Онлайн чтение книги Приключения Джона Девиса
XXIII

Увидев, что я пришел в себя, он объяснил мне, каким чудом я спасся от смерти; он не мог взорвать корабль, потому что шкипер, угадав мое намерение, затопил порох. Идя назад по трапу, он встретился с пиратами: овладев всем судном, они несли в капитанскую каюту молодого человека, которого я ранил топором; бедняк истекал кровью и просил, чтобы позвали хирурга. Тогда Апостоли пришло в голову выдать меня за врача и таким образом спасти меня. Он закричал, что на «Прекрасной Левантинке» есть доктор и чтобы прекратить резню, если еще не поздно. Два человека тотчас бросились на палубу и объявили от имени капитанского сына, что кто нанесет хоть еще один удар, тот будет казнен. Апостоли с беспокойством следовал за ними, везде искал меня и не находил; в это самое время радостно вскрикнули: капитан их, который во время битвы исчез, взобрался по канату на палубу и закричал: «Победа!» Апостоли тотчас узнал, что это тот самый человек, с которым я боролся, и подбежал к нему, спрашивая, куда я девался. Пират отвечал, что я, вероятно, утонул. Апостоли сказал, что я врач и что один я могу спасти капитанского сына. Тут огорченный отец начал спрашивать, не видел ли кто меня; двое пиратов отвечали, что они стреляли по человеку, который плыл к острову Нео. Капитан тотчас велел спустить баркас и не знал, что делать, спешить ли на помощь ко мне или идти к сыну. Апостоли сказал, что мы с ним друзья, и вызвался отыскать меня. Капитан пошел в каюту, а Апостоли бросился в шлюпку. Люди, которые отправились за мною, увидели при блеске молнии что-то белое, и достали мою фустанеллу. Это подало им надежду, и, думая, что я, верно, поплыл к острову, они стали грести в ту сторону. С полчаса спустя они увидели при блеске молнии человека, который боролся со смертью, и вытащили меня в ту самую минуту, когда я уже готов был навсегда погрузиться в море. Апостоли только кончил рассказ свой, как дверь отворилась и вошел капитан. Я с первого взгляда узнал человека, с которым мы дрались; между тем физиономия его совершенно изменилась: тогда на лице его изображалась свирепость, теперь уныние: он явился передо мной уже не врагом, а просителем. Увидев, что я уже пришел в себя, он бросился к моей койке и закричал на франкском наречии:

— Ради Бога, доктор, спасите моего сына, моего милого Фортуната, и требуйте от меня, чего хотите.

— Не знаю, удастся ли мне спасти твоего сына, — отвечал я, — но прежде всего я требую, чтобы ни один из твоих пленных не был умерщвлен; сын твой отвечает мне своей жизнью за жизнь последнего матроса.

— Спаси только Фортуната! — закричал опять пират. — И я своими руками задушу первого, кто осмелится тронуть ваших людей; но поклянись же и ты мне.

— В чем?

— Что ты не покинешь Фортуната, пока он не выздоровеет или не умрет.

— Клянусь!

— Так пойдем же со мною.

Я соскочил с койки и пошел с пиратом и с Апостоли в каюту к больному.

Я тотчас узнал молодого человека, которого ранил топором. То был прекрасный юноша, лет восемнадцати или двадцати, черноволосый, со смуглым лицом. Губы его были сини; он едва мог говорить, по временам только жаловался и просил пить, потому что у него была лихорадка. Я подошел к нему, поднял покрывало и увидел, что он плавает в крови. Рана была продольная с верхней наружной части правой ляжки; около пяти дюймов длиною и в полтора дюйма в самой большой глубине своей. Я увидел с первого взгляда, что она не могла повредить артерии, и это подало мне надежду вылечить его; притом я знал, что продольные раны не так опасны, как поперечные.

Я поворотил больного на спину, чтобы нога лежала в горизонтальном положении, и обмыл рану самою свежею водой, какую только могли найти. Очистив ее от крови, я положил корпию во всю длину и перевязал так, чтобы разверстые края раны сошлись. Потом я велел поднять больного на полотенцах, чтобы переменить под ним тюфяк и простыни, обагренные кровью; велел смачивать рану свежею водою и предписал самую строгую диету. Надеясь, что больной проведет ночь хорошо, я просил позволения уйти, потому что после такого тягостного дня мне самому необходим был покой. Капитан согласился на это с тем, что, если с больным что-нибудь случится, то меня тотчас разбудят.

Я ушел в каюту, и мы остались одни с Апостоли. Тут я вполне оценил его преданность и присутствие духа. Без него труп мой носился бы по волнам, был бы выброшен на какую-нибудь скалу и достался в добычу хищным птицам. Мы снова обнялись, как люди, которые расстались было навеки и каким-то чудом снова сошлись; потом я спросил о нашем экипаже. В живых осталось только тринадцать матросов и пятеро пассажиров; всех раненых, с обеих сторон, побросали в море, и в числе их был и несчастный штурман. Шкипер наш был помилован: он рассказал, что драться положено было без его согласия и что в решительную минуту он спас всех, затопив порох. Апостоли подтвердил его показание. Успокоившись на счет всех наших, я лег и заснул крепким сном.

Часа в два я проснулся; вспомнил о раненом, и хотя меня не будили, следовательно, с ним ничего дурного не случилось, однако же я встал и пошел в каюту капитана. Он совсем не ложился, сидел подле своего сына и беспрестанно смачивал его рану. Лицо его, столь свирепое и страшное в минуту битвы, приняло выражение удивительной нежности и заботливости: это был уже не грозный атаман пиратов, а отец, трепещущий и покорный. Увидев меня, он подал мне руку и просил знаками, чтобы я как-нибудь не разбудил больного.

Молодой человек спал спокойно, без лихорадки, потому что его ослабила сильная потеря крови. Я прислушался к его дыханию: оно было слабое, но ровное; никогда не видывал я ничего прекраснее этого бледного лица, окруженного черными волосами: та была одна из тех благородных головок, которые видим на картинах Тициана и Ван-Дейка и всегда считаем произведениями художнического воображения. Все было хорошо: я успокоил отца, но, несмотря на мои советы, он никак не согласился отойти от постели больного.

Я опять ушел в свою каюту и спокойно проспал до восьми часов. Потом возвратился я к Фортунату. Он уже не спал, страдал лихорадкою: это всегда случается при значительных ранах и потому нисколько меня не тревожило; я велел давать ему прохладное питье, а сам пошел к моему больному.

Увы, тот был совсем не в таком положении! Во время битвы его поддерживали восторженность, потом пламенное желание спасти меня, и он превозмогал свою слабость; но это усилие истощило его. Сейчас после того, как я вечером ушел от него, с ним сделался сильный кашель; потом рвота кровью; затем началась лихорадка, и утром он был так слаб, что уже и не попробовал встать.

Сведения мои в медицине так далеко не простирались, и я не смел уже более лечить его. Я советовал только разные невинные средства, которые обыкновенно предписывают отчаянным больным, чтобы показать им, будто есть еще некоторая надежда. Я остался с ним, потому что рассеяние было для него полезнее всего.

Тут только вполне выказалась мне эта ангельская душа, в которой не было еще ни одной дурной мысли. Как обыкновенно бывает в смертельной, неизлечимой чахотке, он нисколько не предчувствовал опасности своего положения и воображал, что у него лихорадка, которая очень часто случается в Греции, приходит Бог знает отчего и проходит без всякой видимой причины. Я но отходил от него целый день: во все это время он говорил мне только о своей матушке, сестре и отчизне: никакая другая любовь еще не вытеснила из его юного сердца этих чистых чувств. Душа его была подобна прекрасной лилии, которая только что распускается, разливая вокруг себя благоухание.

Вечером я вышел на палубу. Оба судна, сколько можно исправленные, шли рядом милях в двух от берега, который я тотчас узнал, потому что уже видел его, когда мы заходили в Смирну за лордом Байроном: это был остров Хиос. Сколько странных происшествий случилось с тех пор, и мог ли я ожидать их тогда, как месяцев пять назад проходил по этим самым местам на «Трезубце»!

С первых шагов на палубе я заметил, что на меня смотрят с большим почтением: дело в том, что пираты, считая меня искусным врачом, питали ко мне глубокое уважение, как это всегда бывает на востоке. Я не видал ни одного из матросов или пассажиров «Прекрасной Левантинки» и догадался, что их перевели на фелуку.

Проходив с час на свежем воздухе, я воротился к Апостоли. Он был немножко спокойнее и даже не спросил меня, где мы. Разумеется, я не сказал ему, что мы миновали Хиос и, следовательно, Смирну. Казалось, что душа его, сбираясь на небеса, и не заботилась о том, куда везут тело, в котором она еще заключена.

Ночью поднялся шквал, весьма обыкновенный в архипелажском море. Я беспрестанно переходил от койки Апостоли к койке Фортуната. Качка обоих очень беспокоила. Я сказал Константину — так звали пирата, — что больных надобно бы перевести на землю. Он посоветовался на греческом языке с сыном; потом пошел на палубу, вероятно, посмотреть, где мы. Увидев, что мы огибаем южную оконечность Хиоса и находимся почти на высоте Андроса, пират объявил, что завтра мы пристанем к острову Никарии. Я принес эту весть Апостоли; бедный принял ее с обыкновенною печальною улыбкою и сказал, что ему на земле, верно, будет получше.

На третий день после того, как Фортунат получил рану, я хотел перевязать ее; но Константин удержал меня и просил, чтобы я дал ему выйти. Этот кровожадный разбойник, этот человек, вся жизнь которого протекла в битвах, не мог видеть, как перевязывают рану его сына: странное противоречие между чувствами и привычкою! Он ушел ждать на палубу, а я остался с Фортунатом и одним молодым негром, которого Константин прикомандировал ко мне для прислуги.

Я снял перевязки и увидел, что в ране есть небольшое воспаление; поэтому я положил на новую корпию спуску, обвязал рану с прежними предосторожностями и велел смачивать слизистою водою. Потом я пошел на палубу сказать Константину, что сын его начинает выздоравливать.

Он стоял на носу с Апостоли, который, чувствуя себя получше, захотел подышать свежим воздухом. Оба они смотрели на горизонт, где начинал выходить из воды, как скала, остров Никариа, к которому мы шли теперь. Налево от него был Самос, который, по густой зелени своих оливковых деревьев, почти сливался с морем. Услышав от меня радостную весть, Константин тотчас побежал к сыну, и мы остались одни с Апостоли.

Я в первый раз еще со времени сражения увидел его днем, и хотя был приготовлен к этому, однако же испугался, заметив, какую странную перемену произвели в нем трое суток. Правда, что в эти три дня он вытерпел столько сильных ощущений, сколько обыкновенно не бывает с человеком в целый год. Скулы его еще более обтянулись и побагровели; глаза как будто стали больше, и беспрерывный пот светился каплями на лбу.

Мы долго стояли на палубе, не спускали глаз с Самоса и разговаривали о Древней Греции; наконец, суда наши вошли в небольшой порт, где было очень хорошее якорное место.

Пираты тотчас перенесли на берег две палатки и поставили их в некотором отдалении одну от другой, первую на берегу ручья, вторую под тенью небольшой рощи. Они убрали эти палатки коврами и подушками, и обратили отверстие к земле, чтобы больные могли видеть со своих постелей Самос, за Самосом голубую вершину горы Микале, а по сторонам Самоса Эфес и Милет, или лучше сказать места, где были некогда эти города. Потом пираты расположили вокруг палаток свой лагерь.

Когда все было готово, Фортуната понесли в одну из палаток, а другую предоставили Апостоли; потом заставили меня еще раз поклясться, что я не покину Фортуната, пока не вылечу его, и оставили меня на воле. Эта клятва была совершенно бесполезна, потому что я ни за что в свете не покинул бы Апостоли.

В этом бесподобном климате, в тех самых местах, где Афиней видел, как виноград два раза в год цвел и созревал, нечего было бояться ночного холода. Однако же я хотел убедиться в этом собственным опытом и лег спать в палатке Апостоли, а Константин ночевал в палатке Фортуната. Что касается до пиратов, то половина из них расположилась вокруг нас, а прочие остались на судах.

Утром на другой день Константин отправил шлюпку на остров Самос за свежими съестными припасами и плодами. Я просил, чтобы мне привезли козу для Апостоли, и с тех пор не давал ему уже ничего, кроме молока.

Я во второй раз перевязал рану Фортунату, и ему было заметно лучше. Рана начинала уже сходиться в середине, и по всему надобно было полагать, что она заживет скоро. Об нем я нисколько не беспокоился. Но состояние Апостоли было совсем не таково. Всякий вечер лихорадка у него была сильнее прежнего, и всякое утро он был слабее, чем накануне. В первые дни пребывания нашего на Никарии мы всходили на вершину одного небольшого холма, высшей части острова, смотреть на восхождение и захождение солнца; но вскоре и эта небольшая прогулка сделалась слишком утомительною для него. Всякий день он делал несколькими шагами менее и садился отдыхать ближе прежнего к своей палатке. Наконец он уже не мог выйти из дверей и тогда только стал понимать свое положение.

Апостоли был из тех людей, которые возбуждают в сердцах всех его окружающих чувства кроткие и нежные: все его любили и жалели. Я был уверен, что Константин охотно бы согласился отпустить его в Смирну, чтобы он мог умереть на руках родных. Я не ошибся: как скоро я сказал ему об этом, он не только не отказал, но даже предложил перевезти Апостоли в своей шлюпке на остров Теос, потому что оттуда ему уже легко будет добраться до Смирны. Я побежал к Апостоли, чтобы сообщить ему эту приятную весть, но он, к удивлению моему, принял ее довольно холодно.

— А ты? — сказал он.

— Что, я?

— Поедешь со мной?

— Я не спросился.

Апостоли печально улыбнулся, и я поспешил прибавить:

— Уверяю тебя, я не просился от того только, что он, без всякого сомнения, не пустит меня.

— Да попросись же сначала, а там посмотрим, что нам делать.

Я пошел к пирату: тот опять начал советоваться с сыном. Потом Константин сказал мне, что я дал ему слово не покидать Фортуната, пока он не выздоровеет, что он еще лежит в постели, и потому меня никак нельзя отпустить.

Я сообщил этот ответ Апостоли. Он подумал с минуту; потом взял меня за обе руки, посадил подле себя у дверей палатки и сказал:

— Послушай, любезный друг, если бы я мог, прощаясь с матерью, оставить ей вместо себя сына, а сестре брата, я был бы уверен, что они скоро утешатся, потому что будут вполне вознаграждены за потерю. И тогда бы я поехал. Но как это невозможно, то лучше избавить их от горести смотреть на умирающего. Я видел, Джон, как умирал отец мой, и знаю, каково сидеть у постели больного и ждать со дня на день, с часу на час выздоровления, которое все не начинается, или смерти, которая не приходит. Расставание с жизнью ужаснее для того, кто на это смотрит, чем для самого умирающего. Горесть матери и сестры и меня лишила бы бодрости. Там я умер бы под слезами матери, здесь умру под Божией улыбкою. Притом, — прибавил он, — это доставит ей несколько лишних покойных часов. Я даже думал было вот что: хотел скрыть от нее смерть свою; пусть бы она воображала, что я путешествую; я бы оставил тебе несколько писем, и ты пересылал бы их к ней по временам, как будто я еще жив. Матушка женщина старая и хворая; быть может, это счастливое незнание продолжалось бы до самой ее смерти, и тогда только, на смертном одре, она узнала бы, что ей предстоит не разлука, а соединение со мною. Но я не посмел и бросил эту мысль: мне казалось, что мертвому странно было бы лгать. Я обнял его.

— Но скажи мне, ради Бога, Апостоли, откуда ты берешь такие мрачные мысли? Ты молод, живешь в прекраснейшем климате, где воздух тепл и приятен, природа прекрасна. Твоя болезнь была бы смертельна у нас на Западе; а здесь она совсем не опасна. Мы должны думать не о смерти твоей, а о выздоровлении. Когда ты поправишься, мы поедем к твоей матушке, и у нее вместо одного сына будет два.

— Спасибо тебе, любезный друг, — сказал Апостоли с обыкновенною кроткою улыбкой, — но ты напрасно стараешься обмануть меня. Ты говоришь, что я молод, — он попробовал встать и, обессилев, упал, — ты видишь! Что в моей молодости, когда я слаб, как старик! Ты говоришь, что воздух здесь так приятен, природа так прекрасна: этот приятный воздух жжет мне грудь, и я всякий день хуже и хуже вижу эту прекрасную природу… Глаза у меня, любезный друг, как будто завешены каким-то покровом; он всякий день становится гуще и гуще, всякий день окружающие меня предметы теряют постепенно свои цвета и формы. Скоро уже самое яркое солнце будет освещать их для меня как бы сумраком, а от сумрака я незаметно перейду к вечной ночи. Так послушай же, любезный Джон, и обещай мне, что ты в точности исполнишь мою последнюю волю. (Я кивнул ему головою, потому что не мог говорить от слез.) Когда я умру, остриги мне волосы и сними с руки это кольцо. Волосы матушке, кольцо сестре моей. Ты должен объявить им о моей смерти: ты сделаешь это осторожнее, нежнее всякого другого. Войди к ним в дом, как древние вестники, с веткою железняка в руке, и так как они уже давно не будут иметь обо мне никаких известий, то поймут, что я умер.

— Я сделаю все, что ты хочешь, — отвечал я, — но, ради Бога, не мучь меня такими мрачными мыслями.

Я встал и хотел уйти: боялся, что зарыдаю.

— Не уходи же, — сказал Апостоли, — и не печалься так. Ты знаешь, что мы умираем для новой жизни. Мы, греки, всегда были и будем людьми верующими. И, право, брат, тот, кто умирает веруя, счастливее того, кто живет без веры!

— Это до меня не относится, Апостоли, религии наши различны между собою в некоторых догматах, но я воспитан матерью, верующею и набожною, с которой я, к несчастью, разлучен, по всей вероятности, навеки. Я, так же, как и ты, верую и надеюсь.

— Ну, так послушай же, — сказал Апостоли, — мне бы хотелось священника. Позови ко мне Константина; мне надобно попросить его об этом и еще о многом другом.

— Чего ты хочешь просить у него? Не забывай, что мне будет обидно, если ты станешь просить другого о чем-нибудь таком, что я мог бы сделать для тебя.

— Я хочу просить, чтобы он освободил пленных матросов и пассажиров в день моей смерти, чтобы они и все, кто их любит, благословляли тот день и молились за меня, как за своего избавителя.

— И ты воображаешь, что он на это согласится?

— Помоги мне только воротиться в палатку, Джон, потому что мне холодно, и поди, приведи его.

Я уложил Апостоли в постель, потому что он был так слаб, что сам уже не мог ходить, и потом привел к нему Константина.

Они проговорили с полчаса на греческом языке, которого я не понимал, но по выражению голоса Константина я догадался, что пират соглашается на все, о чем Апостоли его просит. На одно только он, казалось, не решился; наконец сказал несколько слов с умоляющим видом, и Апостоли, по-видимому, перестал настаивать.

— Ну, что? — спросил я, когда Константин ушел.

— Завтра приведут мне священника; в день моей смерти все пленные будут освобождены; одного только тебя, Джон, он, именем моей матери, просил оставить у него, пока Фортунат не поправится. Извини меня, он просил именем моей матери, и я не в силах был отказать. Я обещал за тебя, что ты поедешь с ним на остров Кеос.

— Я исполню твое обещание, Апостоли. Изгнанному все равно, где жить. Только скажи, ради Бога, какими же судьбами он согласился на такое пожертвование?

— Мы оба принадлежим к обществу гетеристов, основанному для возрождения Греции, — отвечал Апостоли, — и по нашим правилам каждый член общества обязан исполнять все, о чем другой просит на смертном одре… Я на смертном одре просил его освободить своих пленников: он согласился.

— И вот почему ты несравненно выше своих предков! — вскричал я. — Древний грек потребовал бы гекатомбы, а ты всепрощения. Ты хочешь, чтобы не только о тебе плакали, но чтоб тебя благословляли.

Апостоли печально улыбнулся. Заметив по движению губ его, что он молится, я ушел, чтобы не мешать ему.

Через несколько времени я воротился. Апостоли спал довольно спокойно; но с полчаса спустя у него начался сильный кашель и потом страшная рвота кровью. Во время этого ужасного кризиса бедный молодой человек несколько раз лишался чувств и падал ко мне на руки; он каждый раз думал, что уже умирает, и потом возвращается к жизни с печальною, ангельскою улыбкою, какую видывал я только у тех, кому суждено умереть в юношеском возрасте. Наконец, часам к двум утра, эта страшная борьба между жизнью и смертью кончилась. Жизнь была побеждена и, казалось, просила свою неприятельницу, чтобы ей только дали угаснуть по-христиански.

Рано утром привезли греческого священника, за которым посылали на остров Самос; это была минута чистой радости для Апостоли. Я хотел оставить их одних, но он сказал мне:

— Не уходи, Джон, нам уже недолго остается пробыть вместе.

Потом он рассказал священнику всю жизнь свою, чистую и невинную, как жизнь младенца. Священник был глубоко тронут и, указывая мне одной рукой на умирающего Апостоли, другою на пиратов, которые по временам заглядывали в двери, сказал:

— Вот те, которые уходят, и вот те, которые остаются.

— Судьбы Божий неисповедимы, батюшка, — сказал Апостоли, — я слаб, и Он призывает меня к себе, чтобы молиться, а сильных оставляет здесь, чтобы сражаться. Вы станете за меня молиться, батюшка, когда я умру, а я буду молиться за наше отечество.

— Будь спокоен, сын мой, — сказал почтенный священник, — я уверен, что скоро у подножия престола Божия ты будешь полезнее для отечества, чем здесь.

— Так я рад умереть, батюшка! — вскричал Апостоли с восторгом. — Я благословляю смерть, если она может принести пользу моему отечеству!

— О, дай Бог! — сказал Константин, входя в палатку и становясь на колени у постели больного.

Священник приобщил его.

И я стал верить близкому возрождению Греции, видя, что молодой человек, старый священник и атаман морских разбойников, отдаленные друг от друга всем пространством от юности до старости и пропастью, разделяющей добродетель с пороком, соединяются между собою таинственными узами, общею любовью, общею надеждою, которую умирающий завещает живым во имя Бога и отечества.

Причастившись, Апостоли стал спокойнее и, как скоро священник ушел, он просил, чтобы мы снесли его к дверям. Мы с Константином взяли тюфяк за четыре угла и положили больного у входа в палатку. Он тотчас вскричал, что теперь покров, который уже несколько дней закрывал от него природу, исчез, и что он видит и небо, и море Самосское, и даже берег, который нам самим казался легким облаком под первыми лучами восходящего солнца. В глазах его выражалась такая радость, лицо озарилось таким блаженством, что я даже перестал верить, что он умирает, и ожидал чуда. Душа его укрепилась светлою, благодатною надеждою. Я сел подле него, и он стал говорить мне о своей матери, о сестре, но не так уже, как прежде, а как путешественник, который долго был в отсутствии и возвращается домой, в твердой уверенности, что все родные ждут его на пороге.

Так прошел целый день, но ясно было видно, что нравственная восторженность увеличивает его физическую слабость. Наступил вечер, один из тех прекрасных вечеров благословенного Востока, когда ветер приносит ароматы бесчисленных цветов, прекрасные розовые облака отражаются в море, и солнце, улыбаясь, покидает землю.

Несколько времени Апостоли уже не говорил и, казалось, был погружен в восторженное созерцание природы; целый день он следил за солнцем и вечером просил меня, чтобы я поворотил его лицом к западу. В то время, когда огненный шар дошел уже до гор Андроса, Апостоли как будто ободрился, приподнялся, опираясь рукою, и держался все с большею силою, следуя за ним глазами; наконец, когда солнце совсем скрылось, он протянул к нему руки, проговорил «прощай», и голова его опустилась ко мне на плечо.

Апостоли умер; он умер без кризиса, без потрясений, без страданий; умер, как пламя, которое гаснет, как звук, который исчезает в воздухе, как благоухание, которое парит к небу.

Исполняя его желание, я остриг ему волосы и снял с руки кольцо.

Я просидел подле него всю ночь. Утром привезли с острова Самоса двух женщин: они обмыли труп его и натерли благовониями, надели ему на голову цветочный венок, а на грудь положили белую лилию. Потом я пошел с двумя пиратами на вершину холма вырыть могилу на том месте, которое сам он назначил, воткнув в землю ветку олеандра.

Весь день пираты перевозили на свою фелуку товары, бывшие на «Прекрасной Левантинке». Вечером старый священник опять приехал, стал подле постели на колени и начал молиться. Тогда пленных подвели к палатке: они увидели мертвого Апостоли и все заплакали, потому что все любили его, как брата.

По окончании отпевания тело положили в гроб, и четыре пирата подняли его на плечи. Священник пошел вперед; за ним шли два мальчика со свечами; потом несли гроб; позади шли самосские женщины, неся на головах блюда с кутьею, посредине которой была белая миндальная фигурка в виде горлицы; края блюд были убраны виноградом, фигами и гранатами. У могилы блюдо поставили на труп, пока священник читал литию; потом гроб закрыли и начали заколачивать, а кутью подали всем нам, чтобы помянуть покойника. Потом я с растерзанным сердцем услышал, как стукнула о гроб первая горсть земли, брошенная в могилу; за нею последовали другие, отдаваясь глуше и глуше; наконец, когда могилу зарыли, Константин протянул руку и сказал с каким-то диким величием, обращаясь к пленным:

— Усопший брат наш просил меня возвратить вам свободу. Возьмите корабль свой; море для вас открыто, ветер поднимается: ступайте!.. Вы свободны.

Это было прекрасное надгробное слово доброму Апостоли.

Все начали готовиться к отплытию. Пассажиры, радуясь, что отделались одним товаром и шкипером, получив обратно свое судно, не могли надивиться такому неслыханному великодушию в пирате. Признаюсь, я сам стал смотреть на этого человека совсем другими глазами. Фортунат не мог быть на похоронах, и потому велел посадить себя у дверей палатки, чтобы по крайней мере видеть их издали. Я подошел и со слезами на глазах подал ему руку.

— Да, да, — сказал он, — Апостоли был достойный сын Греции; зато вы видите, что мы в точности исполнили первое обещание, которое он взял с нас; а когда придет пора исполнить и второе, будьте уверены, что мы так же свято сдержим свое слово.

Таким образом, во всех этих сердцах тлелось общее пламя, надежда, что Греция со временем будет освобождена.

Качка была уже не опасна для Фортуната, потому что рана его начинала заживать. В тот же вечер его перевезли на фелуку; я последовал за ним, чтобы в точности исполнить обещание того, которого мы покидали одного на этом острове. При последних лучах заходящего солнца оба судна вышли из порта и, повернув в противоположные стороны, удалились от Никарии.

Ветер был свежий, притом мы шли также и на веслах, и потому остров Никария скоро скрылся у нас из виду.


Читать далее

I 14.04.13
II 14.04.13
III 14.04.13
IV 14.04.13
V 14.04.13
VI 14.04.13
VII 14.04.13
VIII 14.04.13
IX 14.04.13
X 14.04.13
XI 14.04.13
XII 14.04.13
XIII 14.04.13
XIV 14.04.13
XV 14.04.13
XVI 14.04.13
XVII 14.04.13
XVIII 14.04.13
XIX 14.04.13
XX 14.04.13
XXI 14.04.13
XXII 14.04.13
XXIII 14.04.13
XXIV 14.04.13
XXV 14.04.13
XXVI 14.04.13
XXVII 14.04.13
XXVIII 14.04.13
XXIX 14.04.13
XXX 14.04.13
XXXI 14.04.13
XXXII 14.04.13
XXXIII 14.04.13
XXXIV 14.04.13

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть