Глава десятая

Онлайн чтение книги Красота на земле La Beauté sur la terre
Глава десятая

— О, Жюльет! Вы не хотите остаться здесь? Вам не по душе наша жизнь?

Он усадил ее перед домом на скамью, покрашенную оставшейся от сарая краской.

Вечер, солнце уже зашло, но мокрые камни у берега и сухие подальше еще розовеют — два розовых оттенка.

— Здесь вы ничем не рискуете, я обещаю, мы будем вас охранять…

Руж идет на кухню и возвращается с ружьем, взятым у Боломе. Она молча смотрит; он ставит ружье у стены прикладом вниз.

— Если только вы сами хотите уйти… — Он, помолчав, продолжает: — Оно исправно и заряжено крупной дробью. С этими дикарями в самый раз… — И снова: — Мы так хотели, чтобы вы были довольны, мы так хотели… Скажите, мадемуазель Жюльет… Жюльет… И Декостер, и я, да, мы оба… Разве мы не делали все, что могли? Скажите, вам чего-то недостает?

Она качает головой, медленно, туда-сюда, туда-сюда…

— Тогда что? — И другим голосом: — А все бы могло так славно устроиться, если бы вы захотели, так легко… А Миллике я беру на себя…

Она снова качает головой.

— Вы же знаете, что они за вами следят. Их двое, а может, трое. Мужчины уж так устроены. О! Грош им цена, одна злоба и зависть. А похоть… Этот савоец… — Он говорит без разбора, забывая о чем: — Вы, должно быть, решили, что он от вас так легко не отстанет… Они бродят по лесу… Они могут все видеть… Оттуда, сверху… — Он указывает на розовый склон скалы. — Вон оттуда… Ладно, если хотят… Если бы я захотел, от савойца легко избавиться… Можно подать жалобу…

Она в третий раз качает головой.

— Конечно, я все понимаю, — говорит Руж, не понимая ничего. — Мы не станем жаловаться. А в остальном… Вы же еще не знаете: Миллике хочет забрать вас назад… Все против нас.

Он думает, что она удивится, но она не кажется удивленной, во всяком случае, насколько можно заметить в пепельно-серой дымке, постепенно затопляющей розовые уголья вокруг. Жюльет поднимает лицо, смотрит на него и молчит.

— Да, — говорит Руж, — вот оно как… А Миллике — это все от зависти, но уж она его крепко скрутила. Теперь он знает, что его ждет здесь, и не посмеет прийти… — Он показывает на ружье: — Отлично знает, что у меня есть чем его встретить, но дело еще не улажено. Савоец — это раз, да еще Миллике — всего два… Но это не все. Тут и другие есть… — Он поднимает руку и обводит ей весь берег: — Все эти парни там… Кто их знает… Все, кто хотят, кому бы хотелось… Большой Алексис, малыш Бюссе, даже этот алкаш Шови… — Он злится: — Вся эта орава, пойди знай, где они все. Тут и там, и каждый вас поджидает. Ну вот, если вы скажете, что вам здесь хорошо…

Она кивает в знак согласия.

— Если вам не в чем нас упрекнуть… Декостера, меня…

Она отрицательно качает головой.

— Тогда зачем вы убежали? Жюльет, маленькая Жюльет. Отчего захотели меня… нас покинуть?

Она снова кивает головой, прерывая его, и что-то говорит Ружу.

Руж слушает, как она говорит, говорит, говорит, со своим глуховатым акцентом, и вдруг вскрикивает:

— Боже мой! Вам надо было сказать! Все из-за горбуна? Вы шли к нему?

Она все не может остановиться, путается в словах, смеется; ей не хватает слов, она выдумывает их на ходу, снова смеется.

— Почему вы мне все не сказали? — спрашивает Руж.

Он тоже смеется.

— Ну да, почему не сказали? Я бы сходил за ним сам. Я против него ничего не имею. Он… он не считается, он не опасен… Маленький горбун, черт возьми! Его музыка, надо же, я понимаю! Ах, Жюльет, будьте уверены, вы меня так напугали! Я старик, вот и решил: «Ну, я ей уже надоел…» Так дело в этом итальянце, ведь он итальянец, верно? Он вам нужен? Ну да, горбун, он работает с Росси. Музыка, я понимаю… Чего же проще…

Она говорит, и снова он:

— Я отыщу его завтра… Если вы захотите, пусть приходит в любое время. Он ведь тоже здесь никого не знает, бедняга, да и горб отпугивает людей… Так вы скучаете без его музыки? Я понимаю! Я ведь и сам такой, тоже скучаю! Вы видите, Жюльет, видите, мы похожи!.. — Вдруг он прерывается: — Когда вам исполнится двадцать лет?

— В марте на будущий год.

Руж считает на пальцах:

— Восемь месяцев, чуть больше, чем восемь месяцев… — Он принимается ходить туда-сюда. — Да, Миллике. Плохо то, что пока на его стороне закон… Потом все будет зависеть от вас. Если вам подойдет, мы могли бы… Мне надо все разузнать. Жюльет, мне шестьдесят два, я мог бы быть вашим дедом. Но ведь мог бы быть и отцом, на это тоже закон есть…

Она молчит.

Засунув руки в карманы, он бродит у воды, в которой рождается звезда, похожая на качающийся поплавок заброшенной кем-то удочки.

Потом он говорит совсем другим голосом:

— А пока я запрещаю вам отходить далеко от дома. Вы слышите, Жюльет, я запрещаю вам выходить одной.

Видит ли он, как подается она вперед всем телом и склоняет голову? Может ли он не увидеть?

Она сцепляет руки в замок и прячет их между колен.

— Ну, а горбун… Договорились, я пойду к нему завтра.


Они опрыскивают виноград купоросом в третий или четвертый раз, никуда не денешься от всех этих новых методов. Сейчас положено купоросить и шесть, и семь раз; сразу же после ливня они бегут наверх к своим чанам. Наверх — это значит на склон над деревней, за полями, садами. Летом прошло несколько сильных дождей, после которых все эти работяги в синих блузах, с посиневшими от купороса усами, бродящие вверх-вниз, вверх-вниз между лозами, сразу хватались за пульверизатор.

Малышка Эмили идет к ним со своей корзинкой. Она должна отнести завтрак отцу и братьям. У нее красивое платье в полоску, соломенная шляпка с шелковой лентой, красивые светлые волосы;

Господи, что еще надо в жизни? Она спрашивает у деревьев: где он? Она идет среди вишен по заросшей травой дороге с двумя колеями; Боже мой, какой можно быть одинокой! Она поднимает глаза, вокруг пустота, вокруг ни единой живой души. Только ее собственная тень на траве слева и чуть впереди. Тогда она смотрит назад и видит деревню на склоне и все ее крыши, но что ей за дело до этих крыш? До этих яблонь, орешника, слив, загородок, железной дороги, вокзала? Когда идешь вверх, озеро сзади становится шире, а за ним встают горы, дрожащие в теплом воздухе, словно готовые к отлету воздушные шары. Она идет вместе со своей тенью. Она уже видит виноградник, где должны ее ждать отец и два брата. Виноградник с другой стороны стены, туда ведет железная красная дверь; она видит резные листья с голубыми разводами на дивном зеленом цвете, как после голубого дождя. Голубой дождь пролился на землю, подпорки и камни. Она видит своего отца и двух братьев, в плетеных шляпах и с медными чанами; усы у них — как мокрая штукатурка, грудь — как кирпичная кладка, штаны — как столбы из цемента.

Они говорят: «А! Это ты» — и уходят мыть руки. Вот и все. Она ставит корзину на стену, откидывает белую тряпицу, вытаскивает две бутылки, ставит их в тень, вынимает ножи и стаканы (они едят без тарелок руками) и ждет. В ее голове одни только обрывки мыслей… Вот таков мой отец. Отец и братья молчат, потому что говорить им не о чем, да к тому же они проголодались. Они устраиваются бок о бок, между их головами виднеется озеро. Много чего можно видеть между их головами: муху и бело-желтую бабочку, а еще парус. Они нарезают хлеб и сыр, подцепляют еду кончиками ножей и отправляют в рот. Потом руки их опускаются, а челюсти ходят туда-сюда; никто не двинется с места, не скажет ни слова. Они свесили головы, руки и ноги вперед. Обычно они не такие. Но в чем дело? В чем дело? Как так выходит, что ничего и нигде не выходит? Между их плечами вода, вот и все; между головами вода, вот и все. О, расставание! Они здесь, и я тоже здесь, они едят хлеб и сыр. Она видит воду: прощание; она видит деревья: прощание, прощание! Но вот там, у изгиба реки, под скалой, виден кусочек берега; конечно, он там, он там, а я здесь. Морис там, а я тут, о, прощание! Она опускает глаза, она не может смотреть, у нее больше нет сил, а отец и братья — те ничего не замечают. Как им понять ее, ведь никто не может понять другого, человек один, всегда один; вот они, вот он, а вот я. А ведь мы думали, что он и я… У меня было все оттого, что был он… Все уходит, и как тут сдержать рыдание, но они пьют и едят, ничего не видят и ничего не слышат. Они пускают по кругу стакан, причмокивают губами, облизывают кончики усов и встают. Но мне-то, куда мне идти?

Они снова берутся за медные чаны и идут набирать раствор; она складывает в корзину бутылки, ножи и стаканы; куда же идти?

Она снова идет по вишневому саду. Теперь ее тень идет следом и справа. Тень вертится вокруг вас до самой смерти, а потом конец.

Она входит в деревню. С ней здороваются, она отвечает — вот и все. Вдруг она останавливается. Она видит Ружа, который идет перед ней и сворачивает в переулок; сама не зная зачем, она следует за ним. Вот он проходит за сараями, там, где мастерская итальянского коротышки-сапожника…

В тот час все работали на виноградниках, и Руж никого или почти никого не встретил, кроме детей, игравших на берегу, и женщин напротив жилища Перрена, да и те стирали, стоя к нему спиной. Он не заметил Эмили, свернул за сараи и подошел к двери с надписью сверху черным по белому: «Сапожник». Этот старик сапожник был итальянцем, Руж хорошо его знал — звали итальянца Росси. Но уже месяца два, как Росси увезли в больницу с двойным переломом ноги, и в мастерской заправлял его работник — горбун. Он появился в деревне как раз перед тем, как с Росси стряслась беда, и Руж ничего про него не знал, да и никто ничего про него не знал. В один прекрасный день он пришел к Миллике со своим аккордеоном, и люди сказали: «Он чертовски здорово играет». Потом он пришел еще раз, и все согласились, что таких, как он, еще поискать. А потом был этот вечер с савойцем, и больше его никто и не видел. Откуда пришел он? Никто не знал. И вот Руж толкнул дверь, зная только то, что горбун в мастерской, потому что видел его в окно. Он услышал стук молотка, потом наступила тишина, и прозвучало: «Входите!»

Горбун сидел на низеньком табурете, потому что не поместился бы на стуле со спинкой: он не мог держать голову прямо или откинуть ее назад. Он повернул лицо к Ружу, и его красивые глаза сверкнули; он занес молоток над латунным гвоздем. Руж подошел поближе, засунув руки в карманы.

— Я пришел не за башмаками, — сказал он. — С нашим ремеслом они не так-то быстро снашиваются. С нас своя шкура слезает…

Он начал с того, что прошелся по комнате, разглядывая верстак и лежащую на нем всякую всячину: куски кожи, колышки, горшочки с топленым варом, сапожные ножи.

— Так что я пришел не к сапожнику, месье… — Он хотел вспомнить имя, горбуна, но так и не смог. — Потому что кто ж станет спорить, что второго такого, как вы, не найти… И вы, наверное, не знаете… — Он бросил взгляд на горбуна, который, с трудом задрав голову, тоже смотрел на Ружа. — После этого дела с савойцем, вы знаете, нам всем было так неприятно… Но мы надеемся… Я-то сам там не был, это она… Вы же помните, Жюльет, мадемуазель Жюльет…

Горбун встал, стараясь совладать со сгибавшим его весом горба. Он молча прошел к двери в соседнюю комнату, на минуту исчез и вернулся.

— О! Я вижу, что ваш инструмент в порядке, — заметил Руж. — Надо же, как вы ловко сумели… Кожу подобрали, да и клей, если вы его склеили… Надо же, как он отлично звучит… Не хуже, чем прежде, я вас поздравляю… О! Она будет довольна… — Он замолчал, оттого что горбун все равно бы его не услышал. — Я вам еще не сказал, месье… — И замолчал снова.

Пальцы горбуна пронеслись снизу вверх по перламутровым клавишам, потом он обеими руками сдавил мехи…

— Она скучала по… Ну да, по этому, по вашей музыке. Она хотела знать: может быть, вы придете? Ей не хватает… В ее краях… — Тут Руж поправился: — Вообще-то, ее края — это как сказать… Ее настоящая родина здесь… Она Миллике, как и дядя, а какое еще имя у нас… Просто она там родилась и выросла, а ведь у них целый день танцы и музыка… Она говорит, что там больше любят гитару, но в горах на железной дороге немало итальянцев и они играют так же, как вы… Ее надо понять… Она еще не совсем привыкла…

Он замолчал. Снова полилась музыка, высокие аккорды, потом низкие, словно кто-то встревожил пчелиный рой и хочет поживиться медом. Руж был в их власти, звуки летели со всех сторон и метили прямо в него, заглушая любые слова. Надо было ждать. Потом он снова услышал себя:

— Это как с парусами: только представьте себе, она смеется над нашими, потому что они из холста… Там-то у них плетенные из рафии, как циновки, и к тому же квадратные. Она смеется над нашими, потому что они белые и острые… Сантьяго, вот как… Но место хорошее, там тоже много воды… Так что она умеет грести, ловить рыбу и плавать. Ну, я и сказал себе: «Она и здесь может все это делать», вот только музыка…

Одна протяжная нота — и вдруг перебор клавиш, словно мышь пробежала над потолком.

— Но если вы согласитесь пойти… Потому что она… она приглашает вас. Выпьем по стаканчику вместе… Она будет довольна.

Снова звуки.

— Вы, это, не то, что… не то, что другие… Все эти проходимцы. Этот парень, савоец… Вы — совсем другое дело, — говорил Руж, а музыка витала вокруг его слов. — Вам я верю… Но все же лучше поостеречься, если вас увидят идущим ко мне. Пусть с вами пойдет Декостер… Может быть, прямо сегодня? Это был бы сюрприз для Жюльет. Она знает, что я пошел к вам, но это и все… Вы поиграете ей немного, вот так, вдруг… — Он обрадовался и начал смеяться. — Вы согласны — тогда решено… Сегодня вечером. Я пошлю Декостера за вами…

Горбун с трудом поднял на него глаза, которые блеснули и снова погасли; он кивнул, и комнату снова наполнила музыка, рассыпаясь дождем стеклянных осколков, словно от рухнувшего потолка теплицы; на верстак, на горшочки, на молотки и кусочки кожи.

Кивок головы в знак согласия — и Руж отступил на шаг; добрые мехи надуваются, корчатся и выпрямляются, сойдясь наконец с одного конца в мелкие складки, а с другого — выпятив гладкий бок.

— Большое спасибо, — сказал Руж, — и до вечера. Не беспокойтесь.

Горбун не стал вставать. Руж толкнул дверь и вышел, и теперь музыка лилась сквозь стену и из окна, лилась, не переставая. Она сопровождала его до самого переулка, и только там, нить за нитью, начала таять и растворяться в воздухе. Руж быстро шагал в лучах солнца; вокруг была благодать, и солома в пыли блестела, как золотые цепочки часов. Как хороши были тени от крыш домов, словно по линейке проведенные вдоль дороги. На повороте Руж наступил на ту, что отбрасывала терраса кафе Миллике с уже зазеленевшимися платанами; но и то сказать, она была самой нечеткой, да и места занимала изрядно. Что ж, не грех было показать Миллике, что ему до него нет дела. Пусть знает, что его никто не боится, подумал Руж и срезал угол. Он шел вдоль железной ограды, сквозь которую были видны зеленые столы и сам Миллике. Хозяин кафе и единственный в этот час его клиент; если соскучится, пусть поставит себе стаканчик!

Руж услышал, как Миллике его позвал, но ответил на это неопределенным жестом, означающим «как-нибудь в другой раз», а может, «сегодня есть дела поважнее».

Да, были дела поважнее.

— Руж, послушай, я должен тебе сказать…

— Да, дружище…

— Что-то важное…

— Послушай, дружище, давай не сегодня…

— Вот видите, — сказал Руж, поравнявшись с женщинами у воды.

Они обернулись, стоя на коленях.

— Вот видите, теперь он ищет разговора со мной, ну и пусть его… Да и день сегодня отменный, жаль тратить попусту время.

Они втирали в доски квадратные куски марсельского мыла, которые были слишком велики для женской руки, но со временем смыливались по углам, превращаясь в белую пену. По голубой воде белые пятна пены плыли рядом с белыми лебедями. Руж шел дальше.

Придя домой, он не сразу увидел ее, она была у себя, но тем лучше. За едой в полдень она не сказала ни слова — тем лучше. Она все молчит — что ж, тем лучше. Она словно где-то далеко-далеко — тем лучше; она кажется грустной — тем лучше.

«Теперь-то я знаю, в чем дело, и приготовил сюрприз», — думает Руж.

Немного спустя он говорит Декостеру:

— Послушай, пойдешь в кафе на вокзале и купишь две бутылки эгля… Нет, пожалуй, возьми-ка шесть… Полдюжины как раз влезут в сумку. Эгль 23, это самое лучшее. Ты помнишь, мы выпили бутылку с Перреном, когда он проиграл пари год назад… И вот еще что: когда купишь, иди боковыми проулками. Ты ведь знаешь, где мастерская Росси? Ну вот! Просто войдешь — горбун будет там, он придет нам поиграть… Я сказал, ты зайдешь за ним, потому что лучше ему не идти одному… Приведешь его к нам, и, если случится, можешь пройти мимо кафе Миллике. Знаешь, сделай-ка так, чтобы бутылки торчали из сумки, ничего, пусть позлится… Уж если затеяли праздник — отчего лишать себя удовольствия… Ты понимаешь, ей было скучно, это нормально, мы жили-то по-стариковски… Но мы ведь не такие уж старики, не настоящие старики, не старики на веки вечные, а, Декостер?

Наступал вечер, и они как раз закончили приводить сети в порядок; Декостер пошел помыть руки с мылом.

Он направился к берегу и пристроился там, где кончается галька и у воды остается узкая полоска песка, на которую по-девичьи игриво набегают легкие волны.

Вот волна. Декостер берет ее в руки. Мыло почти не мылится, потому что вода в озере слишком мягкая и никак его не берет.

Нужно время, чтобы обзавестись белыми перчатками.

Волна за волной, волна за волной, и вот Декостер берет в руки еще одну, чтобы ополоснуть их.

Потом он идет за сумкой. Руж дал ему на вино ассигнацию.

Оставалось только ждать. Руж ходил взад и вперед перед дверью. Вдруг он о чем-то вспомнил, заторопился, вошел в дом. Да, надо было поспешить, надо было успеть отыскать в глубине шкафа костюм, который он уж и не помнил, когда надевал, костюм из голубого шевиота. К счастью, не пришлось зажигать керосиновую лампу, света хватало, чтобы завязать галстук; огрубевшие пальцы шарили за жесткими отворотами и путались в мягкой мешанине шелка. Руж стоял перед маленьким зеркальцем в алюминиевой рамке, висящим у окна, а вокруг, в пыли и грязи, там и сям были разбросаны вещи, потому что к его комнате не прикасались во время ремонта. Но главное было успеть. Руж был готов вовремя. У него даже осталось время выйти навстречу гостю.

Небо все в облаках, смеркается, и Декостера можно узнать только по росту, а горбуна — по инструменту в вощеном холщовом футляре, висящему на нем, словно второй горб. Руж делает знак обождать его. В зеленой прогалине на небе между двух облаков мелькает бледная звезда.

— Ну, вот, — говорит Руж, — я вижу, что на вас можно положиться. — И, подходя к горбуну: — Вы просто молодчина, истинная правда… Спасибо. Я только хотел вам сказать… Ну как, Декостер, с вином все в порядке?

Вино на месте, чего же еще?

— Послушай, — говорит Руж Декостеру, — попридержи немного бутылки. Не надо, чтобы она нас услышала. Мы оба встанем к сетям, а вы (это уже горбуну) садитесь тихонько на эту скамью. Ни звука, пока не готовы, но когда приготовитесь, тогда уж давайте вовсю…

Как распорядился Руж, так и сделали. Горбун был так осторожен, что она не должна была ни о чем догадаться. Он пристроился на скамье у пятна света, лившегося из открытой двери, среди камней — сгусток тьмы в полумраке. Вот он присел, подтянул к себе инструмент, положил на колени и расстегнул футляр, словно мать, раздевающая свое дитя. Прежде чем заиграть, он задумчиво приподнял лицо и пошевелил пальцами в воздухе.

Ничего не скажешь, он был настоящим артистом — Декостер знал в этом толк. Аккорды вырвались наружу, словно ядро из пушки, но во всем этом было и то чувство меры, которое не каждый день встретишь. А сам ведь он — только взгляните: руки ни к черту, пальцы, как у скелета, тело… О теле лучше и не говорить. Но у него была сила весь мир закрутить в танце. Он словно притягивал волны с того конца озера, и они накатывали на берег не по своей прихоти, а по его желанию. Руж попросил его:

— Постарайтесь сыграть что-нибудь, что она знает, что-то оттуда, из ее страны…

Горбун начал с танцевальной мелодии.

А потом…

Ни Декостер, ни Руж не тронулись с места, потому что они и так все отлично видели. Сначала в раме окна за белыми занавесками появилась тень, потом она сдвинулась в сторону, уменьшилась, выросла, руки поднялись к лицу, волосам. Аккордеон расточал гаммы, потоки звенящих звуков, струившихся между пальцами и повисающих в воздухе, словно драгоценное колье, выставленное на продажу. Декостер и Руж не двигались с места, они ждали ее, а она все не появлялась. Тут Руж спросил:

— А бутылки?

Они так и болтались в сумке за спиной Декостера. Тот и не подумал поставить ее на землю.

— Господи! — воскликнул Руж. — Надо быстрей остудить их. — Он взял сумку у Декостера, спустился к воде и обернулся: — А ты живо готовь стаканы!

Руж наклонился и выложил на песок бутылки. Вечер был тихий, и волны набегали на них, ласковые и низкие. Руж присел и положил бутылки одну подле другой. Декостер был уже на кухне. Горбун на скамье даже не поднял лица, — наоборот, он склонился еще ниже и почти касался им своего инструмента, покачиваясь в такт музыке; вдруг он замер, снова начал двигаться в такт… А Декостер в это время искал стаканы в шкафу.

Никто не услышал, как она отворила дверь и вышла; она ступала так легко, словно вообще не касалась земли, но шелест ее юбки, похожей на крыло диковинной бабочки, заставил Декостера обернуться. Он так и застыл на месте со стаканом в руке. Руж как раз встал, опустил руки и замер, позабыв про свой праздничный голубой костюм, белый воротничок, галстук и внушительные усы.

Она стала еще прекрасней. Ее юбка всколыхнулась, одним движением она откинула волосы назад.

Руж хотел захлопать в ладоши, но передумал. Он неловко переступил ногами и сказал:

— Ну вот, глядите-ка… Вот видите, все хорошо.

Декостер поставил на стол стакан, слегка постучал им, и Руж словно проснулся:

— Декостер, надо бы отодвинуть стол в сторонку, будет побольше места… Помоги-ка. Приставим его к двери в мою комнату.

Они переставляют стол.

— А сейчас — мигом за бутылками! — говорит Руж, сам идет за ними и возвращается, неся по бутылке в каждой руке.

Он открывает бутылки, не решаясь на нее взглянуть. Она прислоняется к стене и ждет. Она улыбается, ее зубы блестят. Руж суетится, машет руками, откупоривает бутылки, говорит Декостеру:

— Тут все четыре стакана? Да уж, со стаканами у нас плохо… — Потом кричит: — Эй, месье Урбэн! Вы как, идете? Мы ждем. Давайте-ка чокнемся!

Он наполняет стаканы, в них льется чистое золото, чуть зеленоватое, дивно прозрачное: что ж, этого не отнять у нашей жалкой маленькой жизни.

Руж поднимает налитый доверху стакан:

— За ваше здоровье, мадемуазель Жюльет! Здоровье и благополучие.

Она тоже поднимает руку; он отводит глаза. Вино славное, свежее, терпкое, теплое, оно говорит с вами; он не решается говорить, он не может больше сказать ни слова, он только выпивает за пришедшего к ним горбуна.

Декостер прихлебывает вино, втягивая тощую шею с камушком адамова яблока; между двумя глотками он бросает взгляд на парадный шевиотовый пиджак, белую рубашку и шелковый галстук…


В ту ночь ее разбудил стук входной двери; она услышала, как кто-то тихо идет по камням.

Она не засветила лампу в своей чудесной новой комнате, но лунный свет падал ей на кровать. Бледный свет шел из-за пелены облаков, нависших над перевалом, где, должно быть, уже выпал снег. Без труда можно было увидеть, кто ходит перед домом, всего-то и требовалось отдернуть занавеску. Это был Руж, без фуражки и башмаков, на нем были только штаны и открытая рубаха. В руках он держал ружье, взятое у Боломе. Должно быть, он что-то услышал. Стальные стволы блестели в лунном свете.

Он прокрался в сторону деревни, потом вернулся и прошел мимо окна. Больше она ничего не слышала; он пошел, должно быть, к скале и зарослям камыша.


Читать далее

Глава десятая

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть