3. ТАЮ И НУНИВАК

Онлайн чтение книги Нунивак
3. ТАЮ И НУНИВАК

Он познал с рожденья и нужду и голод,

Он кругом всю землю исходил пешком.

А. КЫМЫТВАЛЬ, Настоящий человек

Таю не любил вспоминать прошлое. Уж очень оно было безрадостное. Кому охота обращаться к тем дням, когда человека не считали за человека, занятием, заполнявшим жизнь, был изнурительный труд, выматывающий не только физические, но и духовные силы, когда оставались лишь мысли, которые не давали умереть: отдохнуть, поесть, успеть выспаться…

Только где-то далеко за полоской годов, называемой молодостью, Таю смутно различал несколько светлых лет детства, когда он ещё не имел представления о жизни и радовался всему, что видели его пытливые глаза. Он хорошо помнил великий день, когда впервые мальчиком добыл зверя — нерпу. Шаманский обряд посвящения в морские охотники не удивил его своей нелепостью — Таю не умел ещё тогда задумываться над жизнью и принимал её такой, какая она была.

Потом страшной черной тучей надвинулось на их семью несчастье. Это случилось осенью. Море швыряло холодные волны на прибрежные камни. Вода замерзла на скалах, на тропах, идущих от моря в нынлю. Давно уже выпал снег, но мороз не мог одолеть разбушевавшееся море. Страшные порывы ветра один за другим обрушивались на Нунивак, но нынлю, спрятанные среди скал, вросшие в скалы, сидели крепко. Люди не покидали без надобности жилищ. Лишь когда кончалась еда и светильники гасли от недостатка жира, с большими предосторожностями эскимосы пробирались в мясные ямы, чтобы взять из запасов еду и жир.

Оставшиеся в жилищах с нетерпением ожидали возвращения кормильца. И вот случилось так, что ни мать, ни трое сыновей не дождались мужа и отца. Мать рискнула выйти и доползти до мясной ямы. Мужа там не оказалось. Яма была аккуратно закрыта. Женщина долго смотрела на холодные волны, в ярости кидающиеся на берег, и шептала проклятия…

В семье старшим мужчиной остался Таю.

Мать, обессилевшая от слез и причитаний по погибшему кормильцу, с воплем сказала, что отныне некому кормить детей и им придется жить подачками. Худшего позора нет для эскимоса-охотника. Таю подошел к ней и, положа руку на вздрагивающее от рыданий плечо матери, сказал:

— Теперь я буду кормить тебя и младших братьев.

Так кончилось детство Таю. Началась трудовая жизнь. Мальчик выходил в море на байдаре хозяина, сутками не выпускал весла из рук, гребя наравне со взрослыми охотниками. Бывало так, что он не мог от усталости поднять старый отцовский винчестер и падал обессиленный от бессонных ночей на колыхающееся холодное кожаное дно байдары. Полными слез глазами смотрел он на просвечивающую ложно-ласковую голубизну океанской пучины. Над мальчиком смеялись. При дележе добычи ему доставались далеко не лучшие куски. Но Таю был рад и этому. Ещё ни разу после смерти отца не пришлось ходить матери по соседям, выпрашивать кусок мяса для сыновей, горсточку жира для светильников.

Шло время. Над Таю уже давно перестали посмеиваться, и хозяин байдары при дележе старался пододвинуть в его сторону изрядную кучу мяса и жира: он дорожил молодым, удачливым охотником. Росли братья. Скоро и Таграт стад выходить на охоту вместе со старшим братом. В ярангу вдовы пришел достаток и сытая жизнь. Младший брат Амирак ни в чем не знал нужды и одевался не хуже детей местных владельцев байдар.

Однажды зимней звездной ночью Таю привез испуганную девушку из соседнего чукотского селения и объявил матери, что это его жена. Рочгына ни слова не знала по-эскимосски и долгое время жила как глухонемая. Когда она научилась объясняться на родном языке своего юного мужа, старинное эскимосское селение переживало пору небывалого расцвета. Никто из жителей Нунивака никогда не мог предполагать, что их скалистая земля, бурное море когда-нибудь заинтересуют странных белых людей, изредка посещавших эти берега. Нашелся среди них даже такой смельчак, который отважился поселиться в Нуниваке, выстроив для жилья небольшой домик, обшитый тонкими дощечками, и торговый дом, сплошь сколоченный из листов гофрированного железа. В первую же зиму ветер с гор унес в море легкое жилище белого торговца и расшвырял железный домик. Но белый торговец не испугался. Он еще раз построился, вогнав своё жилище, по примеру эскимосов, в скалу.

Каждое лето приходили корабли. На берег сходили шумные бородатые люди. Они жевали ароматную резину, обнимали молодых девушек и уединялись с ними в скалах, нависших над жилищами. Зимой девушки рожали крепких рыжеволосых младенцев, которым суждено было никогда не увидеть отцов. У эскимосов появились новые ружья, захрипели и залаяли в нынлю граммофоны. Многие молодые эскимосы нанимались на китобойные суда и возвращались нагруженные заморскими товарами и рассказывали о далеких странах, где люди путешествуют по металлическим полосам, проложенным по земле, и не едят моржовое мясо.

Нанялся однажды на небольшую шхуну и Таю. Судно называлось «Белый медведь», но капитан на нём был рыжий, и голова его казалась всегда покрытой густым мехом красной лисицы. Прежде чем взять на корабль Таю, капитан ощупал его, давя жирными толстыми пальцами мускулы. Он сказал: «О'кэй!» — и послал Таю помогать коку.

Таю думал, что корабль будет охотиться на китов и моржей, и даже взял с собой старый винчестер, оставшийся ему от отца. «Белый медведь» ходил от одного прибрежного селения к другому. Подойдя к берегу, корабль становился на якорь, и на воду спускали маленькую шлюпку. В шлюпку садились гребцы, боцман и на веревке спускали в неё бочонок с дурной веселящей водой. Сгрузив бочонок на берег, шлюпка возвращалась, судно уходило в море.

Когда на землю с моря надвигались летние сумерки, «Белый медведь» снова подходил к берегу. В тихую погоду до уха Таю доносились пьяные голоса и звуки песен. Белые спускали на воду три шлюпки, весело взмахивая веслами, отправлялись к ярангам. Они возвращались нагруженные связками песцовых шкурок, моржовыми бивнями, лахтачьими ремнями, шкурами белых медведей и другим добром, с трудом вырванным у неласковой природы и бурного моря.

Таю не надо было долго думать, чтобы догадаться, какой охотой занимаются белые. Всё у него вскипало внутри, когда он видел самодовольные лица белых, вернувшихся с берега с богатой добычей. Но что мог сделать Таю? Даже удрать со шхуны не было никакой возможности: на ночь его, как ненадежную собаку, запирали в кубрике. А добраться вплавь он не мог — эскимосы, проводящие всю жизнь на море, не умеют плавать… На берег его не брали, опасаясь, что он сбежит или помешает грабежу. Никто с Таю по-людски не разговаривал, на него только покрикивали, а если и крикнуть было лень, делали знак рукой, и Таю должен был сразу догадаться, чего желает белый. Даже самый близкий человек, кок, у которого работал Таю, не считал его за равного и часто забывал накормить. Тогда гордому эскимосскому охотнику приходилось утолять голод объедками, которые давали выбрасывать за борт.

Часто по ночам, когда стихала беготня по палубе, Таю вспоминал родной Нунивак и проклинал тот день и час, когда ему в голову пришла мысль наняться на корабль белых разбойников.

Проходило лето. С севера потянуло холодом ледяных полей, двинувшихся на побережье. «Белый медведь» стал удирать от льдов к Берингову проливу. Иногда по утрам Таю видел белую полоску на горизонте и светлое небо.

Однажды днем «Белый медведь» прошел на виду у берегов Нунивака. Таю видел жилища в скалах, едва заметные с моря, и даже людей, которые вытаскивали байдару на берег. Таю в два прыжка очутился на капитанском мостике и горячо заговорил, мешая скудный запас английских слов с эскимосскими. Он показывал на берег и на себя, умоляя рыжего капитана отпустить его. Но плоское лицо капитана, похожее на медный лист, кривилось в издевательской улыбке. Он крикнул, чтобы Таю убирался вон с мостика. Но эскимос не повиновался его словам. Тогда капитан размахнулся и ударил непослушного в подбородок. Таю показалось, что палуба обрушилась на него.

Очнулся он, когда «Белый медведь» был уже далеко от чукотских берегов. Сырой холодный туман окутал море, цеплялся за мачты и оседал стылой влагой на парусах, пропитывая ткань.

Таю смотрел в сторону родного Нунивака, и слезы, смешиваясь с туманом, падали ему на грудь.

В Номе Таю спустили на берег, сунув ему кое-что из одежды и пять долларов. Обратно на шхуну он не вернулся. Да и хозяева судна, должно быть, тоже были рады, что избавились от него.

Начались скитания Таю на американской земле.

Почти год он работал на золотых приисках, возил на собаках золотоискателей, таких же отощалых и оборванных, как и сам Таю. Когда золотая лихорадка пошла на убыль, Таю вместе с тысячами таких же, как и он, обездоленных отправился к морю в надежде сесть на пароход и отплыть в края, где есть работа и еда. В огромной толпе голодных и разутых безработных Таю познал, что значит содружество людей, у которых единственное богатство — рабочие руки. Здесь никто не обращал внимания на то, что он эскимос. А если и узнавали об этом, то удивлялись недолго, и то только пожимали плечами, как бы говоря: кого только здесь нет!

И верно: здесь, казалось, собрались все — терпеливые китайцы, обугленные навечно солнцем Африки негры, кавказцы с задорным оскалом крепких зубов и большими голодными глазами, ирландцы, шведы, немцы, англичане, высокорослые сухопарые норвежцы — кажется, весь мир собрался сюда искать призрачное счастье в образе желтого тяжелого металла, который Таю довелось видеть только издали.

В Номе Таю встретил на берегу приехавших за товарами эскимосов с острова Инэтлин. Они робко бродили по городу и выменивали пушнину и моржовые бивни на сахар, кофе и табак. При виде соплеменников в груди у Таю заныло, будто белый медведь забрался лапой внутрь и сжал трепетное сердце. Таю наслаждался звуками родной речи, говорил и говорил без умолку, рассказывая о своих скитаниях. Потом он жадно расспрашивал о Нуниваке, и рулевой байдары, кривой эскимос Валтыргин, неожиданно сказал:

— Твой брат Таграт собирается жениться на моей дочери. Ждет только твоего возвращения.

— Значит, мой брат жив! — обрадованно воскликнул Таю. — А что слышно о моей жене Рочгыне?

— Тоже как будто жива, — невозмутимо ответил Валтыргин. — Правда, я их полгода уже не видел: за полгода всё может случиться.

Ах, почему Валтыргин сказал так! Он посеял в сердце Таю тревогу и усилил нетерпение скорей вернуться в родное селение Нунивак.

Через несколько дней Таю вместе с одним из своих спутников в скитаниях по Аляске, чеченом Ахметовым, отплыли на эскимосской байдаре сначала на остров Инэтлин, а оттуда в родной Нунивак.

…Долго плыла байдара на веслах к Нуниваку. Ветра не было, и парус болтался на мачте, как тряпка. До боли в глазах вглядывался Таю в скалистые берега, стараясь различить среди каменных нагромождений свой нынлю.

Когда Таю сошел на берег, ему пришлось подать жене голос, чтобы она узнала его. Рочгына медленно приблизилась к возмужалому, похудевшему мужу и тихо сказала:

— Ты стал совсем другим.

— Я тоже так думаю, — ответил Таю.

Отошли первые радостные дни возвращения, когда Таю видел не сегодняшнюю жизнь Нунивака, а искал прошлое, знакомое — то, по которому он тосковал на чужбине, то, что снилось ему в беспокойных голодных снах на американской земле.

Таю стал замечать нечто отличное от того, что он оставил здесь несколько лет назад. В воздухе было тревожно, как перед бурей. С юга, с запада приезжие люди привозили новости одну удивительнее и невероятнее другой. Одни говорили, что эскимосов с Нунивака собираются переселить чуть ли не в жаркие страны, так как мыс понадобился строителям железной дороги от Аляски до далекой России. Другие, тревожно оглядываясь, сообщали таинственным шепотом: в России не то свалили, не то убили царя. Когда Таю спрашивали, что он думает об этом, морской охотник, ещё не очнувшийся от счастья возвращения, шутливо отвечал:

— Значит, высоко сидел царь, если падение стоило ему жизни…

Таю перестал шутить, когда увидел, как вдруг засобирался и заспешил американский торговец, обосновавшийся в Нуниваке. Он посулил владельцам байдар огромное вознаграждение, если они его перевезут через пролив. Наученный горьким опытом, Таю посоветовал землякам получить плату вперед. Торговцу ничего не оставалось другого, как согласиться с требованием эскимосов.

После отъезда торговца некоторое время в Нуниваке было тихо: никто не приезжал, ни одно судно не бросало якорь на виду у берегов Нунивака. Будто мир белых людей неожиданно перестал существовать, сгинул в неизвестное.

Однажды зимой с перевала спустилась собачья упряжка. Каюрил на ней Кэлы с соседнего чукотского поселения. На нарте сидел бородатый человек в остроконечной суконной шапке с красной звездой.

— Ревком. Большевик, — так назвал Кэлы своего спутника.

Большевик… Где же слышал Таю это слово? Вспомнил! Когда шёл с толпой безработных с аляскинских приисков на побережье. Спорили двое. Один доказывал, что большевики за бедных и обездоленных людей, а другой отрицал всё и доказывал, что большевики почти не люди и у них на голове растут рога.

Глядя на суконный отросток, торчащий на макушке приезжего, Таю испытывал необыкновенное волнение: а что, если этот чехольчик для рога? Ну, вроде бы такой, какой делают эскимосские охотники для наконечника гарпуна…

Русский говорил о новом законе, который охраняет бедных людей, о том, что и на Чукотке отныне жизнь будет другая, потому что люди станут равными в своих правах. Когда в сенцах от дыхания собравшихся стало тепло, большевик снял суконную островерхую шапку, и Таю увидел обыкновенную человеческую голову, поросшую короткой щеткой седоватых волос. Чтобы удостовериться в том, что у русского действительно нет рога, Таю пробрался вперед.

То, что говорил большевик, было близко и понятно людям, которые иногда задумывались над странным устройством мира, где так несправедливо распределялись блага среди разных народов и внутри их.

Казалось, что этот русский, приехавший с другого конца мира, подслушал беспокойные мысли и не сказанные вслух вопросы земляков Таю и отвечал им…

Русский большевик и Кэлы уехали поздно вечером. Нунивакцы не спали в эту ночь. От нынлю к нынлю ходил Таю, прислушивался к словам, которые говорили в эту ночь эскимосы Нунивака.

Потом выбирали туземный Совет Нунивака. В него вошли несколько самых уважаемых людей Нунивака, вместе с их именами на выборах было названо имя Таю.

Для Таю, для всех жителей Нунивака, как и для всей Чукотки, началась жизнь, полная созидания и беспокойства за будущее всех людей. На глазах менялась древняя эскимосская жизнь. На байдары и вельботы поставили моторы, старые винчестеры сменили новым оружием. В далеком Ленинграде ученые люди положили эскимосскую речь на бумагу. В домике, сколоченном с большим трудом и названном новым словом «школа», по вечерам взрослые сменяли детей и садились за буквари.

В тот год, когда родилась дочь, названная Ритой по имени врача, поселившегося в Нуниваке, Таю вступил в партию. В тот же год Таграт переселился к жене на остров Инэтлин, не подозревая, что он на многие годы делает шаг назад, отказывается от будущего, которое приближалось к этим окраинам.

Да и кому из охотников и оленных людей могло прийти в голову, что границы между государствами, о которых они имели самое смутное понятие, могут оказывать какое-нибудь влияние на жизнь чукчей и эскимосов. Да, слышали они о том, что есть такая страна — Россия, и есть Америка, и другие государства на земле, но какое они имеют значение для эскимосов и чукчей, живущих своей жизнью и озабоченных только тем, чтобы не умереть с голоду, чтобы зверя было вдоволь в море и олени тучнели на тундровых пастбищах?..

Так думали люди побережья даже в первые годы советской власти. И когда до сознания Таю дошло, какую ошибку совершил его брат, переселившись на остров, принадлежащий другому государству, было уже поздно. Даже милиционер Митрохин — Таю считал его могущественным человеком, потому что тот был тоже большевиком да ещё и носил широкий кожаный ремень, на котором висел в чехле револьвер, — ничем ему не мог помочь.

— Во избежание международного конфликта, — пояснил он опечаленному Таю.

Брат остался по ту сторону пролива, по ту сторону жизни.

Хозяйства Чукотки объединялись в колхозы, молодые люди уезжали учиться в далекие города, привозили оттуда новые вещи и обычаи, оказавшиеся такими нужными.

В Нуниваке издавна владели байдарами три семьи. Каждую весну, когда кончалась зимняя охота и байдары спускались с высоких подставок и готовились к выходу в море, по старинному уговору вокруг каждого судна образовывались группы охотников. Обычно это были родственники — дальние и близкие.

Байдарный хозяин, по старому обычаю, получал большую долю, нежели его гребцы. Считалось, что так и должно быть — на то он и хозяин! Как же иначе?

Но вот в Нуниваке организовали колхоз. Приехал из района русский. Звали его длинно и непривычно — Владимир Антонович. Он долго рассказывал, как организовали колхозы в других селениях и стойбищах Чукотки.

Насчет того, что байдары будут общими, никто, кроме их владельцев, не возражал. Но как быть с ружьями? Каждый привык стрелять из своего.

— Я скорее соглашусь спать с женой Анакуля, чем стрелять из его винчестера, — заявил Матлю, старый эскимос с отвисшей нижней губой.

— А я тебя скорее застрелю из мужниного винчестера, чем позволю приблизиться к себе! — решительно возразила жена Анакуля.

Долго думали и рядили, как обобществить оружие. Так ни до чего и не договорились. Выбранный председателем колхоза Утоюк ходил по селению мрачный, а каждое утро из всех жилищ тянулись на берег охотники, вооруженные кто чем.

Таю и Утоюк хотели, чтобы у них было, как в настоящем колхозе, о котором рассказывал Владимир Антонович. Они часто ездили в соседнее чукотское поселение и смотрели, что у них делалось.

Наконец вопрос с оружием был улажен. Кто-то из русских сказал, что даже в Красной Армии оружие прикреплено к каждому бойцу, который и заботится о нём, пристреливает его… Ну, а если, скажем, у Анакуля отличный винчестер, но сам охотник плохо стреляет? Не поставишь ведь такого на нос вельбота. А у Утоюка никогда, никогда не было хорошего ружья. Ствол его старого винчестера изнутри был так же гладок, как снаружи, — так истерлись у него нарезы… Неожиданно всё решилось просто и быстро. Государство предоставило кредит нунивакскому колхозу на покупку нового оружия. Привезли новенькие берданки и карабины и огромное количество патронов. Все это богатство принадлежало колхозу. Теперь сам Утоюк вместе с правлением выбирали, кому дать новое ружье и кого поставить на носу вельбота. Старые винчестеры превратились в детские игрушки — для них уже не было патронов, а торговцы, которые их продали нунивакцам, оказались по ту сторону Берингова пролива.

В те годы Таю имел возможность следить за судьбой брата. Молодое Советское государство знало о бедственном положении чукотских и эскимосских охотников и договорилось с американским правительством о снабжении далекого Севера, куда ещё не могли добираться немногочисленные корабли Дальневосточного торгового флота. Шхуны предприимчивых американских торговцев Кнудсена и Свенсона бороздили Берингово и Чукотское моря. Так же как и много лет назад, они скупали пушнину, китовый ус, жир, оленьи шкуры, ремни, изделия из тюленьей и моржовой кожи, но цены теперь у них были другие — их устанавливала советская власть. И что было самым удивительным для эскимосов: редко кто из американских торговцев, у которых обман — такая же национальная черта, как светлая кожа, осмеливался теперь обсчитывать охотника, пришедшего торговать на борт шхуны.

Таграт и Таю часто виделись на охоте в проливе, ездили друг к другу в гости, каждый получив предварительно разрешение у своей власти. Таграт и на том берегу не был последним в промысле. На американском острове он стал уже настоящим опытным морским охотником, для которого возвращение с пустыми руками с промысла считалось большим позором.

Охотники встречались обычно на льдине в проливе. Таграт выглядел на этих встречах счастливым, сытым и мог подолгу рассказывать о жене, о дочери. Он любил пошутить о том, что вот у них, братьев, и дети рождаются одинаково: дочери.

В последнюю встречу Таю с гордостью сообщил брату, что его выбрали депутатом районного Совета и что он уже умеет читать и писать.

— А мотора у вас ещё нет, — заметил Таграт, поглядев на причаленную к льдине байдару нунивакцев. Она была жалка рядом с блестевшим от белой краски вельботом с новеньким рульмотором, на котором охотился Таграт.

— Трудно мы живем — это верно, — со вздохом признался Таю, чувствуя личную ответственность за неприглядный вид советской промысловой байдары. — Строим пятилетку.

— Это что такое? — насторожился Таграт.

Таю и сам не много мог рассказать о первом пятилетнем плане, но говорил убедительно и авторитетно.

— Наши спички будут лучше американских. Моторы будут лучше ваших. Запросто будем догонять кита. Ещё построим города. Большие города. Так говорит секретарь райкома Владимир Антонович…

— А вельботы у вас будут? — спросил Таграт.

— И вельботы будут, — твердо ответил Таю. — Корабли настоящие для промысла.

— Это неудобно — бить с корабля зверя, — усомнился Таграт.

— Эх, не понимаешь ты! — махнул рукой Таю. — Бить будем с вельбота, а возить на берег на большом катере. Надобность исчезнет каждый раз возвращаться на берег — знай бей зверя и нагружай катер мясом, жиром, кожей и бивнями…

Таю увлекся и не заметил, как увлек брата. Но Таграт быстро пришел в себя и, словно не желая отставать от брата, перебил его:

— Ты видишь этот вельбот? — И показал на белоснежное чудо, сливавшееся с краями льдины.

— Вижу, — нахмурился Таю. Вельбот и впрямь был хорош! Стройный, легкий на ходу, крепкий. Если очутишься на нем в сплошных льдах — не страшно: его как мячик выпирает на лед…

— Этот вельбот скоро станет моим, — внушительно и гордо заявил Таграт. — У меня хорошо идут дела. Даже хозяин вельботов Свен Бобсон назвал меня самым удачливым охотником острова… Стану владельцем вельбота, сам буду ездить в Ном и там продавать жир, кожи и клыки. У меня будут доллары, а с ними можно жить. Себе, жене и дочке куплю резиновые ботинки с механическими завязками. Я видел такие в Номе. Дернешь за блестящую металлическую штучку — прореха зашита: шов блестящий, ровный… А ещё будет у меня голубой светло-защитный козырек с тесемками. На море с ним хорошо. Глаза не так устают от блеска воды…

— Капиталистом хочешь стать? — грустно сказал Таю.

— Не надо упускать возможность, — многозначительно заметил Таграт, — не то останешься голодным на всю жизнь.

— А ты хочешь за один раз наесться?

— Не понимаю, — пробормотал Таграт, удивленно глядя на брата.

— Если у тебя будет много, значит у кого-то будет меньше, — пояснил Таю.

— Кому как везёт, — уклончиво ответил Таграт, — а капиталистом неплохо быть. Очень даже неплохо. Буду давать возможность жить другим. Глядишь, и они схватят удачу…

Таю смотрел на брата и дивился его перемене. Таграт уже не был наивным и доверчивым эскимосом… Таю вспомнил разговор с милиционером Митрохиным и сказал вслух:

— Жаль, что тебе нельзя вернуться в родной Нунивак.

— Я и не собираюсь, — отрезал брат. — Чего я не видел в нищем Нуниваке? Даже ровно ходить нельзя. Знай карабкайся, подобно зверю, по скалам… Вот что я хотел тебе сказать: переселяйся к нам. Разговоры о будущей лучшей жизни на вашем берегу вон уже сколько лет остаются только разговорами… А ты посмотри на меня. Вместе будем владеть вельботом… У нас в Юнайтед Стейтс те, у кого крепкие руки, не довольствуются обещаниями, а работают и берут лучшую жизнь сами… Вот ты говоришь, что научился грамоте, а что это тебе дало? Чаю, наверно, не досыта пьешь? А вкуса настоящего кофе со сгущенным молоком и вовсе не знаешь…

Таю начинала раздражать самоуверенность Таграта. Он его поучал, как будто не Таю — старший брат.

— Вкус кофе я узнал намного раньше тебя и знаю Америку намного дальше вашего острова и Нома, — отрезал Таю.

Таю радовался не столько тому, что люди стали жить лучше, сколько тому новому, чему они научились. Когда в Нунивак пришли новые рульмоторы, многие эскимосы сомневались, сумеют ли они овладеть машиной. Но страхи оказались напрасными. Где теперь найдешь такого моториста, как эскимос Ненлюмкин? Он не только отлично знает машину, но и умеет сам её чинить. В первое время в Нуниваке послышались разговоры о том, нужен ли мотор на промысле. Он сильно шумит, пугает зверя и распространяет по морю незнакомый запах. Один из косторезов даже изобразил на полированном моржовом клыке в рисунках, что ждет нунивакцев в будущем: на вельботе сидели охотники с тощими и слабыми руками. У мотора примостился кривой человечек: одна рука у него была сильная, с огромными мускулами — та, которая дергает шнур маховика, а вторая плетью висела вдоль тела, такая же тощая и слабая, как у других охотников. Вот к чему приведет отказ от надежного, привычного весла! — как бы предостерегал косторез.

Тридцатые годы… Сколько светлого и радостного они оставили в памяти Таю! Как трудно менялся характер эскимоса, обретал черты настоящего человека, хозяина своей судьбы! В быт входили новые обычаи и привычки и даже новая еда. В Нуниваке открыли пекарню, потом стали строить маяк на вершине горы, откуда сразу видно два океана — Ледовитый и Тихий.

Жизнь кипела, и Таю чувствовал в себе радостный подъем, будто всё время за ним тянулась тяжелая ноша богатой добычи.

Когда в промысле наступало затишье и стихала стрельба в проливе, эскимосы Нунивака семьями отправлялись в гости в «Ленинский путь». Вместо оружия и гарпунов в байдары и вельботы грузились отсвечивающие желтизной бубны и тонко струганные гибкие ударные палочки. Прославленные певцы везли в своих сердцах новые песни, сочиненные во время долгих зимних ненастий на промысле в проливе, в светлые круглосуточные весенние дни в качающемся на спокойной воде вельботе.

Так шла жизнь. Каждый год приносил ощутимые перемены в жизни людей, и появился смысл в том, чтобы считать время.

И вдруг весть, резкая, как винтовочный выстрел в ледяной тишине океана, поразила людей: началась война. Она шла где-то очень далеко. Только грамотные люди из эскимосов с трудом могли объяснить, где места, по которым шли танки немцев. И лишь тогда, когда в сводках Совинформбюро замелькали близкие, знакомые слова — Москва, Ленинград, — всем, даже старым эскимосам стало ясно: война рядом, она близко.

Таю уходил зимними звездными утрами на промысел, ставил капканы на песца и каждую шкурку сдавал в фонд обороны. Для себя и семьи он оставлял самое необходимое. Не разгибая спины, Рочгына шила теплые пыжиковые жилетки и рукавицы для бойцов. И так было почти в каждой семье эскимосов и чукчей побережья.

Если раньше Таю относился к далекой русской земле скорее с любопытством, чем с сердечными чувствами, то сейчас ему открылась внутренняя связь, которая заставляла его содрогаться, когда он слушал об издевательствах немцев над мирными жителями полей, лесов и городов.

Однажды, будучи в районном центре, Таю зашел к секретарю райкома. Это был худой, ещё не старый человек с ввалившимися щеками. Таю знал его давно. Это он вручал ему партийный билет. Секретарь приехал сюда лет пятнадцать назад и первое время учительствовал в тундре. Владимир Антонович — так звали секретаря, — видимо, был болен: Таю это заметил по его блестящим глазам и надрывному кашлю, который сгибал секретаря, заставляя его низко наклоняться над столом.

Поговорили о разных делах, потом Таю высказал заветное, о чём он думал многие дни.

— Стреляю я не хуже любого снайпера, — убеждал секретаря Таю. — Я не буду без пользы на фронте…

Владимир Антонович молча слушал и скручивал самокрутку из крупной махорки. Табак сыпался на стол, но секретарь бережно подбирал каждую крошку и клал обратно в жестяную табакерку из-под зубного порошка.

— Что же это будет? — откашлявшись, сказал Владимир Антонович. — Что же будет, если каждый из нас уйдет на фронт? Нет, так не пойдет. Кроме того, есть правительственное распоряжение освободить от обязательной военной службы представителей малых народностей, в частности эскимосов. Сколько вас всего на побережье? И двух тысяч не наберется. Если каждый мужчина из вас пожелает уйти на войну, то от народа ничего не останется.

Секретарь помолчал, разжег трескучую, стреляющую огнем самокрутку и продолжал:

— Знаешь, что такое коммунистическая гуманность?

Таю отрицательно покачал головой.

— Суть коммунистической гуманности в том, что, воюя против самого страшного врага человечества — германского фашизма, мы не перестаем заботиться о сохранении народов, только что возрожденных Октябрем и спасенных от вымирания… Вот так, Таю. А воевать можно и здесь: охотиться, бить песцов, морского зверя, шить теплую одежду для воинов.

Таю ушел от секретаря расстроенный безуспешной попыткой попасть на фронт. Он взялся за работу так, что в Нуниваке никто не удивился, когда после войны ему на грудь Владимир Антонович прикрепил медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

Наступила послевоенная жизнь. Многие русские уехали на родину — кто в отпуск, а кто и насовсем. Уехал и Владимир Антонович, худой как палка и беспрерывно кашляющий. Врачи сказали, что ему нельзя больше жить на Чукотке, — климат не тот.

Приехали новые люди. В Нунивак назначили нового председателя, молодого самоуверенного парня. Да, именно назначили, потому что попробуй не проголосуй в те времена за человека, присланного из самого района. Новый председатель не умел отличить китовый гарпун от моржового, путал нерпу с лахтаком, зато строго блюл идейную дисциплину и на попытки колхозников покритиковать его огрызался словами:

— Вы критикуете партийную линию!

Таю смотрел на этого человека и недоумевал. Попробовал Таю заикнуться о нём новому секретарю райкома, но тот подозрительно поглядел на охотника и спросил у помощника:

— Кто этот человек?

И пальцем показал на Таю. Давно не показывали на эскимоса пальцем. С тех пор как Таю перебрался через пролив после скитаний по американской земле. Вспыхнул Таю и выскочил из райкома.

А жизнь шла. С каждым годом хорошел районный центр. Один за другим вырастали в нем новые дома. Те из чукчей и эскимосов, которые попали в руководящие районные деятели, обзаводились хорошими вещами и ратовали за то, чтобы в районном центре была выстроена гостиница для приезжающих земляков, — не пустишь же гостя в новую квартиру с красивой мебелью и белым чехлом на диване — это тебе не яранга! Школы в окрестных стойбищах и селениях закрывались — все ехали в районный центр.

В районном центре не разводили оленей, не били моржей и китов. Многочисленные деятели производили один продукт — руководящую бумагу.

Эскимосы Нунивака стали равнодушны к колхозу. Смолкшие бубны шаманов зарокотали по ночам.

Иногда в маленькой комнате красного уголка собирались молодые люди Нунивака и мечтали о будущем, пели песни. Часто сюда заходил и Таю.

Однажды в красный уголок заглянул председатель. Он был краснолиц, и от него пахло лейбмановкой — так по фамилии директора назывался напиток, который вырабатывало единственное в районном центре промышленное предприятие.

Что стоишь, качаясь,

Тонкая рябина,

Головой склоняясь

До самого тына?.. —

пели молодые эскимосы.

Председатель прислушался к словам песни, покачиваясь в низких дверях, и крикнул:

— Что за песни мурлычете?! Не стыдно петь такое?! Взгляните — при ком поёте? — Он показал на портрет.

— Что же нам петь? — робко спросил председателя молодой эскимос.

— Пойте идейные песни, соответствующие, так сказать, обстановке.

Председатель увидел Таю и накинулся на него:

— А ты что здесь делаешь? А ещё коммунистом называешься! Гляди у меня! Я знаю — у тебя есть родственник в капиталистической Америке. Погоди, до тебя ещё доберутся!

С тех пор в красный уголок никто не ходил. Изредка в нём устраивались партийные собрания, а больше он пустовал.

На угрозы председателя Таю не обратил внимания.

Копнуть поглубже любого жителя Нунивака — почти у каждого можно обнаружить родственника на том берегу.

Но председатель продолжал напоминать.

Однажды Таю, как член правления, отказался голосовать за утверждение премии председателю. Эскимос поднялся с места, прошел и встал рядом с председателем.

— За что тебе премия? — обратился Таю к нему. — Что ты делаешь для колхоза? Ходишь с нами на охоту? Делишь опасности, холод и голод в движущихся льдах пролива? Нет, не заслужил ты премии! Пусть её дают Утоюку — он больше всех загарпунил моржей и китов, добыл песцов и белых медведей. А за то, что ты пером гарпунишь бумагу, тебе достаточно и зарплаты.

Члены правления проголосовали «против». Председатель колхоза уехал в районный центр, а оттуда явился вместе с милиционером Митрохиным.

Таю судили. Обвинения были так чудовищны, что у него не было сил отрицать их и доказывать свою невиновность. Не мог же он отказаться от родного брата!

С горькой усмешкой Таю смотрел сначала с борта парохода, а потом из окна вагона на новые берега и земли, которые он видел на пути к месту заключения. Грустно у него было на сердце: чтобы осуществилась его большая мечта о свидании с русской землей — для этого ему надо было попасть в тюрьму.

Таю провел пять лет в лагере недалеко от Благовещенска. Любознательный начальник лагеря проникся уважением к необычайному заключенному и часто подолгу беседовал с ним, удивляясь, как это эскимос, вырванный из темноты и невежества революцией, вдруг оказался врагом советской власти?

Но в том-то и беда была, что сам Таю не мог объяснить, за что он сидит: где уж ему знать, когда начальник лагеря сам был в недоумении!

У Таю эти пять лет были годами, когда для него будто бы остановилось время. Распорядок дня, недели, месяца и года был один и тот же и редко нарушался. Потом среди заключенных пошли волнующие разговоры о том, что всех невинно осужденных реабилитируют. Таю по-своему понимал это новое и трудное для произнесения слово: вернуть солнце человеку.


Таю возвращался в родной Нунивак через всю Чукотку. Он вглядывался в лица встречных, стараясь прочитать в них то новое, что прочно осело на этих берегах за время его невольного пятилетнего отсутствия.

Все селения, через которые проезжал Таю, были охвачены лихорадкой строительства. Сносились яранги, обветшалые деревянные постройки первых лет советской власти, вместо них возводились новые дома, похожие друг на друга.

В заливе Лаврентия Таю встретил первого эскимоса. Он стоял в рубке быстроходного морского катера и небрежно крутил штурвал. Это был эскимос из другого селения, но Таю знал его отца.

— Наше селение теперь перебирается в бухту Ткачен, — говорил юный капитан. — Там хорошая стоянка для судов.

— А разве вы больше не пользуетесь вельботами? — спросил Таю.

— Нет, пользуемся, но такой катер, — капитан похлопал ладонью по штурвалу, — лучше.

Таю молча кивнул.

Нунивак открылся Таю в точности таким, каким он его увидел, возвращаясь из Америки.

Таю поднимался по знакомой крутой тропинке, и море оставалось внизу.

Нунивак был прежним. Селение нисколько не изменилось. Нынлю выглядели такими же вросшими в землю, в скалы. Только на самой макушке горы прилепился новый маяк.

И — странное дело — Таю нисколько не огорчался. У него было радостное чувство человека, который нашел нетронутым всё то, что потерял многие годы назад.

Да, Нунивак не изменился, но Таю не подозревал, что это уже гнездо, куда не возвращаются птенцы.




Читать далее

3. ТАЮ И НУНИВАК

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть