16. В ОДИНОЧЕСТВЕ

Онлайн чтение книги Паутина и скала The Web And The Rock
16. В ОДИНОЧЕСТВЕ

Джордж стал жить один в комнатушке, которую снимал в центре, неподалеку от Четырнадцатой стрит. Там он лихорадочно, неистово работал день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, пока не прошел еще год – за этот срок было ничего не сделано, не закончено, не завершено в том литературном замысле, который, возникнув столь скромным год назад, разросся, будто раковая опухоль, и с головой поглотил его. Джордж с детства помнил все, что люди делали и говорили, но когда пытался написать об этом, память разверзала свои бездонные глуби картин и ассоциаций, в конце концов простейший эпизод извлекал на свет целый континент погребенных в ней впечатлений, и Джорджа ошеломляла перспектива открытий, которые истощили бы силы, исчерпали бы жизни множества людей.

То, что двигало им, было не ново. Еще в раннем детстве какая-то неодолимая потребность, жгучая жажда понять, как обстоят дела, заставляла его присматриваться к людям с таким фанатичным рвением, что они зачастую возмущенно глядели на него, недоумевая, что это с ним или с ними. А в колледже, движимый все тем же непрестанным побуждением, он стал до того одержимым и всевидящим, что вознамерился прочесть дясять тысяч книг и в конце концов начал видеть сквозь слова, подобно человеку, который одним лишь исступленным всматриванием обретает сверхчеловеческую остроту фения и видит уже не только наружности вещей, но, кажется, пронизает взглядом стену. Неистовая жажда подгоняла его изо дня в день, покуда глаз его не стал въедаться в печатную страницу, будто алчная пасть. Слова – даже слова великих поэтов – утратили все очарование и тайну, сказанное поэтом казалось всего-навсего плоской, убогой орнаментацией того, что мог бы сказать он, если б какая-то сверхчеловеческая сипа и душевное отчаяние, подобных которым не ведал никто, вставили его выплеснуть содержимое находящегося внутри океана.

Так обстояло даже с величайшим на свете чародеем слов. Даже когда Джордж читал Шекспира, его алчный глаз въедался с такой отчаянной жадностью в существо образов, что они начинали выглядеть серыми, тусклыми, чуть ли не заурядными, чего раньше никогда не бывало. Некогда Джордж был уверен, что Шекспир представляет собой живую вселенную, океан мысли, омывающий берега всех континентов, неизмеримый космос, содержащий в себе полную и окончательную меру всей человеческой жизни. Но теперь ему так уже не казалось.

Наоборот – словно сам Шекспир понял безнадежность попытки написать когда-либо хотя бы миллионную долю того, что пидел, что знал об этой земле или даже полностью, с блеском отобразить все содержание единого мига человеческой жизни – Джорджу казалось теперь, что воля Шекспира в конце концов капитулировала перед его гением, который парил в столь недосягаемой вышине, что мог потрясти людей могуществом и очарованием, пусть обладатель его и уклонился от непосильного груда извлечь из своей души огромное содержание всей человеческой жизни.

Так даже в том замечательном месте «Макбета», где он говорит о времени -


Когда б вся трудность заключалась в том,

Чтоб скрыть следы и чтоб достичь удачи,

Я б здесь, на этой отмели времен,

Пожертвовал загробным воздаяньем…[12]Перевод Б. Пастернака.

– в том потрясающем месте, где он поднимается от триумфа к триумфу, от одного невероятного дива к другому, бросая ошеломленной земле такое сокровище из двадцати строк, которое могло бы заполнить книги дюжины менее значительных людей и прославить их – по мнению Джорджа, Шекспир не высказал и тысячной доли всего, что знал об ужасе, тайне, замысловатости времени и всего лишь набросал очертания одного из миллиона его ликов, полагая, что потрясающее очарование его гения скроет капитуляцию его воли перед непосильной для человека задачей.

И теперь, когда время, сумрачное время, тянулось медленно, мягко и невыносимо, окутывая его дух громадной, непроницаемой тучей, Джордж думал обо всем этом. Думал, и сумрачное время заливало его, топило в глубинах своего неописуемого ужаса, покуда он не превратился в какое-то жалкое, бессильное ничтожество, микроскопический атом, бескровное, безглазое существо, ползающее в глубинах необъятности, лишенное возможности познать хотя бы толику той сферы, в которой обитает, ведущее жизнь-в-смерти, наполненную ужасом, и, безголовое, безглазое, слепое, невежественное, ощупью трусливо ищущее путь к сумрачной, но милосердной смерти. Ибо если величайший из поэтов всех времен нашел эту задачу непосильной, что мог поделать тот, кто не обладал хотя бы частицей его могущества, не мог скрыть эту задачу, как он, за очарованием потрясающей гениальности?

Год, который Джордж прожил там в одиночестве, был унылым и отвратительным. В этот город он приехал с победоносным, торжествующим кличем в крови, с верой, что покорит его, станет выше и величественнее его величайших башен. Но теперь он познал неописуемое одиночество. Он пытался вместить всю жажду и всю одержимость земли в пределы маленькой комнатки и колотил кулаками по стенам, стремясь вырваться снова на улицы, жуткие улицы без просвета, без поворота, без двери, в которую мог бы войти.

В этих приступах слепой ярости Джордж всеми силами сердца и духа желал одолеть этот громадный, миллионнолюдный, непобедимый и необъятный город, восторжествовать над ним и безраздельно им завладеть. Он едва не сошел с ума от одиночест-ва среди его множества лиц. Сердце Джорджа падало в бездонную пустоту перед ошеломляющим зрелищем его непомерной, нечеловеческой, ужасающей архитектуры. Страшная жажда иссушала его пылающее горло, голод впивался в его плоть клювом хищной птицы, когда измученный множеством образов славы, любви и могущества, которые этот город вечно являет жаждущему человеку, Джордж думал, что умрет – всего в одном шаге от любви, которого не сделать, всего в миге от дружбы, которого не уловить, всего в одном дюйме, в одной двери, в одном слове от всей славы мира, пути к которой не отыскать.

Почему он так несчастен? Холмы, как всегда, красивы, вечная земля по-прежнему у него под ногами, и апрель наступит снова. И все же он жалок, измучен, одинок, преисполнен неистовства и беспокойства, постоянно причиняет себе зло, хотя добро под рукой, избирает путь невзгод, страданий, потерь и одержимости, хотя радость, покой, уверенность и могущество вполне доступны.

Почему он так несчастен? Внезапно ему вспоминались полуденные улицы какой-нибудь десяток лет назад, непрерывное, шучное, ничем не нарушаемое шарканье башмаков в полдень, когда мужчины шли домой обедать; приветственные возгласы их детей, влажное тепло и благоухание ботвы репы, стук закрываемых дверей, а потом вновь вялая тишина, покой и сытая апатия полудня.

Где теперь все это? И где все те давние уверенность и покой: спокойствие летних вечеров, разговоры людей на верандах, запах жимолости и роз, виноград, зреющий в густой листве над крыльцом, росная свежесть и безмятежность ночи, скрежет трамвая, остановившегося на холме над ними, и тоскливая пустота после его отъезда, далекий смех, музыка, беззаботные голоса, все такое близкое и такое далекое, такое странное и такое знакомое, неистовое завывание ночи и протяжный голос тети Мэй в темноте веранды; наконец голоса затихают, люди расходятся, улицы и дома погружаются в полную тишину, а потом сон – нежная, чистая ласковость и безмятежность целительного сна? Неужели все это навеки исчезло с лица земли?

Почему он так несчастен? Откуда это – одержимость и неистовость жизни? И то же самое у каждого, не только у него, но и у людей повсюду. Он видел это на тысяче улиц, в миллионе лиц; это стало обычной атмосферой их жизни. Откуда это – неистовость непокоя и тоски, вынужденный уход и мучительный возврат, жуткая быстрота и сокрушительное движение, которое никуда не ведет?

Ежедневно они валят толпой в гнусное оцепенение множества улиц, стремительно проносятся по грохочущим тоннелям с грязным, зловонным воздухом и высыпают на поверхность, словно крысы, чтобы напирать, толкаться, хватать, потеть, браниться, унижаться, грозить или хитрить в неистовом хаосе жалких, тщетных, мелочных усилий, которые не принесут им ничего, останутся бесплодными.

Вечерами они вновь устремляются на улицы с идиотским, неустанным упорством проклятого и заблудшего племени, с опустошенной душой, чтобы искать с усталым, бешеным, озлобленным неистовством новых удовольствий и ощущений, которые наполнят их усталостью, скукой и омерзением духа, которые гнуснее и низменнее, чем удовольствия собаки. И, однако же, с той же усталой безнадежностью надежды, с той же безумной жаждой отчаяния они вновь ринутся на свои отвратительные ночные улицы.

И ради чего? Ради чего? Чтобы толкаясь, теснясь, давясь бродить взад-вперед мимо дешевой помпезности и скучных увеселений этих улиц. Чтобы беспрестанно слоняться туда-сюда по мрачным, серым, безрадостным тротуарам, оглашая их грубыми колкостями и замечаниями, хриплым бессмысленным хохотом, уничтожившим радостное веселье их юности, заливистый смех от всей души!

Ради чего? Ради чего? Чтобы изгнать жуткое раздражение из своих усталых тел, своих истерзанных нервов, своих смятенных, отягощенных душ обратно на эти скучные, безумные ночные улицы, их вечно подгоняет эта бесплодная безнадежность надежды. Чтобы вновь увидеть раскрашенную личину старой приманки, чтобы стремиться к огромному, бессмысленному блеску и сверканию ночи так лихорадочно, словно их там ждет некое великое воздаяние счастья, любви или сильной радости!

И ради чего? Ради чего? Какое воздаяние приносят им эти безумные поиски? Быть мертвенно освещенными этим безжизненным светом, проходить с развязным самодовольством и многозначительным подмигиванием мимо всей этой броской пустыни киосков с горячими сосисками и фруктовой водой, мимо сияющих искушений, затейливых убранств крохотных еврейских лавочек, в дешевых ресторанах впиваться мертвенно-серыми челюстями в безвкусную мертвенно-серую стряпню. Надменно проталкиваться в тускло освещенную утробу, скучное, скверное убежище, жалкое, полускрытое убожество кинотеатров, а затем с нажным видом продираться обратно на улицу. Ничего не понимать, однако поглядывать с понимающим видом на своих мертвенных ночных собратьев, смотреть на них, насмешливо кривя губы, с презрительной гримасой, суровыми, мрачными, неприятными глазами и отпускать насмешки. Каждую ночь видеть и быть на виду – о, ни с чем не сравнимое торжество! – демонстрировать блеск своей находчивости, остроту своего плодотворного ума такими вот перлами:

– Черт возьми!

– Ну и ну!

– Иди ты?

– Точно!

– Который парень?

– Вот этот! Нет – не он! Другой!

– Вот тот? Черт возьми! Ты про того парня?

– Которого?

– Который говорил, что он твой друг.

– Мой друг? Черт возьми? Кто сказал, что это мой друг?

– Он.

– Кончай! Откуда ты взял эту чушь? Никакой этот сукин сын мне не друг!

– Нет?

– Нет!

– Ну и ну!

– Черт возьми!

О, вечно швырять эти перлы своих убогих уст в убогие уши своих безжизненных собратьев, в синевато-серое, бессмысленное мерцание ночи, ненавидя свои безрадостные, убогие жизни, лица своих безжизненных собратьев – вечно ненавидящих, ненавидящих и несчастных! А потом, вновь набродясь по улицам в этих давних, бесплодных и нескончаемых поисках, пресытясь ими, снова устремиться в свои камеры с той же неудержимостью, с какой покидали их!

О, дорогие друзья, разве это не та изобильная жизнь в славе, могуществе и неистовой, ликующей радости, не то замечательное видение сияющего, чарующего города, не те герои мужчины и красавицы женщины, не все то, что Джордж Уэббер мечтал найти в юности?

Тогда почему он так несчастен? Господи Боже, неужели им – племени, которое взметнуло ввысь девяностоэтажные дома, запустило снаряды, везущие по тоннелям ежесекундно девяносто тысяч людей – не под силу отыскать маленькую дверь, в которую он мог бы войти?

Неужели людям, создавшим эти громады, не под силу сделать стул, на котором он мог бы сидеть, стол, за которым он мог бы есть пищу, а не безвкусную стряпню, комнату, где в мире, покое, уверенности он мог бы на минуту отдохнуть от всех страданий, неистовства, непокоя окружающего мира, спокойно подышать без мучений, усталости, сокрушения души!


Иногда настроение Джорджа менялось, он часами ходил по людным улицам и в окружающих толпах находил только источник радости, предвестие некоего восхитительного приключения. Тогда он ликующе погружался с головой в городскую жизнь. Громадные толпы будоражили его предвкушением и восторгом. Со сверхъестественно обостренными чувствами он впитывал каждую подробность этого многолюдья, постоянно готовясь увидеть хорошенькое личико и соблазнительную фигуру женщины. Каждую женщину с красивыми ногами или сильной, манящей чувственностью во внешности он тут же облекал пленительным ореолом красоты, мудрости и романтики.

У Джорджа бывало на день множество неописуемых встреч и приключений. Каждая женщина проходила, терялась в толпе, и краткость этой встречи пронизывала его невыносимым чувством боли и радости, торжества и утраты. В каждые красивые уста он вкладывал слова нежности и понимания. Продавщица из универмага становилась красноречивой, обаятельной благодаря остроумной, безукоризненной речи; в вульгарной болтливости ирландки официантки ему слышалась чарующая музыка. В этих со-щанных его воображением приключениях Джорджу никогда не приходило на ум, что ему трудно будет снискать восторг этих красавиц – что он просто-напросто нескладный юноша с мелкими чертами лица, плечистый, коротконогий, напоминающий обезьяну выставленной вперед головой и неимоверно длинными болтающимися руками. Нет: во всех этих фантазиях он принимал красивый, героический облик и мечтал о мгновенном союзе благородных душ, о немедленном потрясающем соблазнении, облагороженном прекрасной и поэтичной силой чувства.

Иногда в этих чудесных фантазиях ему отдавалась благородная леди – богатая, лет двадцати четырех – двадцати пяти (он не выносил любовниц младше себя), недавно овдовевшая, лишившаяся нелюбимого старика мужа, выйти за которого оказалась вынуждена. Обстоятельства их встречи менялись от сокрушения одним ударом кулака напавшего на нее убийцы-ирландца до совершенно случайной находки в канаве уже полузанесенного палой осенней листвой бумажника или сумочки, в которой находились не только десять или двадцать тысяч долларов в банкнотах очень крупных достоинств, но и жемчужное ожерелье и нешлифованные драгоценные камни, кольцо с огромным изумрудом, несколько акций или облигаций и письма с неоценимо важными секретами. Эту форму встречи Джордж предпочитал всем остальным, потому что она хоть и лишала его героизма, но давала возможность проявить столь же ценные честность и мужское достоинство. К тому же, в этом случае он получал возможность нанести ей визит.

Итак, подобрав сумочку на пустынной дорожке Центрального парка, он сразу же видел ценность ее содержимого – столь значительную, что даже скромное вознаграждение за находку составило бы немалую сумму – и,торопливо сунув ее в карман, сразу же, правда, несколько кружным, тщательно продуманным маршрутом шел к себе в комнату, там четко, скрупулезно делал на обороте конверта опись всего найденного, при этом заметив, что инициалы на защелке сумочки совпадают с именем на обнаруженной внутри визитной карточке.

Покончив с описью, он брал такси и мчался по указанному адресу. Это оказывался скромный дом на Восточных Шестидесятых или же огромное мрачное здание на Пятой Авеню. Джордж предпочитал скромный дом, трехэтажный, но с узким фасадом, не бросающийся в глаза, мягкого, почти унылого цвета. Мебель в нем бывала мужской, дом все еще хранил отпечаток характера своего покойного владельца – из ореха и красного дерева, с толстыми, потертыми кожаными подушками на стульях. Справа от вестибюля находилась библиотека, темная, отделанная орехом комната с окнами в узких нишах, с полками до высокого потолка, на которых стояло десять – пятнадцать тысяч томов.

Подъехав к дому, Джордж отпускал такси и поднимался по ступеням. Дверь открывала служанка, хорошо сложенная, лет двадцати двух, она явно часто принимала ванну, на ее толстых, но стройных ногах бывали дорогие чулки из черного шелка, полученные от хозяйки. Улыбаясь, она провожала его в библиотеку, перед тем как идти докладывать хозяйке, задерживалась поворошить кочергой пылающие угли в маленьком камине, наклоняясь, обнажала повыше колен толстые белые ноги, в них глубоко врезались гофрированные подвязки из зеленого шелка (видимо, подаренные хозяйкой). Потом уходила с одной красиво раскрасневшейся от жара стороной лица, бросая ему быстрый соблазнительный взгляд, и он замечал ритмичное покачивание ее больших грудей.

Вскоре до него доносились сверху голоса: негромкий служанки, затем нервозный, раздраженный другой женщины:

– Кто там? Какой-то молодой человек? Передай, что я не могу принять его сегодня! Меня очень расстроило случившееся!

Вспыхнув сильным, но праведным гневом на столь неблагородную отплату за его труды и честность, он широким шагом подходил к лестнице, по которой уже спускалась служанка, и обращался к ней гордым, резким голосом, негромким, но почти металлическим – голосом, который бывает слышен далеко.

– Скажи своей госпоже, что ей необходимо оказать мне честь, приняв меня. Если я бесцеремонно вторгся сюда, то вопреки своему желанию, и мне это стоило немалых беспокойств, трудов и предосторожностей. Но я располагаю сведениями отно сительно потери, которую, возможно, она совершила, и думаю, они могут весьма ее заинтересовать.

Дальше он не продолжал. Сверху раздавался пронзительный вскрик, и она торопливо, с риском упасть, сбегала по лестнице, напряженное лицо ее было очень бледным, голос еле слышным. Хватала его своими маленькими сильными руками так неистово, что на запястьях у него появлялись белые круги, и спрашивала голосом, не громче трепетного дыхания:

– Что такое? Вы должны немедленно мне сказать, слышите? Вы нашли ее?

Мягко, утешающе, однако с непреклонной твердостью он отвечал:

– Я нашел вещь, которая, возможно, принадлежит вам. Но дело представляется мне столь серьезным, что я вынужден просить вас первым делом ответить на несколько вопросов.

– Спрашивайте – спрашивайте, что угодно!

– Вы совершили потерю. Опишите ее, назовите время и место.

– Я потеряла серебряную плетеную сумочку два дня назад между восемью двадцатью и восемью тридцатью пяти утра во время верховой прогулки в Центральном парке, прямо за музеем. Сумочка лежала у меня в правом кармане куртки; она выпала во нремя езды.

– Опишите как можно старательнее и точнее содержимое сумочки.

– Там были деньги, шестнадцать тысяч четыреста долларов – сто сорок стодолларовых банкнот, остальное пятидесятки и двадцатки. Еще ожерелье с платиновой застежкой из девяноста одной жемчужины разных размеров, самая крупная величиной с большую виноградину; простое золотое кольцо с изумрудом ромбической формы…

– Какого размера?

– Примерно с кусочек сахара. Там были еще восемь сертификатов акций компании «Бетлеем стил» и, что для меня ценнее всего, несколько писем от друзей и деловых партнеров покойному мужу, в которых есть весьма конфиденциальные подробности.

Тем временем он, держа конверт в руке, сверялся со списком. Затем, достав сумочку из кармана, протягивал ей и спокойно говорил:

– Полагаю, вы найдете свою собственность в полной сохранности.

Женщина, вскрикнув, хватала сумочку, быстро опускалась на кожаный диван, раскрывала ее и дрожащими пальцами торопливо перебирала содержимое. Он напряженно наблюдал за нею, понимая, что подвергается риску навлечь на себя несмываемое подозрение, если чего-то не окажется на месте. Но оказывалось все!

В конце концов, подняв взгляд, она устало произносила с невыразимым облегчением:

– Все цело! Все! О! Я чувствую себя так, будто родилась заново!

С холодным, ироничным поклоном он отвечал:

– Тем охотнее, мадам, вы извините меня, что я оставляю вас наслаждаться первыми счастливыми часами детства в одиночестве.

И взяв со стола старую шляпу, в которой походил на искателя приключений, направлялся к двери. Она тут же бросалась за ним и снова взволнованно хватала его за руки.

– Нет-нет, постойте. Вы не уйдете, пока не скажете мне своего имени. Как вас зовут? Вы должны назвать мне свое имя! Он весьма холодно отвечал:

– Мое имя ничего вам не скажет. Я пока что неизвестен. Я всего-навсего бедный писатель.

Она, разумеется, видела по его отрепьям – костюму, который был в данное время на нем, – что человек он небогатый и несветский, но видела также по тому, с каким достоинством он держится, словно не сознает, что это отрепья, или равнодушен к этому, что ему присуще некое гордое величие души, не нуждающееся ни в каких внешних атрибутах. И говорила:

– Раз вы бедный писатель, я могу сделать для вас кое-что – предложить весьма скромную награду за вашу восхитительную честность. Вы должны принять от меня вознаграждение.

–  Вознаграждение? – изумленно переспрашивал он.

– Пять тысяч долларов. Я… я… надеюсь… если вы не возражаете… – Она умолкала, испуганная его сурово нахмуренными бровями.

– Приму, разумеется, – отвечал он сурово и гордо. – Услуга, которую я вам оказал, стоит этого. Я не стыжусь получать заработанное. Во всяком случае, лучше вложить эти деньги в меня, чем отдать их полицейским-ирландцам. Позвольте поздравить вас с тем, что вы сделали для будущего искусства.

– Я так рада… так счастлива… что вы их возьмете… что они вам помогут. Не придете ли вечером к обеду? Я хочу поговорить с вами.

Он принимал приглашение.

Перед его уходом они получали возможность разглядеть друг друга получше. Он видел, что для женщины она высоковата, ростом около пяти футов шести-семи дюймов, но производит впечатление более высокой. Что у нее густая грива белокурых волос с рыжеватым оттенком – пожалуй, цвета очень светлого янтаря. Волосы бывали плотно уложены на голове, слегка напоминали литой или кованый металл и переливались мерцающими искрами.

Они покоились, словно массивная корона, над небольшим, изящной лепки лицом, необычайно, но не болезненно бледным, от неприятной экзотичности его избавляла живая, по-мальчишески непринужденная мимика, улыбка, напоминающая блик золотистого света на небольших, пухлых, невероятно чувственных губах – бойкая, змеящаяся, она обнажала маленькие, молочно-белые, но слегка неровные зубы. Лицо большей частью бывало застывшим в напряженной, несколько забавной серьезности. Разговор ее бывал по-мальчишески прямым, искренним, говоря, она то серьезно смотрела на слушателя, то задумчиво отводила глаза в сторону; однако в заключение каждого высказывания ее ясные голубовато-серые глаза, обладающие кошачьим блеском и юркостью, искоса обращались украдкой на лицо собеседника.

Одета она бывала в облегающую зеленую блузу из шелкового трикотажа и часто запускала в ее карманы маленькие смуглые ловкие руки (без драгоценных украшений). Груди ее бывали не обвислыми, как у служанки, а налитыми, они упруго, соблазнительно выдавались вперед, нежные эластичные соски слегка обозначались под шелком. Она носила прямую короткую юбку из синей саржи; на изящных длинных ногах бывали шелковые чулки; на маленьких ступнях красовались бархатные туфли со старомодными пряжками.

Перед его уходом она говорила, что он должен приходить почаще – ежедневно, если получится, – и заниматься в библиотеке: теперь ею почти не пользуются, и ему там никто не будет мешать. Он выходил, дверь за ним закрывала томно и нежно улыбавшаяся служанка.

Потом, охваченный пылким волнением и погруженный в раздумья, ощущающий невероятный прилив сил, он ходил по улицам и по широкому бульвару посреди Центрального парка. То бывал пасмурный день в конце осени, с холодной изморосью, с запахом дыма, насыщенный, словно весенний, непонятным предвестием и неопределенной надеждой. С голых ветвей свисали редкие мокрые, увядшие листья; время от времени он разбегался, высоко подпрыгивал и срывал лист рукой или зубами.

В конце концов под вечер он чувствовал приятную физическую усталость, которая под воздействием золотистого вина его фантазии легко превращалась в сладостную истому, так мясо некоторой дичи бывает более вкусным, когда слегка утратит свежесть. И с холодным от измороси лицом сворачивал к Лексингтон-авеню, ехал на метро до Четырнадцатой стрит, шел к себе в комнату, с наслаждением принимал горячую ванну, брился, надевал чистые белье, носки, рубашку и галстук; потом с дрожащими руками и колотящимся сердцем радостно ждал приближающейся встречи.

В половине девятого он вновь появлялся у ее двери. С голых ветвей и свесов крыши медленно падали холодные капли. На первом этаже дома бывало темно, однако в окнах второго этажа сквозь задернутые шторы виднелся мягкий свет. Дверь ему снова открывала служанка и вела мимо темной библиотеки вверх по широкой лестнице с ковровой дорожкой, на лестничной площадке тускло горела единственная лампочка. Он шел следом, шагах в двух позади, чтобы наблюдать за приятным ритмичным движением ее бедер и за тем, как тесноватая юбка скользит вверх-вниз по красивым, несколько толстоватым ногам.

На верху лестницы его поджидала дама. Быстро взяв за руку, с нежным, быстрым пожатием притягивала его слегка к себе и вела в гостиную, возможно, не произнося ни слова, лишь украдкой бросив на него взгляд светлых глаз. Суховатых, отчужденных, учтивых любезностей вроде «Я так рада вашему приходу!» или «Очень мило с вашей стороны, что пришли», которые охлаждают, замораживают теплые чувства, не бывало – они почти сразу же начинали с естественной, непринужденной задушевности, исполненной достоинства, легкости и красоты.

Все мальчишеское, что было в ее одежде и манерах поутру, исчезало бесследно. В вечернем платье из плотного, жемчужного цвета шелка, без украшений, но дорогом, в серебристых чулках и черных туфлях с драгоценными камнями, она обнаруживала неожиданную зрелость, пышность груди и полноту зада. Ее покатые плечи, твердые, округлые руки и длинная шея, на которой медленно, тепло бился пульс, в том освещении бывали перламутровыми с легким оттенком слоновой кости.

Гостиная бывала высокой, просторной, мужской по размерам, но, в отличие от библиотеки, превращенной с тонким вкусом в женскую, правда, без вычурности или нарочитости, комнату.

Там бывали огромный диван, шезлонг, несколько глубоких кресел с роскошной обивкой из неяркого старого атласа с цветочным рисунком. Жарко горел уголь в маленьком камине, сбоку стояли в ряд бронзовые начищенные щипцы, кочерги, совки, никакой отталкивающей антикварности или псевдореволюционности металлических постельных грелок не бывало. Каминная полка представляла собой гладкую плиту из кремового мрамора, над ней до самого потолка высилось французское зеркало восемнадцатого века в простой золоченой раме с легкими бурыми пятнами внизу. Единственным предметом на каминной полке бывали изысканно украшенные позолоченные часы восемнадцатого века, очень женские, изящные. Вся мебель бывала прочной, но изящных пропорций. За диваном стоял круглый стол из полированного ореха. На нем лежало несколько журналов: «Дайел», «Вэнити Фэйр», которые он молча брал и небрежно бросал обратно, слегка приподнимая с насмешкой брови, «Сенчури», «Харперс», «Скрибнерс», но «Атлантик Мансли» не бывало ни единого экземпляра. Бывали также «Панч», «Скетч», «Тэтлер», спортивные и театральные журналы, пестрящие иллюстрациями с видами охоты и множеством маленьких фотографий английских аристократов, сухопарых, большезубых мужчин и женщин, стоящих, болтающих, одетых в клечатые костюмы, с вывернутыми внутрь носками больших ног, или заснятых на ходу с открытыми, искривленными ртами, с рассекающими воздух рукой или ногой, подписями типа: «Капитана Мак-Звона и леди Джессику Шут на прошлой неделе застали за беседой в Содомборо».

На маленьком столике у торца дивана находились ингредиенты для всевозможных коктейлей и охлажденных напитков – дорогая приземистая бутылка светлого рома, бутылка кентукского бурбонского виски, выдержанного более двадцати лет в дубовых бочках, и крепкого, настоянного на померанцах джина. А также шейкер, ведерко колотого льда, тарелки с оливками и соленым миндалем.

Выпив холодного крепкого ликера, он, вдохновленный ее легким опьянением, выпивал еще, настроение его поднималось, мозг работал с пылкой, радостной живостью. Потом они шли обедать.

Столовая, расположенная на том же этаже, бывала погруженной в полутьму, лишь круглый стол под белоснежной широкой скатертью заливал золотистый свет, да две маленькие лампы с абажурами стояли на огромном буфете, в котором поблескивала посуда и всевозможные бутылки с виски, ликерами, вермутом и ромом. За столом им прислуживала служанка. Там бывала, кроме нее, лишь кухарка, женщина средних лет из Нью-Гемпшира, обогатившая свое кулинарное искусство тем, что почерпнула, когда эта семья проводила лето на Кейп-Коде, и в Париже, где эта дама проживала по нескольку лет. В дневное время там бывал еще мужчина, он ведал отоплением и выполнял тяжелые работы.

Это бывала и вся обслуга. Дом не бывал обременен богатством, достигающим нескольких миллионов долларов: у хозяйки бывало всего семьсот – девятьсот тысяч, надежно вложенных в не облагаемые налогом облигации, приносящие ежегодно двадцать – двадцать пять тысяч долларов, этого хватало на скромную роскошь.

Блюд подавалось немного; еда бывала мужской, простой и великолепно приготовленной. Начинали они с густого томатного супа цвета красного дерева, или густого горохового, или великолепного лукового и к нему гренок с сыром, которые она готовила сама. Рыбы не бывало, однако на большом серебряном блюде лежало поджаренное филе со следами решетки по краям и в центре. По его поверхности растекались кусочки масла, смешанного с рубленой мятой и чуточкой корицы. Дама разрезала мясо на нежные трехдюймовые кусочки, обнажая аппетитную, сочную, но не рыхлую красную мякоть. Затем клала ему на тарелку рассыпчатой жареной картошки и молодого, нежного вареного лука, с которого от прикосновения вилки слезала тонкая, острая на вкус кожица. И поливала все густым, жирным, слегка приперченным соусом.

Бывал также и салат – из латука, или артишока, или даже из хрустящего белого цикория. Она готовила его в глубокой миске, мелко нарезала мяту или лук в уксус, масло и горчицу для придания остроты. Наконец подавался толстый яблочный пирог, сдобренный мускатным орехом и корицей, с собственным соком, проступившим на хрустящей волнистой корочке; а к пирогу – ломоть желтого американского сыра. Они также выпивали по большой чашке крепкого ароматного кофе с густыми сливками.

Он наблюдал, как сливки клубятся в черном напитке, словно густой дым, и цвет напитка становится светло-коричневым. За едой он говорил мало. Ел благопристойно, но с аппетитом, и поднимая время от времени взгляд, замечал, что глаза ее обращены на него слегка насмешливо и вместе с тем нежно.

Потом они сидели у камина в гостиной, он в глубоком роскошном кресле, она в шезлонге, выпивали по чашечке черного кофе, по рюмке зеленого шартреза или гранд марнье и курили. Он курил ароматные, сухие, легко тянущиеся «Лаки страйк», она – «Мелакрино». Время от времени она меняла положение ног, и ее обтянутые шелком икры терлись одна о другую с негромким, сладострастным звуком.

Бывало тихо, слышались только успокаивающая капель с ветвей и листьев, потрескивание углей, да тиканье маленьких часов. Иногда он слышал, как служанка убирает со стола в столовой. Вскоре она появлялась, спрашивала, нужно ли что-нибудь еще, желала доброй ночи и поднималась по лестнице в свою комнату на верхнем этаже. И они оставались вдвоем.

Начинали разговаривать они если не скованно, то по крайней мере с какой-то неловкостью. Она рассказывала о своем воспитании – в монастыре, о жизни за границей, о глупых и жадных родителях, уже покойных, о привязанности к тете, мудрой и доброй женщине, ее единственной союзнице в борьбе с родителями в трудные годы юности, о браке в двадцать лет с человеком, которому было уже под пятьдесят, хорошем, преданном, но совершенно не понимавшем ее, умершем в прошлом году.

Потом расспрашивала о его жизни, о доме, детстве, возрасте и устремлениях. Он отвечал, сперва кратко, отрывисто. В конце концов слова начинали литься потоком, он пылко исповедовался в своих делах, вере, чувствах, любви, ненависти. И желаниях, во всем, что хотел сделать, кем стать. Потом закуривал новую сигарету, беспокойно вставал перед камином, садился рядом с ней в шезлонг, непринужденно, небрежно брал ее за руку, и она отвечала ему пожатием. Затем, бросив сигарету в топку камина, обнимал ее, легко, непринужденно и целовал сперва в губы, поцелуй длился около сорока секунд, потом в щеки, глаза, лоб, нос, подбородок и шею, туда, где бился пульс. Потом нежно касался ее грудей, начиная с глубокой, восхитительной ложбинки между ними. Тем временем она мягко ерошила его волосы и поглаживала нежными пальцами по лицу. Страсть соединяла их в безмолвном опьянении; она покорялась всему, что он делал, не раздумывая и не противясь.

Лежа рядом с ней, обвитый ее длинными руками, он проводил ладонью по ее шелковистым, пышным бедрам, по икрам в шелковом чулке и мягко вел руку вверх, под юбку, задерживая движение на нежной, пышной плоти повыше колена. Потом вынимал одну ее грудь из выреза платья, любовно держал на руке ее нежный груз. Соски ее упругих грудей бывали не грубыми, коричневыми, дряблыми, как у рожавших женщин; они оканчивались нежным розовым бутоном, как у женщин на старых французских полотнах – например у Буше.

Потом он поднимал ее руки, замечая нежные, шелковистые завитки светлых волос под мышками. Целовал и, возможно, слегка покусывал ее плечо, ощущал острый, но приятный запах, уже слегка влажный от страсти. И этот запах чувственной женщины не обладал ни вонью, как у груботелых женщин, ни каким-то немыслимым ароматом, отвратительным для здорового вкуса. Он бывал утонченно-вульгарным: запахом здоровой женщины и утонченной дамы, у которой не только самые лучшие жилье, одежда, обслуживание и питание, в таких же условиях жили ее предки, так что теперь ее костный мозг, плоть, кровь, пот, слюна, форма конечностей – все тонкое соединение связок и мышц, вся слитая красота ее тела – были из самого редкого, тонкого, лучшего, чем любой другой на свете, материала.

И лежа так, в тепле бесшумно светящихся углей, он совершал с нею восхитительный акт любви. Отдавал ей всю меру своей любви и силы, обретал, целуя ее губы, полное забвение.

Потом, постепенно приходя в себя, он лежал в ее объятиях, уронив голову ей на шею, ощущал ее медленное, неровное дыхание и слышал, будто сквозь сон, легкий, непрестанный шум дождя.

Он проводил с нею ту ночь и потом еще много ночей. Приходил в темноте, тихо, украдкой, хотя таиться уже не бывало нужды, сознавая, что там, в темном доме, его ждет воплощение красоты и жизни; в темноте они прислушивались к плеску дождевых капель.

Вскоре после той ночи он поселялся у нее в доме. В этом не было ничего унизительного, потому что он настаивал, что будет платить за питание. И несмотря на все ее протесты, отдавал пятнадцать долларов в неделю со словами:

– Это все, что я могу себе позволить – эти деньги я платил бы в любом месте. Не мог бы на них есть, пить и спать так, как здесь, но прожить бы мог. Поэтому возьми их!

Дни он проводил в библиотеке. Читал поразительно много, самозабвенно проглатывал от корки до корки то, что больше всего хотел знать, однако держал под рукой множество других книг и с жадностью принимался то за одну, то за другую.

Библиотека бывала солидной, из пяти-шести тысяч томов, в которых превосходно была представлена классика английской и американской литературы. Там бывали образцовые издания Теккерея, выпущенные Круикшенком и Физом, Диккенс, Мередит, Джеймс, сэр Вальтер Скотт и так далее. В дополнение к хорошо известным елизаветинцам, таким как Шекспир, драматургам, чьи пьесы вошли в сборники серии «Мермейд» и даже к еще более полным антологиям с «Вольпоне», «Алхимиком» и «Бертоломью Честным» Бена Джонсона, «Праздником башмачника» Деккера, «Бюсси д'Амбуа» Чемпена бывало еще несколько сотен менее известных пьес, плохих, глупых, аморфных, однако насыщенных непристойной, буйной, прекрасной речью того времени.

Там бывали и прозаические издания, например плутовские повести Роберта Грина, драматурга, описание его ссоры с Габриэлем Харви, его исповедь, «Букварь для девочек» Деккера, «Печальный пастух» Джонсона, его «Подлески». Такие книги, как «Anima Poetae», «Biographia literaria», «Застольные беседы» Кольриджа и проповеди пуританских богословов, главным образом Джонатана Эдвардса. Бывали книги о путешествиях Хаклута, Пэрчаса, «Путешествия по Северной Америке» Бартрема.

Бывали там и факсимильные репродукции всех научных манускриптов Леонардо да Винчи, знаменитый «Codice Atlantico», написанный задом наперед, справа налево, испещренный сотнями рисунков, в том числе его летательных аппаратов, канапов, катапульт, пожарных вышек, винтовых лестниц, анатомических разрезов человеческих тел, с диаграммами совокупления стоя, с исследованиями о движении волн, об окаменелостях, о морских раковинах на горном склоне, заметками о глубокой древности мира, жутком безлиственном веке земли, который он изображал на заднем плане своих картин – как на портрете Моны Лизы. С помощью зеркал, итальянской грамматики и словаря он разбирал слова и переводил текст, используя в качестве руководства частичную расшифровку, уже сделанную одним немцем. Потом в свободное от работы над романом время показывал, что Леонардо рассматривал живопись лишь как дополнение к своим исследованиям всяческого движения, всяческой жизни, был инженером и художником только в связи с ними, что он, в сущности, чертил великой кистью карту вселенной, показывая возможность Человека стать Богом.

Там бывали книги и с другими анатомическими рисунками пятнадцатого-шестнадцатого веков, где были изображены лежащие на диванах женщины, задумчиво глядящие в свои вскрытые животы на внутренности, карты средневековых географов, составленные на основании обрывочных фактов, гипотез и необузданного воображения, с разными частями моря, населенными разнообразными чудовищами, в том числе без голов, но с единственным глазом и ртом между плечами.

Потом там бывала часть тех книг, в которые Кольридж был «глубоко погружен», когда писал «Сказание о Старом Мореходе»: Ямбул, Порфирий, Плотин, Иосиф Флавий, Джереми Тейлор, «Английская метафизика» – вся школа неоплатоников; все труды, какие можно было собрать, по истории демонов, колдунов, фей, эльфов, гномов, шабашей ведьм, черной магии, алхимии, спиритизма – все, что елизаветинцы, особенно Реджинальд Скотт, могли об этом сказать; все труды Роджера Бэкона; все легенды и книги об обычаях и предрассудках, «Анатомия меланхолии» Бартона, «Золотая ветвь» Фрейзера, «Encyclopedia Britannica», в которую, устав от другого чтения, он мог с удовольствием углубиться – выбирая первым делом такие изюминки, как Стивенсон о Беренджере или Теодор Уоттс-Дантон о поэзии или Карлейль, если встречал что-то еще неизвестное для себя, на разные темы, Суинсберн о Китсе, Чепмене, Конгриве, Уэбстере, Бомонте и Флетчере.

Он читал «Magnalia» Коттона Мэдера, «Путешествия доктора Синтаксиса» с иллюстрациями, спортивные романы Сюрте. Читал полные собрания сочинений Филдинга, Смоллета, Стерна и Ричардсона, все Даниэля Дефо, что только было под рукой. Читал древнегреческую и древнеримскую литературу, в библиотеке Лоуба и в оксфордских, отпечатанных на коричневой индийской бумаге классических текстах с введением и примечаниями на латыни, с перекрестными ссылками на рукописи. Читал отдельные издания «Кармины» Катулла (в переводе Лэма), Платона в прекрасном переводе Джоуэтта – особенно «Апологию» и «Федона»; историю Геродота, все лживые и занимательные рассказы о путешествиях таких авторов, как Страбон, Павсаний, Фруассар, Иосиф Флавий, Холиншед, Марко Поло, Свифт, Гомер, Данте, Ксенофонт с его «Анабасисом», Чосер, Стерн, Вольтер с его путешествием в Англию, и барон Мюнхгаузен.

Там бывали такие оксфордские и кембриджские сборники поэзии, отдельные издания таких поэтов, как Донн, Крэшоу, Герберт, Картью, Геррик, Прайор. Бывало несколько сотен томов драматургии помимо елизаветинской, включающих все от ранних греков и средневековой литургической драматургии до великих периодов во Франции, Германии, Испании, Италии, скандинавских странах, России, всех новейших драматургов – Ибсена, Шоу, Чехова, Бенавенте, Мольнара, Толлера, Ведекинда, Пиранделло, О'Нила, Сарду и неизвестных ему из Болгарии, Перу, Литвы. Бывали там и полные подшивки «Панча», «Блэквудса», «Харперс Уикли», «Ль'иллюстрасьон», «Полис Газетт», «Литерари Дайджест» и «Фрэнк Леслис Иллюстрейтед Уикли».

Окруженный этими благородными, животворными книгами, он безудержно работал целыми днями, черпал в них поддержку и мужество, когда читал их. Здесь, в гуще жизни, правда, текшей размеренно и спокойно, он мог совершать быстрые, отчаянные вылазки в мир, возвращаться, устав от его суматохи и неистовства, в этот устроенный дом.

Вечерами он обедал с сильным аппетитом и жаждой, а потом ночами лежал в живительных объятиях своей красивой любовницы. Иногда среди ночи, когда мягко падающий снег заглушал все звуки, обособлял их от всех людей, они стояли в темноте, которую нарушало только мерцание догорающих углей за их спинами, глядя на преображающее мир медленное, волнующее падение белых снежинок.

Так, будучи любимым и обеспеченным, работая неизменно в обстановке уюта и доверия, он становился плюс ко всему и знаменитым. А если человек любим и знаменит, чего еще можно ему желать?

После успеха первой книги он путешествовал, а любовница оставалась неизменно верной ему, покуда он блуждал и странствовал по свету, словно призрак, приезжал никому не известным в какую-нибудь деревню в сумерках и находил там волоокую крестьянку. Ездил повсюду, видел все, ел, пил, ни в чем себе не отказывая, ежегодно возвращался, чтобы написать очередную книгу.

У него не бывало никакой собственности, кроме деревянного домика и тридцати акров леса возле озера в Мэне или Нью-Гемпшире. Машины он не держал – брал такси всякий раз, когда нужно было куда-то ехать. Его одеждой, стиркой, уходом за ним и, когда он жил в домике, стряпней занимался негр, тридцатипятилетний, черный, добродушный, преданный и чистый.

Когда ему самому исполнялось тридцать или тридцать пять лет, когда все безумство и неистовство угасало в нем или умерялось гульбой и кутежами, едой, питьем и распутством в странствиях по всему миру, он возвращался, чтобы постоянно жить с этой верной женщиной, которая становилась теперь полногрудой и преданной, как ждавшая Пера Гюнта Сольвейг.

И они из года в год проникали все глубже и глубже друг другу в душу; они знали друг друга лучше, чем хоть одна пара до них, и любили друг друга крепче. С возрастом они становились все моложе духом, торжествовали над усталостью, вялостью и пустотой. Когда ему исполнялось тридцать пять, он женился на ней, и у них рождалось два или три ребенка.

Его любовь закрывала его сердце непроницаемым щитом. Она бывала всей его любовью, всей страстью. Он торжествовал над неистовым сумбуром дней в целительные, бестревожные ночи: бывал выбившимся из сил, и его всегда ждало прибежище; усталым – место отдыха; печальным – место радости.

Вот так бывало с ним в том году, когда впервые и со всей мощью стихии неистовства, голода, жажды, исступленной надежды и отчаянного одиночества врывались безумием в святая святых его мозга. Вот так бывало с ним, когда он впервые вышел на бурные улицы жизни, человеческий атом, безымянный ноль, который в одно мгновение мог разукрасить свою жизнь всем богатством и славой мира. Вот так бывало с ним в двадцать три года, когда он расхаживал по тротуарам большого города – нищим и королем.

Бывало ли с кем-нибудь по-другому?


Читать далее

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА 14.07.16
Книга первая. Паутина и корень
1. РЕБЕНОК-КАЛИБАН 14.07.16
2. ТРИ ЧАСА 14.07.16
3. ДВА РАЗРОЗНЕННЫХ МИРА 14.07.16
4. СИЯЮЩИЙ ГОРОД 14.07.16
Книга вторая. Гончая тьмы
3 - 1 14.07.16
5. ТЕТЯ МЭГ И ДЯДЯ МАРК 14.07.16
6. УЛИЦА ДЕТСТВА 14.07.16
7. МЯСНИК 14.07.16
8. И РЕБЕНОК, И ТИГР 14.07.16
9. ВЗГЛЯД НА ДОМ С ГОРЫ 14.07.16
Книга третья. Паутина и мир
4 - 1 14.07.16
10. ОЛИМП В КЭТОУБЕ 14.07.16
11. ПОХОЖИЙ НА СВЯЩЕННИКА 14.07.16
12. СВЕТОЧ 14.07.16
13. СКАЛА 14.07.16
14. ПАТРИОТЫ БОЛЬШОГО ГОРОДА 14.07.16
l5. GOTTER DAMMERUNG 14.07.16
16. В ОДИНОЧЕСТВЕ 14.07.16
Книга четвертая. Чудесный год
5 - 1 14.07.16
17. СУДНО 14.07.16
18. ПИСЬМО 14.07.16
l9. ПОЕЗДКА 14.07.16
20. ТЕАТР 14.07.16
21. ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ 14.07.16
22. ВМЕСТЕ 14.07.16
23. ДОМ ЭСТЕР 14.07.16
24. «ЭТА ВЕЩЬ НАША» 14.07.16
25. НОВЫЙ МИР 14.07.16
26. ТКАНЬ ПЕНЕЛОПЫ 14.07.16
27. ЗАВЕДЕНИЕ ШТЕЙНА И РОЗЕНА 14.07.16
28. ПОСЛЕДНИЕ ДНИ АПРЕЛЯ 14.07.16
Книга пятая. Жизнь и литература
6 - 1 14.07.16
29. КОЛЬЦО И КНИГА 14.07.16
30. ПЕРВАЯ ВЕЧЕРИНКА 14.07.16
31. МРАЧНАЯ ИНТЕРЛЮДИЯ 14.07.16
32. ФИЛАНТРОПЫ 14.07.16
33. ОЖИДАНИЕ СЛАВЫ 14.07.16
34. СЛАВА МЕДЛИТ 14.07.16
35. НАДЕЖДА НЕ УМИРАЕТ 14.07.16
Книга шестая. Горькая тайна любви
7 - 1 14.07.16
36. ВИДЕНИЕ СМЕРТИ В АПРЕЛЕ 14.07.16
37. ССОРА 14.07.16
38. СЪЕДЕННЫЕ САРАНЧОЙ ГОДЫ 14.07.16
39. РАСКАЯНИЕ 14.07.16
40. ПОГОНЯ И ПОИМКА 14.07.16
4l. ПЛЕТЕЛЬЩИК СНОВА ЗА РАБОТОЙ 14.07.16
42. РАЗРЫВ 14.07.16
43. ПРОЩАЛЬНОЕ ПИСЬМО ЭСТЕР 14.07.16
Книга седьмая. Oktoberfest *
8 - 1 14.07.16
44. ВРЕМЯ – ЭТО МИФ 14.07.16
45. ПАРИЖ 14.07.16
46. ПАНСИОН В МЮНХЕНЕ 14.07.16
47. ПОХОД НА ЯРМАРКУ 14.07.16
48. БОЛЬНИЦА 14.07.16
49. МРАЧНЫЙ ОКТЯБРЬ 14.07.16
50. ЗЕРКАЛО 14.07.16
16. В ОДИНОЧЕСТВЕ

Нецензурные выражения и дубли удаляются автоматически. Избегайте повторов, наш робот обожает их сжирать. Правила и причины удаления

закрыть