдозеры подгребали битый кирпич, ломаные доски, куски лепнины. Немые свидетели чьей-то юности, чьих-то радостей, чьих-то потерь превращались в мусор. Но там, как на цыпочках, еще тянулась к небу лестница, а там торчала длинная шея обезглавленной колонны, а там, над неубранными холмами, как над могилами, чернела в пустоте окованная железом печь, напоминая, что придут холода. Они здесь недолгими бывают, но злыми. Об этом говорили в толпе. Для того и разбивают стены, чтобы на месте развалин быстрее разлеглись строительные площадки. А кто строить будет? Почитайте газеты.

«Из Москвы, Харькова, Минска в Ташкент прибыли стройпоезда. На железнодорожных платформах — экскаваторы, башенные краны, другая техника. В вагонах — квалифицированные мастера».

В одном месте бульдозеристы обошли ветхую дворовую будочку с косой крышей и деревянной трубой.

— Нехай стоит!

— Пригодится.

Ребята в грязных рубахах швырнули бревно в кузов самосвала, и низкорослый крепыш с раздутой грудью и шеей, на которой не сходился ворот, крикнул:

— Взял бы да помог, чем глазеть!

Кеша перепрыгнул через камни, подумал, что пиджака жаль, но что же делать-то, и стал выволакивать бревна, мешающие экскаватору, из-под ковша. Носили их и швыряли в машины, увозившие древесный хлам куда-то для дела. Дерево оказалось долговечней камня. Оно могло еще пригодиться. Могло хотя бы гореть.

Потом, вооружась лопатой, Кеша расчищал со всеми подъезды для самосвалов. Экскаваторы ссыпали в них каменный прах, и самосвалы увозили его в загородные овраги, ставшие кладбищем для многих ташкентских домов.

Расчисткой руководил молодой гигант, на зависть рослый, знающий свое дело, а потому добрый.

— Махотко! — кричали ему. — Когда перерыв?

— Сегодня! — отвечал он с хитроватой улыбкой. — Ручаюсь!

— Кто заставит нашего Махотко психануть, тому ставлю бутылку пива, — сказал крепыш, позвавший Кешу работать.

— Ты знайди ее, бутылку пива!

— Знайду!

Весь он был раздавшийся вширь, и лицо его, тоже широкое, тугое, в капельках пота, блестело.

— Махотко! — злобно крикнул он, пряча в запыленных ресницах маленькие лукавые глаза. — Я приехал город строить, а не в дерьме копаться.

— Устал, — великодушно отозвался Махотко, — отдохни.

Сам он долбил ломом глыбы, не лезущие в ковши.

— А? — восхитился крепыш, присел на бревно и спросил у Кеши, нет ли закурить, а то и в магазин сбегать «часу нема», сказал он, так вкалывают. Прямо с поезда — на расчистку.

— Как тебя зовут? — спросил Кеша, раскапывая сигареты в кармане.

— Бобошко.

— Это ж не имя, однако.

— А имя буде, як подружимось. Не поспишай.

— Ты откуда?

— С Украины. Запомни: первыми в Ташкент кто прибыл? Харьковские хлопцы! Сидай!

Парень-бомба не предлагал, а приказывал.

Закурили. Но Кеша тут же вскочил. К развалинам подошла колонна узбекских студентов с лопатами на плечах. Впереди держали транспарант: «Педагогический институт». Подальше по фанерному щиту прыгали буквы: «Трясемся, но не сдаемся!»

Как же он забыл, дурень! Эх, дурень! Педагогический — это ведь Алимджан. Оставив в недоумении нахмурившегося Бобошко и прыгая через кучи, Кеша подбежал к узбекским студентам. Их колонна уже разбредалась, и он поймал за руку одного парня.

— Слушай, педагогический! Где найти Алимджана, который это… ну молот, кидает?

— С какого курса?

— Черт его знает!

— А факультет?

— Да черт знает!

Парень посмеялся:

— Так и спрашивай у черта!

Прислушиваясь к ним, другой крикнул весело:

— Алимджан? Он на спортивных сборах. Отпустили!

Третий подтянул кушак на животе, чтобы не надорваться, сказал солидно:

— Нет, Алимджан уехал в кишлак. Маме показаться. И тогда все вокруг расхохотались, а еще один крикнул:

— Какие сборы? Какая мама? Алимджан в библиотеке. Там вот такие камушки с книг руками надо снимать…

Он развел руки до отказа, показывая, какие камни, поплевал на ладони, сам покрепче схватился за держак лопаты.

Лопаты застучали по камням, вонзились в мусор. Кеша вернулся к Бобошко, тот крикнул, как на мальчишку:

— Ты бегать будешь или работать?

Сам Бобошко уже держался цепкими, как клешни, руками за конец бревна. Кеша огляделся. С глыбы на глыбу к ним прыгал Махотко, прижимая пальцем табак в трубочке.

— Бобошко, — сказал он, — дуй в горком комсомола за кроватями.

Бобошко бросил бревно и выпрямился.

— А где той горком? Поехали со мной! — позвал он Кешу и объяснил бригадиру, что это местный.

Бригадир повернулся к нему:

— Ташкентский? А ну, покажи лапы! Без перчаток больше не хватайся, лучше в самом деле кати с ним. Помоги. Огонек есть?

Задымив, Махотко отошел, а Кеша так же властно, как говорил Бобошко, предложил:

— По дороге заедем в библиотеку.

— И в цирк! — засмеялся Бобошко. — Там собачки с бантиками!

Он изобразил цирковую собачку. Довольно смешно. А Кеша понял, что умрет этот Бобошко, а в библиотеку заехать не даст. Принципиально. Ладно! На обратном пути соскочит и отыщет библиотеку сам, а потом вернется сюда, на расчистку. Не убежит… Интересные люди эти бобошки. Город он построит — для людей, а свернуть куда-то на одну минуту, что для человека, может быть, важнее всего на свете, не свернет. Рассказать ему, зачем в библиотеку? О Мастуре… Нет, не хочется. Не подружимся мы с тобой, Бобошко, не узнаю я твоего имени, пузырь.

— Тебе зачем это в библиотеку? — спрашивал Бобошко, пока грузовик, в который они забрались, трясся и пылил по улице. — Хе! Книжки читать? Это потом. А сейчас вкалывай!

Граждане! Боритесь с подземной стихией!

Плакатик был напечатан наспех, на обрезках бумаги, и наклеили его на горкомовской двери, вероятно, в расчете на улыбку. Во всяком случае, кто замечал, пробегая, непременно улыбался.

Горком выглядел внушительно. Опять не дом, а крепость старинная. Средние века… Каменные столбы фонарей у входа. Четырехгранные. Каменные урны. Как памятники. Для комсомолии парадно, но по самодельной вывеске ясно было, что горком переехал сюда на днях. Видно, свое здание развалилось. Здесь тоже в рамах верхних этажей торчали куски острых стекол, а лестницу внутри перегораживала веревочка с предупреждением: «Хода нет. Связь через подвал». Видно, в верхних комнатах трудились смельчаки и энтузиасты, но ходили туда не по этой лестнице — она треснула, а каким-то запасным ходом из подвала.

Пустовала большая вешалка с одной-единственной чистейшей шляпой, возможно, забытой до землетрясения и теперь смахивающей на музейный экспонат.

У настенного телефона с крученым-перекрученым шнуром толпились свои и приезжие, беспрерывно названивая кто куда и добавляя к петлям на шнуре новые.

Бобошко с Кешей врезались в глубину говорливой толпы, окружившей смуглого молодого человека, разговаривающего сразу со всеми. Люди вокруг него крутились, как на карусели, а он стоял в белой рубашке с засученными рукавами, отсылая кого налево, кого направо, олицетворяя само терпение, и карусель не останавливалась ни на миг. Это был горкомовский регулировщик.

— К Муртазаеву! — сказал он, не дослушав Бобошко до половины и показав рукой.

В кабинете была деловая обстановка — никакой суеты, как будто за стенами не пылили развалины, не жались к деревьям палатки, не гомонили дети. Впрочем, их воинственные голоса залетали и сюда. Выселенные землетрясением на улицу, дети вынесли с собой под небо неистощимый запас смеха, визга, свиста, плача, считалочек, разбойничьих кличей, и все это — от рассвета до заката. Весь Ташкент кипел детскими голосами.

Муртазаев прикрыл окно и сказал девушке, писавшей за другим столом:

— Мастура! Подобрала вожатых для второго лагеря? — И Кеше с Бобошко: — Разбиваем пионерские лагеря прямо в городских парках. У нас много зеленых парков. — И девушке, которую звали Мастурой: — Подбирай скорей, ребята по улицам гоняют — беда! — И Кеше с Бобошко: — Значит, так. Насчет кроватей к Арсланову. Вот адрес.

Кеша так пристально смотрел на девушку, что она перестала писать, отмахнула за спину косу, подняла глаза. А он спросил:

— Есть у вас тезка… С улицы Тринадцати тополей… Не знаете такой?

— Потеряли? — сразу догадался Муртазаев.

Кеша виновато кивнул головой, Бобошко дернул его за рукав.

— Фамилия? — спросил Муртазаев.

Кеша вырвал свой локоть из пальцев Бобошко и пожал плечами.

— А что вам еще известно о той Мастуре?

— Коса такая же…

— И все? Ну, будем спрашивать каждую Мастуру, с какой она улицы. Найдем — с вас калым. — Муртазаев улыбнулся и сделал пометку в блокноте. — Заходите. Сами вы откуда?

— Сибирский.

А что, если бы сидела здесь Мастура? А что, если ее найдут? Через райком. Вот, скажут, вам Кеша. А он ей нужен?

«Я же улетаю».

«Ну и улетайте!»

А тут еще Бобошко прилип, навалился — самым натуральным образом — в коридоре, припер грудью к стене.

— Ты сибирский? Ха, гляди на него! За девушкой приехал? Правда? Говори! Правда?

— Ну!

— Ты с ума не спятил — пытать в райкоме про дивчину? Ха! Вот индюк!

— Он же записал.

— А что с тобой делать — малахольным? Как ему тебя иначе выставить? Эх ты!

Бобошко выругался.

Вышли из средневекового здания и перепрыгнули через арык с летящей водой. Водитель спросил:

— Есть кровати?

— Пока один адрес!

Водитель свистнул.

— Спать на земле и эту ночь!

И остервенело дернул машину с места.

Миновали улицу за улицей. Всюду стояли стены с небом в окнах. Кое-кто упрямо ремонтировался. Там заткнули пробоины в стене половинками деревянных ворот, там подпирали бревнами еще целые стены, авансом. Но чаще селились в палатках, раскиданных почти под всеми ташкентскими деревьями…

Раньше строителей ташкентцы возвели для себя брезентовый, парусиновый, матерчатый город. Стояли палатки новехонькие, с армейских складов, на тугих, как тетива, растяжках. И старые, выгоревшие палатки, с обвисшими боками. И палатки — одни заплатки. Большие — для многодетных семей, которых среди узбеков хватает. Любят детей. Маленькие — для одиночек, словно люди на рыбалку выбрались в кусты, да только реки нет рядом. Были еще и самодельные палатки, круглые, похожие на юрты — дедовское жилье. А то и просто, по-современному, привязывали к спинкам кроватей палки, на палки вешали разноцветные балдахины из ситчика, вот и дом. Скопления палаток обрастали кухнями на свежем воздухе, ларьками, шашлычными. Удивительная пошла жизнь у людей…

И все же адрес на бумажке привел к такому месту, какого Кеша еще не видел. Выехало под небо учреждение… Тенистый бульвар добросовестные канцеляристы разгородили белыми шнурами от дерева к дереву на клетки, как на кабинеты, в каждом — столы, за ними писали, стучали на машинках, перебирали папки, листали документы, укрощали бумаги скрепками, щелкали на счетах, разговаривали по телефону — только женщины. Куда ни глянь — одни завивки и косы, одни бабы. И там на столике цветы в банках, а там, на ветке дерева, картонная висюлька с надписью: «Не сорить». Ну и бабы!

Склонились через шнур к одной:

— А мужчины где?

— На расчистке.

— Нам бы товарища Арсланова.

— Зачем?

— За кроватями.

— А что у него, кроватная фабрика?

— А у нас?

— Попробуйте!

Женщина махнула рукой в сторону, будто оттолкнула.

Бритоголовый, в тюбетеечке и военном френче с дырочками от орденов над карманами, Арсланов прятался в сиреневых зарослях. Он провел ногтем над строкой в развернутом журнале.

— Кто Махотко?

— Я Махотко, — сказал Бобошко.

— Распишитесь.

Бобошко расписался, спросил:

— А кровати где?

Склад был рядом, тоже на свежем воздухе. Кровати разных фасонов высились штабелями. Не успели присмотреться — качнуло воздух. И засвистело так, будто над городом понеслись густым потоком реактивные самолеты. Сразу. Деревья отвесили поклон до земли, и все их ветви потянулись в одну сторону, а тем, что не послушались или запоздали, ветер с безжалостным хрустом выломал суставы.

Лист жести, подобранный ветром где-то среди развалин и поднятый в воздух, грохоча, вмялся в кабину грузовика, высадив смотровое стекло. Колыхнулись, разваливаясь, шаткие штабеля кроватей. Шквал пыли хлестнул по всему живому и закрыл небо.

Кеша оглянулся — над бульваром мелькали стаи бумажных листков. Землетрясение? Нет, не похоже. Только ветер. Но какой! Он шумно валил столетние великаны, обнажая их рваные корни.

Кеша закрыл голову руками, спасаясь от песка и пыли, и подумал: пришла беда — открывай ворота. Над палаточным Ташкентом, ухватившимся веревками за жалкие колышки, ревел ураган.

9

И все же к семи вечера он спешил на площадь театра Навои, как обещал старику-фотографу. Конечно, за этот день Хаким-ака вряд ли нашел Мастуру. А вдруг? Если и нашел, из-за такого урагана она вряд ли придет. А вдруг?

Ураган беспокойно затихал. Деревья еще раскачивались, зеленое море ташкентских парков волновалось.

В том парке на окраине города, где размещались строители из Украины, еще стоял лесной шум. Но самым могучим, самым крепким деревьям уже надоело раскачиваться, они первыми опомнились, застыли и только перебирали листьями, уцелевшими на ветвях. На земле листьев было больше.

Листья все еще слетали на дорожки и тропинки парка, совсем неслышно, листьями занесло поляны.

На одной из полян скинули с грузовика кровати, и Кеша спросил водителя, не вернется ли он в город.

— Нащо? День кончился, — ответил тот. — А стоянка же у нас рядом!

Бобошко снова ухватил за руку.

— А тебе куда?

— Знаю.

— Э! И я знаю! — сказал Бобошко, ехидно засверкав мелкими зубами. — Шукать ту кралю! Бежи пешком!

Кеша и правда побежал. Не хотелось слушать Бобошко. Не переоделся. Чемодан закинул в палатку, как приехали, в чем работал, в том и побежал. Черт с ним!

Парк вдруг раздался, зазеленело широкое поле, хоть в футбол играй. На краю поля сколачивали деревянную трибуну, как для праздника.

— Зачем это? Слышь!

— Как зачем? Завтра открываем наш стройлагерь «Украина».

— А!

Подумалось: верно, где-то есть и сибирский лагерь. Какая разница?

В другом краю стоял грузовик с платформой, — видно, привез гору бревен, лежавших рядом, и уже собирался уезжать.

— Эй! Эй!

— Чего кричишь, как зарезанный? — ответил из кабины немолодой дядя.

— Через центр едете?

— Можно и через центр, если надо.

— Надо, но платить нечем, — сказал Кеша на всякий случай.

— Не такси, — ответил дядя. — Садись. И перестань кричать.

— Нажмите.

— Чудаки люди! — сказал дядя. — Куда спешишь? Торопиться надо к тому, кто тебя ждет. Понятно?

— Понятно.

Дядя подобрел и нажал. И ни о чем больше не спрашивал. Завизжали тормоза у площади Навои, но Кеша не сразу узнал ее. Фонтан молчал. Пыль витала над сквером. Ее поднимал не ветер — детские ноги…

Как много детей!

Дети носились среди деревьев, лазили и прыгали по скамейкам, копошились в сухой чаше фонтана, играли в классы, в прятки, в чехарду, в индейцев, нацепив на головы куриные перья.

Большое, безопасное небо поднималось над сквером, и детей привели и прикатили сюда для жизни. У каждой скамейки, на которых сидели мамы и бабушки, стояли коляски с малышами, как лодки у причалов.

Кеша все смотрел на детей, а потом вдруг поднял глаза. Электрические часы показывали семь.

Он присел на край сухой мраморной чаши и стал ждать среди детской беготни и криков. Старичок в очках и тюбетейке, возле которого примостился Кеша, оторвался от газеты, протянул ее Кеше.

— Вот, пишут! Видите?

«Колымские старатели из бригады Кузьмина дарят детям Ташкента стоимость одного килограмма золота».

Радиорупор на столбе, вылезшем из-за оборванных, обтрепанных деревьев, говорил над площадью:

— Вчера в фонд помощи Ташкенту на счет 170064 поступило от колхоза имени Калинина, Рязанской области, пять тысяч рублей, от пенсионера Кадыра Джураева из Хатырчи сорок три рубля и безымянные переводы из Армавира и Пензы на пять и два рубля.

Видно, об этих поступлениях радио каждый день докладывало всем.

— Два рубля, — повторил старик, улыбаясь сквозь редкие зубы. — Может быть, какой-нибудь мальчик разбил свою копилку.

— Может быть.

— Или девочка, — сказал старик.

— Ну!

Кеша смотрел на женщину в черном длинном платье, которая, прижав к груди пустое одеяльце, бродила по аллеям, останавливалась у детских колясок, заглядывала в них и снова рвалась куда-то.

— Кто это?

Старик поохал, вздохнул, помолчал.

— Страшней всего было в родильном доме. Матери отдельно спали, дети — отдельно… Побежали за детьми в темноте, света нет… Бирок не видно, ничего не видно. Кричат одинаково. Где чей? Хватали в темноте… Одна трех детей взяла, выбежала во двор, всех у нее отняли, а где свой? Нет!.. Ну вот… И эта потеряла своего… Она тихая, — прибавил старик, последив за женщиной. — Только ищет…

Женщина все бродила по скверу, вздрагивая при каждом детском плаче, а другие матери загораживали и откатывали от нее коляски.

Было, конечно, много страшного в ту ночь. Теперь-то хоть ожидали толчков, сразу узнавали их, привыкли.

— Оно!

А тогда… И тревожней стало за Мастуру. Кеша закурил.

Знакомый сквер жил своей необычной и обычной жизнью. Там парень ждал кого-то с розой в руке, присев на велосипедную раму. Там встретились двое и пошли в сторону ото всех. Там стояли девушки…

Часы уже показывали четверть восьмого. Большая стрелка клонилась ниже и ниже. А потом поползла вверх. Нет Мастуры. Не пришла. Не придет.

Он посидел до половины девятого и встал. Ну, а завтра? Надо прожить эту длинную дорогу до завтрашнего вечера.

Работы назавтра оказалось много, чистили два больших развала, но все же в обеденный перерыв он успел подскочить к библиотеке. И никого не застал там. Пустые стены и поломанные стеллажи под солнечным небом. Спросил проходящую мимо женщину, когда кончили разбирать библиотеку.

— Вчера еще тут были люди.

Понятно, с книгами спешили. Не его же дожидаться. Вчера надо было сюда… В конце концов, он у них не штатный, у харьковчан. Таскает бревна бесплатно. Кормят — и ладно. Сегодня уйдет пораньше. Скажет Махотко… А что скажет? Что-нибудь…

Однако в этот день всех на час раньше посадили в грузовики и привезли в парк, где ставили палатки, растаскивая по ним кровати. Он подумал, где-то дом рухнул, спешная работа…

— Что такое?..

— Мероприятие!

Открывали лагерь «Украина». Ему же еще вчера сказали об этом те, что сколачивали трибуну. Ну вот, его отпустят, он чужой. Но Махотко удивился, сказал сердито:

— Какой чужой? — И погрозил пальцем. — Чтобы я не слышал!

Ребята одевались к параду. За деревьями все время играл духовой оркестр. Узбекские музыканты репетировали украинский марш. Ребята напевали про «дивчиноньку-чернобривоньку» и чистили ботинки. Получалась, значит, у ташкентцев украинская музыка. Когда начали строиться, на большой поляне заговорило радио. Кто-то прибежал оттуда поторопить.

— Харьковские! Чего застряли?

— Блистимся!

— Там в кино снимают. Не артисты! Давай как есть!

Засуетились, засмеялись:

— Бобошку вперед. А то его не увидят.

— Увидят, если захочу.

— Подпрыгнет.

— А банкет будет?

— Как построим город…

— Шевелись, шевелись!

— Та куда вы спешите? Какое там кино! На пушку берут!

Но перед деревянной трибуной, правда, сновали ребята с аппаратами. Прицеливались к щитам и фанеркам с надписями: «Одесса с вами!», «Днепропетровск в Ташкенте», «Николаев здесь». Их несли впереди колонн. С трибунки кричали в микрофон:

— Привет тебе, Одесса!

— Хай живе наше братерство!

Оркестр играл все тот же марш. От этого становилось всем еще веселее.

— Салям, Харьков!

Махотко первым схватился:

— А где наша Сибирь?

Бобошко огляделся и ответил:

— Вот она! Дивись!

За харьковчанами шел Кеша, обеими руками нес над собой фанерку с буквами: «Я из Наяринска». Буквы были еще сырые, с них текло. Он нес свою фанерку в вытянутых руках, и все операторы, сгрудившись, его снимали.

— Вот как! — крикнул Бобошко. — Сам по себе!

Да чего там сам по себе! Он схватил фанерку и банку с краской, забытую на траве, успел, написал кое-как. Может же Мастура увидеть эту фанерку в киножурнале? А больше ему ничего не надо было.

— Я с ним побалакаю!

Но поговорить с Кешей после парада не удалось Бобошке. Сибиряк исчез.

— Да где ж он?

А он уж ехал к площади Навои.

Снова и снова обшаривали его глаза аллейки сквера, ступени театра, колонны с приставленными к ним афишными щитами. Театр работал, зазывая на «Бахчисарайский фонтан» и «Сорок тысяч красавиц».

И вдруг Кеша обомлел. По ступеням, вдоль афиш, шли девушки — маленькая, скуластая и высокая, плоская, вся в красных бусах. Те самые, что стояли в этом сквере и разговаривали с Мастурой в день их первой прогулки.

Скорей! Он с разбегу схватил их за руки.

Они начали вырываться.

— Кто вы? Мы вас не знаем! Пустите!

— Кричи! Кричи! Я же простуженная! — захрипела длинная.

— Да не надо кричать! — взмолился Кеша, крепче сжимая их руки. — Я ищу Мастуру.

— Какую еще Мастуру?

— Ну! Вон там вы стояли с ней…

— Когда?

Он объяснил, когда.

— Не помните? Приветик!

— А-а! — хрипло протянула длинная, успокаиваясь и то ли теребя свои бусы, то ли потирая больное горло. — Мы ее всего-то раз видели, на Комсомольском озере… Ее Мастурой зовут?

— Мы о ней ничего не знаем, — робко прибавила малышка.

— С кем она тогда была, на Комсомольском? — спросила ее подруга.

— С Хадичей Муратовой.

— Вот! Поищите Хадичу Муратову на телеграфе, — прохрипела длинная уже совсем дружески.

— Это тоже Навои. Только не площадь, а проспект. Приветик!

Кеша отпустил их руки, а когда девушки отошли, крикнул вдогонку:

— Спасибо!

Ну что ж… На телеграф. К Хадиче Муратовой. Проспект Навои, наверно, недалеко.

Оказалось, далеко. Шагал туда вдоль все еще не убранных развалин и темных пустырей. Среди развалин в одном месте сидели за столами милиционеры, вовсю командовали по телефонам. Вывеска держалась на колу — областное управление милиции. Дом не устоял, работали во дворе.

Перебрался через бугор, спросил, показали. Теперь было совсем близко. Там, куда протянул руку майор, светились огни вроде бы целой улицы.

И правда, она новой была и почти целой, будто из другого города. Новые дома выдерживали толчки, хотя все стены внутри телеграфа располосовало сверху вниз, как по линейке, прямехонько потрескалась штукатурка. В большом зале народу было битком. Еще бы! Телеграф стал средоточием людских волнений, требующих ответа.

Женщины за барьерами черкали и черкали карандашами по бланкам, встряхивали руками от усталости и на мгновенье совали головы под вентиляторы, подставляя искусственным ветеркам потные лица, измученные глаза, чтобы согнать с них пелену. У них в глазах мутилось, наверно.

Над головами усталый женский голос приглашал:

— Краснодар по вызову — вторая кабина.

— Алма-Ата по вызову…

По вызову, по вызову… Отовсюду стучались в Ташкент, ждали, искали… А женский голос твердил:

— Москва ПЗП.

— Киев ПЗП.

Непонятное что-то… Кеша выстоял в очереди к столу, намахал коротенькую телеграмму деду, подтвердил, что живой, а к тому же неудобно было пробиваться с пустыми руками к барьеру, и пристроился к другой очереди, еще длиннее. Через добрый час подал свою телеграмму. Девушка быстро прочла, дунула на упавшую со лба прядь волос, сказала так же быстро:

— Подпись неразборчива.

— Усольцев.

— Обратный адрес? Улица? — нервно спрашивала девушка.

Кеша развел руками:

— Была и нет.

— Напишем: телеграф, до востребования, — согласны?

— Конечно.

Женский голос над головой осип:

— Москва ПЗП. Свердловск ПЗП. Алма-Ата ПЗП.

— Это что ж такое — ПЗП? — спросил Кеша, пока девушка выписывала ему квитанцию. — Позабыт-позаброшен?

— Прием заказов прекращен, — быстро ответила девушка и неожиданно улыбнулась.

Был налажен какой-то контакт, Кеша наклонился:

— А где тут Хадича Муратова?

— Она приемщица?

Ну вот — снова руками разводи.

— Может, в аппаратной? — сказала девушка, потянувшись за следующей телеграммой.

Тихо гомонящая очередь оттеснила Кешу. Аппаратную он легко нашел, да там на двери было написано красным: «Посторонним вход воспрещен!» Внушительной дубинкой грозил восклицательный знак. Из-за двери ребята вынесли лестницу, поставили у стены и ушли, отряхивая штаны. Кеша тут же взял лестницу на плечо и понес назад, мимо вахтера, который даже приоткрыл дверь перед ним и прикрикнул:

— Чуть не убил! Смотри!

По коридору юркали девушки. Кеша, действительно, чуть не задел кого-то из них и теперь пошел осторожнее. Толкнул лестницей дверь, за которой дробно стучало.

Аппараты строчили, как пулеметы. Сидели за аппаратами девушки, все черноволосые. Ободренный своей удачей, Кеша наклонился к ближайшей, уверенно спросил:

— Какая тут Хадича Муратова?

Девушка на миг оторвалась от работы.

— Откуда она?

— Местная.

— А я из Фрунзе. — И стала рвать ленту, непрерывно сползающую с аппарата, и наклеивать полосками на бланк.

Кеша перешел ко второй телеграфистке:

— Ты местная или тоже из Фрунзе?

— Из Дюшамбе.

Тут его заметила старшая смены, в очках, сидящая за столиком у телефона, и крикнула, перекрывая стук аппаратов:

— Эй! Зачем пришел? А ну, из аппаратной! Вахтер!

— Да я…

Но задрожало здание, и накатился гул, и замигали, закачались и потухли потолочные лампы. Аппараты вмиг смолкли, отчего подземный грохот стал слышнее, будто ближе. Стало темно, потому что за распахнутым настежь окном сгустилась ночь. Стало страшно. Девчата завизжали:

— Свет! Почему свет выключили?

— Пожара хотите?

— Без паники!

— Все на улицу!

Девушки ринулись к двери, но залетевший оттуда в аппаратную вахтер остановил их:

— Назад! Лестница сломалась!

Аппаратная помещалась на втором этаже. Сжались у окна. Кто-то вскочил на подоконник. И тут Кеша рванулся к окну и закричал:

— Вот лестница!

Он броском выставил лестницу наружу, опустил, сам вскочил на подоконник и стал подавать девушкам руку, придерживая их, пока они перешагивали с подоконника на лестницу, и спрашивая, как пароль:

— Ты не Хадича Муратова? Ты не Хадича?

— Какая Хадича? — оборвала его одна с искаженным лицом.

На дворе столпились люди, кричали:

— Давай, давай! Скорей!

Опять загрохотало, и опять дрожь прошла по дому, и несколько девушек он пропустил молча, а потом спросил робко высокую, глазастую:

— Ты не Муратова… Хадича?..

— С луны свалился? Хадича замуж вышла и давно уехала в Самарканд!

Ее руку он как взял, так и не выпустил, потому что вспыхнул свет.

— Не бойся, — сказал Кеша. — Уже прошло. Стучат.

Да, ожили и застучали аппараты, поползли ленты.

Возвращались девушки и садились работать со двора, где уже закипел веселый шум, крикнули:

— Верхолазы! Не убирайте лестницу, пусть стоит!

Кеша все еще держал глазастую за руку, и они вдвоем двигались по аппаратной к ее месту, где ждал телеграфистку стучавший аппарат.

— А ее подружку, Мастуру, ты не знала?

— Мастура, Мастура… У которой мать в трамвайном парке работает?

Из дальнего угла какая-то бойкая, поправляя прическу, крикнула:

— Тебе здесь девушек мало?

Засмеялись, как всегда, когда проходит испуг.

Ему везло сегодня. Так везло, что боязно становилось. Но, может быть, оттого боязно, что еще сегодня он увидит наконец Мастуру?

Трамвай скрежетал на рельсах. Вдоль путей, возникая в редких пятнах света и пропадая в темноте, стояли пустые дома без стекол, без голосов, без скрипа дверей, дома, приговоренные упасть. На подоконниках верхних этажей сохли неполитые цветы. К ним уже не дотягивалась людская рука.

Вагон вела высокая женщина с темным, сухим лицом. Кеша видел ее сквозь стекло, и лицо вожатой выглядело как на гравюре из книг архитектора, дедовского приятеля. От резко очерченной скулы падала тень на узкую щеку, а когда вожатая поворачивала голову и следила за выходящими, становились видны морщины, тянувшиеся к костистому носу.

Лицо ее показалось Кеше мужественным, — такими бывают лица у людей, познавших потери и вынесших из них боль и стойкость. Он стал думать: может быть, она потеряла кого-то на войне, может быть, и позже. Стал думать о потерях — правильно это, когда люди на них мужают, потому что если были потери, то для чего-то ведь они были… Обидно, если зря…

Вдруг женщина остановила трамвай там, где, похоже, не было никакой остановки. Никто не выходил. А вожатая смотрела, как ломали улицу. Присмотрись и он — узналась бы в полутьме пустеющая улица Тринадцати тополей. Но он думал о своем, не присматривался, только слышал, как тяжело ворочались машины среди нежилых стен. В трамвае запахло пылью. День и ночь пыль хрустела на зубах ташкентцев, но все же к ночи людей становилось меньше, и пыльная работа велась смелее.

Вожатая все не трогала трамвай с места. И никто из пассажиров не торопил ее. Кто понимал, что смотрит она на свое, знакомое. Кто думал, что трамвай задерживают работающие машины. Все молчали вместе с вожатой. Она толкнула рукоять мотора, когда сзади подкатил другой трамвай. Через две-три остановки, едва Кеша хотел спросить, далеко ли до трамвайного парка, вожатая объявила, что трамвай идет в парк. Уж если везет, то везет, не пожалуешься!

Еще через несколько минут въехали в ворота трамвайного парка, прокатились по двору и стали. Где-то стрекотала электросварка. На всякий случай перед воротами Кеша спрятался за сиденьем, а теперь встал. Вожатая открыла пневматические двери и сошла, а из заднего вагона, одернув на себе пиджак, выпрыгнул Кеша. Увидев постороннего, она окрикнула недобрым голосом:

— Вы откуда? Кто такой?

Кеша стал подходить к ней.

— Я… издалека… Тут работает женщина, а у нее дочку зовут Мастура… Вы не знаете?

— Мастура? — переспросила вожатая, глядя на него из-под тесно сдвинутых бровей.

— Да… Они с улицы Тринадцати тополей…

— А что вы хотели?

— Я хотел узнать…

— Что хотели узнать? — допытывалась она все строже.

— Жива ли Мастура? Не знаете? — опять спросил он, потому что она молчала.

— В нашем парке ни у кого нет жертв, — сказала она.

— Правда?

— Но Мастура с матерью уехала из Ташкента.

Ну вот… Недолгая радость схлынула с лица Кеши. Он облизнул губы, пожевал ими.

— А куда уехала?

Суровая женщина покачала головой.

— Этого не знаю. Едут куда кто… Сейчас не спрашивают, у кого где родственники… Всех не спросишь…

— Это верно, — сказал он и опустошенно присел на край грязного железного ящика у путей.

Вожатая предупредила:

— Здесь нельзя посторонним.

— У вас буфет какой работает? — спросил он. — Есть охота.

Она еще раз посмотрела на него и вернулась в вагон. Там она взяла из клеенчатой сумки что-то съестное, сдула пыль. Из депо вышел трамвай и покатился к воротам, загородив от вожатой парня на ящике. Она подождала. А потом увидела, что ящик пуст. Уехал, наверно, голодный парень на этом трамвае…

А он уже шагал по улице, нагнув голову и сунув руки в карманы. Ну вот… Узнал, что живая, но не нашел. Уехала… Так ему и надо. В чужом городе, далеко от дома, проклинаемый, верно, дедом, который один замаялся там, бредет он один по ночной улице… Хорошо, что она уехала… Спокойней… Если б только узнать, куда уехала…

Он попал под яркий свет, и длинная тень его поползла перед ним самим. И очень знакомый голос сказал с усмешкой:

— Наткнешься!

— Алимджан!

Это стоял Алимджан. Даже рабочий костюм — грязные брюки и темная бумажная рубаха — не портил его спортивной фигуры. И даже в эти бедственные дни оставался он модником. На шее какая-то косыночка узелком… А на плече он держал здоровенный бюст старца с курчавой бородой.

— Я искал тебя в библиотеке! А ты вот где! Ну!

— Ну! — ухмыляясь, подхватил Алимджан и пошел, заговорив на ходу: — После библиотеки я работал на расчистке картинной галереи. Туда же бульдозер не пустишь. А сейчас вот изящное искусство спасаем… Все ручками, ручками… Что ты делаешь в Ташкенте?

— Да вот…

— Вернулся на дом посмотреть?

— Ну!

— Не продал до толчка. Чудак! Вот оно что делает — вдохновение.

— Ну!

— Один ключ остался теперь.

— Смейся…

Алимджан, и правда, хохотал, приближаясь к платформе, заставленной спасенными изваяниями из мрамора и гипса.

— Не горюй! Получишь компенсацию…

— А куда уехала Мастура? — спросил Кеша. Алимджан переменился в лице.

— Постой! Мастура? Уж не из-за нее ли ты вернулся? Помешанный! Есть еще такие сумасшедшие на земле!

— Ну! — повторил Кеша. — Смейся.

Но Алимджан молчал. Глаза его удивленно всматривались в лицо Кеши, на котором застыла усталая и грустная улыбка.

— Что ты, — сказал наконец Алимджан. — Я тебе завидую… Но кто сказал, что она уехала?

— Мастура?

— Да.

— Вожатая одна сказала. В трамвайном парке. А куда — не знает…

— Так выясни там, куда уехали Султановы. Кто-нибудь знает.

— Султановы? Это ее фамилия? — воспрянул Кеша. — Я бегу!

— Постой! Эй! Где тебя искать?

Но Кеша вряд ли это услышал. Он бежал назад, к трамвайному парку.

Вахтер уже закрыл ворота, пришлось забарабанить в дверь проходной, и вахтер выглянул из форточки в двери, как птица из скворечни, заволновался:

— Кого надо?

— Мне узнать… Про Султанову…

— Султанова! — сейчас же закричал в глубину двора вахтер. — Султанова! К тебе кавалер пришел. Сейчас будет Султанова, молодой человек. Подожди.

Кеша ждал, схватившись за железные прутья ворот и почти прижавшись к ним лицом. Значит, не уехала? Что же это? Радоваться или пугаться — он не успел сообразить. С той стороны ворот подошла женщина, он узнал ее сразу. Он говорил именно с ней полчаса назад, с этой высокой и сухой трамвайной вожатой. Она ему сама и сказала, что Мастура уехала с матерью.

— Это вы? — удивленно спросил Кеша, сглотнув комок в горле.

Она посмотрела на него долгим взглядом и сказала неожиданно мягко:

— Не сердись… Я не хотела обидеть тебя…

Он ничего не понял.

— Меня?

— Ты ее ищешь, а она тебя даже не вспоминает… Я не виновата… И она не виновата…

Говорила мать Мастуры трудно. Кеша ждал каждого слова, тряс головой, как бы поддакивая. Медленно, не жалея его, она говорила правду. А правду говорить тяжелей всего.

— Лучше улетай, — посоветовала ее мать. — Улетай домой.

10

Может быть, то была самая длинная улица Ташкента, и во всю длину посередине ее тянулись палатки, поставленные как по шнуру. Двумя ровными, непрерывными рядами. В тихий ночной час это было очень похоже на строгое военное поселение.

Утром сюда приезжали фургоны с лепешками и молоком, поднимался базарный говор, шум. В полдень откидывали углы палаток, потому что не хватало вохдуха, и чайники с пиалушками, забытые возле кроватей на табуретках в предутренней суматохе, когда все спешили, кто на работу, кто на учебу, до вечера были на виду. И дети на горшках тоже.

Быт и дети вносили в палаточный городок безалаберность. Весело и грустно разворачивалась эта жизнь. Совсем неспрятанная… Все двери открыты — ни замков, ни сторожей, а собаки под раскладушками сбились с толку, не догадывались, кого встречать лаем. Гавкнут и смотрят растерянно.

У входа в одну палатку стоял телевизор экраном наружу. Брезент свисал по бокам экрана, как занавес. Смотрели футбол. «Пахтакор» выигрывал, ему везло в начале сезона.

Алимджан остановился, посмотрел немного и спросил:

— Не скажете, где здесь палатка Султановых?

Не оглядываясь футбольный болельщик-мальчишка махнул рукой:

— Дальше.

В палатках уже мерцали лампочки, там и тут, уложив детей, затягивали пологи на ночь, кто-то гладил на уличной доске мужнину рубашку или дочкино платье к утру утюгом, добросовестно служившим без счетчика. Кое-где мужчины играли в шахматы на табуретках, покуривали и читали вечернюю газету.

Наконец женщина, вешавшая белье между палатками, сказала:

— Да вот!

Алимджан приоткрыл полог и сразу увидел Мастуру. Она ставила тарелки на ящик, покрытый скатертью, под слабой лампочкой на крохотном шнуре, собирала ужин, как и в прежние дни, — видно, ждала мать. Из тех прежних дней Алимджан заметил в палатке будильник — он устроился на чемодане, поставленном между раскладушками на попа.

— Вот ты где! А пустили слух, что ты уехала!

— Алимджан!

— Ты видела Кешу? Сибиряка!

Что-то брякнуло в углу палатки, сбоку от Алимджана, там, куда он отвел полог. Оттуда шагнула к «столику» мать Мастуры, поставила вазочку с вареньем и третью пиалушку.

— Салям, Мархамат-апа, — сказал он робко.

— Салям алейкум, Алимджан. Садись чай пить.

— Рахмат.

Он сел, а Мастура спросила, справившись с дыханием:

— Кешу? Он ведь улетел!

— Он здесь, — ответила за молчавшего Алимджана мать. — Вчера приходил в трампарк.

— Что он тут делает? — все еще почти без голоса спросила Мастура, и Алимджану захотелось успокоить ее, может быть, обрадовать, а может, развеселить.

— Он ищет тебя, — сказал Алимджан тихо, и мать покосилась на него недовольно и тут же призвала к себе в союзники:

— Какой легкомысленный мальчишка! Правда, Алимджан? Вернулся в город, где землетрясение. Ищет девушку! Какой герой! Стыдно! Правда, Алимджан?

Алимджан молчал, сидел, пригнув голову, пока не сказал:

— Простите, Мархамат-апа, но, по-моему, это не легкомыслие. Мне кажется…

Матери, однако, было неинтересно слышать, что ему кажется. Она встала и перебила:

— Ага! Ты с ним заодно! Уходи!

Встал и Алимджан, снова приложив руку к сердцу.

— Мама! — вскрикнула Мастура.

— Уходи! — волнуясь, повторила мать и показала Атимджану рукой на выход из палатки.

— Да, да! — поспешил успокоить ее Алимджан.

— Мама!

— Простите, — сказал Алимджан и вышел.

Говорят же — не ввязывайся никогда в чужую любовь. Вот и получил, и от этого даже в горле засаднило, как будто съел кислое. Своей любви не вышло, взялся чужой помочь. Пропади вы пропадом! А тут еще дождь… И когда это он собрался? Странное лето в Ташкенте!

Дождь слетал редкими каплями, но небо было низким и черным, вот-вот развалится и обрушит на город ливень.

Мастура стояла в палатке, заведя руки за спину, обхватив ими столб-подпорку и прижавшись к нему затылком, как для казни. Что-то незнакомое, что не могло хорошо кончиться, назревало в ней. Хотелось возражать матери вслед за Алимджаном. Откуда это пришло? Гнев матери, такой чужой и несправедливый, обидел ее?

— Что он тебе сказал, мама?

— Сядь.

— Я хочу увидеть его!

— Зачем?

— Не знаю.

— Он уже улетел домой, наверно. Он сказал мне, что улетает домой.

— У меня сегодня дежурство на аэродроме. Я буду провожать детей. Комсомольское поручение.

Дежурство завтра было, но она сказала — сегодня.

— Ты стала храбрая, — недобро усмехнулась мать. — Не боишься ездить на аэродром ночами.

— Я просто выросла, мама.

— Ты грубишь матери! — тихо сказала мать, не веря себе. — Это все он… Он! Проклятый!

— Мама!

— Да, да! Проклятый! — закричала мать.

Мастура выбежала из палатки, словно ее толкнули. Капли пролетали чаще, задевая лицо. Все перемешалось: землетрясение, ураган, дожди.

Она любила поздние ташкентские вечера, когда после дневной жары весь город — и тебя — внезапно окатывало прохладой. Горы, где-то в невидимой дали от Ташкента, сливали с себя студеность. Далекие горы словно бы подходили по ночам к городу по пустынным дорогам, ставшим короче. Ведь ночные расстояния всегда короче дневных. И до звезд становится ближе, они спускаются, светят, смотрят на тебя, как и ты смотришь на них.

Правда, это были редкие минуты, когда она поздно возвращалась домой, потому они и запомнились. Старые часы Хакима-ака стерегли ее и выдавали матери каждое маленькое опоздание. А сам Хаким-ака всегда защищал ее из-за стенки. Где он сейчас, добрый старик?

«У меня был знакомый сибиряк. На гармошке играл!»

Странный сибиряк. Вовсе не улетал из Ташкента, видно. Утром прибежал на их улицу, а ее развалило.

«Я сегодня улетаю… Покажите мне город».

«Вечером фонтан желтый, зеленый, синий…»

Мама ждет ее в палатке, а она сидит на чьей-то табуретке под дождем. В тишине и безлюдье. И не к кому ей ткнуться в грудь, спрятать слезы.

А когда-то она совсем уйдет из дома. Неужели? Конечно, по узбекской традиции, мать сама хотела бы найти ей жениха. И любоваться на их счастье: ведь она не может найти дочери плохого человека. А ей, Мастуре, никто не нужен! Ей и подумать страшно об этом…

Ее часто встречали мальчишки, когда она выходила из гладильной. Сбегались и начинали выяснять отношения, выдавая себя за ее защитников.

— Ты чего?

— А ты чего?

Неужели он прилетел, вернулся?

«Я же улетаю».

«Ну и улетайте! Счастливо!»

Сколько раз потом она вспоминала его ребячливое лицо, его растерянные глаза, его светлый чубчик, и большие сапоги, и часы, и то, как он грозил часам кулаком. И то, как играл с уличными мальчишками в футбол под ее окном.

Это надо забыть. Он здесь? Ну и что?

Отсидевшись, Мастура нашла палатку тети Фани. Ночью все палатки одинаковые, и не сразу найдешь, но перед палаткой тети Фани на веревке висел и мок коврик. Мастура сняла его. Тетя Фаня деловито обрадовалась:

— Вот хорошо!.. Давай чаек пить. Надо же доедать варенье. Скоро свежие фрукты.

И стала выставлять на стол из-под раскладушки большие и маленькие банки, золотистые и карминовые внутри. На раскладушке, зарывшись в одеяло, сопел Лешка, про которого тетя Фаня говорила иногда в сердцах: «Мой! Больше ничей!»

Тетя Фаня подняла к носу ложечку с вареньем и понюхала.

— Люблю Ташкент.

— Тетя Фаня. — сказала Мастура, — вы знаете, он, оказывается, еще здесь.

— Кто?

— Племянник Галины-ханум.

— Вот дурак! — Тетя Фаня вдруг насупилась. — Ты плакала?

— Нет, дождь.

— Хочешь меня послушать, — махнув ложечкой, как учебной указкой, перед ее носом, сказала тетя Фаня, — слушай, что я скажу.

Но не сразу начала, вздохнула на всю палатку.

— Слушаю, — сказала Мастура.

— Любовь? — рассердилась тетя Фаня. — Нет ее, нет! Все это на пять минут! Я знаю! Выбрось из головы! Любовь!

— Тетя Фаня!

— Это люди выдумали для самообмана, чтобы не так скучно жизнь свою тянуть. Сами знают, что обманывают себя, а мучаются. Думают, это веселее.

Она уже не сердилась, грустно и устало говорила, жалея и себя и Мастуру.

— Тетя Фаня!

— Не верь!

— Тетя Фаня!

А она вдруг рассмеялась, и долго смеялась, и легко.

— Ой! Знаешь, как я своих забывала? Умер! Он живой, а я думаю — умер. И все. Что сделаешь? Уж куда больней, а не поправишь. И надо тянуть дальше. Вот как!

Где-то в середине этого рассказа тетя Фаня опять посерьезнела, Мастура сказала испуганно:

— Я пойду.

— Сиди!.. Видишь, прекрасно существую, не хуже других… Сливу ешь! Или айву. Дурочка! — сказала тетя Фаня, вытирая розовые руки. — Поняла?

— Поняла.

— Он совсем и не симпатичный! — вскрикнула тетя Фаня, всплеснув руками.

— Совсем, — согласилась Мастура.

— Никаких глаз!

— Никаких.

— И фигуры никакой!

— Я пойду, — повторила Мастура. — Мама ждет.

Она подумала, что ужин остыл на ящике в их палатке, а мама, хоть и голодна, не будет есть без нее.

— Ах, бедная! — неподдельно пожалела ее тетя Фаня и опять вздохнула так громко, что Лешка заворочался. — Бедная ты!

— Почему?

— Да ведь ты влюбилась! Посмотри на себя! Вся красная. Вот горе-то!

Дождь вовсю разошелся, бежать бы надо, но Мастура не бежала и вошла в палатку промокшая.

Мама сидела за столом, положив темные руки свои на полотенце, свернутое комом. И сразу захотелось, чтобы эти руки обняли ее.

— Если ты надумала встречаться с ним, — безжалостно предупредила мать, — подожди, пока я умру.

И прибавила что-то шепотом из узбекской молитвы.

— Я знаю, почему вы так сердитесь, — тихо сказала Мастура, опять остановившись у столба, а мать подняла на нее глаза. — Потому что он не узбек…

Мать вдруг встала и прошептала, шевеля своими бледными губами:

— Это ты не узбечка! Вокруг такая беда… А он вернулся из-за тебя! Из-за тебя! Из-за тебя! — повторяла, задыхаясь, она и под каждое «из-за тебя» стала хлестать дочь полотенцем по щекам. Видно, ждала, злилась.

Мастура не отворачивала лица.

— Из-за меня! — проговорила она, когда мать опустила руку. — Разве это плохо?

Мать села на раскладушку, положив полотенце на колени. По лицу ее скользили безмолвные слезы. Она плакала, как глухонемая. И это больше всего поразило Мастуру. Упав на колени, она принялась целовать руку матери.

— Мама! Вы устали!

Мать прикрыла глаза, но слезы катились и из-под закрытых век. Она так давно устала, что уже не сможет отдохнуть.

— Дай мне слово…

— Да, мама!.

— …что ты забудешь его!

— Да, мама.

11

Дождь барабанил по палатке.

Вторую ночь лило как из ведра. Солнечный городок! Весельчаки шутили:

— Принимайте душ, пока нету бани!

Кое-кто, правда, вымылся под дождем с мылом и залег в постель.

В палатке тесно сбились кровати и было темно. Казалось, все спали. Но вдруг рассек тишину полнозвучный голос Бобошко:

— Бригадир! У меня кровать дырявая!

— Была команда спать, — спокойно сказал Махотко.

— Вы лежите, а я скребу задницей по земле. Из дальнего угла буркнули:

— Крепче будет.

— Да вы гляньте!

— Заткнись, Бобошко.

— Гляньте, как я в этой кровати сижу!

— Не сиди, — посоветовал Махотко. — Встань и свяжи сетку.

— Чем? — спросил Бобошко. — Соленым огурцом?

Кеша слышал и не слышал их перебранку, а тут приподнялся.

— Я видел, где проволока валяется. Сейчас принесу.

Махотко сказал:

— Фонарь справа, на полке. Нашел?

Хлопнул мокрый брезент, дождь зашумел отчетливее, будто на миг ворвался внутрь.

— Оце товарищ! — похвалился Бобошко, шлепая босиком по доскам и забираясь в кровать Кеши.

— А жуть ты, Бобошко! — сонно заметил кто-то и зевнул.

— Я? — чистосердечно изумился Бобошко. — Я знаю, что делаю.

И тут не выдержал бригадир — все же вывел его из себя Бобошко:

— А ну, козаче, вертайся на свое место!

Но и Бобошко не хотел сдаваться, сел, в полном недоумении спросил:

— Кого защищаете? Да я…

В темноте заворочались.

— Ну, кто ты, детка?

Бобошко зло ответил на это.

— Я приехал город строить, а он — к бабе!

Теперь, пожалуй, на всех кроватях зашевелились: это было интересно.

— К бабе?

— К какой бабе?

— Она не баба.

Кеша вернулся с проволокой и светил фонарем прямо в лицо Бобошко.

— Может, девушка, — ухмыляясь, сказал Бобошко и лег. — Извини. Я не проверял.

Где-то в глубине палатки зареготали. Кружок света нащупал лепешкообразное лицо Бобошко, разъехавшееся в улыбке, и становился все ярче. Кеша приблизился и сказал:

— А ну, встань!

Бобошко не заставил себя долго ждать, вскочил и размялся, играя мускулами.

— Ударишь?

И в тот же миг получил удар от Кеши, качнулся — тоже не слабые руки были у лесничего — и ринулся на него, но между ними вломился Махотко.

— Эй, вы! Крики поднялись:

— Сибиряк, придержи руки!

— Он же пошутил.

— Оба пошутили.

С соседних кроватей поспрыгивали ребята, повалили Бобошко, придавили к матрацу, пока остынет. Махотко отвел Кешу в сторону, дал слегка по шее.

— И хватит!

И тогда кто-то сказал:

— Тебе бы влюбиться, Бобошко.

— Зачем это?

— Облагораживает.

Бобошко потрогал место под глазом, куда получил удар, и усмехнулся погромче:

— Влюбиться! Да у меня их было-было! Всяких — и толстых, и тоненьких, и белых, и рыжих, и не поймешь каких. Только голубой не было, врать не стану.

Мечтательный бас протянул:

— Голубые женщины водятся на острове Борнео.

— Втюрится — поедет и на Борнео.

— Да никакой такой любви нет!

— Нет, есть… — возразил благодушный голос. — И боль-ша-ая! Вот у меня был сосед, женатый на Зине. Очень ее любил. Она у него на руках померла. Женился на Кате. И ее любил.

— Катю?

— Ну да! Очень. Ее грузовик сшиб.

— Катю?

— Ну да! Домой торопилась, дура. Теперь женатый на Оле. Тоже любит. Очень.

— Глупый ты, парень.

— Почему это я глупый?

— Болтаешь много. Тебе думать некогда.

— Спим, братцы!

Но спать уже никто не хотел.

— Что такое любовь, если говорить по-настоящему? Поэзия!

— Я не поэт, — сказал Бобошко. — Я камни таскаю.

— Прав Бобошко! Мы сюда не романы крутить приехали, а строить!

— Для чего? — спросил голос сквозь кашель, и все притихли, потому что голос был неожиданный, немолодой. Снова вспыхнул фонарь в чьих-то руках, луч света направили на этот голос, и стало видно, как в кровати, поворочавшись, приподнялся лысый человек с круглой головой. И сказал просто:

— Все хорошее от любви, ребятки.

Изрек прямо, как поп.

— А гражданский пафос? — спросили его с издевкой.

Лысый приподнялся еще выше, фыркнул в пятне направленного на него света.

— Философы! Балбесы! Для чего вы будете дома строить? Чтобы люди жили в тепле и ругались на чем свет стоит? Или магазин? Чтобы тебя же в нем обвешивали? Тогда не стоит и городов городить. Не бросайтесь любовью, граждане!

— Комендант, а вы стихов не пишете? — ехидно спросил Бобошко.

Он, оказывается, уже знал, что этот лысый, поселившийся в их палатке, — комендант.

— Я для вас буду нужники ставить.

— Труд создал человека, как сказали Маркс и Энгельс, — съязвил Бобошко.

— У тебя и экскаватор есть, — беззлобно ответил комендант, — а ты еще с четверенек не поднялся.

Засмеялись и поддержали:

— Карл Маркс прав. И комендант прав.

— Если мы говорим… — бойко начал пискля, молчавший до сих пор, но его перебили:

— Нет, постойте! Интересно! Имеется в виду женщина или вообще любовь? Есть же любовь к родным, к родному месту даже…

— Или к коню. Чего вы ржете? Я серьезно, а они ржут!

— Комендант имеет в виду любовь к ближнему.

— Это уже религия.

— Не религия, а человеколюбие, балдюк.

— За что же вы его балдюком?

— Любя.

— Ну, человеколюбие — это я согласен. Просто — человеколюбие. При чем тут баба?

— А баба не человек?

— Сибиряк! Что молчишь? Что ты думаешь?

— Я думаю: если ты к женщине относишься как скот, чего от тебя ждать людям?

— Абстрактный гуманизм.

Еще кто-то поворочался в кровати, пробасил на всю палатку:

— Типичная отговорка для хама.

Кеша уточнил, заулыбавшись в темноте:

— Почему абстрактный? Я имею в виду нашу родную, социалистическую женщину.

Балагур жалобно крикнул:

— А где другую взять?

И совсем развеселился народ, разошелся.

— Послушайте, послушайте! Если мы говорим… — пробивался пискля, но на этот раз его перебил сам Махотко.

Махотко не любил философских споров: они надолго и без толку, а завтра — в котлован, первая стройка, но все же и он вставил свое слово:

— Хлопцы! Поэту полагается что-нибудь необычное и говорить, и совершать… А наш сибиряк — не поэт, а вернулся в город, где землетрясение! Из-за девушки вернулся. Это факт. Сибиряк! Как ее зовут? Слышишь?

Кеша не отвечал.

— Где ты? — спросил Махотко.

Луч света уперся в пустую кровать, и Махотко с досадливой бранью соскочил на пол, пробежал по палатке, развел в стороны боковушки входа. Дождь шумел, будто зарядил навечно.

— Ке-ша!

— Промокнет — вернется, — успокоил Бобошко без чувства вины. — Не растает. Гражданин не сахарный.

— Собрание считаю закрытым, — объявил Махотко. — Завтра в котлован.

— А мне так и не дали сказать! Вот послушайте! — обиделся пискля и осекся.

Теперь его перебил знакомый гул. Он неудержимо нарастал в подземной глубине. Все ближе, ближе. И опять завыли собаки. Съехав с места, застучали друг о друга кровати. Брякнули кружки, покатившись с полок.

«Рассказывая о землетрясениях в Лиссабоне, Сан-Франциско, Мессине и чилийской провинции Вальдивии в прошлых и нашем веках, французский писатель Пьер Руссо третьим злом после разрушений и пожаров называет грабителей, которые «в отличие от полиции и пожарных не теряли времени и видели в страшной катастрофе не кару господню, а удобный случай поживиться за счет других».

— Эй! — крикнул Кеша.

Темный ком слетел с балкона второго этажа и плюхнулся на мокрый тротуар. От стены дома тут же отделилась фигура, но шагнула не к узлу, а к Кеше, сказала, приложив палец к губам:

— Тсс… — и погрозила кулаком.

— Сволочи! — удивился Кеша. — Вы что?

— Тихо!

Человек был рослый, темнота и дождь мешали рассмотреть его лицо. С Кешей разговаривал он без раздражения и страха. И эта обычность голоса, и то, что он видел за недавние дни, и поиски Мастуры, и глупое предательство Бобошко, все вместе вдруг вызвало у Кеши приступ ярости:

— Бандюги!

Нож! Кеша попятился невольно, но сзади сказали:

— Не бежать!

Сзади к нему приближался второй, с куском железной трубы в руке. Вероятно, он прозевал Кешу, а может быть, подумал, что парень сам тащит неизвестно чьи пожитки и пройдет себе мимо. А он не прошел… Отскочив, Кеша прижался к стене под балконом, с которого слетел тюк. И тут же услышал, как пониже груди, в солнечное сплетение, надавило больно острие ножа и первый голос сказал:

— Постоишь так, пока мы не уйдем. Понял, молодец?

Парень с трубой, приблизясь, нашел ладонью его лицо и стал мять, елозя пальцами по колючим щекам.

— Хочешь побриться — береги башку.

Он оторвал от Кешиной рубашки большой кусок, и Кеша понял, что сейчас ему вдавят в рот кляп и, наверное, свяжут, чтобы совсем обезопасить. Старший, отойдя, поднял узел, просвистел строку из безобидной песенки, и сейчас же с балкона свесилась веревка.

Пока совали в рот тряпку, Кеша сообразил: по веревке третий спустится. Дом-то был целый, и жильцы, уходя ночевать во двор, в палатки, двери, должно быть, запирали, а балконы оставляли открытыми… И не воровали, хотя город жил нараспашку.

И еще Кеша вспомнил, как ходил с дедом на рысь и однажды бил в нее с шага, потому что раненая рысь до последнего момента бросается на человека, а не бежит. Бить! Он ударил парня ногой в живот, сшиб и со всей силой, какая ему была отпущена, дернул за веревку, пока наверху, над головой, еще не перестал постукивать крюк, цепляемый, как видно, за балконные прутья. Сдавленный вопль раздался оттуда, — вероятно, крюк ободрал руки тому, третьему. Железо ударилось об асфальт.

Старший бросился к крюку, отшвырнул узел, но не успел, Кеша вырвал его из-под самых ног грабителя и, отпрыгнув от стены, стал крутить крюком на веревке вокруг себя. Крюк свистел и ухал в воздухе, никого не подпуская. Выдернув кляп изо рта, Кеша кричал во весь голос:

— Махотко! Бобошко!

Знал, что до них не докричаться…

Он забыл про трубу. Труба, брошенная низом, ударила его по ногам, и он упал, а труба полетела дальше, задевая за асфальт тротуара и звеня.

И сейчас же как в ознобе затряслась земля, загромыхало. Город враз проснулся. За домом, где мокли палатки, послышались голоса. Сейчас могут появиться люди… Толчок был посильней недавних, но и он миновал, земля затихла, стал снова слышен шорох дождя…

Грабители тоже опомнились и пустились наутек. Кеша схватил за ногу одного, пробегавшего мимо, и стал бить его и кататься с ним по асфальту и снова бить куда попало, до едких слез на своих глазах, будто этот тип был виноват во всех бедах на свете. Теперь Кеша кричал ему:

— Не побреешься, ворюга!

Когда его окружили люди в пижамах, халатах и накинутых на майки плащах, парень уже вырвался, оба грабителя пропали, а голоногий мужчина в трусах и пиджаке, светя на Кешу фонарем, сказал:

— С балкона сиганул? Нахапал?

И хотел ткнуть Кешу ногой, но он засмеялся.

— Не я. Тот в квартире.

Он смеялся, потому что на этот раз землетрясение случилось вовремя, потому что узел лежал на тротуаре, а в квартиру пошли толпой за тем, который не успел смыться, остался наверху без веревки.

Ноги зверски болели, особенно та, по которой ударили трубой. Женщина с блестящей головой, в бигуди, наклонилась над Кешей:

— Тебя избили?

На улицу вывели парнишку, прятавшего глаза, совсем юнца. Шустрая старушка приткнулась к нему вплотную, чтобы разглядеть, охнула:

— Откуда ты? Из другого города, что ли?

Женщина в бигуди помогла Кеше встать и сказала:

— А тебя в газету надо!

Но мужчина с фонарем вмешался:

— В милицию их надо. Обоих. Там разберутся. Чемоданчик-то чей?

— Мой.

— Айда.

Потом он сидел на скамейке под дождем, совсем один. Увидела бы Мастура в газете его портрет и нашла… И что? Глуп ты, Кеша. На фанерке написал: «Наяринск», нес над собой, может, и в кино попал. Ну, увидит… И что? Скорей уезжать надо, вот что.

«Ты ее ищешь, а она тебя даже не вспоминает…»

Вот же наваждение какое… Опять ему видится, как она бежит под гору, за бурным потоком, переходящим в свет. В тот день все было из света. Был свет неба, свет травы и свет воды…

Уезжать. Улетать. Пока не попался ей на глаза… Зачем ты прилетел? Да схватил билет, не размышляя. По вдохновению… Дуракам закон не писан.

Ну вот, сиди и мокни теперь на скамейке у перекрестка. Днем она — для автобусных пассажиров, ночью — для таких дураков, как он, для него. Он провел рукой по волосам и лицу, стряхнул капли с пальцев и прислушался: кто-то шел, намеренно неосторожно ступая. Еще немного — и перед ним выросли двое в плащ-палатках, оттопыренных автоматами. Один патрульный подошел к нему, второй остановился подальше.

— Чего бродишь?

— Я сижу.

— Дождь.

— Чувствую.

— Завтра всем на работу. Люди на улицах спят. А ты бродишь.

— Я тихонько сижу.

— Зачем?

— Жду автобуса.

— Куда?

— Домой.

— Далеко тебе?

— Далеко. Тысячи четыре с гаком.

— Чего?

— Километров.

— Шутник.

— Без шуток. До аэродрома и — на самолет.

— Ну, не опоздай. — Патрульный потоптался. — И смотри… У нас вообще-то спокойно, но в случае чего…

— Я позову, — сказал Кеша.

Они пошли, бухая подкованными сапогами.

12

Горожане еще спали в своих палатках, тяжело вдыхая сырой воздух непривычного ненастья, а здесь взлетали с зыбкой земли самолеты, чтобы за день перемахнуть в далекую тишь и вернуться за новыми пассажирами.

До сих пор ни один ташкентский рассвет, наверно, не собирал на аэродроме столько ожидающих. Плач, звучные шлепки по стриженым детским затылкам, причитания бабушек и теть, спешивших купить пирожков на дорогу, напоить детей водой, тонули в неумолчном гуле моторов. Самолетов гудело много, но все их гуденья сливались в один рокот, похожий на голос землетрясения.

Кеша слушал, как оповещали по радио об отлетах по разным маршрутам, и начал медленно пробираться сквозь толпу, тесно занявшую знакомую площадь, к зданию аэровокзала. Площадь напоминала зал ожидания, и непонятно было, как проплывали по ней городские автобусы и проныривали такси. Говорят, один таксист за все это время ни толчка не слышал. Ни одного! Из трехсот-то! Каждый раз трясет, когда он в рейсе, а в машине, на ходу, ничего не слышно. Будто в другом городе живет.

Среди людского стойбища там и тут торчали ящики-тележки, а то и просто столики с бутербродами, клумба в середине площади обросла ларьками. Торговали без сна. Улетающих кормили сосисками, варили кофе и предлагали на прощанье родную ташкентскую розу за тридцать копеек.

Розы цвели, и жил город, несмотря ни на что.

«Иностранный турист Леон Гросс, застигнутый в Ташкенте семибалльным толчком, попросил невропатолога осмотреть его. А когда узнал, что здоровье его в порядке, сказал: «Этим я обязан только спокойствию ташкентцев».

Это Кеша прочитал в утренней газете, купленной в толкучке внутри аэровокзала, у прилавка «Союзпечати», и засунул газету в карман, чтобы показать деду. Теперь посылать ему было нечего — сам привезет, а до сих пор все посылал ему кусочки из газет вместо писем.

Дед недавно отозвался — деньги перевел. Кстати.

С билетом Кеше повезло — в этом направлении улетало немного людей, оказался один билет. И самолет — меньше, чем через час. Все нормально получалось.

Уже совсем рассвело. Кеша вышел из дверей к летному полю, и тут налетел на него взмокший узбек, окруженный табуном ребятишек. Никого не было рядом без детей… Черные тюбетейки на мальчишеских головах, а девочка на руках. Опустив ее возле Кеши, немолодой отец сразу зачастил:

— Ой, дорогой! Посмотри за детьми! Одну минутку!

Куда-то кинулся и вернулся:

— Их тут девять! — И пересчитал, пройдясь ладонью по детским головам. — Девять! Все мои. Еще один — дома.

Это он прибавил уже тихим голосом, с затаенной горделивостью и тревогой. И что-то быстро и строго наказал детям на родном языке, погрозил им пальцем и исчез.

Малыши повели себя по-разному. Девочка стояла — руки по швам, ни с места, замерла. Старший мальчишка отошел на два шага и плакал, отвернувшись от Кеши. Стеснялся слез. Видно, он один понимал, что происходит… Двое сели на чемодан Кеши и заболтали ногами. Один вцепился в руку и потянул Кешу за отцом, а другой рукой тащил за собой перевернутый игрушечный автомобиль на веревочке. Остальные забегали вокруг колонн, как ни в чем не бывало, заиграли в пятнашки, потихоньку отдаляясь от случайного караульного.

— Эй, вы!

Кеша побежал за ними, они — от него, тогда он схватил одного на руки и, когда оглянулся, чтобы проверить, на месте ли самые маленькие, увидел Мастуру. По открытой боковой лестнице аэровокзала она сводила со второго этажа к летному полю вереницу детей. И была все в том же полосатом платье. С теми же сережками в ушах, — они посвечивали на утреннем солнце, разгоняющем дождливую мглу неба. Старший мальчуган перестал плакать, догнал заигравшихся братишек и позвал Кешу на помощь.

А он все смотрел, как шла Мастура. Она шла уже под аркой, выводящей к самолетам и увитой зеленой виноградной лозой, а дети тянулись за ней, дети еще спускались с лестницы. И были у них недетские глаза, темные от бессонных ночей, и какая-то девочка махала ручонкой, не поворачивая головы, неизвестно кому, всем сразу махала, и какой-то мальчик смотрел по сторонам, пытаясь найти своих, и все время спотыкался. А один малыш, беззубый и круглолицый, поймав взгляд Кеши, улыбнулся ему, как маленький старичок.

И сейчас же Кеша услышал беспокойный голос:

— Спасибо, дорогой! Рахмат! Раз, два, три… Девять! Детей взял, а вещи там забыл! Туда-сюда! Раз, два, три… — Он схватил Кешу за руку, ощутимо тряхнул, стиснул. — Усманов! Приходи в гости. Улица Аваз-оглы. Уста Усманов. Все знают. Рад буду. Придешь?

Кеша хотел сказать, что он улетает, но сказал безотчетно:

— Приду.

Чтобы скорей освободиться, наверно. А отец, окруженный ребятишками, кричал вслед:

— Уста Усманов!

Вспомнились узоры по камню над колоннами театра Навои.

«Это сделал уста Ширин. Там, там!»

Мастура ему говорила, потому что он смотрел на нее.

Подхватив чемодан, Кеша побежал… Хвост цепочки детей, уводимых Мастурой, еще мелькал у кустов, прикрывающих железную ограду взлетного поля. У входа, под аркой, дежурный загородил дорогу:

— Куда?

Кеша быстро нашелся:

— Чемодан вон тому мальчику! Забыли!

Вдруг он понял, что должен увидеть Мастуру, не может улететь, так и не сказав ей ни слова. И дежурный отошел на шаг, пропустил.

Мастуру встречали на летном поле другие девушки, разбирали у нее детей, уводили к разным самолетам. Наконец она остановилась у большого Ил-18 и заговорила о чем-то с пассажирами, уже стоявшими у трапа не очередью, а толпой. От толпы отошел первым тощий мужчина, за ним еще один, посолиднее… Кеша невольно приблизился и услышал голос Мастуры:

— Я понимаю, это обидно, но кто останется до следующего рейса? Вы?

Этот мужчина энергично сдернул с носа темные очки.

— Позвольте! По какому принципу вы выбираете?

Хмурая Мастура неожиданно улыбнулась.

— По глазам.

— Очки не надо снимать, шляпа!

— И вы, молодой человек, который сказал «шляпа»… вы можете остаться?

— А вот я как раз не могу. У меня путевка. Деньги заплачены. Лететь надо.

Молодой человек в белых штанах побежал по трапу, но в дверях самолета стояла стюардесса:

— Дети сначала.

В толпе волновались:

— Зачем билеты заранее продают? Мы ночами стояли!

— Не продай их заранее, — ответила Мастура, — сегодня они, конечно, достались бы только детям! Правда?

— Девушка, а нам отметку сделают?

К ней, выбравшись из толпы, подошли два морячка, по виду узбеки. Откуда они в Ташкенте? Навещали своих, наверно, отпустили с корабля…

— Вас я не задерживаю.

Они пошептались между собой, подсчитали дни.

— Ладно, успеем. Мы остаемся.

— Возможно, сегодня будет дополнительный самолет. Еще один дополнительный. Обещали.

— Хоп.

— Катта рахмат.

Вот где ее надо было искать. А он… А он улетит сегодня!

— Прощайте, ребята! Купайтесь в Черном море и пишите письма домой! — Дети махали ей руками с трапа. И тот маленький мальчик-старичок махал. — Оставшихся прошу в первой кассе перерегистрировать свои билеты. Спасибо, товарищи.

Она повернулась и увидела Кешу.

Он стоял, держа чемодан, было ясно — ждал ее. Она помедлила и пошла к нему и сказала с удивленной улыбкой:

— Здравствуй.

— Здравствуй, — ответил он.

Тут вовсю заревели пропеллеры самолета, говорить стало невозможно.

— Пойдем! — крикнула Мастура и побежала, зажав уши, потому что загудели моторы другого самолета, они гудели со всех сторон.

За оградой, оставив позади этот гул, осмотрелись.

— Сесть бы… — сказала Мастура. — Всю ночь на ногах… Он поставил под кустом свой чемодан, чтобы она села, и она присела и похлопала возле себя по чемодану ладошкой, длинной, как лист подорожника, и Кеша сел рядом с ней и спросил:

— Можно, я закурю?

— Кури.

Она поправила волосы за ушами.

Он порылся в карманах, наконец разыскал сигареты.

— Улицу нашу развалило, — сказала Мастура. — Видел?

— Только качели на акациях висят…

Они умолкли, а громкий радиоголос, неживой какой-то и неумолимый, объявил о начале посадки в сибирский самолет. И Мастура глянула своими большими глазами в упор на Кешу.

— Я хотела тебя спросить…

— Что?

— Ты не улетал или вернулся?

— Вернулся.

— Почему?

Она все еще смотрела на него. И он смотрел на нее. Потом он отвел глаза, не выдержал.

— Да просто так, знаешь…

И поднялся. И почувствовал, что это последние мгновенья, которые принадлежали ему, чтобы сказать главное, чем он жил. Только что ничего не хотел говорить и уверен был, что не скажет. Только что вертелись на языке слова: вернулся из-за дома, — а сейчас забыл про дом, про все забыл, даже про то, что это последняя встреча, и сказал ей просто:

— Я люблю тебя.

Тогда она подняла глаза к еще серому, в рыхлом тряпье туч, небу, и кольцо ее сережки тускло блеснуло.

Наверно, шумели винтами самолеты, во все это серое небо грохало радио и мимо них, по сырому асфальту, тарахтели тележки с багажом, но он ничего не слышал. А она смотрела вверх. Про что она думала?

Наконец она боязливо, чуть заметно пожала плечом:

— А я…

Ну, он и не ждал ничего другого. Сказала же ее мать: «Она тебя не вспоминает». А сейчас она уйдет. Все.

И опять настала долгая тишина, в которую незаметно возвращались аэродромные звуки: и ноющее гуденье самолетных моторов, и хрип радио, и поскрипыванье чемоданов на багажных тележках.

Кеша вдруг улыбнулся.

— Ничего… Увидел, что живая… Повезло!

В конце концов, он ведь для того и прилетел сюда, чтобы увидеть ее.

Из-за ограды, из-за кустов, позвали:

— Мастура!

На летное поле снова вывели детей. Недовольный крик повторился:

— Мастура!

— Я пойду, — сказала она. — Дети.

— Иди, — сказал он.

— А ты улетаешь из Ташкента?

— Да.

— Счастливо тебе, — пожелала она, как тогда на улице.

Он смотрел, как она идет, и правда был счастлив, что видит ее, хотя понимал, что она от него уходит. Подошел к ограде и отвел ветку. Ветка оказалась колючей…

Мастура приняла свой отряд детей и повела к самолету. Разные города ждали ташкентскую детвору. Большие и маленькие. Мастура вела детей не оглядываясь, а он все смотрел, пока автопоезд с пассажирами не закрыл ее, и детей, и летное поле на миг, за который все потерялось. Пробежал и взлетел один Ил, затем второй…

Аэродромное радио уступило место городскому, чтобы передать будничное сообщение:

— Вчера — в который раз — Ташкент проснулся от сильного толчка. Был слышен подземный гул. Из-под ног уходила земля, смещалась мебель, падала посуда…

13

Обедал он в нарядном кафе, один, как пассажир, отставший от поезда, в котором уехали все родные, друзья и знакомые.

Тень ласточки промелькнула на столе.

Середину кафе хитроумный архитектор оставил без крыши, как будто знал, что будет землетрясение, и крышу заменил в своем проекте небом. Оно сияло над головой, очистившись от последних лохмотьев туч, которые, заблудившись, пролетели над Ташкентом.

Под небом было хорошо сидеть, и скоро все столики обсели густо, зато в стеклянных фонарях по бокам, зеленых от соседства с чинарами, по-прежнему не было ни одного человека. Над этими фонарями висели такие тяжелые бетонные козырьки, что под ними садиться не рисковали. Хоть пообедать-то можно было спокойно?

Вошли парень с девушкой, держась друг за друга, такие милые, огляделись, и парень виновато сказал:

— Свободных мест нет.

— Вот место. Возьмите стул оттуда и садитесь тут вдвоем.

— Рахмат.

Кеша рассчитался и подумал: куда же ему идти? Потом вспомнил что-то, догнал официантку и спросил, какой автобус идет сюда к улице Аваз-оглы. Она не знала. Вернулся и спросил у парня с девушкой. Эти тоже не знали, но парень вскочил, побегал, порасспрашивал за соседними столиками людей постарше и подробно объяснил, где это. Теперь Кеша ответил ему:

— Рахмат.

Сесть в автобус, однако, с чемоданом да пальто в руках не удалось. Ташкентцы по-прежнему осаждали автобусы, как крепости на колесах. И Кеша потихоньку побрел через город в надежде, что за центром станут автобусы посвободнее.

И не заметил, как попал на улицу Навои, ту, где Центральный телеграф стоял в трещинах и где недавно вертелся он со своей, да нет, с чужой лестницей.

«Ты не Хадича Муратова? А ее подружку, Мастуру, ты не знала?»

Улица жила еще, даже была многолюдней, чем раньше. Красивое здание из серого бетона прочно стояло ребристым цилиндром у стеклянного крыла, как космический корабль у причала. В этом здании устраивались фестивали и праздничные концерты, судя по старым афишам. Новые приглашали в кино. «Дворец искусства». Разные фильмы…

Какой же он чудак, однако, думал, что Мастура в другом городе, уехала и живет себе. От этого Дворца искусств, от театра Навои и старого-старого чигиря, скрипучего колеса с ржавыми железными черпаками в мутной реке у водопада… Ведь она все это вместе любила, все вместе… Потому что любовь нельзя разделить на вчерашнюю и завтрашнюю. Любовь, если она есть, всегда сегодняшняя.

И он любил в этом городе все, что любила Мастура.

Улица торговала, и поэтому по ней валило столько народу.

Взамен разбитых городских универмагов на этой улице длинным рядом вытянулись одинаковые стеклянные павильоны. Прозрачные со всех сторон, они показывали прохожим свой товар, от блузок с кружевами до сияющих унитазов. Жались на полках плюшевые зверята, будто бы прямо в этих огромных стеклянных ящиках, присланные издалека. И люди двигались под стеклом, как в аквариумах. Только ювелирторг пустовал, походил на музей с драгоценностями. Не до них было…

Кеша купил газировки и вспомнил, как его впервые тряхнуло у сатуратора, как он принял за Мастуру девушку в полосатом платье. Такие платья попадались ему потом в уцелевших городских витринах…

От жары ломило затылок и закладывало уши. Мимо почти бесшумно катил нескончаемый поток самосвалов — голубых, в белых намордниках. Новых. С московскими, минскими, тбилисскими номерами и водителями.

А едва оборвалась улица Навои, как опять начались развалины с пыльными палатками под пыльными кустами. Под ногами мело, как в пустыне.

Некоторые улицы совсем сгинули, исчезли. Только газетные киоски по углам напоминали, что здесь была когда-то другая жизнь.

Кое-где торговали и среди развалин. Стеллажи с товарами опирались о деревья, на ветках и сучках которых болтались объявления: «Все для пионерского лета» или: «Имеются в продаже пианино». Пустые коробки еще не снесенных домов сигналили бумажными наклейками, где искать их недавних обитателей: «Юридическая консультация переехала во Дворец культуры железнодорожников», «Ремонт холодильников на Дзержинского, 22», «Настройка музыкальных инструментов — напротив, в будке», «Мастер электробритв на фабрике-кухне», и под строкой, напечатанной на машинке, приписка химическим карандашом: «Это на трамвае номер 10, еще сто шагов от остановки Урда».

То, к чему город приготовился на короткое время, стало его долгим бытом.

В пестром наборе извещений о том и сем мелькнула страничка из школьной тетради. Очень разборчиво написано: «Внимание! Продается импортный гарнитур! Тахта — 130 р., две кровати по 80 р., два кресла по 30 р.» Расценил. Может, кто и купил бы, да ставить пока некуда.

Вдруг базар опрокинул на землю горы зелени, обрызганной водой. Кеша потянулся к крану, но сморщенный старик поймал его за руку:

— Пей кок-чай. Сначала плов ешь, потом чай пей. Зеленый. Сила останется.

Привыкай к жаре, Кеша. Старик протянул пиалушку чая:

— Пожалуйста, друг.

Запасливый старичок. Держал при себе чайничек… Перед стариком лежало на каменном прилавке баранье мясо с восковыми натеками.

Только Кеша отдал пиалу, толкнуло землю изнутри, будто это не земля была, а крышка котла с кипящей водой, и запрыгала крышка, еще, еще…

Люди побежали. Куда? Друг к другу бежали, ища защиты в соседстве. Вроде вместе было не так опасно, а скорее — не так страшно. Потом расходились, неизвестно кого браня.

В гуще базара возник новый шум, земной. Кричали женщины, вовсю размахивали кошелками, как только они умеют кричать, когда их вывели из себя. Среди них тощий человек нагнул бритую голову и закрывал ее ладонями. Этого ему показалось мало, и он натянул на голову халат.

Кеша спросил у мясника, в чем дело.

— Э! Цену поднял после толчка! Ну, так ему и надо…

Возле трамвайной остановки стоял милиционер с авоськой, набитой зеленым луком, картошкой и помидорами. Видно, кто-то побежал и забыл ее на базаре. Милиционер кричал, поворачиваясь во все стороны:

— Чей авоска?

Кеша спросил у него, куда двигаться, чтобы дойти до улицы Аваз-оглы.

Шел он к тому самому человеку, чьих детей стерег на аэродроме перед тем, как увидеть Мастуру. Уста Усманову.

Раз тот уста, пусть научит толковому делу. Кирпичи класть. Трубы тянуть. Столярничать.

Раз уж остался, надо не только бревна таскать. Что он умел? Метить сосны под вырубку, обхаживать лес, стрелять зверя. Не много, честно говоря, для города, который лежал в развалинах и пыли.

Вот в газете, купленной утром, еще написано:

«Мы, андижанские водители, возмущены тем, что руководство шестой автоколонной не дает нам машин, хотя во дворе стоят новые самосвалы. Руководство боится: а вдруг мы их разобьем. Но в Ташкент никто не посылает первых встречных».

А он вроде бы первый встречный…

Кеша сделал из газеты колпак на голову и зашагал дальше. Доберется до Усманова. Интересно, какое у этого мастера дело?

А дело у него оказалось самое современное: он собирал дома из больших панелей — сразу целая стена для комнаты. Для надежности придумал Усманов «антисейсмические» углы, которыми крепили панели с обеих сторон. К этому-то он и приспособил Кешу для начала, очень ему обрадовался. Молодые ребята — а их было на стройке много — называли Усманова и мастером, и начальником, но чаще просто — ата. Отец.

Рассказывали, смеясь, что на какой-то комиссии, изучавшей опыт антисейсмического строительства, дали слово Усманову и он сказал самую короткую речь:

— Много домов упало. Я их смотрел. Много домов стоит. Я их тоже смотрел. Мой вывод: какие дома добросовестно строили, те стоят. Это — антисейсмические дома.

Малыши Усманова присылали каракули из Анапы. Все там были, кроме одного, самого крошечного. Но в доме — добросовестно построенном, антисейсмическом доме — повернуться негде было. Кешу-то Усманов, конечно, оставил у себя, но раньше него привел три семьи с развалин, две незнакомых и одну знакомую — художника Каюмова, с которым подружился на стройке того самого Дворца искусств на улице Навои. Еще чью-то бабушку привел к себе Усманов, еще четырех студентов со своей стройки, тоже добровольцев, вроде Кеши, да еще двух приезжих девушек из управления стройтреста, не своего, в своем ташкентцы работали, поселил их в отдельной комнате, на ночь сам под дверью ложился.

Студенты смеялись:

— Уходите, девушки, из этой монастырской обители. Но девушки не уходили.

Вечерами все свободные от забот смотрели в усмановской обители телевизор. Тоже антисейсмический. В футляре из дюймовых досок, он стоял в тесном дворике на толстых, врытых в землю подпорках. Дворик всегда был полон, набивались и соседи посмотреть.

Слушали, как, промокая белыми платками умные, облысевшие головы, ученые рассказывали, отчего все еще трясется ташкентская земля. О вращении планеты и пластических глубинных течениях.

Не было под Ташкентом ни озера, ни моря, ни пустот, оставшихся якобы после выкачанной минеральной воды, куда мог бы провалиться город, ни вулкана, ни клокочущего газа, рыщущего под землей, — мало ли как объясняли беду языки, — а был глубинный разлом, и земная кора над ним сдвинулась. Даже небольших сдвигов было достаточно, чтобы вызвать катастрофу. Умные ученые предупреждали, что повторные сотрясения, называемые разрядкой упругих напряжений, еще возможны. Даже после длительных затиший.

Могли бы и не предупреждать — трясло каждую ночь. Если не очень сильно, то и не просыпались от усталости и привычки. Но часто гудело глубоко и лихорадочно, и земля тряслась в нервном ознобе.

— Как на войне, — сказал однажды Усманов среди ночи. — А?

— Не знаю, — тихо ответил Кеша. — Я ведь не воевал.

А художник Каюмов подтвердил:

— Похоже. Только не стреляют… Но изредка бомбят.

Чудак он был, этот художник, маленький неунывающий человечек. Маленький, но жилистый. С руками мастерового. И в глазах вечная смешинка.

По утрам брал этюдник с красками и на целый день исчезал. Возвращался пропыленный насквозь. Где-то работал, и, может быть, не только кистью. Может быть — любимые его слова…

У Каюмова была фляжка в затертом брезентовом чехле явно военного происхождения. Кеша заметил уже, что в эти дни всюду мелькали военные вещи, удобные для такой жизни. Но и не только поэтому… Выцветшие френчи, фляги, ремни воскрешали что-то очень нужное сейчас, как приметы особо тесного братства…

Уходя, Каюмов вешал свою фляжку на плечо — она весь день болталась на тонком ремешке. Усманов шутил:

— Послушай, что у тебя там? Холодный чай, а?

— Может быть.

— А может быть, коньяк?

— Может быть.

Как-то Кеша, увидев, что он складывает краски после завтрака, спросил:

— Вы художник?

— Может быть, — ответил Каюмов.

— Он знаешь какой художник? — сказал Усманов вкусно доедая горький пирожок — самсы — и подставляя ладонь под крошки. — Некрасиво рисует. Нарисует тебя — ай-яй-яй! Совсем не ты! Зачем так рисовал? А потом смотришь… Це-це-це… Откуда он знает, что у тебя тут и тут? — Усманов потыкал себя пальцем в лоб и грудь.

— Пока нечего смотреть, — сказал Каюмов.

— А когда будешь показывать? Когда трясти перестанет?

— Может быть.

После сильного предрассветного толчка в ту ночь они так и не уснули. Кеша тоже не спал. Лежали на своих тюфяках на полу большой веранды, даже курили. Они говорили про бомбежки, а Кеше все вспоминалось, как Мастура сказала:

«А я…»

Наверно, и сейчас она на аэродроме, провожает к самолетам детей. Пусть. Больше он не пойдет искать ее. Усманов покряхтел:

— Даже на фронте передышка была, а тут все трясет и трясет.

Каюмов сказал:

— Пусть трясет. Хорошо.

— Ты что? — рассердился хозяин. — Как себя чувствуешь? Что хорошо?

Каюмов усмехнулся:

— Все хорошо.

— Думаешь, зарплату прибавят?

— Может быть.

— Слышал что-нибудь?

Каюмов рассмеялся:

— Я о другом… Я скажу, а вы не выдавайте. У меня, честное слово, на душе радостно. Чуть-чуть.

Усманов поцокал языком на всю веранду.

— Ие! Ненормальный!

Каюмов задумался, хотя еще похмыкивал. И даже когда замолк, так и виделась во тьме его ухмылка — одним уголком тонкого рта.

— Может быть, ненормальный… Конечно, не один нормальный человек никому не может пожелать несчастья. Но раз уж оно случилось, от него тоже бывает польза.

— Ну да, — поддержал Кеша. — Многие говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Старые дома стояли бы еще и стояли… Снесли бы их там — по реконструкции. А когда?

— Я про людей, — возразил Каюмов и помолчал. — Города пусть стоят себе на здоровье. Дома пусть стоят. Старые и новые… А человека… человека должно потряхивать. Каждый день.

— Це-це, — сказал Усманов.

— От этого люди себя узнают, становятся лучше. Я вот, например, если замечу, что день прошел, а меня ни разу не тряхнуло, скажу себе: «Все! Кончился Абдурахман Каюмов». Я без рисовки говорю, — заключил он серьезно и грустно свою как бы шутливую мысль и поискал рукой фляжку. — Пробуйте. Это холодный чай. А может быть, коньяк.

И захотелось Кеше спросить Каюмова: как ему жить-то дальше? Поговорить захотелось. О себе. О Мастуре. Да разве это поможет? Ничего не поможет. Кого винить?

«Я не виновата, — сказала мать, — и она не виновата».

Тетя виновата. Черт дернул ее заехать в Ташкент! Кто ее занес сюда? Не могла выбрать другого города…

А Каюмов сказал:

— Напишу твой портрет, Кеша.

— Зачем?

— У тебя лицо хорошее.

— Вот, правильно! — обрадовался Усманов. — Вот это хорошо! Он же наш помощник. Работает, работает! Как работает, знаешь?

Теперь Кеша засмеялся.

— Меня рисовать нельзя. Я за девушкой приехал.

— А кто она?

— Неважно. Познакомились еще до землетрясения. Я тут был… Потом улетел.

— Когда?

— Как раз в ту ночь. Накануне самого первого толчка.

— И вернулся?

— Услышал и вернулся.

— Сразу же?

— А что?

— Напишу портрет! — повторил Каюмов. — Обязательно. Ты же доброволец номер один!

— Идите вы, — сказал Кеша.

— А где она? — спросил Каюмов. — Не нашел?

— Нашел.

Помолчали.

— А ты остался? — спросил Каюмов.

Этот все понимал.

— Не видишь, что ли? — сердито спросил Усманов.

— Так, — сказал Каюмов.

А Кеша думал в тишине, потому что теперь все молчали: конечно, не позабыть ему этой ташкентской жизни, этой его жизни, неожиданной, как землетрясение, после которого все стало таким открытым и общим. На аэродроме он еще не понимал, почему остается. Не улетел. Не смог. Деду послал короткую телеграмму: «Не сердись». Может быть, прав Каюмов, что эта жизнь и его, как всех, сделала не похожим на прежнего Кешу. А может, Мастура это сделала… Ну что ж! Спасибо ей, что она познакомила его с Махотко, с Усмановым, с Каюмовым, который говорит, что человека должно потряхивать каждый день…

14

Самолеты похожи на птиц, конечно. Только не машут крыльями и вместо ног у них колеса. А другие — на летающих рыб, низкобрюхие, тяжелые. И на стрекоз, — эти совсем маленькие, берут не больше сорока пассажиров и далеко не летают. Разные самолеты — разные пути…

— Мастура! Куда ты все смотришь?

— Никуда.

Пробегая мимо, остановилась подружка по ночным дежурствам, остроносая, торопливая, две косицы пляшут по плечам, как у школьницы.

— Мастура?

Это Муртазаев из горкома комсомола, как всегда, в белой рубашке с засученными рукавами — в горкоме такой стиль. Муртазаев симпатичный, нравится девчатам до замирания сердца. Чем он так удивлен?

— Ты — Мастура? А где жила?

— На улице Тринадцати тополей.

— Извини, но тебя искал один парень. Спрашивал о тебе в горкоме.

— Не может быть. Какой парень?

— Обещал еще зайти, да, видно, заработался. Он из харьковчан…

— Харьковчан?

— Да.

— А давно это было?

— Честно говоря, давненько. Месяца два, наверно. Когда приехали украинцы? Захочешь его найти — сходи в строительный лагерь «Украина». На окраине Чиланзара…

Это был он, конечно, в те первые дни, когда вернулся и искал ее. Но при чем тут «Украина»? А не все ли ему равно было, где приткнуться, работать, с кем делить хлеб-соль? Все свои.

И не все ли равно ей теперь?

Недавно она ездила на свою улицу. Ничего не осталось ни от дома, где они жили, ни от особняка лесничего из Наяринска.

«Я помощник лесничего».

Об улице напоминала лишь редкая вереница тополей. Они росли среди свежей травы, как в чистом поле. И ни бугорка нигде. И качелей меж акациями, о которых вспоминал он здесь, на аэродроме, не осталось. Говорили, будет новая улица. С асфальтом. С большими домами. Все будет…

Только не будут больше бегать под окнами мальчишки с футбольным мячом, не увидит она в их «воротах» помощника лесничего.

Мама все еще сердилась на него, поминала недобрым словом. Считала, он виноват в ее ночных дежурствах на аэродроме, залетный сибиряк. Если и не ради него поехала ее дочь первый раз на аэродром, то это он, конечно, заразил ее несговорчивостью, ранней самостоятельностью и другими пороками. Мама до сих пор была уверена, что дочь надо крепче держать в руках и бороться, пока не поздно, с ее непростительной дерзостью.

«Я просто выросла, мама…»

Тогда, сидя на его чемодане у того куста, она смотрела в небо и твердила себе: «Я люблю маму… Я люблю маму…» Сколько они провели вместе в тот день? Пять минут? Или две минуты?.. Хватит вспоминать о нем.

«Обещай мне, что ты его забудешь».

Мама говорит: время лечит. От чего? От глупости, если верить маме.

Но все думается о нем, и день похож на день, и очень уж много прилетает самолетов. Опять сибирский… Главное, идти и не смотреть…

Ну, а если он прилетит, что она скажет маме? Никогда она не была такой робкой, как сейчас. И молчаливой. Потому что думает о нем. И здесь, на аэродроме. И дома, в своей палатке. Дом! Теперь все так говорят…

Вечером, когда Мастура сидела у палатки, пришла с работы мама и спросила:

— Почему ты дома?

Мастура не успела ответить.

— Ты сегодня не дежуришь на своем аэродроме?

Она покачала головой, прикрыв глаза. Сегодня ей дали отдохнуть.

— Пошла бы в кино.

Мама добреет, смотрите-ка! Но в кино не хочется…

Никуда она не пошла бы, если бы не появился Алимджан и не уговорил ее.

Киноплощадка на открытом воздухе, за белым забором, была переполнена. Над головами темнели ветви платанов, а над ними мерцали звезды. И под этими звездами голос с экрана неестественно громко декламировал:

— Завершается сев хлопка в Андижанской области… Шли хлопковые сеялки по необозримым полям. А диктор уже говорил с чувством:

— Ташкент строится. В город прибывают и прибывают посланцы братских республик. Недаром говорится, что друзья по-настоящему познаются в беде…

И по экрану пошли теперь колонны веселых ребят и девушек, закачались над ними плакаты: «Одесса с вами!», «Днепропетровск в Ташкенте!» А диктор продолжал еще торжественней:

— За Чиланзаром открылся лагерь строителей «Украина»!

Рослый богатырь нес на палке щит: «Мы — харьковчане». А сзади… Не может быть! Сзади шагал очень серьезный Кеша, и в руках его, вытянутых над головой, качалась фанерка: «Я из Наяринска», Алимджан вскрикнул:

— Смотри!

Мастура схватила его за руку и потянула из кинотеатра.

— Куда ты?

Они едва успевали извиняться перед другими зрителями, которым наступали на ноги.

— Он снова вернулся, — твердила Мастура.

— Да что ты! Это старый киножурнал!

Вероятно, старый… Алимджан сохранял свою всегдашнюю рассудительность, а Мастура не могла остановиться. На аллее, в парке, Алимджан стал без усмешки образумливать ее:

— Пойми ты… Он редкий парень, такой, каких просто нет. Но ты же сама сказала, что он улетел.

Мастура шла торопливым шагом. Алимджан уже посмеивался:

— Не теряй головы!

Мастура остановилась и спросила:

— У тебя есть два рубля? Дай мне на такси. Взаймы.

— Ну, нет! Я отвечаю за тебя перед твоей матерью.

— А я все равно поеду.

— На ночь глядя? Говорю, его там нет. Глупая! Ну, поедем вдвоем.

— Я одна.

Он качнул своей красивой головой, протягивая деньги:

— Ты с ума сошла!

И взял за руку, надеясь удержать ее, когда она зажала деньги в кулак, но Мастура вырвалась и побежала. А он все смотрел и смотрел вслед ей. Уже на пустую аллею… Ладно. Каждый сходит с ума по-своему…

Палаточный городок «Украина» стал целым городом в парке со своими узкими улицами, залитыми асфальтом, спортивным полем с двумя провисшими волейбольными сетками, столовой под брезентовым куполом, такой гигантской, что она напомнила Мастуре павильон киностудии, куда ее однажды приглашали — захотели попробовать на роль, но она испугалась, убежала. Странно, но, помнится, ее прежде всего испугали размеры павильона… Сейчас она зашла в столовую, где увидеть его, конечно, было бы всего проще. И никого спрашивать не надо.

В столовой кормили сразу человек пятьсот, может быть, даже тысячу. Как же найти одного? И так неловко, все смотрят, и кажется, все знают, что ты ищешь знакомого, чего восточной девушке уж никак не полагается. Она вышла. Ну что ж… Надо быстро идти вперед, не останавливаться, не смотреть по сторонам. Как всегда…

Много молодых людей попадалось ей навстречу. Все в комбинезонах и ботинках с присохшей грязью. Даже девушки. Со смены или на смену собрались… А вон две уже переоделись и гуляют… Сделать вид, что и она гуляет? Тогда надо идти потише. Это рискованно. Но можно посмотреть на жизнь.

На одной поляне стоял столб с лампочкой не меньше футбольного мяча, а под ней блестел титан с кипятком и красовалась весело разрисованная вывеска: «Чайхана».

На другой — двумя рядами врытые в землю деревянные столы, за ними «забивали козла», писали письма. Почтовый ящик висел рядом на колу, воткнутом меж столами. Возле него стояли, зализывали конверты языками.

На третьей шумел маленький базар. Прямо с грузовиков продавали свой товар колхозники в халатах и тюбетейках, вытирая лбы рукавами. Отсюда шли, прижимая к животам огурцы и помидоры и перекрикиваясь:

— Почем берут?

— По гривеннику для приличия. По-шефски.

За базаром — автофургон, на смотровом стекле которого издалека выделяется: «Парикмах». Нерасчетливая рука размахнулась, и для всего слова места не хватило. На подножке фургона играл транзистор. Бородатые ребята, проходя мимо, останавливались.

— Чей приемник?

— Цирюльника.

— Чего орет на ступеньке-то?

— Реклама.

— Не, мы бриться не будем, пока не отстроим Ташкент. Может быть, и Кеша зарос так, что не узнаешь? Нарядных девушек все больше, спешат куда-то. Только эта вот не шагает, а плывет. Вымыла голову, волосы в мокрых еще колечках, а сама крупная, переступает медленно, отдыхает на ходу и нюхает розу. Рядом с ней парень размахивает руками, песочит кого-то на чем свет стоит.

— Ну чего ты все материшься? — с нежностью спросила его девушка, когда Мастура проходила мимо. — Привезут тебе бетон, Вася. Ты же прав!

И опять понюхала розу.

Вдруг вклеился в небо белый квадрат экрана, перед ним — скамейки полукругом, еще пахнущие деревом. Вот куда все спешили. На скамейках уже ни одного свободного места. Мастура прошлась сзади, встала за последним рядом, где сгрудились опоздавшие. Любопытный парень трижды на нее оглянулся, и, краснея, она спросила:

— Интересная картина, не знаешь?

— Еще не началась, а уже расходятся, видишь? — охотно сказал парень и подмигнул ей.

В самом деле, отделялись и уходили парочки. Туда парочка, сюда парочка. Парень в упор смотрел на нее ожидающе большими глазами, и Мастура быстро пошла прочь, понимая, что не найдет здесь она сибирского лесничего. И шла, пока не наткнулась неожиданно на указатель: «Харьков». Оттуда, куда стрелка показывала, доносилось частое постукиванье умывальных носиков. Может быть, там знают? Ведь он шагал за харьковчанами, Кеша. И Муртазаев сказал: «Он из харьковчан». Она пошла.

Ребята умывались после работы, отдувались, терлись полотенцами. Много их было, а выглядело все как-то по-семейному. Среди них Мастура сразу узнала того гиганта, которого видела в кино. Он нес на экране щит: «Мы — харьковчане». Сам большой, как каланча, от одного этого у него грозный вид, устрашающий, а глаза добрые. Она подошла прямо к нему. Он торопливо застегнул рубаху на животе, повесил полотенце на шею.

И хотя она спросила, чуть шевеля губами, готовая провалиться сквозь землю, он услышал ее и ответил тихим грудным басом:

— Усольцев? Первый раз слышу. Как зовут?

— Кеша.

— Ах, Кешу вам? Так бы и сказали сразу. Сибиряк?

— Да.

— А ну, ребята, умывайтесь, — попросил он, потому что перестали стучать умывальники и ребята застыли у железных колод с намыленными руками и рожами. — Был у нас Кеша. Был, да ушел.

Она вскинула на него свои глаза.

— Куда?

— Никто не знает.

— Спасибо, — сказала она.

— Постойте! — крикнул он ей вдогонку. — Он в Ташкенте! Я ручаюсь!

А она прибавила шагу. Она-то знала, куда он ушел. На аэродром. К сибирскому самолету… «А ты улетаешь из Ташкента?» «Да».

Носики умывальников как затихли, так больше и не клевали, не шлепали. Мыло высыхало на лицах ребят. Шагнул вперед Бобошко, вытаращил свои мелкие глазенки.

— Оце конфетка! Этот самый Кеша…

И осекся, потому что очень уж доходчиво посмотрел на него Махотко. Еще миг — и сгреб бы за ворот…

Мастура уходила. Скорей, скорей… А добрый гигант крикнул:

— Он в Ташкенте! Я ручаюсь!

Есть еще «сибирский» городок. Ну, не завтра, не послезавтра, через несколько дней можно заглянуть туда… Так она уговаривала себя, а поехала сегодня, все разузнав при выходе из «Украины». Один шофер знал, где живут сибиряки. Даже подвезти согласился…

В «сибирском» городке окружили Мастуру сразу шесть Кеш. Оказывается, в Сибири это было совсем не редкое имя, как Хаким в Узбекистане. Кеши рассматривали ее с интересом и завистью к тому единственному, которого не было среди них. Пошутили:

— Выбирайте любого…

Но она извинилась.

И тут, разорвав круг Кеш, выскочил вперед еще один, с восторженным мальчишеским лицом и голубыми, как осколки изразца на старинных мечетях, глазами. Он сделал к Мастуре несколько агрессивных, петушиных шагов:

— Говорят, меня звали?

Ближайший сосед треснул его ладонью по затылку:

— А ты вообще не Кеша! Вот и все.

Может быть, и правда был Кеша на одной из ташкентских строек, но разве все их обойдешь? Сколько их? Как будто весь город строят заново.

Это хорошо знал своими ногами еще один человек. Каждый вечер он бродил по городу, лазил по грудам щебня, по арматуре, сваленной у стройплощадок так, словно из земли били железные фонтаны, взбирался по мосткам на этажи, кричал в окна каменных коробов:

— Эй! У вас нету Кеши из Сибири?

— Кого?

— Кеши!

И в другом месте перекрикивался с крановщиком:

— Нема?

— Откуда он?

— Из Наяринска.

— Читай! Там написано! — отвечал ему крановщик с птичьей высоты своей кабины.

На щите у стойки краснели строки:

«Здесь работают отпускники из Мценска, Калуги, Орши, Ярославля, Торжка и Петропавловска-на-Камчатке. Приехали загорать!»

Парень все ходил, надвинув на глаза соломенный брыль и раздав пошире ворот рубахи. Говорят же, эта самая любовь, даже чужая, заставляет людей мозги терять. Своей же у него еще не было, не везло ему.

— Эй, слышь, дай прикурить. У вас тут не работает один такой… сибиряк?.. Кешей зовут…

Был это Бобошко.

15

Злые стояли дни. Солнце жгло так, что камни дымились и над крышами, над травой висело мглистое марево, будто все теряло плоть, превращаясь в дрожащий воздух. И воздух сгорал, а пустота раскалялась. Впервые понял Кеша, что такое — дышать нечем.

Он подводил блочные плиты к Усманову, который, накрыв голову под тюбетейкой носовым платком, сделал себе этакий крошечный зонтик на бровях и нет-нет улыбался, подбадривая Кешу, а тот смаргивал капли пота и помахивал рукой в квадратной брезентовой рукавице.

Где-то трудилась правительственная комиссия, направляя по одному пути энергию тысяч людей из разных городов. Где-то заглядывали в завтрашний Ташкент архитекторы, раскидав по полу планы, расставив по своим столам макеты. Но в конце концов все сходилось здесь, где вырастали стены. Здесь было начало всех начал.

С высоты далеко открывался во все стороны странный город, больше похожий на порт. Моря не было, а краны лезли в небо, как в океанском порту. Над иными улицами краны тянулись тесными рядами, уменьшаясь вдалеке, словно это были не улицы, а причалы. В иных местах они окружали площади, похожие на бухты. Можно было смело сказать при случае, что побывал где-нибудь в Одессе или Ленинграде, только, пожалуй, там кранов поменьше, если посчитать.

Плиты, подплывая, качались на цепях, и, когда цепи освобождались, приходилось перекидывать их концы через барьер стены, чтобы не били по новым плитам. Рассыпное звяканье цепей сопровождало работу с утра до вечера. Но это еще полбеды, к этому привычка пришла, как к музыке, а тишина потом казалась напряженной, чего-то не хватало в тишине. Хуже, что цепи накалялись — рукавицы не помогали. Кожу жгло сквозь брезент. А кран, протянув стрелу, подавал и подавал плиты.

— Майна!

Главное, о жаре забывать, не думать. Ни о чем не думать, верещать себе под нос что-нибудь вроде:

Майна-вира

По заданью бригадира…

Подплывали блоки с окном. Смонтируют и — выглядывай, как будущий жилец. Внизу — прорабская из бросовых досок-горбылей, на ней полоска выгоревшей материи со словами «Спасибо за труд!», как-то пришли, повесили пионеры, крановая тележка ползет по рельсам, как улитка, железная лесенка взбирается с этажа на этаж. Пока особенно любоваться нечем — пыль, сушь, яркое солнце, и снова пыль густо клубится тучами из-под самосвалов, из-под платформ с панелями, редеть не успевает, висит на месте в безветрии. От безветрия слышнее и шум машин, и грохот щебенки, ссыпаемой внизу, и даже скрип крановой тележки, — все гремит на месте, где рождается, не разносится по сторонам. Да и в сторонах везде гремит. Недаром вчера сообщили в газете:

«Геофизические приборы, подслушивающие подземные потрескивания для прогнозирования толчков, опущены в специальные буровые скважины, так как приборам мешает усилившееся уличное движение и растущий городской шум».

А когда-то разрисуется земля тихими газонами, зашелестят над ними водяные блестки, распустятся вокруг обильные ташкентские розы…

«Розы, маки, пиончики!»

Кто это так неумело карабкается по лесенке, как по корабельному трапу? Над лесенкой предупреждение: «Не бегай!» Техника безопасности. Эти не побегут. Девушка в панамке и темных очках, а следом парень, долговязый, с фотоаппаратом на шее. Молодой, а усатенький. Черная полоска. Мода теперь такая, что ли?

Девушка повернулась к нему, крикнула:

— Вон того щелкни! В кепочке!

Кого это? В кепочке тут он один.

— Майна!

Кепочку пониже. Щелкни! Еще чего!

Парень нацелился и все же щелкнул, как он разворачивал плиту на цепях, чтобы Усманову удобнее было поставить ее на место. А вторую плиту задержать пришлось. Эти поднялись, помешали…

— Здравствуйте. Мы…

— Осторожней. Задену!

Плита повернулась в воздухе, отплыла куда надо.

— Как вас зовут?

— Зачем?

— Мы из газеты.

— Вася.

— А фамилия?

— Картошкин.

— Вы ташкентский?

— Да.

Подошел Усманов:

— Он молодец. Следующий дом будет сам собирать.

— Записала? — спросил фотограф девушку.

Кеша встал на место Усманова, подальше от них. Девушка записывала, усатенький щелкал, поворачиваясь туда-сюда. А когда пожали руку Усманову и ушли, с опаской пробираясь между болтающимися плитами и делая вид, что не боятся высоты, толстый Усманов, поджав живот, вытащил из-под фартука сигареты:

— Кури, Картошкин… Почему обманываешь?

Кеша закурил, перебросил цепи, чтобы не простаивали.

— Понимаете, Усманов…

— Зови «ты», — перебил тот. — Я старше тебя, у меня домов в Ташкенте в пять раз больше, чем детей, а детей, видел сколько? Но… я простой человек, вместе работаем. Зови «ты». Хоп?

— Хоп.

Хоп — это «хорошо».

— Зачем не свое имя говоришь?

— А какая разница?

— Твой дом. А напишут — Картошкин.

— Я прочел в газете… приехали в одну африканскую страну иностранцы — помогать пострадавшим от вулкана… Так они вовсе отказались свои имена называть. Помощники — и все… А я ведь не иностранец… Я дома. — Кеша подымил и опять затянулся покрепче. — А вообще-то уезжать мне надо, устал. Пропаду я здесь.

— Не пропадешь, — серьезно сказал Усманов. — Другую девушку найдем. В Ташкенте красавиц знаешь сколько?

Это он уже слышал.

— Знаю.

Бросил сигарету и засигналил крановщице одними пальцами, кончиком перчатки. Еще, еще… Стоп! Большая штука кран, а послушная… Плита повисла, принеся с собой крошечную заплатку тени.

— Дайте сигаретку, Усманов.

— Дай.

— Дай, ака.

— Вот так. Крепи угол. Я за тебя прямо постою… Моя спина отдохнет.

Курить все время хотелось, даже на жаре. А свои сигареты кончились. Оттого и кончились, что чадил. Сунул руку в карман за спичками, вытащил клочок из утренней газеты. Сегодня вырвал. Для деда. Пусть представит себе дед, как живет и чем дышит город, куда улетел внук Кешка за наследством. А этот клочок… не стоит посылать, пожалуй. Ну его к аллаху!

«Ташкентская прокуратура арестовала трех служащих горсовета за взятки при выдаче ордеров на новые квартиры. Все трое будут преданы суду».

Мастура вошла в палатку и обмерла. На чемодане между раскладушками желтел ванька-встанька. Пузатое, как яйцо, его тело вздрогнуло и закачалось, колокольчики сказали: трам-бам, трам-бам.

— Пять баллов, — коротко улыбнулась мать.

Мать шила, раскидав по раскладушке лоскуты ее платья. Мастура смотрела на ваньку-встаньку.

— Вы зачем его поставили, мама?

— Ночью, когда ты уходишь на аэродром, — сказала мать, — он сигналит мне о землетрясениях. Это слабый толчок. Примерь платье.

Она повернулась к дочери, привстала и приложила обновку к ее груди.

— Посмотри.

Мастура придержала платье за плечики, а мать взяла с раскладушки большой осколок, оставшийся от их старого зеркала, и подняла повыше.

Мастура смотрела в зеркало, а мать на нее.

Было что-то еще очень детское в ее лице, в гладких щеках, в чуточку оттопыренной, словно от обиды, верхней губе… И было что-то уже взрослое в движении острых грудей, приподнимаемых дыханием, в этих исчерна-блестящих прядях волос, ниспадающих не школьной челкой, а зигзагами через лоб, набок. И в глазах с непроходящей тоской.

Из глаз Мастуры выкатилась слеза, медленно поползла по щеке. Она видела это в зеркале, но забыла, что и мать видит, и вздрогнула, когда мать сказала:

— Позови его.

Мать положила зеркало на раскладушку и притянула к себе свою дочь. И та уткнулась ей в колени, а мать стала гладить ее по голове и говорить:

— Пусть он придет. Слышишь? Пусть…

И голос ее звучал совсем не строго, с забытой лаской.

— Мама!

— Это я виновата, дочка… Не важно, кто он… узбек или… гармошка!.. Раз любит…

— Мама!..

— Я мать, а причинила тебе зло.

Мастура подняла на нее заплаканные глаза.

— Я нигде не нашла его… Я искала… Мама, что со мной?

— Зато я нашел тебя! Салям-алейкум, Мархамат-апа. Салям, Мастура!

Согнутый, в очках без оправы, раздвинув боковушки входа, в палатку заглядывал старик. Над его головой поднималось треугольное небо, яснеющее к вечеру от знойного и пыльного марева.

— Хаким-ака!

— Он обещал ждать тебя… в семь часов… у театра Навои. Каждый день!

— В семь часов? — спросила Мастура.

— Каждый день, — повторил старик фотограф. Мастура повернула к себе будильник, громко тикавший рядом с ванькой-встанькой. Бегущие стрелки показывали без четверти семь.

— Мама, я пойду? — спросила Мастура, покосившись в осколок зеркала.

Мать кивнула ей своей седой головой. Ничего не сказала.

— Рахмат! — шепнула Мастура Хакиму-ака, выходя из палатки.

Очень тяжело было не бежать, а идти мимо палаток, меж которыми буднично сушилось белье, мимо тети Фани, чистившей свой коврик, мимо квадратного бассейна, в котором плескались и галдели ребятишки, — когда-то тут тоже был фонтан, и тогда не разрешали купаться, а теперь купались, прыгали, брызгались.

В палатке на чемодане снова вздрогнул и забренчал ванька-встанька.

— Четыре балла, — вздохнула мать, а Хаким-ака успокаивающе засмеялся:

— Нет-нет! Это грузовик.

Мать стала собирать чай на стол, как полагается в узбекском доме, для нежданного гостя. Старик, присев на единственную табуретку, радостно говорил:

— Побежала! Долго не мог передать. Болел! Потом друг, у которого я живу — за городом, далеко, — тоже болел. Э! Старики! Потом искал…

И мать растерянно посмотрела на него, придерживая чайничек обеими руками.

— Так это было давно?

А Мастура бежала. Палатки кончились, и она бежала мимо пустырей, засаженных розами и пионами, одноцветными от пыли, и мимо нового дома, сверкающего стеклами, будто не было никаких толчков, мимо экскаватора, забивающего своим рокотом шум городского движения, — он старательно рыл фундамент для соседнего дома. Бежала на площадь, где однажды она каталась на тележке с пони. Где была колотушка, чтобы померить силу. Где были афиши у театра… люди… цветы…

Как всегда, тут встречались… У скамеек… У телефонных будок-автоматов… Пусть молчит фонтан, но здесь все равно кто-то кого-то ждет…

Мастура прошла по ступеням театра, глянула по сторонам и остановилась. Кеши не было. Она стояла на самой верхней ступени, выбрав место повыше, тонкая, прямая, неподвижная камышинка, и ждала. Может быть, он ее увидит?

Но раньше она сама увидела, как за деревьями сквера остановился автокран, хлопнула дверца и с подножки соскочил на землю Кеша. Он не спешил. Он потолковал с водителем, разломал с ним сигарету, и водитель что-то еще сказал ему, хлопнул по плечу, и кран остался стоять, протянув длинную железную свою руку над зеленью, а Кеша откинул со лба отросший чубчик и закурил.

Потом он тоже начал оглядываться. Гремел бубенцами пони, колеся по бесконечному кругу сквера, тянул за собой тележку, набитую детьми. Стоял театр, солнечный, как Парфенон.

И на самой верхней ступеньке он увидел ее и отшатнулся…

Первым его чувством было — спрятаться. К кому она пришла? Он отшатнулся за куст, — раньше их стригли под шары, а теперь оставили в покое, и кусты разрослись вольно, спрятаться нетрудно было.

Чего он сюда приехал? Да еще прямо со стройки…

Отходил автокран в конце рабочей смены, и он подбежал к водителю и попросился в кабину. Водитель, рослый грузин в необъятной кепке с козырьком, бросавшим тень на лицо, разрешил с подчеркнутой любезностью:

— Прошу, кацо! Куда?

— В центр.

— В самый центр? — уточнил водитель. — Ай, зачем я спрашиваю? Сразу видно!

— А что я, грязный? — поинтересовался Кеша в ответ на его добрую усмешку, когда уже поехали.

— Что ты! Прекрасно выглядишь! — категорически успокоил его водитель, восклицая сердечно и с заметным акцентом. — Как Махендра-Бир-Бикрам-Шах-Дева!

— Это кто такой?

— Король Непала, — ответил водитель, делая серьезные глаза.

— Ну! — сказал Кеша, заправляя длинную рубаху в брюки. — Это не имеет значения.

— Правильно, — согласился водитель. — Ты счастливый, кацо!

Ехали долго. У каждого светофора, натужно переключая скорости, грузин отставал на своем кране от других машин. Наконец вылез из-за деревьев угол театра, зажелтели колонны…

— Стой, — сказал Кеша.

В семь часов он иногда бродил тут. Просто так. Ничего не вспоминая, потому что эта площадь сама была воспоминанием. Посидишь тут, побродишь, и хватает тебя еще на несколько долгих дней. Уж кого он не ожидал здесь встретить… И услышал за своей спиной:

— Здравствуй.

Он рывком повернулся. Мастура ему улыбалась, сдерживая себя, губы ее подрагивали. Еще бы! Бир-Бикрам…

— Здравствуй, — ответил он, ругая себя, что приехал сегодня.

— Хаким-ака сказал, что ты будешь ждать меня…

И только тогда он понял, что она пришла к нему, но не поверил себе и спросил:

— Ты пришла?

Он мог коснуться ее, протянув руку, убедиться мог, что это она, но стоял без движения.

— Я пришла.

Тогда он взял ее за руку и повел, не зная куда, теряясь среди прохожих.

Но их еще догнал кран, помахивая длинной стрелой с тяжелым крюком, и водитель в такой, как таз, кепке с трудом высунулся из кабины, удивленно глянул на Мастуру, показал «на большой», бросил Кеше пачку сигарет и крикнул:

— С тебя причитается!

1967


Читать далее

Улица тринадцати тополей

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть