ГЛАВА ВТОРАЯ

Онлайн чтение книги Конец большого дома
ГЛАВА ВТОРАЯ

Холгитон Бельды, высокий, костлявый, с хрустом в пояснице разогнулся, вытаскивая из лодки мешочек с пшеном. К нему подскочил сосед его — маленький, щупленький, как подросток, Ганга Киле.

— Дай помогу! Давай, давай, одному тебе тяжело.

Ганга принял мешочек и отнес подальше от воды, к сыпучим сухим пескам. Оставив там мешочек, он вернулся назад.

— Как ты съездил? Хорошо?

— А как же? О-о, как еще хорошо! Видишь, сколько я муки, крупы привез. Водку тоже привез. О-о, как здорово я ездил! Русские друзья меня встречали, чуть ли не на руках носили, из одного дома в другой водили, водкой поили, наверно, за день я ведро водки выпил.

— А видать, не пьяный, — засомневался Ганга.

— Потому не пьяный, что сильный я на водку, ты же знаешь, мы с тобой много раз выпивали. — Холгитон выволок из лодки другой мешок. — Вот с этим грузом я ехал против течения, обгоняя русскую железную лодку с колесом на заду. Она пыхтит, из трубы черный дым валит, как изо рта дракона, так тужится, я тоже не последний человек на земле — давай нажимать, давай! И обогнал, пока она косу обходила, я протокой обогнал ее.

Ганга отнес и второй мешок.

— А как меня любезно купец Терентий принял, ты даже во сне не увидишь. Он мне сиденье русское на четырех ножках подвинул, и руку пожал, и улыбнулся, не так, как ты улыбаешься, а мягко, хорошо.

Ганга слушал соседа, приоткрыв рот, ощерив желтые мелкие зубы, глаза его совсем запрятались между век. Холгитон, даже не взглянув на него, знал, какое у него выражение лица. Давно они соседи, пригляделись друг к другу. Что ни говори Ганге, будь это приятное или оскорбительное, всегда он скалит зубы в идиотской улыбке, точно так же, как скалит зубы загнанный охотником енот.

— А другого богатого русского ты встретил? Этого, который просит траву косить? — спросил Ганга.

— Как же не встретить? Он даже ночевать оставлял, да я отказался. Ворошилин — богатый человек, одних коров и лошадей у него больше, чем собак у тебя и у меня.

— Траву ему надо нынче косить?

— Надо, обязательно надо, Он приедет сюда.

Ганга помог Холгитону выгрузить мешочки с крупой, мукой, водку, помог ему перетаскать все добро в амбар. Потом они сидели за маленьким низеньким столиком на нарах, пили из крошечных, с наперсток, фарфоровых чарочек разогретую водку.

— У меня достаток в доме, — разглагольствовал Холгитон. — Что мне надо? Много ли надо, мы с женой вдвоем живем, немного этого, немного того — и хватит. Другое дело — большая семья, большой дом, как у Баосы, им надо всего много.

— У них всегда все есть, они, как муравьи, все домой тащат, — сказал Ганга улыбаясь.

— Это хорошо, детей надо кормить, а ты, наоборот, все из дому тянешь…

— Ты меня позвал, чтобы плохое говорить? — оскалил зубы Ганга.

— Пей.

— Пью, пью. Много надо пить, чтобы все забыть.

— Эх, был бы я халада,[10]Халада — глава нескольких стойбищ. как отец в старое время, пил бы вместо воды только водку.

— Ты тогда дал бы моим сыновьям денег на тори, и они купили бы себе жен, — подхватил Ганга.

— А что? И дал бы, у меня деньги лежали бы в медных котлах, их было бы больше, чем у болоньского китайца — торговца У, больше, чем у русского купца Терентия.

— Если бы у меня были деньги, я тоже отдавал бы всем. Я такой — нежадный, ты же знаешь меня: как что лишнее появится дома, так меня тянет его вынести оттуда и отдать кому-нибудь, — лепетал Ганга, засыпая на нарах Холгитона.

— Знаю, знаю, потому-то ты и гол и бос, двух взрослых сыновей не можешь женить, вот они и рыщут, как лоси осенью, чужих жен соблазняют. Жени их скорее, а то ноги им обломаем!

— Женю, обязательно… обязательно… пушнину добудем, гори будет… пить, ох пить будем…

— Эх, анда, анда, ты так сыновей пропьешь… Нехорошо мне тебя учить, я намного моложе тебя, но ты пьешь мою водку, потому слушай. Проспись, Ганга, слушай… Я все же староста стойбища, русские меня поставили старостой, потому могу ругать тебя. Проснись!

— Женю, всех женю, и тебя поженю…

Холгитон сплюнул на пол и чарочку за чарочкой стал пить теплую, вызывающую тошноту водку.

— Супчуки, — позвал он жену, — скажи, кто к тебе приходил?

Высокая, костистая, крупная Супчуки медленно поднялась из-за темного очага, подошла к мужу. Глаза ее за толстыми веками зло поблескивали.

— Зачем ты взял меня в жены, если ребенка… — с душевным надрывом, с отчаянием заголосила она. — Я детей хочу, я жить хочу! Я молода, я хочу детей!

— Не кричи, люди услышат, — проговорил Холгитон, сразу трезвея. — Ладно, не спрашиваю.

Холгитон устало прилег на нары и закрыл глаза. Супчуки вернулась к очагу и притихла. В мазанке наступила тишина, прерываемая тонким писклявым храпом Ганги.

Холгитон лежал с открытыми глазами; голова кружилась, но мысли текли по давно проторенному пути, как льдины несутся весной по реке, зажатые с обеих сторон берегами. В доме мертвая тишина… Если бы здесь были дети… Холгитон живет с Супчуки больше десяти лет, в первые годы ему казалось, что он привел в дом бесплодную женщину, и главную вину перекладывал на нее, лечил ее у старушек знахарок, ездил не раз к великому шаману и только позже стал догадываться, что виноват в бездетности Супчуки он сам. Прошло еще несколько лет, и Холгитон с ужасом понял, что он неполноценный человек и ему никогда не иметь своих детей. Какой же это нанай, который не имеет детей! Холгитон всячески скрывал свою беду, много раздумывал над ней, но никак не мог свыкнуться с мыслью, что он бесплоден. Нет, он должен иметь детей!

Так появилось молчаливое согласие между ним и женой: скрепя сердце Холгитон разрешал Супчуки встречаться с молодыми охотниками. Но ревность брала свое, после каждого возвращения с охоты, рыбной ловли или выезда в Малмыж он с ненавистью и с какой-то душевной болью начинал измываться над женой, учинял допрос. В первое время Супчуки больше отмалчивалась, потом стала злиться, а теперь в ответ сама поднимала скандал.

Холгитон боялся, как бы соседи не услышали Супчуки и не раскрыли его тайны.

— Иди позови старшего сына Ганги Улуску, — с трудом продолжал Холгитон. — Скажи, пусть придет за отцом… — Голос его вдруг осип, он опрокинул в рот водку и хрипло закончил: — Можешь не спешить.

Супчуки подправила халат, опустила толстую упругую косу на грудь, как это делают девушки, и вышла из фанзы.

Холгитон еще подогрел водки в узкогорлом медном кувшинчике и пил, чтобы опьянеть и забыться во сне. Сколько времени прошло, он не знал. Дверь открылась, вошел Улуска, за ним шла розовощекая, разрумянившаяся Супчуки.

— А, Улуска-анда, проходи, проходи сюда.

Холгитон босиком спустился на глиняный пол, сделал, пошатываясь, два шага и обнял вошедшего плотного человека с широким добродушным лицом, очень похожим на лицо Ганги. Улуска выглядел строже отца, он знал, когда улыбаться, умел вовремя гасить улыбку.

— Выпьем, выпьем, садись за столик, — тянул его Холгитон. — Отец твой уснул, ну и пусть спит… Пей, Я к русским ездил в Малмыж, я гостил, а вернулся на русской лодке, которая дымит на заду… они меня до протоки… да, не веришь? Спроси у отца. Эх! Жить как хорошо… правда, хорошо? Пей, давай пей! Что смотришь! Водка еще есть, я богатый, очень богатый.

Холгитон выпил еще несколько чарочек и мешком свалился на нары, он что-то бормотал, клацал зубами, потом захрапел.

— Останься, переночуй, — жалобно попросила Супчуки Улуску. — Он теперь не проснется до утра, он крепко спит, по земле волочи за волосы — он не проснется.

Улуска колебался, настороженно поглядывал на храпевшего хозяина фанзы, на умолявшую его женщину.

— Хочешь еще водки? — Супчуки наполнила медный кувшинчик, подогрела и подала Улуске. — Не бойся, он не проснется. Ты можешь в полночь уйти.

Улуска пил и медленно пьянел.

— Скажи, а когда я женюсь, ты тоже будешь меня зазывать?

— Ты женишься?

— Что я, не мужчина? Знаешь ведь меня, — хвастливо выпятил грудь Улуска.

— Ты же говорил, на тори нет денег, отец все тратит…

— А я поженюсь, старшая дочь Баосы, Агоака, будет моей женой. Пусть смеются надо мной, пусть растопчут, пусть назовут женщиной, но я женюсь. Мы с тобой, Супчуки, несчастливые люди, нам в жизни не везет, у меня отец всю пушнину, деньги пропивает, а у тебя муж какой-то… Так, да? Был бы он силен в постели, ты не стала бы попрошайничать… — Улуска выпил, вытер рот тыльной стороной ладони. — Слабый я человек, ненавижу себя. Сколько пушнины добываю, трех жен можно было купить, а я не противлюсь, не говорю ни слова отцу, когда он пропивает… Эх, ну что же я за человек!

— Не кричи, люди услышат…

— Пусть слышат, пусть все слышат: я не мужчина, я не охотник! Чего испугалась! Мужа? Зачем тогда меня оставляешь ночевать? Я не хочу с тобой спать, я женюсь на дочери Баосы. Слышишь? У тебя муж живой, он рядом храпит, как кабан.

Супчуки нежно обвила руками Улуску вокруг шеи и прошептала:

— Не боюсь я мужа, я хочу тебя…

Улуска проснулся с головной болью, он лежал с кем-то под одним одеялом, спросонья ему показалось, что рядом с ним Супчуки. Только приглядевшись, он узнал затылок отца с небольшой лысиной.

«Где мы спим? Дома или у Холгитона?» — подумал он и приподнялся. Рядом с ним на хозяйской постели лежал Холгитон (он, видимо, ночью перебрался туда), хозяйка растапливала очаг, и сизый многослойчатый дым стлался над нарами. Улуска сел на постели, к нему подскочила Супчуки с зажженной трубкой. Улуска затянулся, дымом пытаясь уменьшить прогорклость во рту. Голова кружилась, ломило ее, будто кто крепкими руками сжимал с двух сторон. Чтобы чем-то отвлечься, Улуска стал рассматривать внутренность фанзы.

«Я богатый, очень богатый», — вспомнил он слова Холгитона. У этого «богача» была такая же нищенская фанза, как и у отца Улуски. Низкий очаг с вмазанным в него большим котлом, в котором варили и корм для собак и еду для людей; нары с правой стороны фанзы застланы не очень новыми камышовыми циновками, а над нарами, в рост человека, глиняные стены закопчены жирником, дымом очага, покрыты серым пеплом и паутинными тенетами, так что не разглядеть цвета глины. А трава, которой покрыта фанза, поперечные перекладины, балки чернели над головой, как беззвездное, затянутое непроглядными тучами небо.

Улуска хотел определить время, но мелкорешетчатое окно было затянуто большим соминым пузырем, сквозь который ни один остроглазый охотник не разглядит, что творится на улице.

«Ну, где же твое хваленое богатство?» — хотел спросить Улуска у хозяина, обернулся к нему и встретился с его холодным взглядом, но через мгновение глаза уже щурились в доброй улыбке.

— Вот так за отцом, называется, пришел, — засмеялся Холгитон. — Тепло с отцом спать? Ох, голова у меня трещит, я не помню, как уснул. Ты, наверно, за мной сразу уснул тоже, да?

— Не помню ничего, — соврал Улуска.

— Эй, жена, солнце поднялось? — спросил Холгитон.

— Солнце уже на макушке, вставайте, я талы вам нарежу.

По голосу жены Холгитон понял, что она довольна.

— Ну, вставайте! Улуска, растолкай отца, что это он разоспался? Вставай, Ганга, выпьем еще немного. Водка есть, водка у меня всегда найдется, если надо будет, я сам ее изготовлю…

Только после полудня вернулись в свою фанзу сын с отцом. У порога их встретила не по годам старая, ссутулившаяся женщина с беспомощным взглядом слезившихся глаз. Она была одета в старый рваный халат, на ногах дырявые зимние мужские унты со срезанными голенищами.

— Дома есть нечего, — прошамкала старушка.

— Мама,[11]Мама — старушка. мы дома не едим, мы в гостях едим, — сытно икая, промямлил Ганга.

— Эне,[12]Эне — мать. ничего, я вечером рыбу привезу, — пообещал Улуска. — Сейчас нерест, рыбы везде много.

— Люди полные сушильни юколы навесили…

— Нечего, мама, на людей смотреть — от зависти можно умереть. У людей что? У них полные амбары вещей, еды. А у нас что? Одна полудохлая, голодная крыса, и все. Хи-хи-хи! Улуска, нечем эту крысу кормить, принеси — съедим.

— Эне, где Пота? — спросил Улуска.

— Острогу взял и уехал.

— Чего тогда хнычешь, Пота уехал с острогой — рыба будет. Потерпи немного, он рыбу привезет, ты будешь талу есть, жирную уху… — сказал Ганга.

— Ты всю жизнь надо мной насмехаешься, — обиделась старушка и горько завздыхала.

Ганга оскалил зубы и захихикал, взбираясь на низкие нары.

Мужчины большого дома Баосы Заксора несколько дней добывали рыбу острогой, женщины с утра до позднего вечера пластали сазаньи бока и, вдев на жердинки, вывешивали на сушильне под горячее солнце и теплые ветры. Оставшиеся головы, хребтины варили в больших широких котлах, потом, удалив все мелкие и крупные косточки из рыбьего мяса, поджаривали в тех же котлах, отскабливая и перемешивая палкой с железным лопаточным наконечником. Белое рыбье мясо поджаривалось, блекло, желтело крупными зернистыми ядрышками. Это была такса, любимое блюдо нанай, которое он ел с рождения и до самой смерти, то перемешивая с сочной голубикой или кислыми, мягкими дичками-яблочками, то заправляя ею кашу. Зимой охотник, вернувшись в шалаш, вскипятив чай, проглатывал несколько ложек таксы, обильно залитой рыбьим жиром, и через час оживал, усталость его снимало как рукой.

— Пока хорошая рыба есть, будем готовить таксу, — распоряжалась Майда, — варите только сазанов.

Внутренности рыб с белыми слоями жира собирали в отдельном котле, руками мяли жир, печень, кишки и оставляли, чтобы отстоялось и немного испортилось, приобрело запах. Толстые зеленые мухи, точно вороны, кружились над разделанной рыбой, роем носились вокруг вывешенной юколы.

Идари с матерью считались мастерицами, они могли растопить жир и поджарить его на любой цвет, от прозрачно-желтого до густо-коричневого и темного, и любого вкуса — но запросам охотников. Когда весь жир с дневного улова был растоплен, когда Майда заметила, как уменьшился декан — плавник шатром сложенный и сухой тальник, — она отправила двух сестер, Агоаку и Идари, за дровами.

День выдался солнечный, ветер-верховик едва трепал узкие листочки тальника, легкие белые облачка-шалуны изредка набегали на солнце и прикрывали его ненадолго. Вода в протоке, изрезанная течением, закрученная сотнями воронок, морщилась местами от ветра. Идари глянула на воду, и ей показалось, что она видит чье-то знакомое, изрытое оспой, изрезанное старческими морщинами лицо. Это лицо, сколько она помнит, никогда не улыбалось, оно всегда выражало недовольство, озабоченность.

«Так это же отец, — спохватилась Идари. — О нем я думаю. Нет, наша протока не похожа на отца, она умеет ластиться и веселиться, хотя тоже может быть сердитой и даже взбешенной. Но я все равно люблю и отца и протоку».

Идари сидела на веслах и изо всех сил гребла против течения. Она смотрела прямо перед собой на плескавшуюся на дне лодки воду и перекатывавшуюся по ней берестяную чумашку-черпалку, на ноги сестры, обутые в летнюю кожаную обувь: она боялась долго глядеть на воду, на быстрое течение, на завихрения, потому что у нее тогда кружилась голова и сосало под ложечкой. Точно такое ощущение она испытала однажды в детстве, когда по наущению мальчишек — Поты, Чэмче и других — залезла на высокий тальник; лишь чудом удержалась она тогда на дереве и не свалилась на землю. Ее снял с тальника Пота.

Сколько живет Идари на своей протоке, почти каждый лень она ездит с кем-нибудь на лодке то за дровами, то за ягодами или грибами, то на рыбную ловлю, но никак не может без содрогания, без страха смотреть на воду.

— Налегай, переплываем протоку! — прикрикнула Агоака и начала загребать рулевым веслом.

Идари взглянула на сестру и увидела, как понесло ее вместе с кормой лодки вниз по реке, только замелькали тальники и обвалившийся высокий берег с ноздреватой серой глиной. Девушка закрыла глаза.

— Трусиха ты, Идари, — засмеялась Агоака. — Когда ты привыкнешь к течению?

— Не знаю, голова кружится, — прошептала Идари. Переплыли на правый берег, здесь течение было тихое, проглядывалось искрившееся блестками желтое песчаное дно. Запыхавшиеся девушки пристали к берегу и бросились на зернистый горячий песок. Идари лежала вниз лицом, распластав руки в стороны, будто обнимая землю, и ни о чем не думала. Агоака лежала рядом, она брала в ладони песок и тоненькой струйкой пересыпала в вырытую ямку, будто просеивала чумизу, купленную у болоньского торговца У. Вдруг она обернулась к реке, подтолкнула сестренку:

— Смотри, твой Пота подъехал.

Идари села. Пота вылез из оморочки, подтянул ее и подошел к сестрам.

— Бачигоапу, девушки, — поздоровался он, опускаясь возле них. — Что вы здесь делаете?

— На песке играем, — улыбнулась Агоака, кокетливо повернув голову.

Пота улыбнулся в ответ, сверкнул белыми, как гольцы на вершинах высоких гор, зубами. Идари стыдливо взглянула на него, сразу заметила усталость, осунувшееся лицо, непереплетенную, взлохмаченную косу.

— Рыбачил? — допрашивала Агоака.

— Острогой бил.

— Добыл много?

— Для нашей семьи хватит, да и соседям на талу останется.

— А брат твой Улуска без ветра, а шатается…

— И сегодня еще пьют? — встрепенулся Пота.

— Не знаю, видела — шатается, ноги по песку волочит.

Пота молчал.

— Уезжай. Если кто увидит нас здесь, что подумают?

«Ну, посмотри на меня, улыбнись, — внутренне подбадривала его Идари. — Хоть здесь не думай о домашних, пусть они пьют. Ну, ну…»

Пота словно услышал мольбу Идари, поднял голову, взглянул в упор и будто уколол в грудь; девушка почувствовала, как затрепетало сердце. С недавних пор, что-то около года назад, ее всегда стало охватывать волнение, когда она встречалась с черными, чуть нагловатыми глазами Поты. Почему-то в детские годы Идари не ощущала этого волнения, хотя десятки раз встречалась с Потой, наоборот, она даже злилась на него, когда он ломал построенные с любовью и фантазией песчаные дома, разбрасывал ее акоаны.[13]Акоаны — нанайские куклы.

Идари два раза случайно встречалась с Потой, она и тогда ездила за дровами. После второй встречи девушка долго не могла прийти в себя. Пота обнял ее, поцеловал в глаза и говорил много хороших слов, он признался, что любит ее. Идари хотелось еще и еще раз услышать его признания, хотелось, чтобы он еще и еще обнимал ее и прижимал, но она пересилила себя и убежала. После, в ночной тиши, она с замирающим сердцем вспоминала о встрече, о Поте, сравнивала его с Чэмче Тумали и с другими парнями и находила Поту лучшим из всех.

«У него лицо белее, чем у других, коса толще и длиннее, глаза самые острые, он самый сильный, самый ловкий», — перечисляла она достоинства возлюбленного.

— Не гони меня, Агоака, — попросил Пота, — я пристал отдохнуть.

— Не ври, кто же пристает отдыхать, когда едет вниз по реке?

— Я пристаю.

— Знаю, зачем ты пристал, не маленькая. Идари, идем собирать дрова. — Агоака встала.

— Я вам помогу. — Пота вскочил на ноги.

— Помощнику мы рады, быстрее выедем домой.

Пота достал из оморочки маленький охотничий топорик и поплелся вслед за девушками в тальниковую рощу. Он рубил возле Идари сухостой и складывал в кучу. Девушка чувствовала на себе его горящие, зовущие глаза, краснела и низко нагибала голову.

— Идари, я тебя во сне вижу, — прошептал Пота. — Каждую ночь вижу.

Девушка обхватила длинные ветвистые жердины тальника и поволокла их на берег.

— Не веришь мне? — с обидой в голосе спросил Пота, когда она вернулась.

— Верю, — выдохнула Идари, и малиновые пятна пошли по ее лицу.

Нота замахал своим игрушечным топориком, тремя ударами свалил толстое деревцо и вместе с ветвями, отдуваясь, поволок сквозь частый стоячий тальник. Вернулся, сел на сложенную кучу дров.

— Я хочу тебя каждый день видеть, я из окна за тобой слежу, для этого ножом дыру сделал в пузыре. Нарочно хожу мимо вашей фанзы.

— Не ходи, люди заметят…

— Не заметят, все ходят.

— Люди узнают, стыдно.

— Я женюсь на тебе, Идари! Ты согласна?

— Как отец, братья…

— Я нынче зимой на тори буду копить, и ты будешь моей женой. Ни на ком другом не женюсь и тебя другому не отдам.

— Отец, братья…

— Они согласятся, я знаю, они согласятся. Лето это, зима пройдут, и ты будешь моей женой. Я тори соберу, умру, но соберу! Отцу ни одной шкурки соболя не отдам.

— Эй, хватит вам шептаться! — крикнула Агоака. — Несите все на берег, хватит на лодку.

Пота помог погрузить дрова, сел на свою оморочку и уехал, провожаемый тоскующими глазами Идари. Агоака тоже смотрела вслед оморочке.

— Упрямый, храбрый охотник будет, — сказала она.

— А ты откуда знаешь?

— Знаю, на лице все видно. Ты скажи ему, пусть не ходит за тобой, отец заметит — беды не оберешься.

— Он не ходит за мной, откуда ты взяла?

— Ты совсем глупышка, ничего не видишь, что делается дома. У нас скоро свадьба будет. Наш Дяпа женится на дочери Гаодаги, Исоаке.

— Вот хорошо, нам веселее будет, молодая в дом наш войдет, — обрадовалась Идари.

— Веселее будет нам, а тебе придется в их дом перебраться.

— Как перебраться? Я не хочу.

— Дурочка. Исоаку отдали за нашего человека, за тебя, поняла? Женой Чэмче будешь — так отцы решили.

Идари с тоской и болью посмотрела вслед удаляющейся оморочке, и, переплывая протоку, она на этот раз не зажмурила глаз, а смотрела на спешившую к морю воду, на шумевшие, втягивающие в себя всякий мусор, охлопья пены ненасытные воронки; у нее кружилась голова, ослабевшие руки опускали весло, но она смотрела на воду широко открытыми глазами.


Читать далее

ГЛАВА ВТОРАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть