ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Онлайн чтение книги Конец большого дома
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Женщинам в большом доме всегда находилось много дел, они не могли присесть отдохнуть, посплетничать, даже Дярикте, которая испытывала нечеловеческие мучения оттого, что не поругалась с домочадцами или с соседками, приходилось, зажав зубами болтливый язык, мять задубелую лосиную кожу на зимнюю обувь охотникам, детям и женщинам. Майда была загружена работой вдвое больше остальных женщин, и это понятно — она хозяйка дома, на ее плечах держится все хозяйство. Майда привычна ко всякой работе. Пристегнув к поясу свою толстую длинную, почти до пят, косу, она прибирала дома и в амбаре, успевала обработать рыбьи кожи и накормить многочисленных собак. А в последние дни на нее легла обязанность ухаживать за свекровью. Старушка Дубека не подпускала к себе других женщин, кроме Майды. Она тяжело, исступленно кашляла, вся синела, на губах показывалась кровь. Майда подносила берестяную чумашку с золой, и старушка наклонялась над ней. Потом она пила маленькими глотками воду, успокаивалась.

— Грудь… грудь болит, — жаловалась она снохе, — что-то засело, крепко засело… пока оно не выйдет, мне не станет легче.

Майда давно знала, что старушка болеет долголетней неизлечимой болезнью эринку,[38]Эринку — болезнь легких, туберкулез. и она всегда старалась облегчить ее страдания задушевными словами, тщательно следила за очагом, чтобы не дымил он, и варила дома пищу только для людей, а для собак в любой мороз, ветер, дождь готовила на улице. Она соблюдала все законы, никогда не варила рыбу, которую запрещалось есть таким больным, не подавала и мяса зверей, которые ей не разрешалось есть, в таких случаях она готовила ей отдельную пищу. Дубека всегда и раньше с материнской нежностью относилась к старшей снохе, а после побега Идари, любимицы, она еще больше привязалась к Майде. Разрешала она ухаживать за собой и старшей дочери Агоаке, но та провинилась несколько дней назад: не спросив ни у кого, она сварила пойманную Улуской большую и жирную красноперку и лучшие куски подала матери. Старушка съела один кусочек, запила ушицей, и ей стало плохо. Она по мясу, костям и вываренной коже узнала красноперку.

— Она меня никогда не любила, — жаловалась старушка. — Теперь я обузой стала… решила убить, запрещенную рыбу дает… Я ведь хорошо себя чувствовала, крови стало меньше идти… она виновата. Ненавидит… зачем… скоро уйду…

Майда кивала головой, поила больную горячей водой, и та снова обрела покой. Дубека долго лежала с закрытыми глазами, и когда Майда, решив, что она уснула, поднималась, старушка открывала глаза и тихо просила:

— Сиди, нэку,[39]Нэку — обращение старших к младшим. пусть они работают, женщин в доме много… Хоть бы наши вернулись… Отец наш сердитый человек, когда сердится, солнца яркого но видит. Убьет он дочь… сердцем чую, убьет…

Старушке становилось с каждым днем все хуже, Майда теперь почти не отходила от нее. В амбаре кончились запасы копченого мяса, крупы, муки, единственный мужчина Улуска мало добывал свежей рыбы, и женщины большого дома сидели впроголодь, отдавая все съестное больной и детям.

Утром старушка проснулась раньше уснувшей возле нее Майды.

— Чего это свет всю ночь жжете? — спросила она. — В доме, кажись, еще нет покойника. Может, глядя на наши окна, все родственники тоже жгут свет? Скажи им, я еще не умерла.

Старушка выглядела бодрее, и все женщины облегченно вздохнули. Утром сварили полынный суп из принесенного Гаодагой сазана, и больная впервые за последние дни с удовольствием поела. Потом Дубека усадила возле себя Майду.

— Нэку, слушай меня внимательно, — начала она, тяжело, со свистом дыша. — Люблю я всех своих детей, всех люблю… гляжу я на тебя и думаю, зачем мы с отцом торопились Полокто поженить, надо было сперва Пиапона на тебе женить… Нет, надо было Полокто на Дярикте женить… так лучше было бы… Ты родилась, чтобы женой Пиапона стать, а мы перепутали…

— Я и так счастлива.

— Муж твой, мой старший сын, к старости будет как отец, злой будет… Ладно, живите, как жили… Рожай побольше детей, догони меня, я родила пятнадцать… всеми живыми я довольна… — Старушка закашлялась и кашляла долго, тяжело, а отдышавшись, продолжала: — Агоака тоже ничего… Сыновья меня все кормили, поили и одевали, они свой долг передо мной сполна выплатили. Говорят, дети, даже сыновья, за всю жизнь не могут с матерью расплатиться… Сколько бы они ни кормили мать, но это будет меньше доли молока ее одной груди… кто знает, может, верно говорят… Но мои сыновья не должны мне… только каждому передай, пусть не трогают сестренку, она не виновата. Пусть убивают Поту, но сестренку чтобы не трогали…

— Да ты сама скажешь, что ты? Они же сегодня-завтра вернутся.

— Может, сама скажу… — Старушка разволновалась, опять раскашлялась, в груди ее хрипело и булькало. Чумашку с золой надо было менять.

Когда Майда вернулась со свежей золой, больная лежала, откинув назад голову, острый кадык ребром выпирал дряблую желтую кожу.

— Отдохну… сиди, — прошептала она.

Майда до полудня просидела возле нее, еще несколько раз выходила из дома и закапывала в песке недалеко от дома чумашки.

— Мне плохо… хоть бы одним глазом взглянуть на младшую дочь, — шептала старушка. — Не забудь, скажи, пусть не трогают дочь… я из буни увижу, если тронут… увижу…

К вечеру со стороны захода солнца накатилась гроза. Небо заволокло черной тяжелой тучей, и в фанзе стало как в зимние сумерки; дети испуганно сжались в комочки и спрятались под одеялами, женщины сгрудились возле очага. Одна Майда сидела возле больной. Внезапно молния ослепила ее, и тут же разорвалось небо над фанзой, оглушив всех. У Майды звенело в ушах, будто водой их заложило, и она ничего не могла услышать, что говорила больная, видела только, как шевелились ее обескровленные губы. Когда вернулся слух, она уловила плач детей, всхлипывание перепуганных женщин.

— Убили… убили дочь мою, — прошептала старуха, откинулась назад и вытянулась. Из правого уголка рта тонкой струйкой потекла кровь.

— Сюда, идите сюда, — позвала Майда, приподнимая голову свекрови. — Подушку выше… не плачь, Агоака, иди за мужчинами, позови соседей, кого-нибудь. Дярикта, подай теплой воды. Исоака, подай свежие саори.[40]Саори — мягкие стружки из черемушника.

Бледные от страха женщины бегом выполняли приказы старшей.

Майда высоко приподняла голову старухи, но она безжизненно опускалась вправо, помутневшие глаза уже ничего не видели. Майда чувствовала, как немеют ее ноги, тошнота подступает к горлу, но она не отпускала голову свекрови, еще надеялась на что-то, ей казалось, что старуха еще взглянет на нее, закашляет и, может, попросит воды. Прибежавший Гаодага опустил веки умершей и попросил серебряную монету. Майда принесла и, когда Гаодага опустил ее в полуоткрытый рот старушки, поняла — нет уже на свете любившей ее свекрови, ушла она навсегда, отмучилась, родная. Майда опустилась на край нар и заплакала.

Гаодага принес четыре юкольные палки и соорудил на краю нар усыпальню, потом он с помощью женщин перетащил покойницу в усыпальню, положил головой к дверям, прикрыл лицо куском белого коленкора, связал бечевкой ступни и, выполнив все эти обряды, устало опустился возле покойницы. Агоака, всхлипывая, подала ему трубку, и он затих, изредка попыхивая дымом. Зашел Холгитон и с ним несколько мужчин. Все закурили.

— Такого грома я не слышал за всю жизнь, — сказал Холгитон. — Он убил ее.

В фанзе зажгли огонь. В этот вечер во всех фанзах родственников покойницы загорелись жирники, которые будут гореть каждую ночь напролет, покамест ее не похоронят. В соседних и дальних стойбищах, если только вовремя узнают остальные родственники, тоже зажгут жирники, и к ним будут приходить сочувствующие им соседи и в разговорах коротать летние ночи. Беда объединяет род. Так велось и ведется издревле.

Около полуночи залаяли собаки, открылась дверь, и Пиапон с Полокто за руки бережно ввели спотыкающегося, окровавленного Баосу, за ним Калпе с Дяпой — Улуску. Они остановились у дверей, привыкая после темноты к свету, щурились и, увидев покойницу в усыпальне, медленно подошли к ней при общем молчании. Первым не выдержал Полокто: он обнял остывшее тело матери и вдруг безудержно взахлеб зарыдал. Пиапон, Дяпа, Калпе встали на колени возле старшего брата и, не обращая внимания на окружающих женщин, детей, соседей, заплакали, обнимая мать. Баоса, пошатываясь, подошел к изголовью жены, постоял, будто раздумывая о чем-то, и медленно взобрался на нары.

— Когда… это случилось? — спросил он слабым дрожащим голосом.

— Во время сильной грозы, — ответил сидевший рядом Гаодага.

Баоса лег на постель, оставив на подушке пятна крови. Агоака, уложив Улуску, перевязала отцу голову чистой тряпочкой.

— Что с вами случилось? — спросил Холгитон, когда братья отошли от покойницы и закурили поднесенные женами трубки. …Лодка уже отошла на безопасное расстояние, когда Пиапон вдруг заметил перевернутую оморочку Улуски. Но ему было не до Улуски — на корме ничком лежал окровавленный, беспомощный отец, он подскочил к нему, приподнял голову — возле правого виска провинилась косая рана. Баоса открыл глаза, потрогал пальцами рану и застонал.

— Улуска тонет! — закричал Дяпа.

Пиапон заметил недалеко от оморочки черную голову Улуски.

— Гребите! — приказал он, поискал кормовое весло — его не было в лодке. Гребцы сами направили лодку к тонувшему, и, когда Улуска вновь вынырнул, Пиапон ухватил его за косу и втащил в лодку. Улуска был цел, только живот его вздулся от воды, и от страха он потерял сознание.

— Это не простая была гроза, — значительно заявил Гаодага, выслушав рассказ Пиапона. — Надо вам съездить в Хулусэн к большому шаману. Одна гроза была, над вами пронеслась и чуть всех не погубила. Надо съездить к шаману.

— Да, не простая, — поддержали его остальные.

— Я предчувствовал, — заявил Холгитон. — У меня с утра кожу будто тупой иглой кололи…

Ночь просидели без сна. Наутро Майда достала длинную нитку, один конец привязала за верхнюю пуговицу покойницы, на другом конце завязала бусинку, а немного выше, в середине нитки, — каменную сережку. Поставив на нарах возле покойницы еду, она опустила в посуду привязанные бусинку и сережку — свекровь должна есть все, она голодна, но пища теперь может дойти до нее только через бусинку и сережку по нитке. Каждый раз, когда домашние садились есть, Майда ставила перед покойницей берестяные чумашки с едой.

На третий день покойницу вынесли из дому, несли ее мужчины-соседи, их хватали плачущие дети покойницы, вырывали из их рук тело матери и просили оставить им. Большой дом надрывался от мужского плача, женских причитаний, испуганного детского рева. Покойницу положили в грубо сколоченный из досок гроб, прикрывая крышкой, вытащили конец нитки с бусинкой и сережкой. Заколачивали гроб все дети, жены их, внуки и внучки. Баоса тоже заколачивал свой гвоздь.

— Много гвоздей потребовалось, — бормотал белоголовый старик, чтобы слышали и Баоса и молодые охотники. — А совсем недавно мы не хоронили людей, каждый большой дом имел свой кэрэн,[41]Кэрэн — усыпальня-сруб, складывался из бревен. там без гроба клали, женщины приходили туда вышивать, огонь поддерживать. Русские бачики запретили по-старому хоронить. В землю; сказали, надо закапывать.

Баоса слушал старца и думал: какая разница, как тебя похоронят, лишь бы убрали кости подальше от зверей и голодных собак.

Гаодага, Холгитон и еще двое мужчин подняли гроб, и опять за него хватались дети покойницы, опять вырывали из рук. Баоса тоже тянул руки: иначе нельзя, если покойницу без сожаления и без остановок пронести на кладбище, то в семье может начаться великий мор, и дети начнут умирать один за другим, в дом придет большая беда.

На могиле разожгли большой костер, и в огонь бросали вещи, которые не могли войти в гроб. Прежде чем бросить в костер какую-нибудь вещь, ее рвали, ломали, потому что целыми они никогда не доходят до буни, а сломанные предметы там покойница найдет целехонькими. Даже ножницы — только одно лезвие положили в гроб — в буни окажутся с двумя лезвиями.

Под плач, причитания детей, племянников гроб бережно опустили в мокрую песчаную могилу, нитку с бусинкой и сережкой вывели наверх. Когда засыпали могилу, в изголовье воткнули тороан — ветку тальника — и на него подвесили бусинку с сережкой, их теперь не тронут даже дети, потому что они тоже твердо уверены, что покойница дышит воздухом через нитку.

Баоса сел возле тороана и впервые за эти дни горько заплакал. К нему подошла Майда.

— Я передаю ее последние слова, — сказала она, рыдая. — Она просила не трогать Идари. — Майда повернулась к мужу, к его братьям: — Вас она просила, чтобы вы больше не гонялись за Идари.

Баоса рыдал, опустив голову между колен. Пиапон стоял возле него, и ему казалось, что отец раскаивается за свое буйство, за свою несправедливость к жене — сколько раз он ее избивал без всякой на то причины, сколько раз обвинял в несуществующих грехах. Пиапон всегда жалел мать, может, от этого у него в характере и появилась жалость к женщинам.

Баоса поднялся и поплелся в стойбище, за ним двинулись родственники, соседи, все они один за другим вошли в фанзу, откуда недавно вынесли покойницу: нельзя сразу с кладбища идти в свой дом, следы всех побывавших на похоронах должны вернуться в фанзу усопшей.

Пиапон огляделся кругом, фанза была битком набита людьми, но Пиапону фанза показалась опустевшей, мертвой. Какое малое место занимала сухонькая, молчаливая мать в большом доме, но вот не стало ее, покинула она солнечный мир, и дом осиротел, будто обезлюдел. Пиапон не стал участвовать в выпивке и рано лег спать, ему наутро как можно пораньше надо разжечь костер на могиле матери. Каждый человек в жизни имеет свой костер, мать тоже в дороге из буни обратно в стойбище должна греться у своего костра, но так как она не может сама разжечь огонь, за нее разожжет Пиапон.

Три дня попеременно дети жгли костер на могиле матери, а на четвертый женщины наготовили угощения и пригласили шамана Тунку Бельды. Возле дома Пиапон разжег костер, рядом на столике разложил халат матери. Шаман начал камлание. Пиапон настороженно слушал его, он не особенно верил этому скороспелому молодому шаману и ради проверки его умения решил устроить ему испытание. Тунку Бельды еще полтора года назад со всеми вместе ловил рыбу, ходил на охоту, и никто даже не слышал, чтобы он хотя бы во сне пел шаманские песни. После тяжелой продолжительной болезни он вдруг объявил себя шаманом, начал предсказывать судьбы, узнавать житье-бытье родственников, лечить больных. В стойбище говорили, Тунку на самом деле стал шаманом, пророчили — в будущем станет великим шаманом. Когда одевали мать в последнюю дорогу, ей на грудь положили кусочек стекла, завернутого в разноцветные тряпицы, — по этому предмету и по тряпице шаман и должен узнать покойницу, потому что покойники в буни теряют свое лицо, забывают человеческую речь.

— Вот идет женщина, спотыкается, падает, села, заплакала, — пел шаман. — На груди блестит стекло, красная тряпица, черная, белая…

— Не наша, не наша! — закричала старушка Гоана, жена Гаодаги, с которой Пиапон заворачивал в девять разноцветных тряпиц кусок стекла от разбитой бутылки.

«Белая, красная, синяя, желтая, черпая, зеленая, голубая, потом опять белая, опять синяя», — твердил Пиапон. Шаман снова и снова перечислял тряпицы.

— Это наша, это наша, это она! — наконец удовлетворенно воскликнула старушка Гоана.

«Шаман! Тунку стал настоящий шаман», — подумал Пиапон, глядя, как разволновались слушатели.

После выполнения всех обрядов Баоса почувствовал боль в пояснице и остался дома. Сыновья же с выздоровевшим Улуской отправились на рыбную ловлю и охоту. Он попросил старшего сына Полокто, Ойту, полечить ему поясницу, и мальчик с удовольствием усердно топтал голыми пятками поясницу деда. Но лечение внука не помогло. Баоса вытащил из угла каменного идола — человечка — дюли, стража большого дома.

— Ты плохо стал охранять наш дом, — укоризненно сказал он каменному человечку, — Не мог поберечь свою хозяйку, теперь вот у хозяина поясница отнимается, а ты даже по думаешь, как ему помочь. Заменить тебя некем, ты в старое время хорошо охранял дом, потому мне тебя жалко. Я хочу, чтобы ты сам почувствовал, какая боль гложет мою поясницу, может, тогда поймешь, пожалеешь меня…

Баоса с помощью женщин выволок каменное изваяние из фанзы и по пояс закопал его в песок.

— Будешь здесь стоять днем и ночью, в холод и в жару, в ветер и в дождь, — сказал он. — Чем скорее вылечишь мою поясницу, тем скорее вернешься на свое теплое место.

На улице было жарко, безветренно, горячий песок жег пятки, и Баоса почувствовал, как солнечное тепло проникает в его тело. Он опустился на горячий песок недалеко от закопанного дюли и блаженно растянулся. К нему подошел его помощник — старый беззубый пес Тэкиэн, лизнул шершавым языком руку хозяина и сел возле него. Баоса погладил голову любимца и вздохнул.

— Состарился совсем, Тэкиэн. Кормили хоть тебя? — Пес смотрел на хозяина понимающими глазами. — Сыт, да? Хорошо. Хозяйка твоя ушла от нас, Майда тебя будет кормить. Тебе тоже недолго осталось рядом со мной быть, мы уж никогда вместе не пойдем в тайгу…

Горячий песок приятно грел ноги, даже поясница стала меньше болеть. Баоса закопал ноги в песок. Он давно заметил Гангу, тот вертелся возле своей фанзы, делал вид занятого человека и что-то искал. Ганга несколько раз заходил в большой дом, ночь просидел возле покойницы и провожал ее до могилы. Баоса хотя и сердился на него, но не мог выгнать из дома: в беде все люди объединяются, забывают всякие малые и большие ссоры, к тому же Ганга, если считать по Улуске, в какой-то степени, выходит, родственник, а все же он крепко обидел Баосу, он назвал его собачьим сыном. Ганга наконец неуверенно подошел к Баосе, поздоровался и сел рядом на песок.

— Ноги болят? — осведомился он.

— Болят. Поясница еще больше болит.

Майда вынесла зажженные трубки. Старики закурили.

— Мы с тобой, Баоса, давно соседи, — заговорил Ганга, — между соседями чего не бывает. Ты уж не сердись на меня, горячий я становлюсь, когда меня по-всякому называют.

— Как же тебя не называть было, если твой сын украл мою дочь?

— Ну, украл, но я его не учил воровать чужих дочерей! — Ганга привстал, он опять готов был сцепиться с соседом.

— Ты ругаться пришел или по делу?

Вспыльчивый Баоса на этот раз был сдержанней, хладнокровней, чем Ганга.

— Пришел я к тебе по-хорошему поговорить, а ты меня опять рассердил.

— Ладно, не сердись.

Два старика, как два хорька, сидели друг против друга, пыхтели трубками, плямкая губами.

— Думал я, они на Джалунское озеро сбежали, — заговорил миролюбиво Ганга. — Ездил по озеру, по горным рекам — нигде их следов не нашел. Пота шибко меня рассердил, опозорил нас, мы хоть и бедны, но мы гордые. Нашел бы его, непременно пролилась бы кровь. Следы искал, прислушивался, думал, должен он на еду мясо добыть, должен по зверю стрелять. Ничего не услышал. По озеру, по протокам вышел я в стойбище Чолачи, потом побывал в Джонко — нигде их не видели. Выехал на Амур — там тоже их не видели. Выходит, они не поднялись вверх по Амуру.

— Вниз по Амуру тоже не спустились, мы по всем стойбищам до Падали спускались.

— Может, к озерским нанай подались?

— Озерские тоже не встречали их. Если бы они ехали по озеру Болонь, их бы сразу заметили, там столько глаз, мухой только можно пролететь незамеченным.

— Куда тогда делись?

— Где-то рядом с нами, видимо, время выжидают.

— Может, они в стойбище Хулусэн сбежали?

— Кто их знает.

— Туда не собираешься? — Ганга испытующе посмотрел на Баосу.

— Поясница болит, шевельнуться не могу.

Ганга замолчал, ему очень хотелось знать, будет продолжать Баоса поиск беглецов или нет, ему хотелось услышать, что он думает о завещании жены. Сам Ганга хорохорился только в первые дни, потом он остыл, и если бы действительно ему удалось разыскать Поту с Идари, то, пожалуй, скрыл бы от других их местопребывание. Он на самом деле побывал в Чолани и Джонко и для виду угрожал беглецам всякими карами, возбудил этим любопытство людей, оставил о себе воспоминания чолачинским охотникам и вернулся назад.

— Когда поясница перестанет болеть, поедешь искать? — осторожно спросил он.

— Там видно будет.

— А как завещание покойницы? — уже напрямик спросил Ганга.

И Баоса понял — ему не отвертеться.

— С живой не совещался, чего же мертвую слушать стану? — рассердился он.

«Опять погонится», — с тоской подумал Ганга.

Ганга оказался прав. Через три дня Баоса почувствовал облегчение. Он откопал каменного идола, водворил его на место в угол, пожурил за отсутствие усердия в службе и наказал, чтобы впредь он не пускал в дом злых духов, болезни, оберегал детей и женщин. Вечером, когда все сыновья были в сборе, он объявил:

— Послезавтра поедем в Хулусэн. Полокто, приготовь лодку. Майда, мужчинам приготовь вдоволь мяса и рыбы.

— А как завещание? — заикнулась Майда.

— Не твое дело! С каких времен в большом доме женщины начали лезть в мужские дела? Мы решим сами, без твоей помощи.

— Я не поеду, ама, — подал голос Пиапон.

— Почему?

— Дети голодные останутся, свежей рыбы кто им будет добывать?

— Не умрут с голоду.

— Я не поеду.

Баоса побагровел, уж готовы были слететь с языка проклятья, ругань, но он нечеловеческим усилием сдержал себя. Был бы на месте Пиапона любой другой из его сыновей — несдобровать бы ему, но Пиапона Баоса побаивался. И все же он для острастки других должен был что-то сказать сыну.

— Отец я твой или не отец?! — закричал он. — Я пока хозяин большого дома, когда станешь сам хозяином, тогда самовольничай.

— Не кричи на меня, ама, — спокойно проговорил Пиапон. — Построю себе фанзу и буду хозяином.

— Уходить вздумал?!

— Будешь кричать — уйду. Что меня держит в большом доме? Мать была, ее нет теперь. Ты остался один, а ты будто гонишь меня, нарочно кричишь.

Баоса пришел в замешательство, впервые сын с ним разговаривал, как с капризным своевольным стариком, явно чувствуя свое превосходство. Старик был беспомощен, он понимал, что кончается его власть, что он безнадежно состарился и не может, как в прежние годы, замахнуться на сына и дать крепкую затрещину, он также понимал, что криком уже никого из сыновей не испугаешь.

— Не хочешь ехать — не надо, — зло проговорил он. — За тебя поедет Улуска.

— Разве мне можно? — спросил Улуска. — За братом гоняться, вроде…

— Ты в большом доме живешь или нет?! — закричал Баоса, срывая на Улуске всю злобу. — Пока ты находишься здесь, будешь делать, что я тебе скажу, не забывай — ты вошедший! Не хочешь слушаться меня — можешь открыть дверь и закрыть с той стороны и больше не заходить сюда.

Агоака подтолкнула мужа в бок и прошептала:

— Не спорь, молчи, он выгнать может.

Улуска опустил голову.

В назначенный день Баоса выезжал в Хулусэн. Пиапон, насупившись, провожал отъезжающих. Оттолкнув лодку, он сказал:

— Ама, помни слова матери, никогда ты ее не слушался, когда жива была, послушайся хоть сейчас.

Баоса даже не взглянул на сына. Весла взбурлили, вспенили мутную проточную воду, и лодка рывком устремилась вниз по течению, она словно бежала от острого взгляда Пиапона.

— Вы тоже не забывайте! — крикнул вслед братьям Пиапон. — Грозы остерегайтесь!

Баосу неприятно задело упоминание о страшной грозе, он машинально вскинул руку, провел по шраму на голове. Заметив взгляд сыновей, он сделал озабоченное лицо, стал оглядывать протоку, берега. Справа тянулся высокий берег со священной скалой «Голова», под ней грудились камни, сброшенные во время грозы.

Перед Баосой встало пережитое: грозовое небо, звериный страх, ранение, смерть жены. Он почувствовал, что у него появился могучий враг. Но кто он такой? Злой сэвэн или шаман? За что он невзлюбил Баосу и его семью? Как можно жить в вечном страхе?

Лодка между островами выплыла на Амур. Густые тальники смотрели в его зеркальную воду и любовались своими зелеными кудрями. Перед Баосой стеклом блестел Амур, противоположный берег тянулся зеленой ниткой между зеркалом воды и голубизной неба. Река отвлекала Баосу от тягостных мыслей, и он стал любоваться ею.

— Ама, русская железная лодка снизу плывет, — сказал Полокто.

Баоса оглянулся: длиннотрубный пароход, отчаянно дымя и шлепая плицами, поднимался по реке. Баоса недолюбливал и боялся пароходов: каждый незнакомый предмет всегда пугал его. Первой мыслью было спрятаться в тальники и переждать, когда пароход минет их. Но сейчас он не мог терять время, он спешил, ему сегодня же надо быть в Хулусэне.

— Русская лодка будет плыть около этого берега, а мы переплывем на другую сторону Амура, — сказал он, немного подумав. — Гребите, не жалейте сил, на том берегу отдохнете.

Баосе можно было не говорить этих слов, дети его и Улуска сами знали, что не надо жалеть сил, когда переплываешь Амур. Каждый нанай любит свой Амур: река кормит его, одевает, по в душе каждый боится его скверного характера. Сколько рыбаков он забрал к себе! Они тоже переплывали через его широкую грудь, но внезапно поднимался ветер, волны начинали играючи перебрасывать лодку с одной своей хребтины на другую, а когда надоедала игра, они заглатывали ее со всеми людьми в свою пучину.

— Гребите! Гребите! А то наскочит на нас русская лодка! — кричал Баоса точно так, как кричал во время гонок с русскими.

Когда переплыли Амур, Баоса пристал к песчаному берегу и разрешил всем отдохнуть.

— Хорошо гребли, если бы плыли наперегонки, эту русскую железную лодку, пожалуй, обогнали бы, — похвалил он.

Полокто снял с себя мокрый верхний халат, потом нижний и, отдышавшись, заявил, глядя на корму удалявшегося парохода:

— Железный, железный, а кто его видел близко? Похвалился какой-нибудь русский хвастун, что они умеют железные лодки делать, и поверили все, как дети. Как железо может плавать на воде? Вот мой нож, железа тут мало, рукоятка из корня клена. Вот смотрите, видите — тонет. Железный нож с деревянной рукояткой тонет, а вы поверили, что железная лодка плавает.

— Холгитон взбирался на русскую лодку, говорит, она из железа, — ответил за всех Калпе.

— Холгитон твой брехун, он дня не проживет, чтобы что-то не соврать. Русские даже деревянную лодку и то сами не делают, нас просят…

— Одни умеют, другие не умеют, — не сдавался Калпе.

— Колеса лодки, видать, железные, — вставил слово Улуска.

— Конечно, железные, — поддержал Улуску Дяпа.

— Это я и сам знаю, я говорю о днище, бортах и пристройках, — проворчал Полокто.

— Интересно, какая сила двигает такую громадную лодку, — задумчиво проговорил Калпе. — Может, какой большой шаман внутри сидит?

— Догони и посмотри, — усмехнулся Полокто.

Калпе даже не обернулся к старшему брату, он смотрел вслед исчезавшему за тальниковыми островами пароходу и клялся, что когда-нибудь осмелится и заглянет в нутро русской железной лодки.

«Как, должно быть, интересно, — думал юноша. — Каким надо быть умным человеком, чтобы сделать такую громадину, да еще чтобы двигалась без весел. Только умные люди способны на такое…»

Все выкурили по трубке, отдохнули и поехали дальше. После полудня няргинцы подъехали к стойбищу Хулусэн. Баоса любил бывать в Хулусэне, и, как только выдавалось свободное время летом, он всегда приезжал сюда. А любил он его не за красивое незатопляемое место, не за тихую, рыбную протоку, не потому, что стойбище было многолюднее Нярги, не потому, что здесь жили многие его родственники и находилась родовая святыня — Хулусэнский священный жбан. Причина лежала в другом — Баоса здесь встречался и знакомился с охотниками из отдаленных стойбищ и пил водку по нескольку дней подряд в их компании, не видя солнца, как выражались женщины.

Хулусэн и его священный жбан известны были всем нанай Амура, Уссури, Сунгари, и люди приезжали сюда издалека помолиться эндури, попросить счастья в жизни, удачи на охоте, зачатия бесплодной жене, излечения от болезни. Бывали дни, когда в Хулусэн приставали одновременно три-пять лодок, все они привозили водку, продукты, жертвенных свиней, петухов. Случалось, что приходилось устанавливать очередь к жбану счастья: один день молилась одна семья и устраивала угощения, на следующий день — другая, потом третья. Некоторые состоятельные охотники привозили столько водки, что угощали хулусэнцев подряд два-три дня. Эти моления прекращались ко времени подхода кеты, когда надо было заготовлять юколу, корм собакам. Но как только проходила кетовая путина, начиналось родовое моление Заксоров. Священный жбан — родовое божество, и поэтому все Заксоры имели право на него. Сперва в самом Хулусэне они носили жбан с большим сэвэном, ростом с подростка, с одного края стойбища в другой, потом кто-нибудь из уважаемых Заксоров под свою ответственность перевозил его в родное стойбище. Баоса сам несколько раз забирал божество в Нярги и разрешал помолиться соседям из других родов. «Священный жбан имеет такую силу, что этой силы хватит и другим родам и всему нанайскому народу на все годы», — рассуждали Заксоры, но другим родам вывозить жбан из Хулусэна все же не разрешали.

Пять лет назад в Хулусэне объявился великий шаман Богдано Заксор. Баоса с молодых лет замечал в Богдано его незаурядность, он и тогда предполагал, что его сверстник будет или великим шаманом, или дянгианом — судьей рода. Богдано был необычайно красноречив. Он знал столько сказок и легенд, что мог рассказывать их месяцами, и им не было конца, как водам Амура. Когда сказка захватывала слушателей, он продолжал ее пением, голос у него был приятный, громкий, он мог петь и женским мягким певучим голосом и мужским грубым, высоким, мог говорить по-птичьи, по-звериному и мог неподражаемо повторять таежные, речные звуки. Позже он стал ворожить, предсказывать судьбы людей, потом начал лечить больных — тогда-то все и поняли, что Богдано стал шаманом. Сам он, однако, еще долго не объявлял себя шаманом. В средних шаманах он ходил лет десять, не кичился перед односельчанами, не отказывал никому в помощи. Но однажды он уговорил двух молодых охотников и выехал с ними вверх по Амуру. Сперва он заехал в Нярги и остановился у Баосы. Весь вечер Богдано молчал, и все окружающие заметили его беспокойство, нервозность. Баоса пытался было разговориться с ним, расспрашивал о его жизни, рыбалке, но Богдано отвечал неохотно и больше отмалчивался. На следующий день он выезжал дальше и пригласил Баосу поехать с ним, но Баоса отказался, у него много было своих дел. Позже он долго не мог простить себе, что не поехал с Богдано, не стал свидетелем становления среднего шамана великим.

Богдано, как он узнал позже, во сне увидел свое превращение, сшил тайком большую шаманскую шапку с рогами, кафтан, спрятал это одеяние в берестяную коробку и отправился по Амуру до последнего стойбища, где живут люди из рода Заксоров. Поднимался он до большого стойбища Толгон, где на одном берегу протоки жили Заксоры, а на другом — люди других родов. Там он впервые надел одежду великого шамана и с камланием прошел от нижнего крайнего дома до верхнего. Хозяев фанз он приглашал в свое стойбище на великое камлание. Многие охотники тут же собрались — долго ли людям, всегда находившимся в дороге, собраться — и выехали с ним вместе. Богдано возвращался в Хулусэн в одежде великого шамана, заезжал по дорого во все стойбища, которые посещал, поднимаясь вверх, и звал хозяев к себе. Гостей набиралось все больше и больше. Баоса не поверил своим глазам, когда увидел Богдано в одежде великого шамана, но сопровождавшая его толпа людей смела все его сомнения. Богдано, не ответив на приветствие Баосы начал обход стойбища. Баосу бросило в дрожь, и он успокоился только тогда, когда шаман все же зашел в его дом и пригласил в Хулусэн.

Возвращения великого шамана в Хулусэне ждали все жители, ждали откормленные девять черных свиней, предназначенных для жертвоприношений могущественным сэвэнам. Два дня шаман готовился к камланию, на третий день после захода солнца все хулусэнцы и многочисленные гости собрались возле дома Богдано.

Великий шаман вышел в своей новой одежде, сел возле почтенных старцев, задымил трубкой. Подогрели бубен на костре, и начались танцы с бубном. Много людей танцевало в тот вечер. Баоса даже не мог сказать, сколько их было. Запомнились ему изящные, полные охотничьего достоинства, иногда с нарочито подпускаемым юмором танцы одного толгонца и Полокто. Когда все желающие оттанцевались, Богдано надел шапку с двумя рогами, прицепил побрякушки и начал петь медленно и заунывно. Баоса, как ни прислушивался к его пению, не мог разобрать слов. Шаман пел все громче и громче, потом вскочил на ноги и начал плясать шаманский танец, он рассказывал, как во сне к нему явились могущественные сэвэны и приказали ему стать великим шаманом.

— Сами знаете… отказываться нельзя, — пел Богдано. И Баоса верил, что Богдано действительно нельзя было отказаться, иначе его замучили бы могущественные сэвэны и умертвили.

— Согласиться-то я согласился… но силы своей не чувствую, смогу ли я быть великим шаманом или нет — но знаю…

— Будешь! — воскликнул Баоса.

Долго пел и плясал шаман. Когда он кончил камлание, хозяин Хулусэнского жбана, самый старый из Заксоров — Турулэн встал на колени перед молодым по сравнению с ним Богдано и преподнес ему чашечку водки.

— Будь нашим шаманом. Из нашего рода вышел первый шаман среди нанай, у нас много великих шаманов, и ты будь великим шаманом, — сказал Турулэн.

— Будь! — повторил Баоса со всеми вместе и подумал: «Верно говорит старейший, в легендах говорится — Заксоры были первыми шаманами».

Богдано побрызгал водкой в четыре стороны, угощая своих сэвэнов, и выпил остаток. Потом он опять пел и танцевал до тех пор, пока «Половина шкуры» не повернулась ногами к заходу солнца.

Утром шаман продолжал камлание и объявил о своем решении стать великим шаманом. Баоса не дослушал Богдано, ушел к священному дереву тороан, где он на рассвете с девятью молодыми охотниками приготовил к жертве девять черных свиней. Богдано явился вслед за ним с толпой сопровождающих. Баоса наклонился над связанной свиньей, приставил нож к горлу и по знаку шамана воткнул нож в податливую шею животного. Теплая пенистая кровь хлынула в берестяную чумашку. Баоса подал ее шаману, чтобы он ее выпил. Баоса боялся взглянуть на Богдано — так был страшен шаман. Он скакал, прыгал, неистовствовал. Баоса, глядя на этот танец, уже не сомневался, что у Заксоров появился великий шаман. Богдано вдруг захрипел и упал на песок. Его подняли и повели в стойбище. Баоса с помощниками перенесли в стойбище туши свиней, разделали и сварили их в нескольких больших котлах.

Когда Баоса зашел в фанзу молодого шамана, тот сидел на краю нар в окружении старцев бледный и изможденный. Баоса присел возле него, закурил поданную женщинами трубку, но страх, овладевший им во время жертвоприношения, не проходил.

Только выпив с десяток чарочек водки, Баоса почувствовал себя свободнее. Этому помогло и то, что Богдано был теперь в обычной одежде.

Пять дней великий шаман угощал своих гостей, пять дней Баоса только с утра видел желтый диск солнца, а все остальное время перед его глазами стояла пьяная муть.

А сейчас Баоса вынужден был к нему обращаться за помощью. Дети думают, что он ищет здесь Поту и Идари, — пусть думают. Баоса оглядывал берег стойбища, он знал все хулусэнские лодки, оморочки — чужих среди них не было, значит, нет гостей в Хулусэне.

«Это даже к лучшему, — подумал Баоса, — одни будем решать свои родовые дела».

— Что-то людей не видать, — сказал Полокто, оглядывая берег.

— А вот кто-то идет, — указал Калпе.

Когда лодка пристала, к ней подошел, пошатываясь, Пассар Ливэкэн.

— А-а, Баоса, приехал наконец. Сколько тебя не было в нашем Хулусэне, — заговорил он. — Сыновья твои приехали, здравствуйте, здравствуйте, молодые охотники. Баоса, как давно я тебя не видел — продолжал он, обнимая Баосу, когда тот сошел на берег.

— С прошлой осени, с прошлой осени, — улыбался в ответ Баоса.

— Вот, вот, с осени не виделись. Чего ты не заезжаешь, вход в нашу протоку не можешь найти? Ладно, я когда-нибудь там большое воронье гнездо совью на верхушке тальника, чтобы не проехал мимо…

Продолжая бормотать, Ливэкэн помог вытащить лодку на берег.

— Не приезжал, не приезжал, — и в самое время приехал. Сегодня шаман камлать будет.

— Кто заболел?

— Не-ет, сэвэны его не стали слушаться, завтра задабривать их будет. Ох, Баоса, вовремя ты приехал, завтра шаман сэвэнов будет угощать, и нам кое-что перепадет.

«И правда хорошо, вовремя приехал, — подумал Баоса, — не надо и камлание устраивать, так все узнаю».

— Попьем, Баоса! — продолжал Ливэкэн.

— Ты уж и так выпил, — усмехнулся Баоса. — Теперь тебе часто приходится выпивать.

Баоса посмотрел в пьяные глаза Ливэкэна — нет, не понял намека. А Баоса намекал на двух дочерей Ливэкэна, которые по три, четыре раза выходили замуж и каждый раз возвращались к отцу, сохраняя за собой и свое приданое и тори мужей. Девицы были умные, они не хотели жить в неволе у мужей, им больше нравилась фанза отца в Хулусэне, куда так много приезжает молодых охотником. Для развода они шли на всякие ухищрения, терпели побои и все выжидали момента, чтобы вовремя уйти от разозлившихся мужей. Судьи, разбиравшие развод, всегда становились на их стороне и не возвращали мужьям тори, потому что на них, как правило, ложилась вся вина.

Так Ливэкэн, ничем не примечательный средний охотник, жил в достатке за счет своих умных дочерей. Как только какая-нибудь из них убегала от мужа, тут же приезжали новые сваты, и начиналось все сначала.

— Часто пью, часто пью. А чего не пить? Не бедно живу, — хвастался Ливэкэн. — Остановитесь у меня, найду что выпить.

— Нет, у меня свои родственники, обижаться будут.

К прибывшим приближались родственники Баосы — Турулэн, сын его Яода, зятья Гида и Тэйчи. Турулэну никак не дашь семидесяти лет, он шагал легко и быстро, высоко вскидывая ноги. Подошел, обнял Баосу, потом поцеловал в щеки Полокто, Дяпу, Калпе, Улуску.

— Слышал, слышал о вашем горе, — сказал Турулэн, — сорока на хвосте известие принесла. Разыскали их?

— Нет. По этому делу приехали, — ответил Баоса.

— Да, да, я тоже слышал, дочка твоя сбежала с молодым охотником, — вновь заверещал Ливэкэн. — А-я-я, как так, а? Как молодые изменяются, не слушаются нас. Убежала из дома отца!..

— А жену твою убило, — продолжал Турулэн, не слушая Ливэкэна, — всех хотело убить, знаю это. Где Пиапон?

— Дома остался, — угрюмо ответил Баоса, думая над вещими, как ему самому показалось вдруг, словами Ливэкэна о молодежи.

Турулэн повел гостей в фанзу. Последними, приотстав от других, шли Полокто и пошатывавшийся Ливэкэн.

— Заходи, заходи хоть ты, — попросил Ливэкэн, — пусть отец с Турулэном пьет, а ты зайди ко мне.

— Гэйе дома? — спросил Полокто о старшей дочери Ливэкэна.

— Куда денется? Гэйе дома, Улэкэн дома, обе дома. Улэкэн опять ушла от последнего мужа.

Баоса вошел вслед за хозяином и прежде всего бросил взгляд в дальний угол фанзы — священный жбан и сэвэн стояли на своем месте. Баоса подошел к жбану и, встав на колени, отбил поклоны. Полокто, Дяпа, Калпе, Улуска опустились на колени сзади него.

Глиняный обыкновенный жбан, в каком многие семьи хранят воду, некогда высокий, с горловиной, был перепилен посередине, густо обмазан глиной и перевязан толстой веревкой. Возле него, как страж, стоял двуликий сэвэн, высокий по сравнению с перепиленным жбаном, с большими грудями, с толстыми ногами. На шее сэвэна несколькими рядками висели бусы, каждая бусинка представляла железную скульптурку человечка, собачки, тигра, медведя, волка, рыси.

Перед жбаном и двуликим сэвэном стоял низенький столик, на который клали жертвоприношения.

Гости поели, отдохнули с дороги и после захода солнца пошли к шаману. Полокто встретил свою возлюбленную Гэйе и, не дождавшись конца камлания, тайком убежал с ней.

Лучшего места, чем берег реки, сухое днище лодки, не найти в стойбище влюбленным: на берег ночью никто не выйдет, женщины запаслись водой, рыбаки после камлания в ожидании утреннего угощения шамана даже и не вздумают выехать на лов рыбы — никто не потревожит влюбленных. Полокто обнял давнюю подругу, прижал к себе, теплой Щекой прильнул к ее горячему лицу.

— Ты меня ждала? — спросил он, заглядывая ей в глаза.

— Из-за тебя только я каждый раз убегаю от новых мужей, — нежным певучим голосом ответила Гэйе.

Полокто счастливо засмеялся. Он не верил Гэйе, но ему почему-то нравился ее обман, нравилось и ее непостоянство.

«Пусть потешается, мне-то что, — думал он, — стала бы женой, тогда держал бы в кулаке, тогда она не посмела бы даже взглянуть на молодых охотников».

Полокто считал себя знатоком женщин. Сколько их встречалось ему, и только в одной Гэйе он нашел неистощимую страсть. Поэтому его всегда тянуло к ней, он готов был простить даже ее непостоянство.

— Хороший человек был последний муж?

— Аих! Разве сравнить с тобой? Трухлявое дерево. Ревновал и бил, жестоко бил, негодяй.

— Не приезжали новые сваты?

— Приезжали с верховьев, не с тех мест, где говорят «камаа»,[42]Камаа — междометие найхинского говора нанай. а еще выше. Ну, как их? Не нанай, а другие…

— Акани?[43]Акани — так называли сунгарийских и уссурийских сородичей. — Вот, эти акани говорят будто по-нанайски, а не разберешь многих слов. Много водки привозили, богатые, видно, Хотели сразу увезти, да я отказалась.

— Как только отец с вами соглашается, никак не пойму. Захотел бы он отдать — и отдал бы, — улыбаясь, сказал Полокто.

— Не отдаст, он нас слушается. Мы ему шепнем слово «согласны» — он отдаст, шепнем «нет» — он отказывается или заламывает такое тори, что сваты, не оглядываясь, бегут.

Полокто засмеялся, обнял подругу и опять прижался к ней щекой.

— А ты по-прежнему молодой, — счастливо смеялась Гэйе. — Может, с женой не спишь?

Полокто но ответил.

— Интересно, какой был бы этот мой новый муж. Он очень умолял отца, в наколенниках дырки, наверно, прошаркал. Бедный! Говорит, в их местах женщин не найти, с десяти лет девочки женами становятся.

— Будто у нас на Амуре лучше. Я давно засватал жен всем своим сыновьям, иначе они без жен останутся. У нас тоже женщин не хватает, только ты с сестрой постоянные невесты.

— У нас невесты есть, не ври, в каждом стойбище есть невесты, вдовушки есть, а он говорил, что у них китайские торговцы всех женщин закупают, а молодые нанай не находят женского тепла.

— Вижу, ты жалеешь, что не вышла за своего акани.

— Эх, ты! Говорю тебе, из-за тебя не вышла, далеко от тебя, понял?

— Созналась бы лучше — далеко возвращаться в Хулусэн, когда поссоришься с ним.

Гэйе удивленно взглянула на Полокто.

— Ты никогда не любил меня, — капризно заговорила она, — я тебе нужна тогда, когда тебе хочется женского тела…

— На это у меня своя жена есть, а тебя я люблю. Отец виноват, что я не женился на тебе. Вот жизнь какая — и мужчина и слушаюсь отца. Сказал он, женись на Майде, я женился, оставил тебя. А ты женщина, но почему-то отец твой тебя слушается…

— Потому, что я настойчивая.

— А я что, осенний лист, куда ветер подует — туда я? Тут не в настойчивости дело, тут что-то другое. У нас отец хозяин большого дома, он главный, а у вас…

— У нас тоже отец хозяин дома.

— Перестань, поговорим о нас двоих. Скажи, Гэйе, ты стала бы моей женой?

— Ты сам знаешь, чего спрашиваешь?

— Бросила бы свою привычку дразнить молодых людей?

— Если бы я жила с тобой, зачем мне молодые люди? Но зачем ты все спрашиваешь? Ты же не женишься на мне.

— Женюсь.

— Отец не разрешит.

— А я женюсь.

— У вас большой дом, другие братья на совете мужчин воспротивятся, у вас Калпе еще не прикасался к женщине, ему надо хоть какую-нибудь…

— Ты никогда не можешь, чтобы не ругаться, и за это я тебя тоже люблю. Я женюсь на тебе, ты только жди, не выходи ни за кого замуж.

— Когда?

— Будущим летом.

— Ох, как долго! Как же мне так долго жить, ты же но разрешаешь с молодыми ходить. Может, сам чаще будешь приезжать?

— Буду. Как смогу, буду приезжать. Смотри, с сегодняшнего вечера ты моя жена, все свои привычки брось. Если услышу от людей — плохо будет…

Полокто пришел домой позже братьев, лег и задумался. Гэйе, красивая, белолицая Гэйе, она должна стать его женой. Обязательно должна. Пока ездил Полокто в поисках беглецов по стойбищам, он видел многих счастливых мужчин, обладателей двух женщин. Неужели Полокто хуже их, неужели он не сможет купить себе вторую жену? Надоело ему тайком встречаться с любимой Гэйе. Полокто теперь взрослый человек, он может самостоятельно жить в отдельной фанзе, иметь свои амбары, упряжку собак. Если совет мужчин большого дома будет противиться его второй женитьбе, то Полокто выселится из большого дома. Ничего в этом нет особенного, во всех стойбищах теперь есть такие отделившиеся семьи. Приняв твердое решение, Полокто мгновенно уснул, как засыпает набегавшийся по тайге усталый охотник. Утром он проснулся, со всеми вместе позавтракал и пошел на утреннее камлание. Отец шагал рядом с ним с непроницаемым суровым лицом. Он искоса поглядывал на сыновей, на Улуску, односложно отвечал Турулэну.

«Мысли мои узнал», — испуганно подумал Полокто, замедлил шаг и отстал от отца.

Пришли к фанзе великого шамана. Баоса и Турулэн поздоровались с Богдано, сели рядом. Началось камлание. Богдано задабривал своих сэвэнов и просил, чтобы они ему помогли. В жертву он приносил на этот раз трех свиной. Богдано пил кровь, пел и плясал танец великого шамана, и, когда стал завывать и прыгать, к нему стали подбегать больные и выспрашивать секреты излечения. Баоса тоже подбежал и выкрикнул:

— Кто на меня злится?! Кому я сделал плохое? Меня кто-то преследует, помоги!

Богдано отвернулся от него, сделал несколько прыжков, и когда вновь приблизился, Баоса увидел не глаза — два ярко горевших угля.

— Зачем ко мне обращаешься? Тебе уже помог другой шаман! — взревел Богдано и заплясал, отчаянно колотя в бубен, оглушая Баосу грохотом и звоном побрякушек за спиной. — Враг есть, бойся… Дочь твоя — женщина, не косуля…

«Враг есть… мне надо его бояться, — Баоса, обессиленный, тяжело опустился на свое место. — Бояться надо… За что, кто меня возненавидел?»

Только через некоторое время он вспомнил другие слова, сказанные великим шаманом: «Дочь твоя — женщина, не косуля…» Что это значит? Дочь не косуля… За косулей гоняются охотники… Дочь — женщина… Выходит, мне запрещается ее разыскивать?..


Читать далее

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть